Анализ деятельности. Должностные инструкции Цели и стадии анализа деятельности


Анализ деятельности. Должностные инструкции

Цели и стадии анализа деятельности. Анализ деятельности должен дать ответы на следующие вопросы:


  • сколько времени необходимо работнику для выполнения основных производственных операций;


  • какие производственные операции можно сгруппировать в более общее понятие рабочего места;


  • как организовать рабочее место таким образом, чтобы увеличить производительность труда;


  • какой режим работы оптимален для данного рабочего места;


  • какими характеристиками (особенностями) должен обладать работник для выполнения данной производственной операции;


  • как может использоваться информация, полученная в результате анализа рабочего места, для создания программы управления персоналом.

Можно выделить следующие стадии анализа и конструирования (рационализации) рабочего места (см. рисунок).


Шаг 1. Анализ структуры организации и места каждого рабочего процесса в нем

 

 

 

Шаг 2. Определение целей анализа РМ, как будет использоваться информация о нем

 

 

 

Шаг 3. Отбор типичных РМ

 

 

 

Шаг 4. Выбор метода анализа РМ и его использование с целью сбора необходимых данных

 

 

 

Шаг 5. Описание РМ

 

 

 

Шаг 6. Создание спецификации РМ

 

 

 

Шаг 7а. Использование информации для проектирования РМ

 

Шаг7б. Использование информации для формирования критериев оценки кандидатов на работу в должности

 

 

 

Шаг 8. Оценка и внедрение проекта модифицированного РМ

 

Информация о существующих рабочих местах, собранная в ходе реализации шагов 1-6, может быть использована:


  • для проектирования рабочего процесса (шаг 7а) и выбора оптимального сочленения рабочих элементов, обязанностей и задач работника. Спроектированные варианты тщательно проверяются в ходе 8-го шага с целью выявления и устранения недостатков;


  • для формирования перечня критериев оценки кандидатов на работу в должности (шаг 7б).

Результаты анализа рабочих мест могут быть использованы в ходе реализации следующих кадровых программ:


Наименование

программы

Содержание информации

и цели ее использования

1

2

Описание рабочего места

Изложение сути рабочего процесса, обязанностей работника и степень его ответственности, сведения об условиях работы

Спецификация рабочего процесса

Личностные и профессиональные качества, которыми должен обладать исполнитель

Создание проекта рабочего места

Оптимальное сочетание элементов, обязанностей и задач, связанных с данной рабочей должностью

Подбор сотрудников

Используемые при проектировании процедур подбора и оценки кандидатов на должность личностные и профессиональные качества, которыми должен обладать исполнитель.

Оценка результативности труда

Плановая и фактическая производительность, используемая для расчета “приемлемого” (этичного) уровня производительности труда для РМ

Подготовка кадров и совершенствование квалификации

Описание производственных задач и функций, перечень профессионально значимых качеств и навыков для создания эффективных программ подготовки

Планирование карьеры и продвижения по службе

Данные о взаимозависимости и последовательности производственных процессов для создания оптимальных программ продвижения и ротации

Оплата труда

Данные об условиях труда, уровне производительности с целью получения базы для сопоставления, адекватной оценки и эффективного стимулирования

Безопасность труда

Информация о безопасных нормативах работы, расположения оборудования, взаимодействия работников с целью создания инструкций по технике безопасности, оценки и поощрения за их выполнение

Каталог: 10 psihologia
10 psihologia -> Психофизическая проблема
10 psihologia -> Предмет и задачи психологии как науки
10 psihologia -> Учение о темпераменте
10 psihologia -> Эмоции и переживания личности
10 psihologia -> Воображение и личность
10 psihologia -> Элементы организации
10 psihologia -> Психология и логика
10 psihologia -> Речь и общение. Функции речи
10 psihologia -> Представления

Поделитесь с Вашими друзьями:
























1. Теоретическо-методологическое


Содержание
Содержание ……………………………………………………………………………………………. 1 Введение ………………………………………………………………………………………………… 2 Глава
1.Теоретическо-методологическое обоснование исследования представлений о психологическом насилии в семье ………………………………….. 6 1.1 Представление как психологический феномен …………………………….. 6 1.2 Психологическое насилие в семье как психологический феномен …….. 15 Глава 2. Эмпирическое исследование половозрастных особенностей представлений о психологическом насилии в семье ………………………………… 25 2.1 Организация и методы исследования ……………………………………………….. 25 2.2 Анализ половозрастных особенностей представлений о психологическом насилии в семье …………………………………………………………. 27 2.3 Различия в представлениях о психологическом насилии в семье у разных половозрастных групп ……………………………………………………………….. 40 Заключение …………………………………………………………………………………………… 48 Список литературы ………………………………………………………………………………… 50 Приложения ………………………………………………………………………………………….. 53

Каталог: bitstream -> uspu
uspu -> Методология и методы научного познания: учебное пособие
uspu -> Основы теории и методологии истории: учебное пособие


Поделитесь с Вашими друзьями:


























Протестное движение рабочих промышленных предприятий: факторы и формы


ПРОТЕСТНОЕ ДВИЖЕНИЕ РАБОЧИХ ПРОМЫШЛЕННЫХ ПРЕДПРИЯТИЙ: ФАКТОРЫ И ФОРМЫ1

Е.А. Злыднева,

Пермский государственный университет

Финансово-экономический кризис оказал негативное влияние на социально-экономическое положение рабочих промышленных предприятий. За 2008-2009 гг. у рабочих наблюдалось снижение и задержки заработной платы, ограничены многие социальные льготы. Но несмотря на ухудшающиеся экономическое состояние рабочие в основной массе не предпринимали активных действий, для того чтобы изменить сложившуюся ситуацию.

Основными задачами нижепредставленного анализа являются изучение факторов, детерминирующих готовность рабочих к протестным действиям, а также выявление форм социального протеста. Для их изучения были использованы материалы социологического исследования рабочих промышленных предприятий Пермского края, осуществленного в 2009 году2.

Анализ собранного эмпирического материал позволяет сделать вывод, что детерминантами протестной активности являются такие факторы, как стаж работы, уровень квалификации, стабильность положения в коллективе, а также включенность в систему неформальных отношений: взаимодействие с линейным и средним менеджментом.

Самоидентификация рабочих выступает внутренним мотивом побуждения к работе, либо, наоборот, может быть причиной падения дисциплины на производстве. Таким образом, чем выше человек оценивает свою исключительность и незаменимость другими работниками, тем ниже у него желание вступать в протестные действия.

Страх увольнения является основной причиной пассивности рабочих, особенно людей старшего возраста. Рабочие предполагают, что протестные действия повлекут за собой различные санкции со стороны работодателя, такие как увольнения, выговоры и лишение премий. Таким образом, у рабочих складывается негативное отношение к протесту, которое ассоциируется с отрицательными последствиями каких-либо протестных действий.

Формы протеста, выбираемые работниками промышленных предприятий, могут быть классифицированы на основе различных критериев. Так по количеству участников протестные действия можно разделить на две группы. Первая – индивидуальные действия, к которым относятся прогул, увольнение, снижение трудовой и производственной дисциплины, замедление темпов работы. Вторая группа объединяет различные формы коллективных действий, направленных на изменение ситуации: подача петиций, жалоб, проведение публичных акций (пикетов, митингов, демонстраций, голодовок и др.), забастовка. К коллективному протесту более склонны те работники, которые осознают оппозицию интересов работников и работодателей.

Протестные действия также могут выражаться в открытой конфронтации с работодателем (проведение пикетов, митингов, организация голодовок и т.д.). Однако по своей направленности это, конечно же, не всегда откровенная демонстрация противоречия, протест также может носить скрытый характер, который выражается в работе с про­хладцей, увольнении или не выходе на рабочее место.

По степени интенсивности протестные действия могут быть разделены на активные и пассивные. В рамках первого типа рабочие в сложной конфликтной ситуации выбирают более радикальную модель поведения: проведение пикетов, митингов, организация голодовок. Такие рабочие не исключают возможности организации публичных акций. Они предполагают, что протестные действия будут успешны в том случае, если конфликт выйдет за рамки предприятия и затронет интересы государственной власти.

В основе «пассивного» типа лежит предпочтение респондентов: решение проблем через подачу жалоб и петиций. Рабочие отмечают, что они зачастую прибегают к этому методу через профсоюзную организацию.

Анализируя данные, можно разделить участников опроса на несколько групп. Первая включает работников, с ярко выраженной ориентацией на борьбу за собственные интересы. Такие рабочие чаще всего прибегают к открытым формам протеста, как активным, так и пассивным. При этом мужчины более склоны к активным формам социального протеста женщины – к пассивным способам борьбы (подача петиций, жалоб, митинги, демонстрации).

При этом влияние на принятие решения об участии в коллективных действиях на данную группу оказывает представление о предполагаемой пользе подобных действий.

Вторая группа состоит из рабочих, которые демонстрируют абсентеистскую модель поведения (не выход на работу, увольнение и т.п.). Такая модель в большей степени присуща молодым рабочим. В интервью они отмечают, что при возникновении проблем и ухудшении условий труда им легче найти другую работу, где будут соблюдены их интересы, нежели заявить о своих правах.

Таким образом, протест работников промышленных предприятий может принимать различные формы. Выбор того или иного типа протестных действий зачастую детерминирован социально-демографическими характеристиками рабочего, такими как возраст, стаж и т.д. Однако и такие факторы как поддержка коллектива, наличие организационного начала влияют на протестную активность человека.

Литература


  1. Германов И.А. Детерминанты социального протеста рабочих // Вестн. Пермск. ун-та. Сер. Философия. Психология. Социология. 2010. Вып. 1 (1). С. 138-145.


  2. Козлов В.Д. Почему рабочие ограничивают выработку? // Социологические исследования. 1990.  № 2. С. 50-56. 


  3. Сафронов В.В. Потенциал протеста и демократическая перспектива // Журнал социологии и социальной антропологии. 1998 , Т. 1, Выпуск 4.

1 Публикация подготовлена при финансовой поддержке РГНФ (проект № 09-03-00206 а)

2 Исследование проведено сотрудниками Пермского центра социального партнерства и социологических исследований ПГУ методом глубинного интервьюирования, в ходе которого опрошено 75 человек.

Каталог: psu -> files -> 4802
4802 -> Основные черты постиндустриального общества
4802 -> Формирование у школьников ценностных отношений к этническим традициям в поликультурной среде
4802 -> Теоретико-методологические основы анализа восприятия рисков здоровью
4802 -> Воспитание ценностных ориентаций
4802 -> Взаимосвязь представлений о страхе, особенностей межличностных отношений и характеристик любви у студентов
4802 -> Сравнительныйанализ социологических концепций в
4802 -> Особенности образа мира у представителей различных этнических групп
4802 -> Представления студентов о своей будущей семье
4802 -> Современная российскя семья

Поделитесь с Вашими друзьями:
























Результаты гендерного анализа содержания дисциплин


РЕЗУЛЬТАТЫ ГЕНДЕРНОГО АНАЛИЗА СОДЕРЖАНИЯ ДИСЦИПЛИН СОЦИАЛЬНО-ГУМАНИТАРНОГО ЦИКЛА

Н.А. Сухорукова

Ростовский государственный университет путей сообщения, Россия

В последнее время вопрос применения концепции гендерного подхода в педагогике и практике образования является актуальным и востребованным в России. В виду того, что государство стремится к выстраиванию демократичных отношений в обществе. А такого рода отношения немыслимы без равенства на уровне гендеров. Институт образования играет в процессе построения гендерного равенства в обществе ключевую роль, обладая мощнейшим потенциалом по созданию условий для воспитания и обучения подрастающих поколений вне рамок гендерной стереотипии, столь прочно укрепившейся в общественном сознании.

Существует положительный опыт по внедрению идей и принципов гендерного подхода в образовательный процесс учебных заведений разного уровня [1; 2; 4]. Однако этот процесс не является системным и реализуется лишь благодаря энтузиазму исследователей, находя слабую поддержку управленческих структур образования. Поэтому приходится говорить о недостаточной разработанности гендерной проблематики в педагогике и практике образования в России [5; 7].

В этом ключе мы предлагаем в данной статье рассмотреть результаты гендерного анализа одной из важнейших составляющих образовательного процесса вуза: содержания дисциплин социально-гуманитарного блока. Содержание дисциплин этого блока обусловливает ценностно-смысловые ориентации и установки студенческой молодежи и является источником формирования мировоззрения и мироощущения, которое может оказаться свободным от гендерных предрассудков и стереотипов, ограничивающих выбор и свободу личности.

Анализ содержания дисциплин социально-гуманитарного блока с позиций гендерного подхода в педагогике был осуществлен в рамках констатирующего эксперимента диссертационного исследования по реализации гендерной стратегии в образовательном процессе технического вуза.

Целью гендерного анализа на данном этапе исследования явилось генерирование информации об исходном уровне гендерной чувствительности основных составляющих образовательного процесса технического вуза. Но в статье мы приводим лишь данные по содержанию дисциплин социально-гуманитарного цикла, т. к. ограничены ее объемом.

Гендерную стратегию высшего профессионального учебного заведения мы определяем как согласованный курс действий, направленных на достижение фактического гендерного равенства и определяющих как гендерно чувствительные цели, задачи, принципы, приоритеты образовательной и воспитательной политики учебного заведения на средне- и долгосрочный период [6].

Необходимо акцентировать внимание на том, что для проектов и программ, а также для практики функционирования подавляющего большинства социальных институтов в России характерна, напротив, «гендерная слепота/нечувствительность». Под термином «гендерная слепота» понимают форму предубеждений, носители которых не признают важность гендерной принадлежности, даже если она играет очевидную решающую роль в какой-либо ситуации [5; 7].

Цель разработки гендерной стратегии технического вуза можно сформулировать следующим образом: закрепить гендерную чувствительность как неотъемлемый компонент всей совокупности учебно-воспитательных усилий в вузе, способствовать созданию условий комфортного образовательного пространства для формирования индивидуальности и развития личности каждого студента и каждой студентки, способных к самореализации и самоактуализации, на основе принципа эгалитаризма и партнерства женщин и мужчин в социуме.

К наиболее важным компонентам гендерной стратегии образовательных учреждений мы относим:

• отношение педагогов и руководителей образовательных учреждений к студентам обоих полов;

• гендерный состав студенческого коллектива;

• гендерные аспекты содержания учебных программ и учебно-методических комплексов, используемых учебным заведением;

• систему внеаудиторных воспитательных мероприятий;

• научно-исследовательские интересы студенческой молодежи;

• комплексную организационную среду образовательного учреждения.

Стоит также отдельно отметить, что под гендерно чувствительным образованием понимается специально организованная, целенаправленная учебно-воспитательная деятельность учебных заведений разного уровня, неотъемлемой характеристикой которой является учет гендерного фактора и ориентация на наполняемость гендерными смыслами всех составляющих образовательного процесса [6].

Итак, в ходе нашего исследования, прежде всего, был проведен гендерный анализ содержания ФГОС ВПО и рабочих программ дисциплин социально-гуманитарного блока в контексте феномена «гендер» по общим гуманитарным и социально-экономическим дисциплинам для студентов/студенток, обучающихся по заявленным специальностям и направлениям подготовки: «Промышленная теплоэнергетика»; «Электро-механика»; «Подъемно-транспортные, строительные, дорожные машины и оборудование»; «Электрический транспорт железных дорог»; «Автоматика, телемеханика и связь на железнодорожном транспорте»; «Информационные системы и технологии»; «Мосты и транспортные тоннели»; «Строительство железных дорог, путь и путевое хозяйство» (частично использовались методики гендерного анализа содержания учебно-методических документов, предложенные О.А. Ворониной [5], Н.Н. Козловой [3], Е.Р. Ярской-Смирновой [7]).

Анализ текстов Федерального государственного образовательного стандарта высшего профессионального образования 3-го поколения по заявленным специальностям и направлениям подготовки был ориентирован на выявление в блоке требований по общим гуманитарным и социально-экономическим дисциплинам каких-либо разделов, тем для изучения или формируемых компетенций, в которых бы упоминались вопросы по гендерологии, феминологии, гендерной проблематике.

В блоке требований к обязательному минимуму содержания основной образовательной программы по общим гуманитарным и социально-экономическим дисциплинам, мы выявили, что гендерология и феминология не изучаются на уровне обязательного, инвариантного федерального компонента.

Для дальнейшего анализа из этого блока были отобраны такие дисциплины, как: «Отечественная история», «Культурология», «Социология», «Философия», «Политология», «Психология и педагогика», «Правоведение», «Русский язык и культура речи» и «Иностранный язык».

В перечне тем, предназначенных для изучения студентами, мы не обнаружили гендерной тематики. При этом отметим, что выше названные дисциплины обладают мощным потенциалом в развитии гендерной чувствительности и вполне могли бы: 1) способствовать коррекции воздействия гендерных стереотипов и формированию критического восприятия этих стереотипов со стороны студентов и студенток; 2) внести весомую лепту в развитие гендерно чувствительных ценностно-смысловых ориентаций студенческой молодежи; 3) стать источниками формирования гендерных знаний, гендерной культуры, гендерной толерантности у студентов и студенток [2; 3; 5; 7].

Хотелось бы заметить, что в ФГОС ВПО в разделе «Знать-уметь-владеть» упоминаются некоторые темы, которые потенциально могут способствовать развитию гендерной чувствительности образовательного процесса, так как их вполне логично рассматривать, используя гендерную проблематику. В их числе, например, по дисциплине «Социология», можно упомянуть следующие дидактические единицы: социальное неравенство, стратификация; понятие социального статуса; социальное взаимодействие и социальные отношения; общественное мнение как институт гражданского общества; культура как фактор социальных изменений; социальные институты: семья, религия, образование, экономика и политика; социальное неравенство и его формы; понятие и типология социального взаимодействия; формы социального взаимодействия; понятие «культура»; культурное многообразие; личность как социальное существо; понятие «человек», «индивид», «индивидуальность, «личность»; процесс социализации и становление социального « Я»; агенты и институты социализации и др.

Очевидно, что также содержание таких дисциплин как «Отечественная история», «Культурология», «Философия», «Политология», «Психология и педагогика», «Правоведение», «Русский язык и культура речи», «Иностранный язык» имеют колоссальный потенциал для развития гендерной чувствительности образовательного процесса вуза. И, вероятно, самое главное в содержании этих дисциплин – их информативно-просветительская функция. За счет комплексной репрезентации гендерного компонента/гендерной составляющей в рамках обозначенных дисциплин необходимо дать возможность студентам и студенткам увидеть и оценить изменяющийся в зависимости от пространственно-временных границ социально-конструктивистский характер категории «гендер», показать глубинные истоки устоявшегося гендерного порядка в культуре и традициях общества. А в дальнейшем обеспечить им возможность самостоятельно осознать такие проблемные вопросы в рамках гендерного подхода как: гендерная сегрегация на рынке труда, «стеклянный потолок», гендерная социализация, гендерная чувствительность, гендерные исследования, гендерные стереотипы и т.д. Ведь категория гендера является комплексной и многоплановой, большое количество гендерных аспектов современного общества являются актуальными и еще подлежат исследованию и обсуждению.

Кроме того, мы считаем, что педагогически некорректно лишать студентов/студенток права изучать основы гендерной теории и методологии, а также возможности рассматривать гендерную проблематику как системную характеристику общественного устройства. Учебный материал, в виду отсутствия гендерной составляющей, не дает выбора рассматривать картину мира сквозь призму патриархальных культурных установок конвенциональной философской мысли или с позиций гендерного подхода. В этом нам видится значительное препятствие строительству гендерного равенства и развитию гендерной чувствительности образовательного процесса вуза [5].

Мы полагаем, что национально-региональный (вузовский, вариативный) компонент, обозначенный в ФГОС ВПО, обладает определенной ценностью для развития гендерной чувствительности образовательного процесса.

В результате осуществления гендерного анализа ФГОС ВПО и содержания рабочих программ дисциплин социально-гуманитарного блока в контексте феномена «гендер» по общим гуманитарным и социально-экономическим дисциплинам мы пришли к заключению, что в основных документах, определяющих содержание образовательного процесса, изучение гендерно ориентированной тематики не предусмотрено. Соответственно, уровень гендерной чувствительности по этому критерию можно оценить как низкий.

Итак, отсутствие гендерно ориентированной тематики в содержании гуманитарных и социально-экономических дисциплин, изучаемых в техническом вузе, фактически исключает возможность формирования основ гендерных знаний и эгалитарных ценностно-смысловых ориентаций студентов и, соответственно, препятствует развитию гендерной чувствительности образовательного процесса.

Список использованной литературы


  1. Бычихин, Ю.М. Формирование гендерной культуры студентов средних профессиональных образовательных учреждений / Ю.М. Бычихин.  Дис. … канд. пед. наук. – Белгород, 2008. – 191 с.


  2. Горшкова, Т.А. Формирование готовности будущего учителя технологии к реализации гендерного подхода в обучении школьников / Т.А. Горшкова: Автореферат дис. … канд. пед. наук. – Ульяновск, 2010. – 26 с.


  3. Козлова, Н.Н. Проявления гендерной асимметрии в учебниках по социологии / Н.Н. Козлова // Социс. – 2006. – № 1. – С.134 – 140


  4. Лысова, И.И. Формирование гендерной культуры будущего специалиста в образовательном процессе вуза / И.И. Лысова: Автореферат дис. … канд. пед. наук. – Белгород, 2009. – 24 с.


  5. Равные права и равные возможности женщин и мужчин в сфере высшего образования / Е.А. Баллаева, О.А. Воронина, Л.Г. Лунякова // Гендерное образование в России. Сборник материалов. – М.: Макс–Пресс, 2008. – 250 с.


  6. Сухорукова, Н.А. Реализация гендерного подхода в образовательной практике технического вуза / Н.А. Сухорукова // Мир науки, культуры, образования. – 2012. – № 2 (33). – С. 155 – 158.


  7. Ярская-Смирнова Е.Р. Гендерная социализация в системе образования: скрытый учебный план // Равные права и равные возможности женщин и мужчин в сфере высшего образования. Гендерное образование в России: сб. материалов / сост. Е.А. Баллаева, О.А. Воронина, Л.Г. Лунякова.  М.: 2008.  250 с.

Поделитесь с Вашими друзьями:
























Профессионализация как социальный процесс

Цвык В.А. Профессионализация как социальный процесс

ПРОФЕССИОНАЛИЗАЦИЯ

КАК СОЦИАЛЬНЫЙ ПРОЦЕСС

В.А.Цвык

Кафедра социологии

Российский университет дружбы народов

ул. Миклухо-Маклая, 6, 117198, Москва, Россия

Анализ хода российских реформ выявляет множество проблем, затрагивающих основные сферы жизнедеятельности человека: образование, труд, свободное время. Большинство этих проблем связано с поиском новых механизмов, повышающих эффективность регулирования социальных процессов. Формируются качественно иные принципы организации жизни и деятельности людей, на первый план выходят вопросы социальной активности, гибкости, способности адаптироваться к быстро меняющимся условиям социальной среды. Структурные и функциональные общественные изменения предполагают реальное расширение индивидуальных свобод личности, увеличение ответственности человека в определении собственной судьбы.

В последние годы, на фоне экономической и политической стабилизации российского общества, постепенно восполняется «вакуум» в области трудовой мотивации, который был характерен для состояния экономической и хозяйственной жизни российского общества начала 90-х годов. На первое место в трудовой мотивации личности в современной России выходит стремление к профессиональному совершенствованию и профессиональному росту. Одной из важнейших движущих сил социальной динамики становится профессионализм как сложное, многоаспектное явление, предполагающее усиление социальной активности личности и увеличение степени ее ответственности как за собственную судьбу, так и за повышение эффективности экономических процессов в обществе.

Проблема становления профессионала – это, в первую очередь, проблема личностного и социального развития будущего специалиста как субъекта социального действия. Современный профессионал должен видеть свою профессию во всей совокупности ее широких социальных связей, знать предъявляемые к ней и ее представителям требования, понимать содержание и специфику своей профессиональной деятельности, ориентироваться в круге профессиональных задач и быть готовым разрешать их в меняющихся социальных условиях. Все необходимые профессиональные знания, умения и навыки, нормы поведения и ценностные ориентиры, идеалы и внутренние структуры личности формируются в процессе профессионализации личности.

Категория «профессионализация» довольно часто используется в исследовательской литературе по проблемам профессий и профессиональной деятельности. В одних работах дается определение этого понятия, в других его предметный смысл вытекает из контекста. На основе анализа соответствующей литературы можно выделить следующие группы определений профессионализации:

1. Педагогические определения: профессионализация как профессиональное обучение. Чаще всего под профессионализацией понимается специальная профессиональная подготовка субъекта к будущей профессиональной деятельности, т.е. профессиональное образование [6,с.10.].

2. Социологические (деятельностные) определения: профессионализация как профессиональная реализация. Профессионализация рассматривается как принадлежность к определенному профессиональному сообществу, одна из форм самореализации человека в ходе его профессиональной деятельности, т.е. профессионализация в данном случае отождествляется с самим процессом профессиональной деятельности.

3. Социологические (стратификационные) определения: профессионализация как обретение социального статуса через профессию. В рамках данных определение профессионализация понимается как «процесс, посредством которого должность влечет претензию на статус и, следовательно, вознаграждение и привилегии профессии» [1,с.104.].

4. Социально-экономические определения: профессионализация как развитие и реализация человеческих трудовых ресурсов в ходе трудовой деятельности. В рамках данного подхода профессионализация понимается как условие развития человеческих трудовых ресурсов, как процесс включения (либо исключения) индивида в социально-экономическую практику через сферу занятости. Исследование экономической сущности профессионализации позволяет сделать вывод о ее противоречивом характере, поскольку социально-экономические условия ведут к нарушению принципов свободы и добровольности профессионального выбора. В основе профессионализации также лежит противоречие между уровнем профессионального потенциала работника и характеристиками, предъявляемыми к этому потенциалу на рынке труда.

Обобщая эти определения, можно сделать вывод о том, что профессионализация представляет собой процесс овладения необходимыми профессиональными знаниями, умениями и навыками, адаптацию к профессиональной среде. Профессионализм есть результат этого процесса, показатель успешности его осуществления, качественная характеристика специалиста. Можно сказать, что профессионализм выступает и как некая социальная перспектива, которая в той или иной мере доступна каждому специалисту. Одним словом, профессионализация есть становление и развитие профессионализма. Профессионализация личности в широком плане предполагает два взаимосвязанных компонента:


  • становление профессионального самосознания, развитие внутренних личностных структур индивида — психологический аспект профессионализации, отраженный в понятии «профессиональное развитие»;


  • формирование профессиональных знаний, умений, навыков, усвоение социально-профессиональных норм, становление личности как субъекта профессиональной деятельности – социальный аспект, отраженный в понятии «профессиональная социализация».

Несмотря на важность психологической составляющей становления человека-профессионала, профессионализация личности по своей сути есть социальный процесс, являющийся неотъемлемым компонентом общей социализации личности. Социальный характер профессионализации обусловлен социальным смыслом профессиональной деятельности, возникшей в ходе общественного разделения труда и носящей институциональный характер.

Профессионализация личности в узком смысле – это профессиональная социализация индивида, т.е. усвоение индивидом профессиональных норм, ценностей, знаний, приобретение умений и навыков, необходимых для успешной профессиональной деятельности, становление профессиональной морали и формирование общего мировоззрения личности, включающего в себя в качестве необходимого компонента представления о «мире профессии». Профессиональная социализация – это процесс, посредством которого человек приобщается к определенным профессиональным ценностям, включает их в свой внутренний мир, формирует профессиональное сознание и культуру, объективно и субъективно готовится для профессиональной деятельности.

Как одно из направлений процесса общей социализации личности, профессионализация представляет собой разноуровневое и многоступенчатое явление. На наш взгляд, целесообразно различение первичной и вторичной профессионализации. Первичная профессионализация есть процесс становления специалиста. Она включает в себя приобретение профессиональных умений и навыков, необходимых для успешного начала профессиональной деятельности, т.е. приобретение специальности. В силу своего характера, первичная профессионализация непосредственно связана с профессиональным образованием, ее целью и результатом является становление специалиста, поэтому она может быть охарактеризована как специализация. Соответственно, показателем успешного прохождение этапа первичной профессионализации является окончание профессионального образования и получение профессиональной квалификации.

Специфика первичной профессионализации состоит в том, что в ее процессе личность становится подлинным субъектом профессиональной деятельности и профессиональных отношений, обретает профессиональный статус и, таким образом, получает возможность активного и функционального участия в социальных процессах.

Вторичная профессионализация имеет своей целью превращение специалиста в профессионала, т.е. психологическое, социальное и мировоззренческое развитие личности, формирование особого профессионального мастерства, творческого подхода к профессиональной деятельности и широкого профессионального мировоззрения, включающего в себя духовно-нравственный компонент. Вторичная профессионализация представляет собой становление и развитие профессионализма личности в ходе трудовой деятельности на основе накопления и использования профессионального опыта, профессиональной активности человека и широкого мировоззренческого подхода к решению профессиональных задач.

Таким образом, с одной стороны, процесс профессионализации достигает определенной степени завершенности при достижении личностью профессиональной зрелости, которая характеризуется обретением высокого профессионального мастерства и статуса; с другой стороны — профессионализация продолжается в течение всей жизни человека, поскольку совершенствование профессионального мастерства и развитие профессионализма не ограничено какими-либо временными рамками.

Профессионализация личности представляет собой цельный, непрерывный процесс лишь в том случае, когда она осуществляется в рамках какого-либо одного вида профессиональной деятельности. Однако современное общество есть мобильная и динамичная система. Интенсификация производства, обусловленная компьютеризацией и автоматизацией, внедрением новых технологий приводит к изменению содержания профессиональных функций, к интеграции некоторых видов труда, их взаимообогащению, к возникновению новых профессий и отмиранию старых. Процессы дифференциации профессиональной деятельности настолько интенсивны, что требуют смены профессиональных ценностей в современном обществе: на смену монопрофессионализму приходит полипрофессионализм. Профессиональный мир испытывает потребность в профессионально мобильных специалистах, способных успешно и эффективно находить и реализовывать себя в изменяющихся социально-экономических условиях в связи с планированием и устройством собственной профессиональной жизни.

Данная проблема особенно актуальна в современном российском обществе в связи с тем, что в последние годы в ходе экономических и социальных реформ многие люди были вынуждены сменить профессию, т.е. включиться в процесс репрофессионализации. Репрофессионализация – это длительный и сложный процесс перехода личности от одной профессии к другой на основе уже приобретенных профессиональных и личностных качеств. Этот процесс включает в себя выбор новой профессии, овладение ею, формирование стратегии новой профессиональной деятельности и ее реализацию на основе имеющегося у человека опыта, знаний, навыков, образования, потребностей в личном и профессиональном развитии.

В основе репрофессионализации лежит объективное противоречие, возникающее между уровнем профессионального потенциала работника и требованиями, предъявляемыми к этому потенциалу на рынке труда. Субъективной причиной репрофессионализации может выступать неудовлетворенность профессией, невозможность реализации внутреннего потенциала в данной трудовой сфере. Репрофессионализация является результатом смены профессии, в ее ходе происходит приобретение новых профессиональных знаний, умений и навыков, а также перемена отношения к ранее усвоенным профессиональным нормам и ценностям. Однако репрофессионализация не сводится только к профессиональной переподготовке, ее содержание намного сложнее и включает в себя изменение профессиональной структуры личности, что, как правило, сопряжено с определенными психологическими трудностями.

Смена профессии и последующая репрофессионализация как процесс освоения человеком новой профессии означает изменение профессионального статуса, что также часто приводит к негативным психологическим и социальным последствиям. Как отмечают многие авторы, реальная практика психологического консультирования демонстрирует, что процессы репрофессионализации нередко протекают весьма болезненно для личности, а смена профессии часто рассматривается как показатель профессиональной некомпетентности. При этом успешность процесса репрофессионализации зависит от психологического состояния субъекта, т.е. от осознания ее необходимости и готовности человека к реализации своего внутреннего потенциала в новой профессиональной сфере.

Отношение личности к смене профессии и репрофессионализации также непосредственно связано с общественным восприятием этого явления и социальными традициями. Монопрофессионализм как общественно одобряемая направленность личности на один тип профессиональной деятельности сформировался в эпоху индустриального общества, когда профессионализм предполагал узкую специализацию в рамках какой-либо одной профессии. Очевидно, что постиндустриальное общество ориентируется на иной подход к пониманию профессионализма, который в новых условиях необходимо включает в себя способность к профессиональной мобильности и профессиональной динамике в соответствии с меняющимися социальными потребностями. Одновременно с этим, одним из общественных требований к профессионалам является расширение предметного поля профессиональной деятельности, способность активно реализовывать собственный творческий потенциал в смежных профессиональных областях. В условиях подобного полипрофессионализма смена профессии и репрофессионализация не воспринимается личностью и обществом как исключительное явление, а скорее представляет собой одно из направлений вторичной профессионализации.

Профессионализация личности протекает в различных формах:


  1. Профессионализация, осуществляемая объективно, в силу включенности человека в социальные процессы, связанные с социально-профессиональной структурой общества, может быть определена как формирование профессиональных качеств, или профессиональное формирование.


  2. Тот аспект профессионализации, который связан с целесообразной деятельностью государства в целом или определенных социальных институтов по профессиональному развитию и профессиональной подготовке личности, называется профессиональным воспитанием.


  3. Когда сам человек принимает активное участие в усвоении профессиональных знаний, умений и ценностей, можно говорить о профессиональном самовоспитании.

Соотношение формирования, воспитания и самовоспитания в процессе профессионализации личности в каждом конкретном случае подвижно и неоднозначно. В то же время, очевидно, что центральным элементом первичной профессионализации является профессиональное воспитание и его важнейшая составная часть – профессиональное обучение. В ходе вторичной профессионализации большое значение приобретает профессиональное самовоспитание как направленность личности на творческое развитие собственных профессиональных умений и навыков.

В силу своего социального характера, профессионализация личности осуществляется посредством деятельности определенных общественных структур и социальных институтов. Социальными агентами профессионализации являются семья, общие образовательные учреждения, профессиональные образовательные учреждения, социальные организации и трудовые коллективы, государство в целом.

Первичная профессионализация личности начинается в детском возрасте, в рамках дошкольной и школьной подготовки. Ее сущность состоит в усвоении общезначимых социальных и профессиональных ценностей, таких, как престиж той или иной профессии, ее общественная значимость. В работах современных авторов часто подчеркивается, что уже на этапе детства необходимо выявлять способности индивида и осуществлять первоначальную профессиональную ориентацию. Раннее определение общего направления природных склонностей личности способствует более успешной профессиональной реализации.

В период дошкольной подготовки основным агентом профессионализации является семья. Усвоение первичных профессиональных норм и ценностей осуществляется, в основном, путем профессионального формирования и профессионального воспитания. Роль семьи, в частности, характер взаимоотношений между детьми и родителями в процессе профессионального самоопределения, отмечали многие выдающиеся исследователи. Американский специалист в области профессиональной психологии Э. Роу утверждал, что содержание потребностей индивида обусловлено, прежде всего, ранней атмосферой родительского дома и воспитательным стилем родителей. По его мнению, именно тип взаимоотношений ребенка с родителями через удовлетворение первичных потребностей формирует будущие профессиональные ориентации личности, профессиональные интересы, склонности и специальные способности ребенка [10,с.36.].

Под влиянием теории А. Маслоу, Роу вводит положение о том, что потребности, недостаточно удовлетворяемые на ранних стадиях развития индивида, приводят к появлению в дальнейшем доминирующих мотивов, проявляющихся в способе жизни и профессиональном поведении. Существенным оказывается не сама первичная потребность индивида, а отношение к ней, тогда как образцы этого отношения задаются в первую очередь типами взаимоотношений родителей с ребенком, которые определяют и тип ориентаций его интересов, в том числе профессиональных. Каждой ориентации интересов у Роу соответствует группа профессий. Так, например, теплые отношения между ребенком и родителями предопределяют выбор профессии, связанной с общением и коммуникативным взаимодействием между людьми. Холодные отношения в семье приводят к тому, что ребенок выбирает профессию, не связанную с общением: небрежный тип взаимоотношений родителей и детей обусловливает ориентацию индивида на технологию – от уровня изобретателя до уровня разнорабочего.

На наш взгляд, теорию Э. Роу не следует понимать буквально, в то же время его предположение о том, что в основе профессионального выбора индивида лежат различные типы внутрисемейных взаимодействий родителей и ребенка, обусловливающие структуру его профессиональных интересов и склонностей, представляется весьма вероятным. Отношения в семье несомненно влияют на профессиональный выбор личности.

Роль семьи в профессионализации личности уникальна именно в силу специфических функций семьи как социального института и малой социальной группы. Современная семья представляет собой дифференцированную социальную группу, в которой представлены не только различные возрастные и половые подсистемы, но чаще всего, и профессиональные срезы. Первоначальное приобщение к общечеловеческим и профессиональным ценностям, их расширение, доступные формы их реализации происходят в семье. Причем, первоначальное профессиональное становление личности в семье подчас происходит объективно, без специального целенаправленного воздействия родителей на ребенка, путем профессионального формирования через усвоение доминирующих в семье норм и ценностей в ходе бытового общения.

Подобное непосредственное усвоение профессиональных норм и ценностей, принятых в конкретной семье, иногда приводит к формированию т.н. профессиональных династий, когда несколько поколений семьи осознанно выбирают определенную профессию, продолжая, таким образом, профессиональное дело родителей. Наличие социально-статусной и профессиональной связи между разными возрастными поколениями в современном российском обществе подтверждается эмпирическими исследованиями. Так, по данным социологического исследования студенчества Институтом социологии РАН в 2001 году, профессиональная преемственность поколений составляет 3:1 (на трех отцов данной специальности приходится один студент-преемник) [7,с.264.].

При этом следует отметить, что существенно важны не только отношения родителей и детей, но и те профессиональные связи, которые семья устанавливает с окружающим социальным миром. Профессиональный статус родителей, круг их профессионального общения, отражаясь в семейном и домашнем быту, формирует в сознании ребенка понятие «дом», в которое часто входит не только ближайшее окружение – родители и другие близкие родственники, но и более широкое социальное пространство, включающее в себя коллег родителей и их друзей. Влияние данной социальной среды создает условия для профессионального формирования личности.

Целенаправленное профессиональное воспитание в семье пока не является распространенной нормой внутрисемейной жизни. Многие родители полагают, что помощь в профессиональном самоопределении – это дело школы и других образовательных учреждений. В то же время, во многих семьях осуществляется воздействие на ребенка с целью сформировать у него определенные профессиональные предпочтения. Наиболее дальновидные родители с раннего возраста детей стремятся выявить их природные склонности и способности с тем, чтобы направить их в конкретное профессиональное русло. Несомненно, подобное стремление родителей вполне оправданно, но здесь важно, чтобы ребенок не стал заложником родительских амбиций и их представлений о «лучшем будущем». Семья важна в профессиональном становлении ребенка не столько как инструмент профессионального выбора, сколько как социальный институт, формирующий личность, определяющий ее внутреннюю направленность и закладывающий основы мировоззрения.

Период школьного обучения также важен для профессионализации личности. В общеобразовательных учебных заведениях человек не только получает систематизированные и обобщенные знания, необходимые для формирования общей культуры личности, но и приобретает коммуникативные навыки, а главное — умение трудиться. Обучение различным учебным предметам в школе вносит значительный вклад в формирование школьника как потенциального субъекта профессиональной деятельности. Профессиональная ориентация как комплекс психолого-педагогических и медицинских мероприятий, направленных на оптимизацию процесса трудоустройства молодежи в соответствии с желаниями, склонностями, способностями с учетом общественных потребностей, осуществляется уже в старших классах общеобразовательных и средних классах специализированных школ.

При правильной организации учебной деятельности уже у младших школьников развиваются и совершенствуются необходимые для будущего субъекта труда качества. В первую очередь, это желание и умение трудиться, уважение к труду, осознание общественных задач и места каждого человека в их решении. Причем, важную роль здесь играет не только учебные дисциплины, непосредственно связанные с развитием трудовых навыков, например, «технология», но и все общеобразовательные предметы, развивающие личность учащегося, формирующие его ценностные ориентации.

Деятельность учителей при организации процесса школьного обучения должна быть направлена, в том числе, на формирование профессионального самосознания учащихся. Профессионализация личности в ходе школьного обучения может считаться успешной, если в результате к моменту окончания школы учащиеся ясно осознают связь между школьным обучением и дальнейшей профессиональной деятельностью.

Обучение в общеобразовательной школе предполагает ориентацию учащихся на широкую профессиональную направленность. В этом случае учебная программа должна гармонично сочетать в себе естественнонаучные предметы, являющиеся основой большинства производственных процессов, и социально-гуманитарные дисциплины, формирующие основы личностного мировоззрения. При этом преподаватели общеобразовательных предметов, в том числе учителя по трудовому обучению (технологии), мастера производственного обучения, учителя физической культуры должны включать учащихся в деятельность, в процессе которой формируются определенные личностные качества, коммуникативные навыки и нравственные основы личности. Включение в общественную и производственную деятельность школьника способствует появлению у него возможности понимания и осознания динамики формирования и развития собственных личностных качеств, а в определенном возрасте и профессионально значимых качеств. В специализированных школах, как правило, происходит ориентация на какое-либо узкое профессиональное направление или на конкретную специальность, в связи с чем уделяется еще большее внимание профессиональным профильных предметам и учебным курсам.

В последние годы в российском обществе растет понимание роли школы в процессе профессионализации личности. Одной из важнейших целей обучения объявляется становление и развитие профессионального сознания, ясно осознается необходимость углубления профильности старшей школы, создания специализированных классов с углубленным обучением тех предметов, которые являются необходимыми для дальнейшего профессионального обучения. Все эти процессы свидетельствуют о существенных и позитивных изменениях в школьном обучении, направленных на усиление роли школы в профессионализации личности.

Ядром первичной профессионализации, ее центральным компонентом и главнейшим этапом является профессиональное обучение, получение конкретной специальности в вузе или другом профессиональном образовательном учреждении. Главной целью профессионального обучения является приобретение определенных знаний, навыков и умений, необходимых для успешного осуществления конкретного типа профессиональной деятельности. Однако получение специальности не исчерпывает содержание этого этапа профессионализации. Процесс профессиональной подготовки в вузе предполагает целенаправленное формирование у будущих специалистов системы социально-профессиональных качеств, глубоких убеждений, мировоззренческих позиций, что составляет фундамент для развития профессионализма. Кроме того, профессиональный интерес, не отягощенный общечеловеческими нравственными ценностями, может стать причиной профессиональной узости, поэтому значимым компонентом профессионального обучения должно стать нравственное воспитание.

Студенческий возраст обычно определяется в исследовательской литературе как поздняя юность личности – 17-25 лет. По мнению И.С. Кона, этот период в становлении личности характеризуется тем, что «ведущей сферой деятельности становится труд с вытекающей отсюда дифференциацией профессиональных ролей… Образование, которое продолжается и на этом этапе развития, становится не общим, а специальным, профессиональным, причем сама учеба в вузе может в известном смысле рассматриваться как вид трудовой деятельности» [4,с.45.].

Основной формой профессионализации личности на этапе вузовской подготовки является профессиональное воспитание как освоение профессионального опыта и формирование навыков к конкретному виду профессионального труда. Однако содержание профессионального воспитания не исчерпывается задачами практического освоения профессии. Получивший определенную профессиональную квалификацию специалист только в том случае сможет пройти путь к профессионалу, если его профессиональное становление включало в себя не только приобретение навыков и умений, но и формирование духовных качеств и установок, позволяющих ему решать актуальную личностную проблему перехода к активной, самостоятельной, творческой и ответственной профессиональной роли.

Для успешного выполнения функций субъекта профессиональных отношений индивид должен не только овладеть знаниями, навыками и умениями в условиях профессионального обучения, но и освоить культурное наследие общества, сделать его достоянием своего внутреннего мира. «Социальная философия вузовского образования заключается в передаче общечеловеческих ценностей в процессе обучения каждого индивида специальным профессиональным навыкам, а с ними и правилам социального саморегулирования. Общество определяет форму профессиональной специализации обучающихся. Задача каждого индивида – осознанно реализовать свои социально-профессиональные и духовные приобретения в обществе. Задача институтов образования – подготовить будущего специалиста к самореализации посредством обучения его общечеловеческим ценностям, развившимся в ходе исторической эволюции общества» [3,с.18.]. Таким образом, традиционное понимание профессионального воспитания как процесса формирования профессионально важных качеств должно быть переосмыслено в новых исторических условиях, когда неотъемлемой составляющей профессионализма является духовность и нравственность.

Целью профессионального воспитания является личностное развитие субъекта, формирование профессиональных установок, мотивов, отношений, ценностных ориентаций, обеспечивающих непрерывное развитие, самоактуализацию и полноценное участие в профессиональной жизни. Конкретизируя цели профессионального воспитания в вузе, можно выделить следующие задачи:

— адаптация первокурсников к среде профессионального учебного заведения;

— создание условий для дальнейшей профессионализации учащейся молодежи; обеспечение духовно-нравственного становления;

— оказание помощи в социальном и профессиональном самоопределении;

— развитие профессионально важных способностей человека и социально-значимых качеств;

— содействие нахождению своего места в профессиональном мире после завершения образования и формирование конкурентноспособности выпускников;

— формирование профессионально-этических норм поведения;

— освоение личностью объективной системы профессиональных ролей;

— становление профессиональной культуры будущего специалиста.

В современной исследовательской литературе также представлено мнение, согласно которому основной целью профессионального воспитания должно быть обеспечение соответствия индивидуальных качеств личности общественным требованиям, предъявляемым к профессии. В основе этой идеи лежит сформулированное Т. Парсонсом положение о том, что результат профессиональной деятельности (ее успешность и удовлетворенность ею) зависит от степени соотнесенности индивидуальных качеств с требованиями к профессии [9,с.46.]. Это положение в рамках различных теорий толковалось как соответствие: направленности личности объективным характеристикам профессии; индивидуальных особенностей личности типам профессий; стремлений личности объективным условиям профессиональной деятельности; личных профессиональных мотивов социальным требованиям к профессии; типа личности типу профессиональной среды; профессиональных альтернатив ожидаемому успеху и т.д.

Новая парадигма профессионального воспитания, обусловленная требованиями гуманизации профессиональных отношений, основана на утверждении в качестве основной цели воспитания развитие у студентов активной жизненной и профессиональной позиции, способности к творчеству, заинтересованности и потребности в саморазвитии. «Сегодня профессиональное воспитание должно быть сфокусировано на достижении двух взаимосвязанных целей: успешности профессиональной социализации учащейся молодежи в современных условиях и саморазвития человека как субъекта деятельности. Основным содержанием профессионального воспитания, таким образом, становится обеспечение процесса социализации личности профессионала и саморазвития человека» [2,с.45.].

Важнейшей составляющей профессионального воспитания является профессиональное образование как система социокультурных, воспитывающих и развивающих воздействий на человека, направленнных на формирование необходимых для данной профессии знаний, умений, качеств личности. По мнению А.Н. Лейбовича, профессиональное образование – это процесс и (или) результат профессионального становления и развития личности, сопровождающийся овладением заранее установленными знаниями, умениями и навыками по конкретным профессиям и специальностям [5,с.3.].

В современном обществе быстрыми темпами растет значимость профессионального образования. Увеличивается удельный вес лиц с профессиональным образованием на рынке труда. Динамика структуры наемных работников по уровню образования свидетельствует о том, что за 1999-2001 гг. происходил преимущественный рост доли лиц, имеющих профессиональное образование различного уровня: высшего – в 1, 04 раза, неполного высшего – в 1, 04 раза, среднего – в 1, 17 раз, начального – в 1, 22 раза. В то же время сократился контингент, обладающий непрофессиональным образованием – средним полным общим – в 1, 2 раза, основным общим – в 1, 02 раза [7,с.76.]. Можно сделать вывод, что для настоящего времени характерна тенденция приобретения не просто образования, а профессионального образования – иногда вне зависимости от его уровня.

Профессиональное образование преследует следующие цели:


  1. Создание условий для овладения профессиональной деятельностью. Для каждого человека профессиональное образование выполняет две основные функции:

а) является средством самореализации личности в профессиональном труде;

б) является средством обеспечения устойчивости профессиональной карьеры индивида в

условиях рыночной экономики.


  1. Воспитание социально-активных членов общества для творческого участия в производстве, ответственности за результаты своего труда, состояние окружающей среды и т.д.


  2. Обучение методам непрерывного самообучения для поддержания конкурентоспособности индивида на рынке труда и более полного раскрытия способностей личности.

Система профессионального образования в современном обществе должна решать двуединую задачу: во-первых, выполнять социальный заказ общества – готовить специалистов, необходимых на данный момент для удовлетворения общественных потребностей в трудовых и профессиональных ресурсах; во-вторых, в процессе профессиональной подготовки ориентироваться на развитие личности специалиста, становление его духовно-нравственного облика, воспитание потребности в непрерывном духовном саморазвитии и профессиональном самосовершенствовании. Гармонизация этих двух задач и их успешное выполнение в каждом конкретном профессиональном учебном заведении является социальным условием развития профессионализма.

Для духовного становления и развития личности в ходе профессионального образования необходима благоприятная по степени комфортности окружающая среда. Н.А. Коваль в своем исследовании использует понятие «гуманитарная среда» вуза. Структура гуманитарной среды – это система устойчивых связей и отношений, влияющих на учебно-воспитательный процесс, это духовное пространство учебного заведения. Гуманитарная среда обеспечивает профессиональную подготовку, формирование духовно-нравственной зрелости студентов, что в конечном итоге социально реализуется в таких качествах, как инициатива и ответственность, потребность в постоянном обогащении и обновлении своих знаний, способность принимать новаторские решения и активно проводить их в жизнь [3,с.87.]. Дополним к этому, что наличие и влияние гуманитарной среды профессионального учебного заведения является одним из необходимых условий успешной профессионализации личности и становления ее профессионализма.

Признаками гуманитарной среды можно считать:

— процесс демократизации в вузе – наличие специальных курсов по выбору, разнообразие форм обучения и приобщения к научно-исследовательской деятельности;

— структура учебного процесса, приближенного к потребностям студентов и их будущей профессиональной деятельности;

— благоприятный нравственно-психологический климат в преподавательском и студенческом коллективе;

— наличие условий для общекультурной подготовки студентов, развитие творческого мышления и инициативы;

— осуществление мероприятий по социальной защите членов вузовского коллектива, моральное и материальное стимулирование наиболее активных и одаренных студентов;

— наличие развитой материально-технической базы и социокультурной сферы обучения.

Главным системообразующим фактором в процессе вузовской профессионализации является учебный процесс как ядро формирования всех социально-профессиональных и духовно-нравственных качеств будущего специалиста. Необходимым условием превращения учебного процесса в фактор профессионализации является выдвижение на первый план личностно ориентированного подхода к обучению, усиление как заинтересованности студентов в получении профессиональных знаний и умений, так и в нравственно-гуманистическом развитии.

В вузовской профессионализации особая роль принадлежит преподавателю, формирующему интеллектуальный и гуманистический потенциал общества. «Чем выше профессионально-творческий, духовный потенциал ученого-педагога, тем благоприятнее условия для развития духовности студентов, совершенствования их учебной и профессиональной подготовки, тем больше способов самореализации. Деятельность педагога – неотъемлемая часть учебно-воспитательного процесса вуза, оказывающая существенное влияние на его микросреду, развитие и воспитание личности» [3,с.95.]. Среди прочих качеств, необходимых для успешной преподавательской деятельности, следует выделить широту кругозора, эрудицию, работоспособность, установку на творчество, осознание духовной значимости своего влияния на студентов, потребность в непрерывном профессиональном самообразовании, компетентность и др. Профессиональное образование только тогда успешно выполняет свою функцию, когда сумма знаний, которую преподаватель передает студенту в процессе обучения, становится интеллектуальной культурой, миропониманием как обучающих, так и обучающихся. Следовательно, образование и наука должны пойти по пути гармонизации, формирования целостных представлений и в сознании преподавателя, и в сознании студента.

Итак, профессиональное воспитание в вузе представляет собой специально организованный, контролируемый процесс, в ходе которого происходит профессиональное становление специалиста, развитие профессиональной структуры его личности, постепенный переход от вчерашнего школьника к субъекту самостоятельного профессионального труда. Вузовское профессиональное воспитание завершает первичную профессионализацию человека.

Успешное окончание профессионального учебного заведения и получение соответствующей специальности завершает первичную профессионализацию субъекта и становится отправной точкой его вступления в мир профессиональных отношений. В ходе конкретной профессиональной деятельности происходит вторичная профессионализация личности, становление ее профессионализма. В основе вторичной профессионализации лежит профессиональная активность личности, установка на непрерывное саморазвитие и самосовершенствование, накопление профессионального опыта, усвоение норм профессиональной этики. Превращение специалиста в профессионала происходит, таким образом, в процессе профессионального труда. Но это возможно лишь в том случае, если в ходе первичной профессионализации человек не только получил соответствующую профессиональную подготовку, но и заложил основы гуманистического мировоззрения, воспитал в себе активную и творческую личность. Психологическим фактором становления профессионализма является направленность личности на совершенствование и творчество, социальным – усвоение широкого спектра норм, ценностей и ориентаций, как профессиональных, так и общечеловеческих.

Специфика вторичной профессионализации состоит в том, что, во-первых, этот процесс не является формализованным, он не ограничен ни временными, ни организационными рамками (единственным формальным моментом в ходе вторичной профессионализации являются разнообразные формы повышения квалификации, аттестации и т.д.); во-вторых, основной формой профессионализации на этом этапе становится профессиональное самовоспитание, соответственно, основным социальным агентом вторичной профессионализации является сам субъект профессиональной деятельности.

Агентами вторичной профессионализации являются также трудовые коллективы деловых организаций, в которых трудится субъект. «Деловые организации – фирмы и учреждения, которые либо возникают сами для коммерческих целей, либо создаются более широкими организационными системами для решения отдельных задач… Членство в них обеспечивает работников средствами к существованию. Основа внутреннего регулирования – административный распорядок, принципы единоначалия, назначения, коммерческой целесообразности» [8,с.283.].

Профессиональная деятельность субъектов осуществляется, главным образом, в рамках деловых организаций. Ведущие современные социологи отмечают, что одной из общественных функций деловых организаций является функция социализации, включающая в себя информационную, образовательную и воспитательную составляющие [8,с.286.]. Отметим также, что в функцию социализации следует включить ее профессиональную составляющую. Трудовые коллективы в целом не учат человека профессии и не ставят перед собой такую задачу, хотя возможен и подобный вариант, в том случае, если профессиональное образование не обеспечило личность необходимыми профессиональными навыками. Но их роль в деле становления профессионала достаточно велика. Именно под влиянием профессиональной среды происходит усвоение нравственной составляющей личности профессионала, формирование профессиональной морали субъекта. Нравственно-психологический климат в организации существенно влияет на динамику творческой активности субъекта, на устремленность личности к профессиональному росту.

Несмотря на определенное влияние, которое оказывают на профессиональное становление человека его коллеги и профессиональное окружение, основной формой профессионализации на этапе самостоятельной трудовой деятельности является самовоспитание и профессиональное самосовершенствование. Успешность профессионального самовоспитания зависит, главным образом, от активности личности, от ее стремления к совершенству, от желания достичь вершин в профессиональном мастерстве. Немалую роль в этом процессе играет также общая гуманистическая направленность и мировоззренческая подготовка специалиста, его способность к широкому и, вместе с тем, глубокому видению профессиональных и социальных проблем. Таким образом, становление профессионализма личности в ходе вторичной профессионализации опирается не только на профессиональные знания и умения личности, но и на заложенные в ходе первичной профессионализации духовно-нравственные и мировоззренческие основы.

Формирование профессионализма возможно и в условиях репрофессионализации. До недавнего времени российская государственная политика занятости гарантировала каждому члену общества пожизненную занятость. В настоящее время ситуация коренным образом изменилась. Частым явлением стала потеря рабочего места, необходимость смены профессии. Современный рынок труда ставит человека в ситуацию, когда он вынужден начинать свое профессиональное становление заново: желание выбрать ту или иную профессию стало корректироваться не только психофизиологическими возможностями человека, но и ограничениями, накладываемыми рынком труда. Но даже радикальная смена профессии уже в зрелом возрасте не означает невозможности полного овладения ею при условии наличия мировоззренческих и духовно-нравственных оснований для профессионального развития личности. Успешной репрофессионализации способствует соответствующая государственная политика, развитие системы профессионального консультирования, служб занятости – соответствующей инфраструктуры по оперативному предоставлению образовательных услуг для безработных или желающих получить новую профессию. Государственная политика занятости России отражена в соответствующих документах. Так, Правительство Российской Федерации 14 мая 1992 года приняло постановление № 315 «О системе профессиональной подготовки, повышения квалификации и переподготовки высвобождаемых работников и незанятого населения». 4 ноября 1993 года было принято постановление Правительства Российской Федерации № 1137 «Об организации работы в области подготовки кадров для рыночной экономики».

Роль общества и государства в профессионализации личности заключается в следующем:

— обеспечение социальных гарантий в сфере свободного выбора профессии;

— развитие новых форм занятости и путей самореализации личности в условиях социокультурной динамики общества;

— достижение сбалансированности между профессиональными интересами человека, его психофизиологическими особенностями и возможностями рынка труда;

— прогнозирование профессиональной успешности в трудовой деятельности;

— обеспечение соответствия уровня профессионализма личности ее социальному статусу, а также достойному благосостоянию.

Категория «профессионализация» может быть применима и к обществу в целом. Высокий уровень развития современного общества, интенсивность мировых экономических, политических и социальных процессов, все большая вовлеченность в них России способствуют динамичному развитию общественного разделения труда и, как следствие этого, изменениям в профессиональной структуре современного российского общества. Увеличение количества социально-профессиональных групп, развитие и укрепление между ними структурных связей, усложнение содержания профессионального труда, возрастание требований к качеству профессиональной деятельности, — все эти процессы свидетельствуют о профессионализации общества, интенсивность которой зависит от конкретных исторических условий.

В современных условиях интенсивного общественного развития исключительно важное значение для эволюции общества приобретают общественные отношения, возникающие по поводу приобретения той или иной профессии, обмена продуктами профессиональной деятельности и социально-культурного взаимодействия между различными профессиональными сферами. Профессионализация общества как усложнение профессиональной социальной структуры и интенсификация профессиональных отношений в обществе предполагает приоритет вопросов совершенствования профессиональных отношений и развития профессионального качества личности, т.е. непосредственно связана с интенсивностью и результативностью процессов профессионализации личности.

Профессионализация оказывает разноплановое и разноуровневое воздействие на социокультурную динамику общества. Профессиональная самореализация личности происходит в ходе активной трудовой деятельности, где фактор выбора профессии и «жизни в профессии» приобретает особое значение как определяющий интересы, жизненные ориентации и образ жизни человека. Профессионализация российского общества на современном этапе его развития приводит к возрастанию роли профессионализма личности как важнейшего критерия социальной стратификации, фактора социальной мобильности и социокультурной динамики.

Каталог: data
data -> Конспект лекций Санкт-Петербург 2007 г
data -> Федеральное государственное автономное образовательное
data -> Программа итогового междисциплинарного государственного экзамена по направлению
data -> [Оставьте этот титульный лист для дисциплины, закрепленной за одной кафедрой]
data -> Примерная тематика рефератов для сдачи кандидатского экзамена по философии гуманитарные специальности, 2003-2004 уч
data -> Программа дисциплины для направления 040201. 65 «Социология» подготовки бакалавра
data -> Программа дисциплины «Э. Дюркгейм вчера и сегодня
data -> Методика исследования журналистики
data -> Источники в социологии

Поделитесь с Вашими друзьями:
























У. Джеймс память1 Джеймс (James) Уильям


У. Джеймс ПАМЯТЬ1

Джеймс (James) Уильям (11 января 1842 — 16 августа 1910) — американский философ и психолог, один из осно­вателей прагматизма. Изучал медицину и естественные науки в Гарвардском университете США и в Германии. С 1882 г.— ассистент, с 1885 г.— профессор философии, а с 1889 по 1907 г.— профессор психологии в Гарвардском университете.

С 1878 по 1890 г. Джеймс пишет свои «Принципы пси­хологии», в которых отвергает атомизм немецкой психоло­гии и выдвигает задачу изучения конкретных фактов и состояний сознания, а не данных, находящихся «в» созна­нии. Джеймс рассматривал сознание как индивидуальный поток, в котором никогда не появляются дважды одни и те же ощущения или мысли. Одной из важных характеристик сознания Джеймс считал его избирательность. С точки зре­ния Джеймса, сознание является функцией, которая «по всей вероятности, как и другие биологические функции, развивалась потому, что она полезна». Исходя из такого приспособительного характера сознания он отводил важную роль инстинктам и эмоциям, а также индивидуальным фи­зиологическим особенностям человека. Широкое распростра­нение получила выдвинутая в 1884 г. теория эмоций Джеймса. В 1892 г. Джеймс основал первую в США лабо­раторию прикладной психологии при Гарвардском универ­ситете.

Сочинения: Научные основы психологии. Спб., 1902; Беседы с учителями о психологии. М., 1902; Прагматизм. Изд. 2-е. Спб., 1910; Многообразие религиозного опыта. М., 1910; Вселенная с плюралистической точки зрения. М., 1911; Существует ли Сознание? //Новые идеи в философии. Вып. 4. Спб., 1913. Психология. М., 1991.

Каталог: op seminar
op seminar -> Дж. Хохберг аналитическая интроспекция1
op seminar -> Уильям Джеймс
op seminar -> Анри Бергсон две памяти1
op seminar -> Лекция 6 неосознаваемые процессы (продолжение)

Поделитесь с Вашими друзьями:
























Вопросы к государственному экзамену по специальности


Вопросы к государственному экзамену по специальности

«Менеджмент организации», специализация

«Гостиничный и туристический бизнес»

в 2013/14 уч. году

СТРАТЕГИЧЕСКИЙ МЕНЕДЖМЕНТ


  1. Сущность стратегического управления. История развития стратегического управления. Долгосрочное и стратегическое планирование. Формирование видения.


  2. Сравнение стратегического и оперативного управления. Стратегический менеджмент как наука и как искусство. Ограничения стратегического менеджмента как науки. Система стратегического менеджмента в компании.


  3. Цель стратегического анализа среды и его роль в выработке стратегии компании. Анализ макроокружения.


  4. Анализ непосредственного окружения. Анализ отрасли, её движущих сил, ключевых факторов успеха. Анализ конкурентных сил (по Портеру).


  5. Анализ внутренней среды компании. SWOT-анализ.


  6. Общая характеристика конкурентных стратегий компании (по Портеру). Стратегия лидерства по издержкам. Стратегия дифференциации.


  7. Общая характеристика стратегий роста компании. Стратегии концентрированного роста.


  8. Стратегии вертикально интегрированного и диверсифицированного роста.


  9. Стратегии в отраслях, находящихся в состоянии спада.


  10. Методы анализа деятельности многоотраслевых компаний: BCG-матрица.

Поделитесь с Вашими друзьями:
























Овчинников н. Ф


ОВЧИННИКОВ Н.Ф.

О МЫШЛЕНИИ

Впервые опубликовано: Н.Ф. Овчинников “О мышлении”, Ростов-н/Д, 2004.

Овчинников Н.Ф., 2004.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Анализ процессов мышления в отечественной науке в настоящее время идет двумя почти несовместимыми путями. Представления многих отечественных психологов о мышлении, в соответствии с марксизмом—ленинизмом, опираются на отождествление его с умственными действиями или логическими операциями. Кибернетика же, изначально ориентировалась на мировую науку, которая сейчас неразрывно связана с идеями когнитивной психологии.

Здесь представлены две работы: основная – “Тезаурусная модель интеллекта и психологические механизмы эффективности методик изобретательства” (оформленная в 1982 г. как рукопись, депонированная в ВИНИТИ № 4629-82 Деп.) и ее более краткое, популярное и современное изложение в виде статьи “Новый взгляд на логику и интуицию”. Они развивают идеи когнитивной психологии. С точки зрения когнитивной психологии синтез идей происходит в результате распространения активационного процесса по логично организованной структуре знаний от элементов, описывающих условия задачи. В этой схеме логичность обусловлена не выполнением логических операций, а автоматически предопределена самой структурной организацией подсознательной модели мира. Такой механизм мышления предлагался еще в теории констелляций Мюллера. Только он был в свое время резко раскритикован из-за упрощенного описания структур знания. В современных работах по искусственному интеллекту (ИИ) разработано множество вариантов детального и тонкого описания структур знаний. Системы искусственного интеллекта теперь неплохо моделируют заключительные этапы мышления экспертов (правда, без главного этапа – периода формирования индивидуально-оригинальной структуры знаний).

Но …есть одно существенное отличие систем искусственного интеллекта от интеллекта естественного. Системы ИИ работают с очень упрощенными в количественном и качественном отношении частями модели мира, относящимися к небольшой конкретной проблеме. Поэтому они могут перебирать множество вариантов. У человека бесконечно более сложный объем знаний и главная проблема для него — не “утонуть” в их комбинаторике. В естественном интеллекте, в отличие от искусственного, существует резкое ограничение на использование объема знаний. Если системы искусственного интеллекта могут сколь угодно далеко делать шаги по семантическим сетям, то естественный интеллект при стихийном мышлении ограничивается узкой областью наиболее вероятных связей.

Однако в естественном мышлении существуют механизмы, предназначенные и для включения маловероятных элементов. Это суммирование активационных процессов. Данная работа и посвящена описанию подобных механизмов. Основой для нее послужила практика преподавания алгоритмической методики изобретательства Г.С.Альтшуллера.

Эта работа была написана более 20 лет назад. Тогда, из-за противоречия с базовыми догмами “советской марксистско-ленинской психологии”, не удалось ее опубликовать в ином виде, чем рукопись, депонированная в ВИНИТИ. Я обсуждал ее в 1982 г с главным специалистом по психологии мышления О.К.Тихомировым. Олег Константинович признал, что, возможно, я прав. Но, ввиду сложности вопроса, считал, что эти идеи надо изложить подробнее, в виде книги. К сожалению, мне пока так и не удалось закончить работу над книгой. Однако, ситуация все-таки изменилась и я надеюсь, что и это краткое изложение моих идей поймет достаточное число специалистов.

Электронная версия “Тезаурусной модели”: http://www.bookap.by.ru/razvit/ovchinnikov/gl.shtm

НОВЫЙ ВЗГЛЯД НА ЛОГИКУ И ИНТУИЦИЮ

Предлагаемая далее концепция разработана на основе опыта преподавания алгоритмической методики изобретательства Г.С. Альтшуллера, анализа теорий мышления и речи в психологии, работ по искусственному интеллекту и когнитивной лингвистике.

Как обычно относятся к логике и интуиции? Считается, что логически мыслят все и почти всегда, но логика к оригинальным идеям не приводит. Логические рассуждения мол, приводят к очевидным идеям. А вот оригинальные идеи возникают в результате интуитивного озарения. Как Ньютона, шмякнет яблочко по темечку, и, глядишь, — озарило!

Но что понимается под логическим мышлением? Классический пример силлогизма – ответ на вопрос: “Умрет ли Петр?”. Считается, что ответ возникает в результате рассуждения по схеме: “ Петр – человек, все люди – смертны, следовательно, и Петр умрет”. Кто, где и когда слышал или видел, чтобы люди действительно рассуждали устно или письменно в такой развернутой форме? Ответ бывает сразу: “Конечно, когда-нибудь да умрет”. Подразумевается, что такие рассуждения происходят в скрытой форме. Точнее, подразумевалось до недавнего времени. Новое понимание механизмов логического мышления сформировалось в 60-70-е годы 20 века в работах по искусственному интеллекту, когнитивной лингвистике и когнитивной психологии (1,2).

В соответствии с этим новым пониманием, основа мышления – структура знаний, подсознательная модель мира. Ответ на вопрос возникает как автоматическое следствие распространение активационного процесса по структуре знания от элементов, соответствующих словам вопроса. Логичность ответа обусловлена логической организацией самой структуры знаний. Так, что обычно сразу возникающие ответы на вопросы, правильнее оценивать как интуитивно-очевидные. Любой ответ человека, по сути, всегда логичен, так как обусловлен структурой знаний, которая построена с учетом принципов логики. Другое дело, что у людей разная структура знаний, и то, что для одного является естественно-логичным, другой может оценить только как озарение!

Взглянул Остап Ибрагимович Бендер на мадам Грицацуеву, и ему сразу стало ясно, что для того, чтобы проверить наличие бриллиантов в ее стуле, надо на ней жениться. Почему такая мысль очевидна для Бендера и не очевидна для читателя? Нормальный читатель – не жулик, для него институт брака дело, если и не священное, то, по крайней мере, серьезное, надолго. А как сообщают Ильф и Петров на предшествующих этому эпизоду страницах, Бендер вообще профессиональный брачный аферист. Для него брак – стандартная мошенническая операция. То есть, оригинальное с точки зрения читателей решение Бендера, для него самого – интуитивно-очевидный шаблон.

А как же возникают идеи, оригинальные для самих авторов? По сути, на этот вопрос когнитивная психология, кибернетика и лингвистика ответа не дала. Генерация любых ответов в них описывается одним механизмом. Оригинальные решения при таком подходе могут возникать только при оригинальной структуре знаний. Причем в кибернетике основное внимание в моделировании мышления было уделено именно наиболее очевидным знаниям. Структура, отражающая такие наиболее вероятные знания, получила название фрейм. Главным направлением в работах по искусственному интеллекту являются экспертные системы (3-4). При их создании расспрашивают высококвалифицированных специалистов о том, как они

Каталог: library -> discuss -> pages
library -> Содержание исправл
library -> Рефлексия в деятельности
library -> Бартош Н. Ю. История культуры Западной Европы (XX век)
library -> Социальная работа с молодежью
library -> Учебная программа факультативных занятий «основы православной культуры. Православные святыни восточных славян»
library -> Т. П. Ритерман Социология: Полный курс За неделю до экзамена Предмет и функции социология
pages -> Овчинников н. Ф

Поделитесь с Вашими друзьями:
























Формирование у школьников ценностных отношений к этническим традициям в поликультурной среде


ФОРМИРОВАНИЕ У ШКОЛЬНИКОВ ЦЕННОСТНЫХ ОТНОШЕНИЙ К ЭТНИЧЕСКИМ ТРАДИЦИЯМ В ПОЛИКУЛЬТУРНОЙ СРЕДЕ

Ю.Т. Антонова,

Якутская кадетская школа – интернат,

Северо-Восточный федеральный университет им. М.К. Аммосова

Россия, Республика Саха (Якутия) г.Якутск

В условиях социально-экономических преобразований обще­ства в целом происходит изменение качества жизни подрастающе­го поколения, трансформация его духовных ориентиров, ценнос­тных представлений и нравственных установок. В связи с этим, остро стоит педагогическая проблема формирования ценностного отношения у школьников к этническим традициям в поликуль­турной среде.

Анализ школьной практики позволяет выделить следующие проблемы и противоречия: потребностью современного обще­ства в личности, имеющей высокую культуру на основе осмыс­ления ценностного отношения к этническим традициям в поли­культурной среде и слабой разработанностью данной проблемы в педагогической науке; важностью формирования у школьников ценностного отношения к этническим традициям в поликультурной среде и недостаточностью эффективных органи­зационно-педагогических условий, содержащих аксиологические характеристики, обеспечивающие успешность реализации назван­ного процесса; необходимостью осуществления младшими школь­никами ценностного отношения к традициям и слабой сформированностью у них ценностного и практического опыта реализации такой деятельности в повседневной жизни.

Анализ научных подходов к поликультурному образованию отражает такие теоретико-методические направления: формирование культуры межнационального общения, воспитание толеран­тности, изучение этнопедагогического аспекта в поликультурном воспитании и, соответственно, несколько подходов к трактовке этого понятия (Дмитриев Г.Д.); альтернатива интернационального воспитания, означающая «интегративно-плюралистический про­цесс с тремя главными источниками: русским, национальным и общечеловеческим» (Джуринский А.Н.); подготовка к жизни в по­лиэтническом социуме: овладение культурой своего народа, фор­мирование представлений о многообразии культур и воспитание этнотолерантности» (Палаткина Г.В.); «формирование человека, способного к активной и эффективной жизнедеятельности в мно­гонациональной и поликультурной среде, обладающего развитым чувством понимания и уважения других культур, умения жить в мире согласии с людьми разных национальностей» (Макаев В.В, Малькова З.А., Супрунов Л.Л.).

Интеграция научных знаний о сущности формировании цен­ностного отношения к этнокультурным традициям в поликуль­турной среде и ее особенностях в школьном возрасте позволила определить следующие критерии исследования: эф­фективность учебной деятельности, усвоение общественных норм поведения, социальная активность и успешность контактов, эмо­циональное благополучие. Каждый из критериев имеет свои показатели, отражающие различные стороны формирования цен­ностного отношения школьников к этнокультурным тра­дициям в условиях поликультурной среды.

В целях качественного определения уровня сформированности отдали предпочтение в качестве педагогических средств сле­дующие предметы дополнительного образования: музыка, музейное дело, оказывают психофизиологическое, эстетическое, эмоциональное воздействие на детей; фольклор способствует гармоничному раз­витию интеллектуальной и духовной сфер личности; национальная культура обладает интегрирующим потенциалом во взаимодейс­твии культур. Оптимальными условиями могут и выступать специ­альные темы, содержание которых построено на одной теме или сюжете фольклорных произведений, либо профильная, рассчитан­ная на определенную категорию детей, участвующих в специально организованной деятельности. В содержании и конструкции тем должно прослеживаться ориентация на индивидуальную, группо­вую, межгрупповую и массово-культурную деятельность.

Определение уровня сформированности осуществлялось с по­мощью структурированного наблюдения за процессом, социомет­рического опроса, методики диагностики личностного отношения, анкеты. На основании этих методов исследований проведено диа­гностическое исследование, которое подтвердило многовариативность процесса формирования ценностного отношения школьников к традициям. Обобщив результаты исследования, мы условно объединили учащихся экспериментальных и контрольных классов на несколько групп по уровню их сформированности. В группу А вошли школьники, комфортно чувствующие себя в школе. Процесс их сформированности протекает благопри­ятно. У школьников группы В носит неустойчивый характер. Уча­щиеся неодинаково хорошо приспособились к различным сферам школьной жизни, они успешны в одних видах деятельности и менее успешны в других. В группе С учащиеся положительно отно­сятся к школе, но чувствуют себя в ней недостаточно уверенно. Они малоактивны в познании, творчестве, безынициативны. Эти школьники составляют «группу риска», так как влияние незначи­тельного фактора может привести к срыву формирования ценнос­тного отношения. В группу Д мы объединили школьников, у кото­рых процесс формирования ценностного отношения протекает с осложнениями, обнаружены отдельные признаки дезадаптации в поликультурной среде. В основном это дети неуспешные в обще­нии, а также эмоционально дезадаптированные в межличностных отношениях.

Результаты обследования школьников послужили основанием для составления программы формирующего экспери­мента, в котором были учтены индивидуальные особенности детей и уровень их сформированности. Учащиеся группы Д нуждаются в педагогической поддержке и коррекции отношения. У школьников групп В и С следует стимулировать развитие личностных качеств, необходимых им для успешного формирования ценностного от­ношения. Учащиеся группы А не нуждаются в особых коррекционно-развивающих мероприятиях, однако им необходимо дополни­тельное воспитательное воздействие, направленное на дальнейшее развитие их личностно-ценностного отношения к традициям.

Таким образом, организация процесса формирования ценнос­тного отношения у школьников к этническим традици­ям будет эффективной, если будут учтены следующие подходы: деятельностный, предполагающий включение учащихся в различные виды деятельности; системный, реализуемый через связь внеуроч­ной деятельности с учебной; личностно-ориентированный, направ­ленный на поддержку детской индивидуальности, развитие инди­видуально-личностных способностей учащихся; интегрированный, основанный на взаимосвязи и взаимодействии различных видов культуры; региональный, позволяющий совершенствовать содержа­ние учебно-воспитательного процесса на основе этнокультурных особенностей региона.

Каталог: psu -> files -> 4802
4802 -> Протестное движение рабочих промышленных предприятий: факторы и формы
4802 -> Основные черты постиндустриального общества
4802 -> Теоретико-методологические основы анализа восприятия рисков здоровью
4802 -> Воспитание ценностных ориентаций
4802 -> Взаимосвязь представлений о страхе, особенностей межличностных отношений и характеристик любви у студентов
4802 -> Сравнительныйанализ социологических концепций в
4802 -> Особенности образа мира у представителей различных этнических групп
4802 -> Представления студентов о своей будущей семье
4802 -> Современная российскя семья

Поделитесь с Вашими друзьями:
























Тамара Михайловна Тузова Специфика философской рефлексии

Тамара Михайловна Тузова

Специфика философской рефлексии

Тузова Тамара Михайловна

Специфика философской рефлексии

Тузова Тамара Михайловна

Специфика философской рефлексии

Рецензенты:

Кузнецова Л.Ф. — профессор, доктор философских наук,

Короткая Т.П. — доктор философских наук.

Анализируются проблемы специфики философской рефлексии, философского способа вопрошания о мире и человеке, философского знания и языка. Специфика философского дискурса устанавливается и исследуется по отношению, прежде всего, к дискурсу повседневности и собственно научной рефлексии. Феномен «странности» речи философа, рождающийся из ее встречи с повседневным сознанием и устойчиво воспроизводящийся с момента возникновения философии и доныне, проанализирован в качестве значащего: не случайного, но, напротив, стягивающего в себе всю проблематику специфичности философской рефлексии. В контексте рассмотрения радикальных сдвигов, произошедших в современных способах проблематизации человеческого опыта, выявляется специфика философской методологии исследования мира и человека, доказывается необходимость и возможность разработки метафизики и онтологии свободы.

Для специалистов и всех, интересующихся философией.

Оглавление

Странность как феноменальная характеристика

(вместо предисловия) ………………………………………….4

Глава первая

РЕФЛЕКСИЯ ЗДРАВОМЫСЛИЯ И ФИЛОСОФСКАЯ

РЕФЛЕКСИЯ: ПРОБЛЕМА КОНСТИТУТИВНОСТИ,

КОНФЛИКТА И САМОИДЕНТИФИКАЦИИ………………………………….10

1.1. Повседневность и философствование: два «голоса» в «едином жизненном

пространстве»………………………………………………..10

1.2. «Лечение разума» и проблема самоидентификации философии……………………..53

Глава вторая

БЫТИЕ И СУЩЕСТВОВАНИЕ КАК ЯЗЫК ФИЛОСОФИИ И

ПОВСЕДНЕВНОГО ОПЫТА…………………………………………..65

2.1. Способы «маркировки»……………………………………..65

2.2. Дискомфортность философских свидетельств……………………90

Глава третья

РАЗГОВОР «ЯЗЫКОМ АБСОЛЮТОВ»……………………………………94

3.1. «Фактическое» в пространстве философских оснований…………..94

3.2. Работа самосознания и «метафизика присутствия»……………….. 117

3.3. «Дальнее» философов как знание должного и способ понимания

реального…………………………………………………..144

3.4. Ж.П.Сартр: у человека нет алиби, или к вопросу о предельном

характере философских ситуаций………………………………..152

Глава четвертая

КУЛЬТУРА — ТОЛЬКО ВОЗМОЖНОСТЬ КУЛЬТУРЫ…………………………222

4.1. Экзистенция и методология гуманитарных наук………………..222

4.2. Философия как «тяга повсюду быть дома»…………………….240

Заключение………………………………………………….260

Тузова Тамара Михайловна

«В моей голове все был образ той древней науки,

когда люди любили истину и искали ее, и о том,

что находили — говорили друг другу. И хотя я

знал, что та древняя наука умерла, а живущая

не похожа на нее, я думал и поступал так, как

будто бы она была жива еще».

В.В. Розанов

[4]

Странность как феноменальная характеристика (вместо предисловия)

Понимание, проблема, изначально вплетенная в ткань философского мышления и формирующая его внутреннюю структуру, стоявшая во весь ее рост перед величайшими мыслителями прошлого — Сократом и Декартом, Кантом и Гегелем и др., получила, особенно после герменевтических ее разработок и экспликаций, статус гражданства в корпусе, скажем так, официального философского знания. Непонимание — проблема еще более необъятная — есть ее «оборотная сторона» и, как это бывает с оборотными сторонами, чаще всего остается в тени.

Нельзя, конечно, сказать, что проблема понимания менее сложная; и тем не менее ее, как правило, в некотором смысле легче локализовать в качестве предмета исследования. Можно, например, на уровне вопрошания об условиях возможности акта понимания a priori задать целостный трансцендентально-логический универсум условий, необходимых для понимания как экзистенциального события человеческой жизни.

Однако необходимые условия не суть достаточные условия. И как раз совокупность этих последних нельзя задать a priori, заранее, до анализа индивидуальной, уникальной конкретики опыта непонимания, поскольку у каждого стремящегося к пониманию — своя «темнота», своя «пещера» (образ Платона1), своя отправная точка интенсивной интеллектуальной работы, свои сингулярные точки «впечатлеваемости», в которых и развязывается работа по пониманию чего-либо, внутри энергетических возможностей и границ которых она и выполняется.

Более того, дело усложняется тем, что такой разворот проблематики требует признать: наша собственная «пещера», наша собственная «темнота» во всей их уникальности, эмпирической непредвидимости и неисчерпаемости, столь неудобных для исследований априористского типа, — суть то реальное пространство, та живая точка жизни субъективно

[5]

сти, в которой только и может начинаться и из которой реально осуществляется работа (усилие и событие) понимания; и в этом смысле «пещера» и «темнота» онтологически конститутивны. В конечном счете, именно к этой широкой проблематике онтологической конститутивности понимания / непонимания можно, на мой взгляд, отнести и те конкретные вопросы, которые обсуждает Г.-Г. Гадамер, когда, анализируя хайдеггеровскую трактовку проблемы герменевтического круга, замечает: «…понять нечто можно лишь благодаря заранее имеющимся относительно него предположениям, а не когда оно предстоит нам как что-то абсолютно загадочное. То обстоятельство, что антиципации могут оказаться источником ошибок в толковании и что предрассудки, способствующие пониманию, могут вести и к непониманию, лишь указание на конечность такого существа, как человек, и проявление этой его конечности. Неизбежное движение по кругу именно в том и состоит, что за попыткой прочесть и намерением понять нечто «вот тут написанное» «стоят» собственные наши глаза ( и собственные наши мысли), коими мы это «вот» видим»2.

Именно присутствие нашей «конечности», нашей «темноты» и нашей «пещеры» в работе понимания, их онтологическая конститутивность позволяют говорить о понимании как уникальной, незаместимой и не гарантированной a priori работе необратимого самоизменения индивида. Работе, в которой рождается смысл, устанавливается знание. Работе, которая и несет на себе движение мысли.

В этом контексте философы и говорят о понимании в терминах экзистенциальной событийности. И поскольку это — незаместимый, вживую выполняемый индивидом творческий акт, то не только о познании можно сказать, что оно есть рискованное и не гарантированное предприятие человека; и образование (понимание некогда уже понятого кем-то, или изобретенного) оказывается не простым, механическим процессом передачи уже готового знания. Поэтому не случайно, развивая идею понимания как «существовательной стороны содержаний», М.К. Мамардашвили подчеркивал, что готовую мысль вообще нельзя передать. Само наличие знания, запечатленного в текстах, не гарантирует событие понимания. Понимание есть некое самостоятельное, фактически случающееся событие, венчающее индивидуальное усилие выявить, установить смысл, у-своить нечто, сделав его своим, встроив это нечто, этот смысл, в качестве органичной (или, напротив, деструктивирующей) части, в тотальность уже знаемого и понимаемого, отрефлексированного (эксплицированного) и имплицитного (неявно предполагаемого), в неизмеримые глубины которого уходят своими корнями любые наши попытки осознания и экспликации того, что нами переживается, познается и понимается. Открытость иному, без которой нельзя себе представить событие понимания, изначально

[6]

предполагает необходимость и возможность той трудной внутренней работы, о которой, если воспользоваться языком Гадамера, можно было бы сказать: «мы приводим чужое мнение в соответствие с целостностью наших собственных мнений или наоборот»3.

Работа самоизменения в процессе нашего совмещения себя с тем, что мы стремимся понять, уникальна потому, что осуществляется всегда на волне индивидуального усилия и в том зазоре, который существует и всегда сохраняется между сознанием того, кто учит, и сознанием того, кто хочет научиться; между содержанием познания и образования (равно как и обстоятельствами, условиями их осуществления), с одной стороны, и самими актами познания и понимания, с другой.

Это — онтологически незаместимая и конститутивная работа именно потому, что акт понимания есть наше собственное движение в этом зазоре, сдвиг нас самих из прежнего, первоначального состояния и как бы новое рождение, «врастание», вживание в новое состояние (когда мы уже понимаем). Врастание, в процессе которого мы наращиваем и развиваем собственные «мускулы мысли» (выражение М.К. Мамардашвили), собственные «органы», благодаря которым трансформируем и расширяем свои возможности воспринимать, чувствовать, понимать и помнить. Говоря, например, о мифологии как одном из изначальных человеческих способов понимания себя в мире, о том, что посредством мифологических существ — способных на то, на что реальный человек не способен, живущих в каком-то особом пространстве и соединяющих в себе то, что в человеке не может быть соединено, — мы придаем своей жизни какой-то смысл, то есть делаем эту жизнь соизмеримой с самими собой, М.К. Мамардашвили отмечает: «Ведь что такое понимание? Понимание это нахождение меры между мной и тем, что я понимаю. Соизмеримость. Если я сказал, что молния — знак Божественного гнева, то я выполнил операцию соизмеримости. Т.е. молния — носитель смысла. А смысл, даже Божественный, соразмерен моей способности понимания. Я в этом смысле могу участвовать. Миф — это мир соучастия, и таким образом, понимания вещей, предметов, сил»4.

Однако несмотря на уникальность, эмпирическую неисчерпаемость и непредвидимость индивидуального, всегда конкретного опыта непонимания, несмотря на то, что этот материал, как может казаться, пригоден скорее для дескриптивных исследований (т.е. допускает только фактическое описание уже произошедшего, позволяя лишь его возобновляющую реконструкцию и истолкование в ресубъективирующей перспективе), некоторые его стороны, я думаю, поддаются и универсализирующей тематизации и априористской проблематизации. В этом контексте очевидно,

[7]

что проблема непонимания нуждается, так сказать, в укрупнении ее плана, и анализ феномена странности философской речи представляется мне одним из возможных способов такого приближающего укрупнения.

Мой собственный опыт борьбы со своим собственным непониманием текста (речи) того или иного мыслителя, а также мой собственный опыт работы с «непониманиями других» заставил меня задуматься над некоторыми устойчивыми, повторяющимися ситуациями непонимания, попытаться осмыслить некоторые его типические причины, равно как и продумать смысл некоторых — интуитивно находимых и избираемых мною — способов преодоления этих затруднительных ситуаций. Способов, которые заключались в попытках радикального, скажем так, переключения «регистра» звучания, обсуждения тем.

Часть возникающих при этом вопросов (вопрошание как бы раздвоено: обращено и к тому предмету, который нам непонятен, и к нам самим): чем претендует быть философия? Каковы специфика и статус того рода знания, которое может дать философское размышление? Кто есть я — непонимающий? Каким должен я стать, чтобы понять?

Рефлексия над собственными попытками выхода из этих неудобных и неуютных ситуаций непонимания, в конечном счете, привела меня к вопросу о фундаментальной инаковости философской речи по отношению к речи обычного, «просто нормального», неглупого человека; к вопросу о статусе этой ее инаковости, которая чаще всего воспринимается как ее «странность».

(Странность, конечно же, нередко ощущаемая и фиксируемая и самими философами еще со времен Платона. Не случайно, например, М. Мерло-Понти, отмечая напряженность, существующую «между философом и другими людьми, между философом и жизнью», называет философа «чужаком в стане братства»5. И именно ощущение этой странности, чуждости философской речи есть, на мой взгляд, то, что прежде всего другого подталкивает философов к рефлексии над сущностью позиции философа по отношению к миру, Другому и себе самому, над смыслом той работы, которой он занимается всю свою жизнь. То есть побуждает их к рефлексии, которую можно назвать подчиненной вопросам: что такое философия? Кто есть философ?)

Это и обусловило мой ракурс исследования — «Философия как странная речь».

Читатель, конечно же, без труда увидит здесь аллюзию на название гуссерлевской работы «Философия как строгая наука». Аллюзия не случайная, она имеет свое основание в той, на первый взгляд, неожиданной и странной связи, которая, как я думаю, существует между этими двумя свойствами речи философа: усилием быть строгим дискурсом, осуществляемым на основе собственных предпосылок и правил и подчиняющимся собственной, внутренней дисциплине в качестве дискурса, ради

[8]

кально отличного от любого другого (нефилософского), с одной стороны, и, с другой, производимым впечатлением странности по сравнению с другими дискурсами. Связи, как я попытаюсь это показать, закономерной, внутренней.

Странность — феноменальная характеристика. Забегая вперед, заметим, что в данном случае феноменальность есть устойчивый смысл, приобретаемый философской речью (философским дискурсом как озвучанием мышления философа) при встрече ее с иным (нефилософским, повседневным) сознанием, субъективностью, речью; смысл, рождающийся из самой их встречи. Этот смысл, отличный от собственного, внутреннего смысла философской речи, будучи феноменальным, не случаен: он является значащим, то есть несущим в себе указание одновременно на специфическую внутреннюю природу обоих участников встречи. Иными словами, рождаясь на уровне восприятия одного другим, он, тем не менее, воплощает и связывает собой некие принципиальные, радикальные и глубинные особенности их способов самоосуществления.

И в качестве именно такого — не просто иллюзорного, не ложного, но значащего — смысла странность речи философа будет исследоваться, расшифровываться и истолковываться в данной работе. Это — попытка проблематизировать ее одновременно в феноменальном и эйдетическом планах, двигаясь от феномена к эйдосу (сущности).

Будучи феноменальной характеристикой, странность предполагает субъекта какого-то вида опыта, погруженность в который, принадлежность которому и укорененность в котором и обусловливает это впечатление странности. И этим субъектом является для нас, прежде всего, субъект повседневного опыта, каковым мы все являемся, и субъект собственно научного дискурса.

Но если для второго особость философского дискурса далеко не самоочевидна (словосочетания «научность философии», «научная философия», «научный метод философского познания» и др., до сих пор нередко встречающиеся в философских работах и представляющиеся непосредственно, без специальных оговорок и пояснений, ясными, «самопонятными», в действительности способны скорее индуцировать ситуацию псевдопонятности и вытекающее из этого превратное представление о смысле философской работы и ее отношениях с жизнью, о природе и статусе философского знания, о строгости и достоверности философского опыта и дискурса), то в отношении субъекта повседневного опыта и его дискурса особость философской речи на первый взгляд — нечто настолько само собой разумеющееся и не требующее особых разъяснений, что, может так показаться, разговор об этом изначально лишен какого-либо смысла и какой-либо познавательной ценности.

И тем не менее, именно эти типы человеческого опыта, находясь в очень сложных, неоднозначных отношениях взаимообусловленности, взаимопроникно

[9]

вения и взаимоотталкивания с опытом философствования, иногда смешиваясь с последним, накладываясь на него и резонируя в нем, определяют ту нередкую и опасную ситуацию псевдопонятности философского языка, философских идей и аргументов, которая является причиной многих недоразумений в интерпретации философской мысли и ее истории.

Прояснение некоторых аспектов этих взаимоотношений и выявление в этом контексте специфики собственно философской рефлексии (в широком смысле слова: размышления, продумывания) и собственно философского дискурса и является основной задачей данной работы.

Исследование будет строиться преимущественно вокруг одной, на мой взгляд, чрезвычайно важной для задуманного феноменального и эйдетического истолкования речи философа черты философского мышления, а именно его специфического радикализма, обусловливающего особую — афактуальную природу философского знания. Именно это, я думаю, определяет и особый статус философского знания в корпусе человеческого опыта; и удивительные, странные отношения философии как с эмпирией, так и со своей собственной историей, отличающие ее от отношений, например, конкретных наук с эмпирией и с их собственной историей; и впечатление странности философской речи по отношению к дискурсу повседневности и к собственно научному дискурсу; и, наконец, особый род строгости самого философского дискурса.

Афактуальность как характеристика специфической природы философского знания в этом смысле представляется синтезирующей, стягивающей в себе все интересующие нас вопросы, заявленные в данной работе.

[10]

Глава первая

Рефлексия здравомыслия и философская рефлексия: проблема конститутивности, конфликта и самоидентификации

1.1. Повседневность и философствование: два «голоса» в едином «жизненном пространстве»

Речь философа — странная речь. И от этого впечатления трудно отделаться не только на уровне обыденного сознания, здравомыслия с его прямым, натуралистическим пониманием того, что утверждается в языке (как пишет М.К. Мамардашвили, «… наш язык по определению — предметен. Всякое слово имплицирует существование его эквивалента; и даже слова, обозначающие душевные явления, имеют инерцию, навевающую нам мысль о том, что чувства существуют так же, как существуют предметы, что мысль существует так же, как какое-то особое существование особых духовных существ»6.), но и на уровне восприятия текста профессионалами.

И разговор об этой странности речи философа можно было бы начать вот так, напрямую, с фактической констатации — мол, странная она, и точка. И усомниться в этом никому и никогда в голову не приходило, не приходит и, наверное, не придет. А если кому-либо и придет, то достаточ

[11[

но, дескать, ему открыть наугад любой трактат любого философа ( как раньше шутили, от Платона до Камю и обратно, не говоря уже о многих постмодернистских текстах), чтобы развеять свои сомнения.

Но для нас вопрос стоит скорее так: чем вызвана эта странность, случайна она или лишь внешним образом выражает, выдает, так сказать, глубинную принципиальную особость философии по сравнению с другими типами дискурсов? Странны лишь некоторые (отдельные) высказывания и утверждения философов или странностью изначально отмечено все человеческое предприятие философствования, весь корпус философского знания? И если странность речи философа — не дефект, не изъян философствования (какого-либо конкретного и в принципе любого), не раскованная и эпатажная игра ума, не фривольный кураж, не прихоть и не каприз взбалмошного и причудливого субъекта (которому почему-то пришла вдруг в голову идея усомниться в существовании внешнего мира и Другого, в существовании собственного тела и места, где бы оно находилось, в «ученой», «книжной мудрости» и в показаниях своих собственных органов чувств и др.7), то не есть ли она проявление (и свидетельство) усилия философии быть — стать и оставаться — строгим и ответственным дискурсом? То есть типом рассуждения, который — не будучи самоцелью, но именно в целях познания реального, понимания должного и возможного и определения возможностей и путей самоопределения человека по отношению к ним — всякий раз стремится в усилии особого рода радикальной рефлексии над опытом

а) создавать для себя собственную площадку (территорию) и собственные правила работы на ней (как писал М. Хайдеггер о философии, «Всякая ступень и всякое начало ее разворачивания несут в себе свой собственный закон»8);

б) удерживать себя в определенной (соответствующей этим правилам) дисциплине мышления, доказательства и аргументации, устанавливая и выдерживая режим наличной очевидности и собственных, присущих только ему, исходных достоверностей?

(Заметим, что именно эти два момента пытался соединить и постоянно держать вместе Декарт, заявлявший: мое намерение состоит в том, чтобы «преобразовывать мои собственные мысли и строить на участке, целиком мне

[12]

принадлежащем»9, и задававший, таким образом, философию, во-первых, как рефлексию над человеческим опытом; во-вторых, как рефлексию особого типа, а именно радикальным образом стремящуюся к автономии и самоочевидности, объективности и рациональности как правилам и режиму работы мысли, предполагаемым требованиями строгости философского опыта и дискурса.)

И более того, не является ли сама странность и причудливость философского мышления, философской речи как специфического рода радикальной рефлексии над человеческим опытом их единственным средством быть строгой рефлексией, строгим дискурсом?

Иными словами, не есть ли эта странность изначальное условие философии как той «строгой науки» (скорее бесконечного приближения к ней), о которой в свое время мечтал Э. Гуссерль10, которую он связывал с именами Сократа, Платона, Декарта, Канта, Фихте и которую он определял как исследование, «все сызнова и сызнова» направляемое «на истинные начала, на решающие формулировки проблем, на правильный метод»11?

И если странность философской речи — не случайный признак, то не означает ли это необходимость при интерпретации и комментировании философского текста, тех или иных его отдельных фрагментов постоянно восстанавливать и удерживать (в качестве фона их интеллигибельности) неявное — атмосферу изначального радикализма, определяющего особость философии как способа вопрошания и рассмотрения реальности? Неявное, выражающееся явным образом в странности ее (философии) как текста (речи)?

А в качестве некоторых принципиальных составляющих этой особости философии — умозрительную (рефлексивную, эйдетическую) природу, интуитивное происхождение, интуитивную достоверность ее исходных предпосылок, утверждений и понятий; их предельный характер; особый статус философских идей как несамостоятельных элементов мысли, т.е. их изначальную и исключительную смысловую и функциональную нагруженность в

[13]

качестве частей неких полей и ситуаций, искусственно и специально создаваемых философами в их поисках интеллигибельности реальности? Словом, как бы «знаковость» философских понятий, утверждений, идей, предполагающую, что их значения, правила их понимания и использования, в том числе и импликации-последствия их употребления в дискурсе, во-первых, искусственного, грубо говоря, происхождения и назначения, а поэтому, и это во-вторых, принадлежа целому — проблемному и контекстуальному полю, внутренними элементами которого они являются, — отсылают к нему.

Итак, для нас вопрос о странности речи философа — вопрос о значении, природе и статусе этой странности, уходящий своими корнями, и мы постараемся это показать, в проблему специфического радикализма философской рефлексии, сущности этого последнего.

Наши вопросы можно было бы сформулировать и так: философская речь странная или строгая? Или она и странная, и строгая — странная, потому что строгая? А может быть всего точнее сказать: прежде всего строгая и только уже вследствие этого — странная? И что значит для философской речи быть строгой речью? Каковы правила этой строгости, как они связаны с радикализмом философского мышления? И, наконец, если философский дискурс строгий, то так это согласуется с невиданным (по сравнению с другими типами дискурсов) разнообразием, разноголосием, неоднозначностью и пестротой философских направлений, концепций, теорий, терминов и др.?

Возвращаясь к идее Декарта об усилии философа преобразовывать свои собственные мысли с тем, чтобы «строить на участке», целиком принадлежащем ему, вопросы можно сформулировать и так (и это, как мы увидим, в сущности разные формулировки одних и тех же проблем): в чем состоят эти преобразования? Что и по отношению к чему при этом преобразуется? Словом, по отношению к чему мы говорим о радикализме, об особости философского языка, философских идей, философского дискурса вообще?

Поскольку же эта особость и странность речи философа (а на примере приведенных нами выше высказываний Декарта это ясно видно) учреждается, устанавливается, прежде всего, по отношению к так называемой естественной установке сознания, обыденному, повседневному опыту, опыту здравого смысла, мы конкретизируем свой вопрос следующим образом: чем отличается логика и рефлексия философа от всем знакомой, привычной и близкой логики и рефлексии субъекта повседневного опыта в той их части, которую мы называем логикой и рефлексией здравомыслия?

(Конечно, столь же правомерен и вопрос об особости философского дискурса по отношению к собственно научному дискурсу. Этот вопрос нами тоже будет затрагиваться, однако, в качестве второго плана, он

[14]

по ходу дела будет периодически попадать в фокус нашего исследования и эксплицироваться в зависимости от конкретного контекста последнего.)

Поскольку необходимость разграничения возникает там и тогда, где и когда а) существует определенная близость различаемого, определенное их родство и б) эта близость представляет опасность, по крайней мере, хотя бы для одного из ее участников, или, выражаясь языком современных политиков, «фигурантов», мы должны, прежде чем обосновывать необходимость подобного разграничения, хотя бы вкратце обозначить, зафиксировать основное содержание наших рабочих понятий и наметить общие контуры отношений между областями, ими представляемыми, отношений, побуждающих нас к проведению такой «демаркации».

Под логикой и рефлексией здравомыслия мы будем понимать формацию и строй мысли (миро- и самопонимания) человека, непосредственно, стихийно включенного в свои отношения с миром и другими. Мысли в реальном многообразии, слитности, сращенности, синкретизме и «неразличенности» (в строгом философском значении этого термина) ее содержаний и структур, в разнородности их происхождения, смешанности ее механизмов смыслообразования, в фактическом разнообразии ее модусов и уровней. Порождаемые структурами повседневного опыта и непосредственной жизнедеятельности человека, они — в качестве содержаний — фундируют, связывают и рационализируют этот опыт, и в этом смысле выполняют роль его, скажем так, идеологического обеспечения.

И в данной работе речь будет идти о некоторых изначальных причинах принципиального отличия речи философа от речи здравомыслия; языка, конструкций и утверждений философа от языка и идеологем здравомыслия как некоего рода устойчиво самовоспроизводящегося жизнеобеспечивающего и жизнеподдерживающего знания, принадлежащего субъекту повседневного опыта. То есть знания как непосредственного мирочувствования и миропонимания человека, его понимания Другого и своих отношений с ним, его самоощущения и самопонимания. Знания, которое, несмотря на свою «непосредственность» (с точки зрения режима жизни сознания, субъективности, участвующей в его производстве), обладает собственной рефлексивной структурой и имеет — так же, как и собственно философское знание — своей общей предпосылкой некое исходное и неявное представление о мире как Целом.

Эта часть психологической рефлексии выполняет роль и функции психологического самоотчета индивида о своей ситуации в мире и о своем месте и положении в этой ситуации12; осуществляемая ею работа есть

[15]

прояснение и истолкование мира, в котором индивид непосредственно обнаруживает себя присутствующим. Или, наоборот, прояснение и истолкование мира, присутствие которого индивид обнаруживает в непосредственном схватывании собственного опыта мира, Другого и себя самого.

Заметим, что об этом мире, этом непредметном Целом, присутствующем не только в философском, но и в повседневном человеческом опыте (поскольку человек — существо живущее, понимающее и, в своем извечном стремлении к внятности и осознанности своего существования, истолковывающее свою жизнь, причем истолковывающее ее всегда уже на фоне этого фактически предполагаемого мира как Целого, что есть, скажем так, непременное условие возможности самой истолковывающей работы), можно говорить одновременно и в терминах отсутствия (если иметь в виду нашу привычку мыслить в терминах наличного, т.е. предметно).

И философ — идет ли речь о его мире как Целом или о мире как Целом в повседневности — всегда пытается не только удержаться на этой тонкой, невидимой и зыбкой границе присутствия / отсутствия (и так же, как и поэт, «…окрыляясь на лету,/ Один прокладывает выход / Из вероятья в правоту»), но и тематизировать и проблематизировать ее и то, что ее определяет. Проблематизировать именно как непредметное присутствие / отсутствие. Вот как об этой непредметности присутствия «мира» (Целого) говорит, к примеру, Хайдеггер: «Мир не простое скопление наличествующих счетных и несчетных, знакомых и незнакомых вещей. Но мир — это и не воображаемая рамка, добавляемая к сумме всего наличествующего. Мир бытийствует, и в своем бытийствовании он бытийнее всего того осязаемого и внятного, что мы принимаем за родное себе. Мир не бывает предметом — он есть та непредметность, которой мы подвластны, доколе круговращения рождения и смерти, благословения и проклятия отторгают нас вовнутрь бытия. Где выносятся сущностные решения нашего исторического совершения, где мы следуем или перестаем следовать им, где мы не осознаем их и вновь их испрашиваем — везде, всюду бытийствует мир. Для камня нет мира. И для растения, и для животного тоже нет мира — они принадлежат неявному напору своего окружения, которому послушествуют, будучи ввергнуты в него. А у крестьянки, напротив, есть свой мир, поскольку она находится в разверстых просторах сущего»13.

Возникающий и существующий внутри человеческой истории и вместе с ней, конституируемый и поддерживаемый человеческим опытом, понимающей, истолковывающей и волящей работой субъективности (субъективностей), этот мир, это непредметное Целое, вместе с тем, есть то, что самим своим невидимым присутствием, своими порождающими

[16]

структурами участвует в конституировании индивидуального способа быть в мире.

Способ обрщения к этой — конститутивной — работе непосредственного истолкования мира, а также сопоставление ее с конститутивной работой собственно философской рефлексии суть то, что будет не столько сближать, сколько отличать наш анализ рефлексии здравомыслия от гуссерлевского описания рефлексии, которой он дает название «естественной рефлексии».

Остановимся несколько подробнее на этом вопросе.

Выделяя это измерение субъективности и ее опыта восприятия мира, Гуссерль в «Картезианских размышлениях» отличает его, во-первых, от «первоначальных прямых восприятий», во-вторых, от трансцендентальной рефлексии. «Мы должны отличать прямые (geradehin vollzogene) акты схватывания в восприятии, в воспоминании, в высказывании, в оценке, в целеполагании и т.д. от рефлексивных, посредством которых, как схватывающих актов новой ступени, нам только и раскрываются сами прямые акты. В прямом восприятии мы схватываем, к примеру, дом, но не само восприятие. Только в рефлексии мы направляемся к нему и к его воспринимающей направленности на дом. В повседневной е с т е с т в е н н о й р е ф л е к с и и, а также в рефлексии, осуществляемой в психологической науке (и, следовательно, в психологическом опыте наших собственных психических переживаний), мы стоим на почве мира, предданного нам в качестве сущего; так, в повседневной жизни мы говорим: «Я вижу там дом» или «Я вспоминаю, что слышал эту мелодию» и т. д.»14.

И хотя Гуссерль подчеркивает, что естественная рефлексия (заметим, впрочем, как и любая другая) изменяет первоначальное переживание, т.е. переживание непосредственно погруженного в этот мир Я, лишая его наивности (прежнее наивное переживание «утрачивает первоначальный модус прямого акта, и именно благодаря тому, что рефлексия делает предметом то, что прежде не было предметным, будучи переживанием»15), тот факт, что она оставляет Я, погруженное при естественной установке в мир, «за и н т е р е с о в а н н ы м в мире» и в этом смысле повторяющим прежнее переживание, предопределяет ее судьбу в корпусе гуссерлевской философии. Задачей рефлексии является не «повторение прежнего переживания, — настаивает Гуссерль, — а его рассмотрение и истолкование того, что в нем может быть найдено»16.

Именно поэтому (равно как и потому, что — восстанавливая и модифицируя картезианский проект «абсолютной и универсальной критики», создания «универсума абсолютной беспредрассудочности посредством

[17]

воздержания от всех точек зрения, в которых некое сущее оказывается заранее данным», — Гуссерль преследует цель описания чистых данностей трансцендентальной субъективности, которые должны приниматься такими, «какими они чисто интуитивно даны в простой очевидности, и оставаться свободными от любых толкований, привносящих что-либо помимо усматриваемого в чистоте»17) он подвергает операции «заключения в скобки» (?????) все, что имеет прямое или косвенное отношение к «естественному полаганию бытия». Универсальное ????? осуществляется Гуссерлем » в отношении бытия или небытия мира». «В скобки» заключаются и мир, и «первоначальные прямые восприятия», и «наивно заинтересованное Я», или естественная рефлексия.

Оставляя «в скобках» естественную рефлексию, Гуссерль сохраняет за трансцендентальной рефлексией два направления исследования — ноэтическое («открыто-бесконечную чистую жизнь сознания») и ноэматическое («полагаемый мир чисто как таковой»). Предметы, интересующие Гуссерля как трансцендентального феноменолога, суть предметы «исключительно как интенциональные корелляты способов их осознания».

Понятно, что способ, каким мы задаем любое понятие (в данном случае речь идет о естественной рефлексии), в значительной степени зависит от целей, проблемного контекста и метода нашего исследования; понятно также, что любые, даже самые мелкие их изменения требуют от нас — в той мере, в какой мы хотим и способны быть открытыми, чуткими к этим изменениям и гибкими, — корректировки нашего способа сегментации реальности, вычленения, артикуляции и определения понятий субъективности, сознания, рефлексии и др., с чем, как с инструментами мысли и познания, работает философская рефлексия.

Все это по-разному может вычленяться из той в действительности слитной, синкретичной, неразложимой, многослойной и сложной по составу реальности, каковой является человеческое существование.

И если в контексте данной работы Гуссерля речь идет о естественной рефлексии в ее функции отнесения человеком содержаний прямого, нерефлексивного схватывания объекта к собственному Я, в ее функции прямой и простой констатации на уровне Я содержания этого опыта, то «заключенными в скобки» — не тематизированными и не эксплицированными — при этом остаются другие важные структуры, содержания, механизмы, функции и аспекты ее деятельности. А ведь рефлексия, как это понимал и сам Гуссерль18, и как это справедливо подчеркивает Э. Мунье, — «не только всматривание внутрь себя, погружение в себя и свои образы, она также интенция, проекция «Я». Как если бы дерево, например, суще

[18]

ствовало само по себе, а его образ был бы во мне, как в ящике, в который через отверстие в крышке пытается проникнуть взгляд наблюдателя. Осознавать это дерево — значит быть с ним заодно, среди его ветвей и листьев. Как сказали бы индусы, а с ними и романтики, это значит быть этим деревом, испытывать вместе с ним сладостное весеннее пробуждение, расти вместе с ним, раскрываться вместе с его почками, оставаясь при этом самим собой, отличным от него. Внутреннее сознание — не лежбище, где личность обрастает мхом; оно как свет во Вселенной: его не видно, но лучи его проникают повсюду»19. (Курсив мой. — Т.Т.)

Важность и актуальность проблемы конститутивной деятельности естественной рефлексии, структур и содержаний повседневного опыта трудно переоценить; свидетельством этого может служить большое количество исследований, посвященных повседневной жизни, обыденному опыту, обыденному сознанию, повседневной речи и поведению человека, культуре повседневной жизни и др., существующих в современной западной философии, социологии, лингвистике и других гуманитарных дисциплинах. Повседневность в них рассматривается как в ее статусе самостоятельной, самовоспроизводящейся формы (слоя) человеческого опыта, так и в ее взаимосвязях и взаимоотношениях с другими его формами. При этом, множество разных исследовательских программ, контекстов и методологий определяют и разнообразие ее проблемных артикуляций (как справедливо замечает Б. Вальденфельс, «обыденную жизнь, функцию теорий обыденной жизни и определенных практических действий можно тематизировать различными способами, например, исходя из субъекта, из объективно существующего мира тел, из социальных отношений, из процесса языкового общения или из становящихся автоматических действий»20).

Можно сказать, что, не исчерпывая собой возможные подходы к повседневности, эти исследования не только по-разному, из разных точек и в разных перспективах проблематизируют ее. Они выполняются и в широком интенциональном диапазоне — от обесценивания повседневного (как смутного, окказионального, расплывчатого, неточного и др.) до множественных усилий его реабилитации21.

Предпринимаемый в нашей работе способ проблематизации отношений между логикой (и рефлексией) философа и логикой (и рефлексией) здравомыслия будет исходить из признания, во-первых, онтологической конститутивности сознания философа и сознания, непосредственно вплетенного в повседневный опыт человека; во-вторых, собственного типа рациональности за каждым из них. Причем, не только исходить, но

[19]

и строиться на основе и вокруг этих идей в качестве исходных и организующих саму поисковую, аналитическую и истолковывающую работу сопоставления.

Обыденный опыт — будучи определенным и организованным способом жизни человека, а стало быть, и определенным, организованным (соответствующим ему, поддерживающим его) способом нашего понимания мира, себя, своей ситуации и обладая, в этом смысле, определенной устойчивостью, законосообразностью, целостностью, структурированностью, определенной внутренней согласованностью и внутренним единством — воплощает в себе (и собой) определенную рациональность.

Этот вопрос можно рассмотреть на примере философских поисков Ж.-П. Сартра. Ибо именно в этом направлении следует, на мой взгляд, рассматривать и оценивать его усилия уже в своих ранних философских работах («Трансцендентность Эго», 1934; «Эскиз теории эмоций», 1939) доказать онтологический приоритет, онтологическую самостоятельность, автономность и «имманентное единство» — как собственную, внутреннюю связность и упорядоченность — иррефлексивного, дорефлексивного (эмоционального и вообще любого повседневного) опыта человека. То есть спонтанной жизни человека, которая — не будучи переведенной в режим ее рефлексивной фиксации и реконструкции — тем не менее не только не распадается на дискретные моменты, на изолированные и хаотические состояния, но, напротив, сохраняет и воспроизводит себя в качестве внутренне законосообразных, устойчивых, или, как выражается Сартр, «организованных», поведений; в качестве целостностей, подчиненных неким единым внутренним — собственным, т.е. рождающимся внутри самого иррефлексивного слоя опыта субъективности и на его основе — смыслам. Целостностей, одновременно и производящих эти смыслы, и организуемых, объединяемых ими как общими темами опыта человека.

Или, другими словами, речь идет о повседневной, спонтанной жизни субъективности как жизни, принципиально не редуцируемой к чему бы то ни было, в том числе и к рациональной, рефлексивной инстанции Я, к объективному и рациональному знанию; как жизни, не происходящей из Я, осуществляющейся до и вне Я (хотя и открытой, данной самой себе во внутреннем опыте)22.

Чем вызван этот пристальный интерес философов ХХ в. к повседневному, дорефлексивному, спонтанному опыту субъективности, почему они так озабочены проблемами его, скажем так, самоорганизации (по отношению к Я) и интеллигибельности, зачем философу понадобилось такое

[20]

жесткое разграничение рефлексивного и иррефлексивного слоев человеческого опыта?

Если классическая философия в лице Декарта исходила из предположения а) рефлексивной продублированности любого содержания человеческого опыта и б) принципиальной однородности спонтанного и рефлексивного опыта сознания, что, собственно и определило декартов поиск достоверного и обоснованного знания, то Сартру, как и другим представителям экзистенциально-феноменологич еского движения, приходится считаться с изменившейся познавательной ситуацией в философии ХХ в. В частности, речь идет о выявленных — в связи с современными проблематизациями и экспликациями историчности, предпосылочности и «нечистоты» сознания, реальной неоднородности и многослойности опыта субъективности, онтологической устойчивости и неразложимости рациональным знанием и «объективной мыслью» его феноменальных пластов, их собственной онтологической конститутивности и др. — механизмах и содержаниях рефлексии, способных искажать спонтанный, исходный, первоначальный опыт субъективности.

Поэтому Сартр и другие представители экзистенциально-феноменологической ориентации ищут философские средства, могущие обеспечить для человека возможность — «обойдя», «нейтрализовав», редуцировав содержания и механизмы работы Я и прорвавшись к «первоначальным», исходным, еще не рационализированным и не искаженным Я пластам жизни субъективности, адекватно понимать себя и свой жизненный опыт. Реализация этого философского проекта и предполагается Сартром на пути выявления и описания дорефлексивного слоя опыта как первоначального, не искаженного рефлексией и вместе с тем открытого для самого себя; как содержащего — в качестве онтологически самостоятельных, первичных и продуктивных структур — внутри самого себя собственные правила своей организации и интеллигибельности.

Поиск рациональности (правила интеллигибельности) непосредственного жизненного опыта человека как конституирующейся внутри этого опыта и им самим будет продолжать и развивать и сартровский экзистенциальный психоанализ, основы которого были заложены философом в «Бытии и ничто» (1943) и дальнейшее развитие которого связано с расширением Сартром поля анализа конкретных «синтезов опыта» путем помещения их в широкое социально-историческое пространство23.

Отличная от научной и философской рациональностей, рациональность повседневного опыта так же, как и они, обладает определенной объяснительной силой. То есть она способна объяснять «регулярности» повседневного опыта повторяющиеся, устойчиво воспроизводимые смы

[21]

словые и поведенческие содержания, структуры, свойства и зависимости этого опыта, его интерпретационные механизмы и др.

Открываемая только в опыте философской рефлексии, рациональность повседневного опыта является правилом его интеллигибельности именно потому, что, конституируясь внутри самого повседневного опыта и им самим, она de facto есть его внутреннее правило организации и функционирования, его внутренняя логика и структура.

Поэтому к мысли Б. Вальденфельса о том, что «повседневность существует как место образования смысла, открытия правил»24, уместно, я думаю, добавить: повседневность существует не только как место конституирования, установления, открытия и воспроизводства этих смыслов и правил, но и как процесс их конституирования, установления, открытия и дления (воспроизводства)25. Процесс, из которого только условно, в зависимости от избранной исследовательской перспективы (всегда только одной из возможных и потому частичной), можно исключить человека — участника этого процесса, его агента, переживающего, истолковывающего, интерпретирующего мир, себя, свою ситуацию, принимающего решение и действующего на его основе.

Таким образом, конститутивность психологической, естественной рефлексии — в той ее части, которой мы даем название системы здравомыслия с ее собственной логикой и рефлексией, с ее собственными содержаниями и функциями (идеологическими), в том числе с ее работой интенции и проекции Я (Э. Мунье), — связана с тем, что она, как работа и язык сознательного самоотчета индивида, работа и язык непосредственного психологически самоочевидного миро- и самопонимания, есть одновременно инстанция, в которой выполняется и обосновывается собственная интерпретационная работа здравого смысла, в которой им осуществляется конституирование объяснительных схем (мира, Другого, себя самого), мотивационных структур поведения человека и т. п., и процесс (работа) этого конституирования и обоснования.

Обслуживая и поддерживая определенные «регулярности» повседневного опыта и являясь в этом смысле его идеологической инстанцией, здравомыслие с его содержаниями и структурами обеспечивает определенную понятность, связность, упорядоченность и легитимность этого опыта в глазах самого человека, устанавливая некий род соответствия между миром и человеческим поведением, между Я и не-Я.

Сам вопрос о конститутивности и внутренней рациональности повседневного опыта сомнению не подвергается. После гуссерлевской разработки в «Кризисе европейских наук и трансцендентальной феноменологии» идеи «жизненного мира» как источника и смысловой основы

[22]

науки, как первичного, исходного материала, предшествующего математическому миру идеализаций (последний является для него лишь «идейной одеждой»26), феноменологи и — на других материалах — экзистенциалисты (Хайдеггер, Сартр, Мерло-Понти и др.) активно развивают эти темы. Для Сартра рефлексивная конструкция Я и все то, что конституируется на ее уровне: «характер» человека, его «свойства», «склонности», «мотивы», привычки и т. п., суть вторичные образования, рационализации онтологически первичного, спонтанного смыслообразования, осуществляемого еще в раннем детстве индивидом, непосредственно открывающим для себя свое окружение, мир и свое собственное присутствие в нем. Для Мерло-Понти любые объективные, вплоть до геометрических, представления являются только истолкованием, разъяснением жизни иррефлексивного сознания: научные определения «проходят по пунктиру уже осуществленного до них конституирования мира»27.

Замечу однако, что признание конститутивности «жизненного мира», дорефлексивного опыта сознания, признание его влияния на теоретические способы постижения мира и на рефлексивные формы интерпретации человеком себя и своего опыта (поскольку они укоренены в нем), на мой взгляд, не только не отменяет и не снимает с повестки дня вопрос о собственной конститутивности самой рефлексии28, в том числе и научной. Требуя и позволяя его постановку в более широком проблемном контексте (предпосылочности и укорененности теоретических и рефлексивных форм опыта в дотеоретических, вненаучных, довербальных, допредикативных и дорефлексивных его формах), оно скорее по-новому, уже из (изнутри) самих этих проблемных узлов и сплетений — когда сознание и субъект, самосознание и авторство, рациональное знание и «объективная мысль», сущность и истина в современном философском дискурсе оказались, скажем так, «пораженными в своих правах» высвечивает необходимость и возможные перспективы уточняющих разграничений рефлексии философской и психологической (повседневной). Разграничений на уровне и их целей, и мыслительных средств, и методов, и языка и др.

В отличие от конститутивности повседневного опыта и его рефлексии, конститутивность собственно философской рефлексии, равно

[23]

как и статус этой конститутивности, далеко не очевидны. И тому есть свои причины. Они — в тех сложных и неоднозначных отношениях, которые существуют между философией и жизнью.

С одной стороны, философия есть то, что выполняется, а точнее, может выполняться в самой жизни. И в этом смысле нельзя говорить об абсолютной непересекаемости, так сказать, параллельности их миров.

Но, с другой, выполняться в жизни для философии вовсе не означает совпадать с ней, повторять ее. Последствия невыполнения жизнью законов философского мышления о ней — неочевидны. И в то же время это невыполнение неспособно опровергнуть эти законы, отменить их собственную, внутреннюю значимость и истинность.

«Полипроблемность» столь неочевидных и таинственных отношений между философией и жизнью (нередко можно услышать и об отсутствии таковых вообще) — способных внушить сомнения в значимости того пространства, которое конститутирует философская рефлексия, «для жизни», тем более что последняя, как это активно показывают современные исследования, и об этом мы только что вели речь, есть то, что организуется по собственным законам и воспроизводится на собственных основаниях, пытаясь поставить и мысль себе «на службу», — и с этой стороны тоже подталкивает нас к уточняющим размышлениям о смысле самого нашего вопроса о конститутивности философской рефлексии и ее отношениях с рефлексией повседневного опыта.

Попытаемся прояснить его с помощью конкретного примера такой неочевидности и «полипроблемности», требующей трудной и тщательной работы выполнения философских «дистинкций».

Сравнивая обыденный моральный опыт с философской рефлексией морали, А.К. Судаков утверждает: «… навязать обыденному моральному опыту что-либо такое, чего бы в нем не заключалось уже от века, Кант отнюдь не намерен. …Непостижимости и противоречия в исходе рефлексии свидетельствуют самое большее о негодности философских орудий нашей рефлексии, но ничего не меняют в ее обязанности совпасть в нормативном итоге с совестным убеждением «просто хорошего человека» — если мы не ограничиваем нашу этику кругом некоторой элиты проницательных и мудрых одиночек»29.

Нет необходимости оспаривать возможность совпадения, о котором говорит автор. Кант действительно считает: «… если простолюдин утверждает, что обман дурен, он основывает свое суждение на смутных, философ же — на отчетливых принципах разума, но по существу оба они основываются на одних и тех же принципах разума»30. Вспомним также,

[24]

что у Платона знание и мнение, различаясь принципиальным образом по своей природе, происхождению и статусу, могут совпадать по содержанию в случае, если мнение, конечно же, было истинным по своему содержанию. Едва ли можно не заметить, что то же мы встречаем и в философии Декарта: «… что касается взглядов, воспринятых мною до того времени (до самостоятельной разработки метода отыскания и удостоверения истины. — Т.Т.), я не мог предпринять ничего лучшего, как избавиться от них раз и навсегда, чтобы заменить их потом лучшими или теми же, но согласованными с требованиями разума»31. (Курсив мой. — Т.Т.)

Заметим, тем не менее, что без специальных дистинкций и оговорок здесь нас может подстерегать опасность недооценки собственной конститутивности философской рефлексии; нередуцируемости ее продуктов и содержаний, правил и принципов ее работы к содержаниям, структурам и правилам (принципам) организации обыденного опыта «просто хорошего человека»; негомогенности опыта философствования и опыта здравомыслия. Кроме того, эта ситуация заставляет нас поставить и вопрос о соотношении (нетождественности) обыденного опыта и опыта «просто хорошего человека».

Ведь «просто хороший человек» — далеко не «простой» феномен повседневного опыта, и в качестве такового он и сам выделяет себя, и нами выделяется из тотальной связности повседневной рутинности. Далеко не каждого мы, даже не мудрствуя, считаем и называем «просто хорошим человеком»; да и философ всегда еще должен выделить его на каких-то «внеприродных» основаниях, на основаниях, уже не лежащих в плоскости «простого» повседневного опыта.

(Аналогия с Мерло-Понти, писавшим: «… свободное действие, чтобы быть обнаруженным, должно было бы выделиться на фоне той жизни, которая таковой не была или была в меньшей степени»32.)

И эти основания — философские, не основания самой повседневности; к тому же философия — реальная, а не философия учений и систем, если воспользоваться различением, предложенным М.К. Мамардашвили, — растворена и воплощается в человеческих состояниях, актах, жестах и других невербальных феноменах самоосуществления человека в мире. И «просто хороший человек», на мой взгляд, — всегда уже философствующий, т. е. стремящийся к автономии33 и универсальности (объективности, разумности) субъект, не важ

[25]

но, говорит ли он при этом на профессиональном философском или каком-либо другом языке или вовсе молчит.

«Способность суждения в тех случаях, когда заметна не столько ее рефлексия, сколько ее результат, часто называют чувством и говорят о чувстве истины, чувстве приличия, справедливости и т. д., хотя и известно, или, во всяком случае, должно быть известным, что эти понятия не могут корениться в чувстве, а тем более, что чувство не обладает ни малейшей способностью высказывать общие правила, что представление такого рода об истине, приличии, красоте или справедливости никогда не могло бы прийти нам в голову, если бы мы не способны были возвыситься над чувствами до более высоких познавательных способностей», — писал Кант. Критикуя распространенное понимание так называемого «общего чувства», он замечает: «Обычный человеческий рассудок, который в качестве простого здравого (еще не воспринявшего влияние культуры) рассудка считают наименьшим, чего можно ожидать от того, кто притязает на наименовение человеком, обрел сомнительную честь называться общим чувством (sensus communis), причем слово общий … понимают в значении vulgare, как то, что встречается повсюду и обладать чем не является ни заслугой, ни преимуществом.

Между тем под sensus communis следует понимать идею всеобщего чувства, то есть способности суждения, мысленно (априорно) принимающего во внимание способ представления каждого, чтобы, таким образом, исходить в своем суждении как бы из всеобщего человеческого разума и избежать иллюзии, которая в силу субъективных частных условий, легко принимаемых за объективные, могла бы оказать вредное влияние на суждение»34. (Подчеркнуто мною. — Т.Т.)

Происходит это, по Канту, благодаря тому, что человек сопоставляет свое суждение с суждениями других, «не столько действительными, сколько возможными», он ставит себя на место другого, абстрагируясь от ограничений, которые случайно могут быть связаны с его собственными суждениями, для чего и нужно, считает Кант, опустить то, что в представлении есть материя, чтобы обратить внимание лишь на «формальные особенности своего представления или своего созданного представлением состояния»35. (Курсив мой. — Т.Т.)

[26]

И даже если эта операция рефлексии кажется кому-то «слишком изощренной» и сложной, чтобы ее можно было приписать «общему чувству», Кант настаивает на ее естественности при поиске человеком суждения, должного служить общим правилом.

Этот долгий пассаж Канта приведен здесь мною с целью привлечь внимание к тому, что если уж на этом уровне человеческого опыта способность суждения предполагает конституирование возможного, с которым человек соотносит актуальный опыт своего сознания, то «возможное» философа — поскольку оно требует, имеет своим условием особый, радикально иной способ его полагания и вычленения (оно, как позднее мы увидим, основано на операции «запределивания», что определяет его принципиально иной статус и природу), — наверняка имеет и собственные конститутивные функции.

Но этот разговор у нас будет впереди и непрямым; как справедливо заметил Х. Ортега-и-Гассет, «… в философии прямой путь, как правило, не бывает самым коротким. Покорить большие философские темы можно только применяя тот же подход, что иудеи при осаде Иерихона: приближаясь окольными путями, смыкая круги все теснее и ближе к желанному центру»36.

И в анализе конститутивности философского «возможного» такими «окольными путями», приближающими нас к вопросу о феномене странности философской речи как не случайном ее свойстве, но свойстве, говорящем нечто принципиально важное о самой природе этой речи, т.е. свойстве, «подпитываемом» одновременно и со стороны повседневного сознания, и со стороны самой философии, для нас будут вопросы: что и каким способом рефлексия здравомыслия и философская рефлексия пытаются понять и дать человеку, какую цель преследуют и к чему при этом апеллируют, каким языком говорят с ним? Ибо именно сюда, на мой взгляд, уходят корни проблематичности и напряженности их отношений, их родства и их вражды.

Продолжая разговор о реальной философии, растворенной в невербальных человеческих феноменах, отметим, что акт мышления — как экзистенциальное событие, а таковым он в любом случае должен быть прежде, чем быть объективированным, выраженным, зафиксированным в каком бы то ни было языке, в том числе и в языке поступка, жеста, состояния и др., не говоря уже о его рефлексивной констатации и интерпретации, — есть необратимый онтологически первичный акт субъективности в качестве некоей органичной (и стремящейся к постоянному самовоспроизводству) изначальной целостности глубинных духовно-интеллектуальных, эмоциональных, волевых и др. личностных структур. В этом смысле мож

[27]

но сказать, что акт мышления совершается на дорефлексивном, довербальном уровне, или на уровне того, что философы называют экзистенцией.

(Думаю, именно этот экзистенциальный уровень, уровень жизненной энергетики глубинных онтологически первичных, изначальных структур и содержаний «человеческой реальности», конституирующихся, организующихся и осуществляющихся спонтанно, лежащих в основе всех последующих, в том числе и рациональных, вербальных ее проявлений, имел в виду Ф. Ницше, когда, заявляя устами своего Заратустры о любви к тем, кто не ищет «за звездами причины, чтобы погибнуть и стать жертвою», но отдает себя «в жертву земле, чтобы земля когда-нибудь сделалась землею сверхчеловека», с надеждой говорил о «хаосе»: «… нужно еще иметь в себе хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду. Говорю вам: в вас еще есть хаос!»37.

Эту же проблематику отстаивал Ортега-и-Гассет, требующий, чтобы «чистый разум» передал свою власть «жизненному разуму», ибо «нет культуры без жизни, нет духовности без жизненности, в куда более земном смысле, terre a terre, чем хотели бы придать этому слову. Духовное не больше и не меньше жизнь, чем недуховное»38.)

Рефлексия (в узком смысле этого слова) — и в этом можно согласиться с Сартром — всегда уже «запаздывает», она есть уже отработка, или вторичная обработка, рационализация этого онтологически первичного мыслительного акта. «Подлинные книги должны быть не детьми дня и не детьми бесед, а детьми темноты и молчания». Эти слова М. Пруста М.К. Мамардашвили перефразирует: «Продолжая эту мысль о книгах, можно слово «книги» заменить другими словами, — например, выражением «наше подлинное я». Это совершенно одно и то же. Можно сказать: подлинная книга есть дитя молчания и одиночества, а можно сказать: узнавание того, что я есть на самом деле и кто я, — это дитя темноты и молчания»39.

Думаю, то же можно сказать и о нравственном выборе, о поступке. И совсем не случайно Хайдеггер, говоря о том, что «совесть вызывает самость присутствия из потерянности в людях», настаивает: зов совести «говорит в тревожном модусе молчания. И этим способом лишь потому, что зов зовет призываемого не в публичные толки людей, но от них назад к умолчанию экзистирующего умения быть»40.

Такое молчание — труд человеческой души41, возможно, ее крик отчаяния. Оно — громкое молчание. Ему есть что сказать. И оно говорит,

[28]

артикулируя себя в человеческих состояних, поступках, в человеческом поведении. И как точно замечает В.В. Бибихин, «слово может быть менее говорящим, чем молчание, и нуждается в обеспечении этим последним»; «Молчанию трудно остаться тишиной. Оно в любом случае говорит. Вызывающее молчание громче крика. Затянувшееся молчание неизбежно будет подвергнуто истолкованию»42.

В ином языке экзистенциальную событийность мышления можно, на мой взгляд, обозначить как проблему «внутреннего человека», внутреннего опыта как инстанции, на которую только и может опереться человек в своем стремлении ощущать себя живым и присутствующим в собствен

[29]

ном опыте, в своем поиске аутентичности и свободы, без которых не может состояться полноценный акт размышления, опыт как веры, так и философствования; причем сказанное может быть отнесено и к атеистическому, и к религиозному опытам мысли. Так, задаваясь вопросом: что же люблю я, любя Бога?, Августин писал: «… я люблю некий свет, и некий голос, некий аромат и некую пищу и некие объятия — когда люблю Бога моего; это свет, голос, аромат, пища, объятия внутреннего моего человека — там, где душе моей сияет свет, который не ограничен пространством, где звучит голос, который время не заставит умолкнуть, где разлит аромат, который не развеет ветром…

… Вот у меня тело и душа, готовые служить мне; одно находится во внешнем мире, другая внутри меня. У кого из них спрашивать мне о Боге моем…? Лучше, конечно, то, что внутри меня»43.

Ибо, подчинившись миру внешнему, привязавшись, привыкнув к нему, люди «уже не могут рассуждать. Мир же созданный отвечает на вопросы только рассуждающим… он нем перед одним и говорит другому; вернее, он говорит всем, но этот голос внешнего мира понимают только те, кто, услышав его, сравнивают его с истиной, живущей в них»44. (Курсив мой. — Т.Т.)

Прислушивания к себе, внутреннему, требует и экзистенциализм Сартра с его концепцией авторства, ответственности человека. Человеческого умения делать это — слышать, понимать и слушать себя — добивается его экзистенциальный психоанализ.

Итак, имея в виду этот контекст экзистенциальной событийности мысли, ее, так сказать, жизненной укорененности, можно сказать, что реальная философия выступает своего рода инобытием философского мышления; не то чтобы принципы кантовской философии выполнялись в жизни, но в жизненном материале вспыхивают, выполняются такие феномены, о которых философия мыслит и без реального существования которых ее не было бы. Реальная философия, воплощаемая, например, в феноменах совести, чести, достоинства, в установлении законов гражданской жизни и проч., выступает, таким образом, связующим звеном между жизнью и собственно философским мышлением, их экзистенциальным основанием, обеспечивающим их взаимопроникновение, их открытость друг другу.

Ту открытость, без которой невозможна и сама живая жизнь (не ее симуляции, имитации), и живая мысль (не квазимыслительные операции и процессы). О необходимости же этой последней очень точно высказался Герцен: «Только живой душой понимаются живые истины… Живая душа

[30]

имеет симпатию к живому, какое-то ясновидение облегчает ей путь, она трепещет, вступая в область родную ей, и скоро знакомится с нею»45.

Однако не случайно, говоря (правда, слишком осторожно, на мой взгляд) о жизненной укорененности философии, о продуктивности взаимопроницаемости философии и жизни («… определенная взаимопроницаемость … того, как человек мыслит, и того, как он живет, была бы полезна как для жизни, так и для мышления»46), Б. Вальденфельс специально подчеркивает: мышлению, как и литературе, «принадлежит поле возможностей, мыслительная игра, а также вид профессионального этоса, который нельзя отождествлять с жизнью и ее этосом. То же и в отношении жизни. Проницаемость сфер не означает, что они покрывают друг друга»47.

Можно, я думаю, сказать, что именно в эту область несоответствия и врывается философская рефлексия — открывая, создавая и разрабатывая ее собственным, присущим только ей способом.

И, забегая вперед, заметим, что именно из этой области несоответствия ведет свою речь философ, отсюда посылает он жизни свои тревожные, далеко не всегда понятные, зашифрованные, странные для нее сигналы.

Принимая во внимание эту вторую, уже непосредственно связанную с феноменом странности философской речи для повседневного сознания, сторону отношений между жизнью и мышлением, можно сказать следующее. Утверждать, что философская рефлексия морали не добавляет ничего нового к моральному опыту «просто хорошего человека», было бы равносильно заявлению: опыт знания в платоновской философии не добавляет ничего нового к опыту мнения (в том, конечно, случае, если мнение является истинным).

Как будто знание Платона, то есть то, что — будучи «связанным суждениями о причинах» — является неслучайным, ничего не изменяет ни в способе существования самого содержания и функционирования мнения, ни в способе существования самого человека, обладающего этим мнением (знанием).

То же можно было бы сказать и относительно «согласованности с принципами разума» содержаний стихийного опыта человека в декартовской философии; и относительно «отчетливости» усмотрения «принципов разума» в кантовской философии и др.

Чем же по своей сути являются эти «согласованность», «связанность» и «отчетливость», для достижения которых в своем усилии отыскать принципы и построить фундамент обоснования истинности, достоверности и неслучайности человеческого опыта философия и конституи

[31]

рует собственный универсум, собственный мир как область «всесвязности сознания» (М.К. Мамардашвили), как Целое?

Ведь именно в соотнесении с ним получают свою интеллигибельность утверждения, идеи и термины философа. Именно на его основе и возникает сама эта «согласованность», «связанность», «отчетливость» знания философа.

Так неужели рождение этого знания — знания «из причин» (Платон), из «требований и принципов разума» (Декарт, Кант и др.) — не является рождением некоего нового, самостоятельного рода знания, специфического по своей природе, происхождению, не совпадающего со знанием и мнением стихийного опыта человека и не выводимого из него?

И неужели нельзя утверждать, что — хотя этот универсум философов построен на допущении того, что в эмпирии не осуществимо в «чистом» виде; хотя он зиждется на очень сложных системах предпосылок и оснований, конструктов и связей между ними, не вытекающих из повседневного опыта, не совпадающих с его структурами и содержаниями и являющихся в этом смысле искусственными по отношению к нему, — он, тем не менее, а может как раз благодаря этому, самым интимным образом затрагивает эмпирию и, проясняя ее ей самой, «возмущает», «взрывает», то есть трансформирует, преобразует ее?

(Полезным здесь представляется проведение аналогии с одним «удивительным, слишком мало замечаемым явлением» в нравственной области, описанным Л.Н. Толстым: «Если я расскажу человеку, не знавшему этого, то, что мне известно из геологии, астрономии, истории, физики, математики, человек этот получит совершенно новые сведения, и никогда не скажет мне: «Да что ж тут нового? Это всякий знает, и я давно знаю». Но сообщите человеку самую высокую, самым ясным, сжатым образом, так, как она никогда не выражалась, выраженную нравственную истину, — всякий обыкновенный человек, особенно такой, который не интересуется нравственными вопросами, или тем более такой, которому эта нравственная истина, высказываемая вами, не по шерсти, непременно скажет: «Да кто ж этого не знает? Это давно и известно, и сказано.» Ему действительно кажется, что это давно и именно так сказано. Только те, для которых важны и дороги нравственные истины, знают, как важно, драгоценно и каким длинным трудом достигается уяснение, упрощение нравственной истины — переход ее из туманного, неопределенного сознаваемого предположения, желания, из неопределенных, несвязных выражений в твердое и определенное выражение, неизбежно требующее соответствующих ему поступков.

Мы все привыкли думать, что нравственное учение есть самая пошлая и скучная вещь, в которой не может быть ничего нового и интересного; а между тем вся жизнь человеческая, со всеми столь сложными и разнообразными, кажущимися независимыми от нравственности деятель

[32]

ностями, — и государственная, и научная, и художественная, и торговая — не имеет другой цели, как большее и большее уяснение, утверждение, упрощение и общедоступность нравственной истины.

… только кажется, что человечество занято торговлей, договорами, войнами, науками, искусствами; одно дело только для него важно, и одно только дело оно делает — оно уясняет себе те нравственные законы, которыми оно живет48. Нравственные законы уже есть, человечество только уясняет их себе. И уяснение это кажется неважным и незаметным для того, кому не нужен нравственный закон, кто не хочет жить им. Но это уяснение нравственного закона есть не только главное, но единственное дело всего человечества»49.)

Так добавляет ли что-либо философская рефлексия к непосредственному знанию и непосредственному опыту человека, даже очень хорошего, совестливого и очень умного?

И если да, то что? Является ли это знанием, и если да, то какого рода это знание? В какой степени оно — новое, не принадлежащее плоскости обыденного опыта? (И уровню конкретно-научного знания?) И какова природа, статус и функции этого знания в корпусе человеческого опыта?

Фактически, это — фундаментальный вопрос о том, является ли философия вообще знанием?

Этот вопрос кажется мне тем более важным, что, в отличие от античной и классической философии — не только не отрицавшей за философией способность добывать, продуцировать некий новый, причем чрезвычайно ценный, необходимый для жизни, род знания, но и утверждавшей, и стремившейся обосновать привилегированный статус этого знания как знания сущностного, знания строгого, рационального и объективного, знания истинного и универсального, — ряд современных и очень популярных философов не только подвергает сомнению эти интенции и идеи предшествующей философии, но откровенно отказывает философии в ее притязаниях быть познанием, философскому знанию — быть знанием, философской работе — быть подчиненной поиску истины (не говоря уже о том, что речь больше не идет о том, что это — истина, глубинным образом затрагивающая саму жизнь).

[33]

Так, Мерло-Понти полагает, что «философия не есть некое знание, она есть неусыпная бдительность, не дающая нам забывать об истоках любого знания»50.

Как будто для того, чтобы мочь осуществлять эту деятельность «неусыпного бдения», достаточно знать то, что уже знаешь, и не добывать нелегким трудом нечто принципиально иное, не принадлежащее плоскости уже знаемого и лишь в силу этого позволяющее занимать позицию, в которой, исходя из которой и на основе которой только и возможно осознавать, понимать и эксплицировать исходный, первоначальный опыт, контролировать, оценивать и удостоверять его. Да и как философия могла бы помнить и напоминать о том, что, именно в качестве «истоков», не дано на поверхности самогo этого «любого знания» и — непосредственно — в нем самом? Ведь эти «истоки» изначально не даны и ей самой, то есть их и ей-то самой всегда еще нужно учиться искать, искать и находить.

Более того, я бы сказала даже так: как бы философия могла осуществлять эту свою работу «неусыпной бдительности», не дающей нам забывать об истоках любого знания, если бы те «свeдения» (ограничимся пока этим осторожным выражением), которые она способна добывать и поставлять, не имели характера истинных свeдений и если бы эта их истинность не имела прямого отношения к первоначальному, скажем так, «подопечному» опыту? То есть если бы эта истина не была истиной именно (или в том числе и) данного исходного опыта?

Думаю, без способности самой философии добывать некий самостоятельный род знания, удовлетворяющий подобного рода условиям, вряд ли можно было бы всерьез говорить о тех ее возможностях, о которых ведет речь Мерло-Понти.

Или, к примеру, Ж. Делёз и Ф. Гваттари: «… философия состоит не в знании и вдохновляется не истиной, а такими категориями, как Интересное, Примечательное или Значительное, которыми и определяется удача или неудача»51.

Как будто у философии нет никаких других дел (и возможностей), кроме как заинтриговывать ради самой интриги, рассказывать «ради самого рассказа», интерпретировать ради самой интерпретации, заинтересовывать ради самого «интереса» (чем бы дитя ни тешилось…?), заманивать в сложнейшие головоломки ради развлечения или занятной гимнастики ума. Наверняка уже сам интерес к ее сложнейшим и далеко не самопонятным

[34]

конструкциям — значащий феномен, он связан только с тем, что ее речь каким-то глубинным, внутренним, интимным образом затрагивает человека в самом его существе, дает ему возможность вместе с ней шагнуть туда, куда его не могут привести никакое другое «вопрошание» и никакой другой дискурс, и в этом шаге увидеть то, что для него имеет жизнезначимый, так сказать, судьбинный характер.

«В самом деле, напрасно было бы притворяться безразличным к таким исследованиям, предмет которых не может быть безразличным человеческой природе. Ведь и так называемые индифферентисты, как бы они ни пытались сделать себя неузнаваемыми при помощи превращения ученого языка в общедоступный, как только они начинают мыслить, неизбежно возвращаются к метафизическим положениям, к которым они на словах выражали столь глубокое презрение. Однако указанное безразличие, возникшее в эпоху расцвета всех наук и затрагивающее как раз тех, чьими познаниями, если бы они имелись, менее всего следовало бы пренебрегать, представляет собой явление, заслуживающее внимания и раздумья»52,- писал еще Кант, сделавший так много для проблематики самопознания разума и — как ее ядра — природы и возможностей метафизики. Проблематики, которая, и я убеждена в этом, никогда не сможет потерять свою исключительную жизнезначимость для человеческого существования, как бы ни менялся со временем и образ, и материал, и язык философии, каким бы радикальным трансформациям ни подвергались способы и «стили» самой человеческой жизни.

И если, как справедливо утверждает В. Бибихин, «Весь смысл философии в этом: она что-то делает с нами, говорит нам важное, единственным образом касающееся самого нашего существа, хочет открыть нам нас, чтобы мы нашли себя»53, то возникает законный вопрос: как бы философия могла помогать нам открывать самих себя, искать и находить себя, если бы она не была способна добывать а) знание; б) знание новое; и в) знание истинное, или истину нас самих — реальных, живых, конкретных?

Более того, если бы к тому же этот род знания не обладал некими немаловажными способностями влиять на человеческое существование, изменяя, преобразуя его, то вряд ли бы на протяжении стольких веков его столь самоотверженно, упорно и самозабвенно искали, обосновывали и удостоверяли достойнейшие и величайшие умы человечества. Не самым легким был их труд мысли, не говоря уже о том, что далеко и не самым «прибыльным». Вряд ли уместно ограничиваться характеристиками просто «интересного», просто «примечательного», просто «значительного», когда пытаешься понять диалоги Платона, «Критики…» Канта, «Феноменологию духа» Гегеля, «Бытие и ничто» Сартра и др. Не самое это легкое заня

[35]

тие и чтение, и не мазохизм толкает нас к этим трудным и малопонятным, особенно для начинающих, текстам. И если судить по тому, как трудно отказаться от этого занятия, надо думать, что в конце концов оно оказывается для человека и не самым неблагодарным.

Эти вопросы — что конституирует философская рефлексия и чем является философствование для человека — снова и уже из этой точки возвращают нас к проблеме разграничения конститутивности рефлексии философа и рефлексии здравомыслия, коль скоро уж человек есть существо, способное не удовлетворяться последней и тем, что она может ему дать (я специально не делаю более сильного утверждения: человек есть существо, не способное удовлетворяться…, ибо, как сказано, «много званых, да мало призванных»).

Несмотря на определенную похожесть повседневной, психологической рефлексии и рефлексии собственно философской (и та, и другая осуществляются единичным субъектом; и та, и другая являются конститутивными, то есть участвуют в создании собственного мыслительного пространства, или универсума как Целого и населяющих его смысловых конструкций, пространства, как бы «прорастающего» в реальном, эмпирическом мире через конкретные состояния и действия людей; и та, и другая обладают собственным типом рациональности; и, стремясь сделать понятными для человека мир, Другого и его самого, то есть претендуя на истолкование человеческого опыта в различных его формах, они имеют в этом смысле общее, единое «жизненное пространство»), организованы они принципиально различными способами. Логика и рефлексия философа принципиально отличаются от логики и рефлексии здравомыслия в том числе и в способах организации жизни субъективности, осуществляющей их; на уровне предмета, целей, задач, способов и средств работы, характера, происхождения и статуса получаемого знания, типа его удостоверения, равно как и поля и механизмов конститутивной деятельности этих двух типов опыта и др.

В качестве принципиальной характеристики логики и рефлексии здравомыслия, характеристики, в которой как бы фокусируются, связываются и проявляются, на мой взгляд, буквально все из перечисленных нами отличий, можно указать так называемую наивность здравомыслия, его логики и рефлексии, их гетерономность, то есть их спонтанную подчиненность праксису обыденной жизни с ее целями, правилами и нравами, «принятым» и т. п.

Наивность и гетерономность здравомыслия есть то, что в разных философских направлениях и концепциях именуется и исследуется как натуралистичность, предметность, некритичность, идеологичность и др. Не будучи синонимичными, эти квалификации, на мой взгляд, одновременно выражают, тем не менее, некий общий исключительно важный аспект как самогo спонтанного, стихийного режима жизни сознания (субъ

[36]

ективности), который и характеризует способ организации повседневного опыта, так и природы произведенных в этом режиме содержаний опыта.

Поскольку повседневный опыт синкретичен, гетерономен, непосредственные достоверности сознания единичного субъекта этого опыта, являясь спонтанными, психологическими, несут на себе печать неавтономности и анонимности их содержаний. Они содержат в себе не только то, что порождено его собственным усилием понимания, но и то, что подставлено ему историей, традицией, языком, механикой социального с принадлежащими ей «мыслеформами» типа «объективных мыслительных форм» (К. Маркс), структурами бессознательного (индивидуального и коллективного), «анонимными телесными схемами» (Мерло-Понти), предрассудками, стереотипами и штампами, порождаемыми в пространстве «между» единичными сознаниями субъектов повседневного опыта самими структурами этого опыта и др.

То есть сами эти структуры, автоматически срабатывая в индивидуальном опыте, как бы проговаривают себя в языке, мышлении, поведении единичного субъекта, выполняя свою замещающую функцию, замещая своими готовыми квазимыслительными операциями и содержаниями его собственные усилия помыслить нечто. Причем замещая еще до того, как он захотел и смог, успел помыслить нечто самостоятельно. «Мы привыкаем жить задолго до того, как привыкаем мыслить»54, — писал А. Камю. Я бы сказала, даже до того, как научаемся мыслить. К тому же, замечу, мне кажется, что такие состояния и поведения, как мышление и привычка, строго говоря, скорее можно отнести к разряду конфликтующих друг с другом, взаимоисключающих, разрушающих друг друга. Мышление — слишком хрупкое состояние, слишком требовательное и трудное для человека предприятие, и «по привычке» в принципе не осуществимо. В этом смысле, я думаю, Сартр не так уж и неправ, заявив: «Хорошие привычки: они никогда не являются хорошими, потому что они суть привычки»55.

«В действительности не история принадлежит нам, а мы принадлежим истории, — писал Гадамер.- Задолго до того, как мы начинаем постигать самих себя в акте рефлексии, мы с полнейшей самоочевидностью постигаем самих себя в качестве членов семьи, общества и государства, в которых мы живем. Субъективность фокусируется системой кривых зеркал. Самосознание индивида есть лишь вспышка в замкнутой цепи исторической жизни. Поэтому предрассудки (Vorurteile) отдельного человека в гораздо большей степени, чем его суждения (Urteile), составляют историческую действительность его бытия»56.

[37]

Поэтому можно сказать, что субъект повседневного опыта по сути своей является коллективно анонимным, безличным субъектом. Субъектом, не сумевшим осуществить полноценный акт индивидуации своего опыта, не успевшим это сделать, не успевающим это делать, поскольку на пути к миру и к себе самому он всегда уже «перехвачен» и «захвачен» структурами опыта, в который стихийно погружен. Именно эти неиндивидуированность, анонимность и безличность опыта человека имел в виду Хайдеггер, считая, что «Люди существуют способом несамостояния и несобственности»; именно их он подразумевал, различая «человеко-самость» и «собственную самость». («Самость повседневного присутствия есть человеко-самость, которую мы отличаем от собственной, т. е. собственно взятой на себя самости»57.)

Мотивационные структуры поведения человека, произведенные на уровне стихийного повседневного опыта и обслуживающего его здравомыслия, в этом смысле суть каркас, строительные леса, поддерживающие, обосновывающие и оправдывающие человеческое поведение как естественно вписывающееся, встроенное в саму структуру эмпирического мира, как предполагаемое и запрашиваемое самими объективными структурами, связями, свойствами и отношениями внешнего мира. Словом, лишая, как говорил Гуссерль, наивности «первоначальные прямые восприятия», рефлексия здравомыслия сама остается наивным образованием повседневного опыта.

В ней отсутствует «критика» — в кантовском смысле слова — самогo повседневного опыта. (В повседневности человек предает забвению сущее в целом; создавая себе все новые и новые меры, он не задумывается об обосновании самой меры и о сущности ее установления, — заметил Хайдеггер. И это грозит потерей человеком самого себя, поскольку он приобретает свои измерения не в чистоте сущности.)

В этом, на мой взгляд, состоит одно из основных отличий рефлексии здравомыслия от философской рефлексии, которая как раз и является «критикой» человеческого опыта (заметим, не только повседневного, но и научного, художественного, морального и др., и опыта исторической, политической практики в том числе) и критикой par excellence: будучи исследованием сущностным, она является исследованием, так сказать, «верительных грамот» его данностей, содержаний, смыслов, структур; способов и средств его понимания и удостоверения.

Можно предположить, что именно поэтому впечатление «странности» в нашем случае является взаимным: не только, как это всем известно, здравомыслие во всеуслышание объявляет речи философа странными, его идеи и утверждения — «не от мира сего», но и философы обвиняют стихийный, повседневный опыт с его наивностью и, в силу этого, «сомни

[38]

тельной случайностью» в «патологичности». Это делает, к примеру, такой весьма почтенный, серьезный и вежливый философ, как Кант, противопоставляя автономию человеческой воли ее гетерономии, «зависимость воли от принципов разума самих по себе», поступки, совершаемые человеком «из чувства чистого долга», — «влечению чувства», «трогательной участливости», когда поступки внушены человеку «каким-нибудь влиянием»58.

И именно в качестве такого наивного, «идеологического» образования человеческого опыта рефлексия здравомыслия конститутивна. То есть именно в качестве таковой инстанции она осуществляет свою функцию производства, воспроизводства, обоснования, использования и трансляции неких фундаментальных жизнезначимых смыслов человеческой жизнедеятельности. Смыслов, на выверение, понимание и фундирование которых претендует и собственно философская рефлексия; и в этом смысле у обоих видов рефлексии «жизненное пространство», скажем так, пересекается, оказывается общим. И роднит их, прежде всего, сам исходный материал размышлений. Хотя размышлять о нем и работать с ним они будут с помощью своих собственных мыслительных средств и по собственным правилам.

То есть именно в этих своих притязаниях и в этой своей конститутивной функции рефлексия здравомыслия сталкивается в общем «жизненном пространстве» с философской рефлексией как «критикой» опыта. И, сталкиваясь, конфликтует с ней. Ибо именно эту ее «наивность» и именно эту ее конститутивность пытается блокировать и «демонтировать» рефлексия философа.

Этот конфликт — «конфликт интерпретаций», поскольку, сталкиваясь в общем «жизненном пространстве» и пытаясь ответить на одни и те же вопросы, являющиеся для нас жизнезначимыми, оба типа рефлексии принципиально по-разному реализуют свои функции истолкования человеческого опыта, по-разному проблематизируя одни и те же ситуации нашего существования в мире. Более того, свою основную функцию, которая является, на первый взгляд, для них общей, а именно делать понятными для человека мир, его ситуацию, Другого и себя самого, они реализуют радикально противоположным образом: как идеологию (часто апологию), легитимизацию человеческого опыта в его непосредственности, если иметь в виду естественную, психологическую рефлексию и принадлежащее ей здравомыслие; как «критику» человеческого опыта, если иметь в виду собственно философскую рефлексию.

Соглашаясь с предостережением Б. Вальденфельса о том, что «речь о повседневности не совпадает с самой повседневной жизнью и с речью в повседневности»59, и не задаваясь целью исследовать во всем их

[39]

объеме собственную конститутивную деятельность рефлексии повседневного опыта человека и его рациональность, мы ограничим свой анализ вопросами распознавания и разграничения речи философа и речи субъекта повседневного опыта, логики и рефлексии философа и логики и рефлексии здравомыслия, делая это в тех «местах», в тех «точках», где их столкновение уже произошло и где оно устойчиво воспроизводится, в том числе, и на уровне нашего собственного опыта работы с философским текстом.

Это — ни в коем случае не попытка «дискредитации» повседневного опыта и повседневного сознания, но попытка ограничить притязания их «идеолога» здравомыслия — на безграничную «дееспособность», на, как теперь любят говорить, эксклюзивное право истолкования человеческого опыта. Притязания, оправдывающие его усилия к «расширению» своей «территории», подталкивающие его к экспансии, захвату пространства чужеродного, странного для него собственно философского дискурса. И в этом смысле мешающие и самим философам адекватно воспринимать философские идеи, положения, предпосылки и аргументы.

Если к тому же принять во внимание, что оба эти типа человеческого опыта, а именно философская рефлексия и рефлексия здравомыслия, будучи принципиально различными способами вопрошания о мире и человеке, принципиально различными способами их рассмотрения, пользуются практически одними и теми же языковыми формами, то легко себе представить, сколько ненужных наслоений смыслов, сколько драматических (для философии, конечно) недоразумений может возникать из-за этого их пересечения, их наслоения, наложения друг для друга, а также сколько осмотрительности, бдительности, отваги и профессионализма требует аутентичный философский дискурс60.

Ибо этот дискурс нужно строить и выдерживать как дистантный: в постоянном отрывании и удерживании его на расстоянии от чуждых ему, но столь опасно близких языка, логики, структур и содержаний здравомыслия, его интерпретационных механизмов.

Ибо именно постоянно полагаемая и удерживаемая дистантность философского способа проблематизации реального, философских средств мышления и философской логики обеспечивает возможность той особой — не пространственно окрашенной, но сущностно ориентированной — направленности на Целое, той предельности вопрошания, которые конституируют саму специфику философской рефлексии.

И хотя в действительности нет ничего более далекого, чем содержание речи философа и содержание здравого смысла, именно здравомыслие с его смысловыми структурами, с его механизмами понимающей и интерпретационной работы есть то, что, постоянно подстерегая фило

[40]

софский дискурс, способно его перехватывать, подминать под себя и, в конечном счете, подменять собой. Эта, к сожалению, не редкая «операция захвата» часто остается не замеченной как раз самим философом, то есть именно тем, кого вытеснили из пространства его дискурса, оставив, а точнее, подставив на его место (и в его лице) субъекта здравомыслия, субъекта повседневного опыта.

То есть я хочу специально выделить тот момент, что самая большая опасность для философа исходит, пожалуй, не от «постороннего», не от собеседника «с улицы». Хотя именно философия меньше других, скажем так, специализированных, профессиональных дискурсов защищена от постороннего вмешательства; и именно философия в гораздо меньшей степени, нежели другие дискурсы, имеет и внутри себя, и «на границе с собой» то, что называют «системой защиты от дурака»61. Так, функцию такой «защиты» в конкретных науках выполняет уже сам язык — высокоспециализированный, искусственный. И хотя бы уже поэтому никому извне не приходит в голову «поучать» физика или математика в их операциях, например, с величиной ? при решении волновых уравнений.

В философии же метафизические «формулы» я мыслю; я воспринимаю; человек свободен; трансцендентальное единство апперцепции; тождество бытия и мышления; бытие; разум; личность, ответственность и др. нередко становятся предметом дискуссий «извне», дискуссий, смещающих фокус рассмотрения из трансцендентальной, метафизической плоскости в плоскость конкретно-научных (а то и бытовых) содержаний и проблематизаций.

Думаю, можно предположить, что это происходит в силу того, что помимо неоднозначности этих терминов и идей внутри самой философии с ее большим веером исследовательских интенций, направлений и течений, по-разному проблематизирующих реальность, — и психолог, и историк, и социолог, и «человек с улицы» пользуются формально одним и тем же «словарем» и при этом неявно предполагают абсолютную гомогенность их «словаря» со «словарем» философа. Как это имеет место, например, в случае знаменитой проблемы cogito (я мыслю).

Вряд ли можно не заметить, сколь часты в нынешнее время подобные ситуации, хорошо известные и в прежние времена. Так, говоря о том, что «другие науки гораздо счастливее философии: у них есть предмет, непроницаемый в пространстве и сущий во времени. В естествознании, например, нельзя так играть, как в философии», Герцен с горечью замечал: философию «никто не охраняет — ни формулы, ни фигуры, как математику,

[41]

ни частоколы, воздвигаемые специальными науками около своих огородов. Чрезвычайная всеобъемлемость философии дает ей вид доступности извне. Чем всеобъемлемее мысль и чем более она держится во всеобщности, тем легче она для поверхностного разумения, потому что частности содержания не развиты в ней и их не подозревают»62. (Курсив мой. — Т.Т.)

Непонимание необходимости удерживать дистанцию между, скажем так, «языками» философов и нефилософов вызывало у него иронию: «Что сказали бы о том человеке, который, собираясь заняться математикой, потребовал бы вперед ясного изложения дифференцирования и интегрирования, и притом на его собственном языке? В специальных науках редко услышите такие вопросы: страх показаться невеждой держит в узде. В философии дело другое: тут никто не женируется! Предметы все знакомые — ум, разум, идея и проч. У всякого есть палата ума, разума и не одна, а много идей»63.

Замечу, кстати, что эта же проблема необходимости «дистинкции» «словарей» существует не только в ситуации «философия — не-философия», но и внутри самой философии. Ибо и в случае дискуссий между представителями ее разных направлений и течений нередки ситуации неявных и неправомерных предположений абсолютной идентичности их языков.

Здесь и возникает интересующая нас проблема псевдопонятности, проистекающая сама из некоего первоначального «замещения» содержания мысли и приводящая, в свою очередь, к последующим, вторичным его замещениям, к подстановкам на место ее содержаний, предполагавшихся самим мыслителем, чего-то иного и, в конечном счете, к подменам проблем. Подменам, не всегда осознаваемым нами самими, ускользающим от нашего внимания.

В этом контексте различения философского и повседневного опыта можно, я думаю, сказать: самая большая опасность для философа — он сам. Не в качестве философствующего субъекта, а в качестве субъекта здравомыслия. Ибо именно и прежде всего в нем самом — как конкретном, реальном, живом человеке — одновременно живут, сосуществуя, соседствуя (в близости, не безопасной для философа, но всегда очень полезной для здравого смысла), эти «два голоса», эти два дискурса, эти два «собеседника». Именно и прежде всего в самом философствующем субъекте они вступают в конфликт и борьбу друг с другом, пытаясь ассимилировать, нейтрализовать друг друга и, сделав «чужое» близким, понятным, гомогенным себе, расширить свое «жизненное пространство», свою зону действия, свою сферу влияния.

[42]

Оговорюсь, что при других способах и «форматах» проблематизации феномена полисубъектности человека этих «голосов», «субъектов» (тем более внутри столь синкретичного, многослойного и разнородного опыта, каковым в действительности является повседневный опыт) может быть, наверное, сколь угодно много. Так, полагая, что «на самом деле все дискурсы, наделенные функцией-автор, содержат эту множественность Эго», М. Фуко даже в математическом дискурсе выделяет, как минимум, три симультанных Эго. «Эго, которое говорит в предисловии математического трактата и которое указывает на обстоятельства его написания, не тождественно — ни по своей позиции, ни по своему функционированию — тому Эго, которое говорит в ходе доказательства и которое появляется в форме некоего «я заключаю» или «я предполагаю»; в одном случае «я» отсылает к некоторому незаместимому индивиду — такому, который в определенном месте и в определенное время выполнил некоторую работу; во втором — «я» обозначает план и момент доказательства, занять которые может любой индивид, лишь бы только он принял ту же систему символов, ту же игру аксиом, ту же совокупность предварительных доказательств. Но в том же самом трактате можно было бы также засечь и третье Эго — то, которое говорит, чтобы сказать о смысле работы, о встреченных препятствиях, о полученных результатах и о стоящих еще проблемах; это Эго располагается в поле математических дискурсов — уже существующих или тех, что только должны еще появиться»64.

Но если для Фуко, предпочитающего «мыслить письмо как отсутствие», эта исследовательская перспектива означает «исчезновение автора», его смерть, то для нас проблема полисубъектности человека, множественности дискурсов в одном человеке, множественности субъектов, присутствующих в одном дискурсе, наконец, способности человека работать в разных типах дискурса есть, прежде всего, указание на необходимость ее философской (метафизической) артикуляции как проблемы жизненной необходимости и онтологической возможности для человека сознательным решением и волевым усилием как бы высвобождать себя из стихийного синкретизма своего опыта, в том числе и опыта мышления, «расщеплять» себя на разные типы дискурса, «собирать», строить и реализовывать себя в качестве автора определенного типа дискурса, удерживая чистоту, внутреннее единство и гомогенность последнего.

Одним словом, для нас это — вопрос о способности человека не пассивно (стихийно) принадлежать каким-либо дискурсам, проговаривающим себя в нем, но постоянно совершать усилие и работу рождения и сохранения (восстановления) себя в качестве их автора. И в этом контексте очевидно, что детерминистские, редукционистские, аналитические

[43]

«дискриминации» автора (cogito, сознания, субъективности, смысла) несмотря на их популярность, на их правомерность и значимость в строго определенных и ограниченных исследовательских рамках, несмотря на их «глобалистские» притязания разрушить, ниспровергнуть и заменить собой предшествующие философские, метафизические дискурсы о человеке и его отношениях с собственным опытом — являются лишь одной из возможных исследовательских интенций и перспектив. Одной и, может быть, не «магистральной», не самой главной для философии. По меньшей мере, не отменяющей противоположные, хотя и заставляющей принимать себя в расчет, считаться с собой. Ведь «децентрация» и дискретность человека — реальность, данность, то, что фактически есть; авторство же — задача, то, что всегда еще нужно сделать и постоянно делать. И философия, метафизика — об этом; она — о том, что есть, но об этом «есть» — всегда на трансцендирующем фоне, в предположении того, что должно и может быть, и в стремлении к этому должному и возможному.

В такой внутренней борьбе с «голосом» повседневности в самом себе и рождается философ в человеке как физическом, эмпирическом, конкретном существе. И при этом именно самому философу уже с самого начала и в себе самом необходимо бороться с тем, что близко и понятно всем, — с соблазном быстрого «понимания», быстрого «решения», быстрого «усвоения» философской проблемы и идеи. А именно эту «услугу» всегда готов оказать нам здравый смысл. В действительности медвежью.

Побеждать же в этой борьбе всегда труднее именно философу в человеке. Потому что здравый смысл — естественное, стихийное, постоянно и устойчиво самовоспроизводящееся образование повседневного опыта. А поскольку мы каждодневно, ежеминутно погружены в этот опыт, здравомыслие есть то, что наиболее близко нам. Самое же близкое, самое привычное, самое «нестранное», как известно, как раз труднее всего различать, распознавать, контролировать, удостоверять, отрывать и отторгать от себя. В этом смысле здравомыслие, и мы уже вводили эту тему, есть сильный самовоспроизводящийся режим и пласт жизни и мысли, точнее, «жизнемысли», или мысли, сращенной с жизнью — растущей из нее и вросшей в нее, подчиняющейся ее целям, нуждам и правилам. А в качестве такого пласта и режима жизни субъективности это как бы невидимая общая почва тех достоверностей (и невидимый, неиндивидуированный процесс их конституирования), которые de facto фундируют наш повседневный опыт, на которые он опирается.

(«… Из всех точек земли единственная, которой мы не можем видеть непосредственно, это та, что у нас под ногами»65, — замечал Ортега-и-Гассет. И, говоря об «избирательной слепоте», являющейся условием того, чтобы мы могли вообще жить (добавим, и действовать, и вообще

[44]

что-либо воспринимать, понимать, помнить и чувствовать), он утверждал: она возникает у человека под давлением окружающей среды и навязывает «как очевидные и бесспорные именно те предположения, которые в первую очередь следовало бы обсудить. Эта слепота в разные эпохи бывает разной, однако всегда присутствует, и мы не являемся исключением. … жизнь всегда осуществляется на основе или исходя из определенных предположений, служащих как бы почвой, на которую мы опираемся или из которой мы исходим, чтобы жить. И это во всех сферах: как в науке, так и в морали, политике и искусстве. Всякая идея мыслится и всякая картина пишется на основе определенных допущений или убеждений, которые настолько присущи, настолько свойственны автору этой идеи или картины, что он их вообще не замечает и потому не вводит ни в свою идею, ни в картину; и мы находим их там не положенными, а предположенными и как бы оставленными позади. Поэтому мы иногда не понимаем какой-нибудь идеи и картины, у нас нет отгадки, ключа к скрытому в ней убеждению»66.)

Почва невидимая, однако устойчивая. Собственная у каждого вида человеческого опыта и пересекающаяся с «соседними» в общем «жизненном мире». Как раз ее-то (их-то) и пытается обнаруживать и удостоверять философская рефлексия. И на своей-то как раз и пытается удержаться повседневное сознание, конечно, не то, которое вовсе не задето, не затронуто, не заинтересовано философией и, не подвергнутое искушению мыслью, пребывает в невинной, наивной сращенности со своим опытом, но то, которое, будучи плененным завораживающей глубиной и красивой таинственностью философской речи, одновременно пытается освоить, принять ее и при этом не готово совсем оторваться от привычного уюта анонимности здравомыслия, опасаясь покинуть свое «насиженное место» и шагнуть за ней в одиночество, неизвестность и «пустоту». Точнее было бы, наверное, сказать, в ее разреженное — безопорное для здравомыслия — пространство.

Именно на собственной почве и пытается повседневное сознание «приживить» идеи и утверждения философов, погашая их «странность» растворением в здравомыслии, приспособлением их к его сложившимся смыслам, прочтением их «под знаком» этих последних. Прочтением, с готовностью заполняющим неизбежные «лакуны» в смыслах продуктами собственного, к случаю, изготовления.

Непростые взаимоотношения философской рефлексии и рефлексии здравомыслия усложняются еще и тем, что философствование — всегда «запаздывающий» режим жизни сознания. А поскольку мы суть живущие и только потом — если очень постараемся и если нам очень повезет — философствующие (а повседневность «всегда уже здесь», незаметно для нас самих она всегда уже проговорила и проговаривает себя в нас, и не только

[45]

еще до того, как мы научаемся грамотно мыслить, ставя перед собой вопрос о raison d’etre ее очевидностей и ее содержаний, переходя от естественной к философской установке сознания, но даже до того, как мы научаемся более или менее артикулированно и внятно говорить), то можно, я нахожу, сказать, что философствование — это всегда запаздывающий гость в чужом доме. Хотя правильнее было бы сказать так: в действительности, в доме не чужом, однако принимающем его поначалу всегда как экстравагантного, «постороннего», если не враждебного и опасного пришельца.

В этом смысле философствование всегда должно отвоевывать себе «жизненное пространство» в общем, неделимом и, увы, всегда уже занятом повседневностью и обжитом ею «жизненном пространстве».

Иными словами, философствование — и как особое, специально организуемое усилие понимания, и как работа фиксации и экспликации понятого — хотя и жизнезначимо для человека, неестественно; оно является в высшей степени искусственным, хрупким и требовательным (к условиям его осуществления) способом работы сознания, режимом жизни субъективности, способом вопрошания, рассмотрения и видения всего того, о чем оно ведет речь.

И именно эту его «искусственность» и «странность» стремится растворить в себе здравомыслие, сопротивляясь «голосу» философа в человеке и пытаясь не только не уступить свою «территорию», но и «захватить», перехватить пространство его дискурса, услужливо и быстро подставив ему собственные, готовые и «самопонятные» содержания и смыслы.

Тот же факт, что здравомыслие и вообще повседневный опыт сами могут становиться предметом философской рефлексии, не несет в себе «угрозы» перехвата, подмены их философским дискурсом, хотя философ и будет по своим собственным правилам трансформировать и препарировать их реальности, пытаясь их осмыслить. Философия не может подменить собой «голос жизни», но может «подмять» его под себя; будучи лишь способом репрезентации и понимания жизни, она означает, в качестве рефлексии вообще, «сокращение непосредственного»67 и возможность его трансформации на иных — не непосредственных, не стихийных — основаниях (принципах). В этом смысле она может помочь сделать повседневную жизнь осмысленной, помогая каждому желающему открыть — в предположении и прояснении должного и возможного «глаза души», сделать правильный выбор, словом, помочь направить, сориентировать.

Это «лишь» в действительности обозначает столь важное, столь не заместимое ничем другим участие философии в деле, как теперь любят

[46]

выражаться, «обустройства» индивидуальной человеческой жизни, ее отношений с самой собой, с миром и Другими, столь немалый возможный вклад философии в человеческие усилия выстроить и упорядочить эти отношения, что кажется уместным сделать еще одну специальную оговорку относительно смысла нашей позиции — утверждения необходимости разграничения, разведения по разные стороны дискурса философского и дискурса здравомыслия.

Наше стремление, как это можно понять из только что сказанного, вовсе не означает непризнание или недооценку влияния философии на все сферы жизни человека и общества. Оно не продиктовано образом философа-отшельника, какие бы его вариации ни имелись при этом в виду («кабинетного мыслителя», «праздного мечтателя», постмодернистского «игрока», опрокидывающего, взрывающего и «распыляющего» смыслы и др.), страхом «перед улицей» или стремлением оградить либо жизнь от философии, либо философию от жизни.

В рецензии на книгу А. Жакара и Ю. Планес с красивым названием «Немного философии, доступной для нефилософов» есть два момента, интересных для нас в нашей ситуации с философией и касающихся темы нашего разговора конфликта между философской рефлексией и жизнью. Обсуждая проблемы образования в современной Франции, С. Сезана, автор рецензии, высоко оценивает вклад авторов рецензируемой книги в движение «за равенство в образовании». Иными словами, «за то, чтобы положить конец эзотерическому преподаванию: каждый имеет право знать, — пишет рецензент. — Философия является одной из тех дисциплин, которые слишком часто зарезервированы небольшими группами интеллектуалов»68.

Безусловно поддерживая пафос идеи «равенства образования», необходимости, скажем так, «философизации» образования, равно как и пропаганды и популяризации философии (и, конечно же, соглашаясь с тем, что «Философия должна присутствовать повсюду. … Философия может быть введена повсюду, поскольку в действительности она уже повсюду присутствует»69), отмечу, тем не менее, что мне представляется по меньшей мере двусмысленным недовольство «эзотеричностью преподавания» и «слишком частой зарезервированностью» философии «небольшими группами интеллектуалов».

За ним — помимо естественного недовольства положением философии в современной системе образования — может, на мой взгляд, скрываться также и, увы, не редкое внутреннее и неэсплицируемое, непроговариваемое непризнание за философией права быть столь же специализиро

[47]

ванным знанием, столь же нелегким профессиональным занятием, какими являются, к примеру, все собственно научные дискурсы (математика, физика, биология и др.). То есть права быть знанием, строящимся и развивающимся на основании собственных, внутренних законов, подчиняющимся своим собственным, внутренним правилам, логике, потребностям; знанием, в значительной степени вынужденным обслуживать, выхаживать и лелеять себя самого, удовлетворять собственные нужды, решать свои внутренние теоретические и методологические проблемы. Иными словами, знанием (в той мере, в какой оно стремится стать и оставаться профессиональным и строгим) с неизбежностью эзотерическим, занятием действительно «небольших групп интеллектуалов», делом довольно узкого профессионального слоя — так же, как и в области математики, физики и других «специализированных областей познания». (И это не потому, что философы, как и другие специалисты, хотят, чтобы их круг был узок; да и знают они, что знание, в данном случае, философия — жизнезначимо, ибо есть то, что учит человека наблюдать и видеть, анализировать, понимать и организовывать свою жизнь.)

Но ведь когда мы утверждаем или слышим от других, что «философия доступна всем», «каждый имеет право знать» и т. п., когда мы восхищаемся (и справедливо) усилиями авторов трудов по популяризации «сделать из философии каждодневную реальность для всех»70, мы должны задуматься и над тем, что, если бы не было этой «эзотерической» речи «небольших групп интеллектуалов», если бы не было «эзотерического преподавания» философии с целью подготовки профессионального слоя философов (конечно, жаль, что очень узкого), что мог бы надеяться узнать этот «каждый, имеющий право знать»? Что популяризировали бы «труды по популяризации»? Ведь популяризировать можно только то, что, не являясь популярным, существует в качестве такового («непопулярного») и «само по себе».

Этот вопрос — часть очень большой и очень важной не только для науки и культуры, но и вообще для нормальной организации жизни общества социальной проблемы, о которой у нас, как это ни странно, слишком часто не вспоминают, делая вид, что или с ней все в порядке, или о ней просто забыли, а именно проблемы положения так называемого производительного труда в обществе.

В этой связи мне кажется уместным и полезным — в качестве аналогии привести мысль С. Франка, который, задаваясь вопросом о том, что есть «подлинное, производительное дело», писал: «В области материальной жизни наука о богатстве, политическая экономия, различает между «производительным» и «непроизводительным» трудом. Правда, там это

[48]

различие весьма относительное, ибо не только те, кто непосредственно «производит» блага, но и те, кто занят их перевозкой, продажей или защитой государственного порядка, словом, все, кто трудится и участвует в общем устроении жизни, одинаково нужны и творят одинаково необходимое дело; и все-таки это различие сохраняет какой-то серьезный смысл, и всем ясно, что если все начнут «организовывать» хозяйство, распределять блага и никто не будет их производить…, то все будут умирать с голоду. Но в области духовной жизни как будто совершенно утрачено представление о производительном и непроизводительном труде; а здесь оно имеет существенное, решающее значение. Для того, чтобы пропагандировать идеи, для того, чтобы устраивать жизнь в согласии с ними, надо их иметь; для того, чтобы творить добро людям или ради него бороться со злом, надо ведь иметь само добро. Здесь совершенно ясно, что без производительного труда и накопления невозможна жизнь, невозможно никакое проникновение благ в жизнь и использование их»71.

[49]

Популяризация философии есть не что иное, как диалог — и очень полезный для обеих сторон — философов с нефилософами, профессионалов с непрофессионалами, посвященных с непосвященными. А вступать в диалог и держать диалог может только то (тот), что (кто) имеет и сохраняет свое собственное лицо в этом диалоге и, сохраняя соответствие своего дискурса его собственной природе, отличается от своего собеседника. (Хотя, конечно, диалог возникает и имеет место только тогда, когда между его участниками возникает некое общее поле напряжения и смысла, в котором рождается новый, общий текст; однако и сам этот общий текст несет на себе печать присутствия обоих собеседников и их особости.)

Иными словами, к этой ситуации вполне применима известная поговорка: опираться можно только на то, что сопротивляется.

И как бы хорошо ни обстояли дела с уровнем фундаментальных, в данном случае, философских, исследований, этих «эзотерических» знаний никогда не бывает (и не будет) не только «слишком много», но даже «достаточно». Так что причин для отказа от эзотерики (если под ней понимать профессионализм) философии не только нет, но и не предвидится ни в каком самом отдаленном и благополучном будущем.

И это именно потому, что свeдения, которые способно поставлять философское размышление, могут быть получены только им самим, только строго сообразующимся с природой своего предмета и своих задач расследованием. Как говорил Кант, спускаться «до ходячих понятий, без сомнения, очень похвально, если перед этим мы поднялись до принципов чистого разума и получили при этом полное удовлетворение; это значило бы сначала основать учение о нравственности на метафизике, а потом уже, когда оно установлено, ввести его путем популяризации в обиход; но крайне нелепо добиваться популярности уже при первом исследовании, от которого зависит вся правильность принципов». Отказывая этому последнему образу действий в возможности когда-либо добиться «в высшей степени редкой заслуги» истинной философской популярности, Кант с язвительной горечью замечает: «… нет ничего мудреного в том, чтобы быть общепонятным, если при этом отказываешься от всякого основательного понимания. Кроме того, он порождает отвратительную смесь нахватанных отовсюду наблюдений и полупродуманных принципов, которая доставляет удовольствие пустой голове, потому что это все же нечто весьма пригодное для каждодневной болтовни. Проницательные же люди чувствуют здесь путаницу, но, не зная, что делать, недовольные, отворачиваются от этого, хотя философов, прекрасно видящих этот обман, не желают слушать, если они на некоторое время отказываются от мнимой популярности, дабы только после приобретенного определенного понимания иметь полное основание быть популярными»72.

[50]

Более того, если бы конфликт не только философии, но и всего эзотерического с жизнью завершился полной победой «популяризированного», печальная бы картина представилась нашему взору: в области скульптуры у нас остались бы только печально известные «девушки с веслами» и т. п.; вместо музыки Бетховена, Вагнера, Шостаковича мы слышали бы только шлягеры-однодневки; да и математика была бы представлена в культуре, пожалуй, только той ее малоинтересной, унылой частью, которая практикуется всеми нами, «немножко математиками», в той мере, в какой мы научаемся с определенной регулярностью рассчитывать свой домашний бюджет и подсчитывать содержимое своего кошелька.

В немалой степени мы, конечно же, утрируем ситуацию. Однако к таким невеселым размышлениям об общественном мнении относительно задач, статуса и места философии в жизни человека и жизни общества подталкивает тот факт, что определенная «дискриминация» философии наблюдается, во-первых, в самых разных обществах и, во-вторых, не только сегодня. Она имеет довольно длительную историю, подтверждения чего (следы) можно найти даже в штампах обыденных рассуждений, выражений и оценок.Так, если никому не приходит в голову объявить себя математиком или физиком только в силу того, что он умеет считать; что его собственный (синкретичный) обыденный опыт и его здравый смысл подсказывают ему истины типа: тела при нагревании расширяются; параллельные прямые не пересекаются; и если каждая из двух величин равна третьей, то они равны между собой и др., то в отношении философского дискурса не было и нет подобного пиетета. «Все мы немного философы», «каждый любит пофилософствовать», поскольку каждый как-то понимает мир, свою ситуацию, Другого и себя самого, каждый, как может, размышляет и как-то говорит о своей жизни и своем опыте.

Причем, на уровне обыденного языка слово «философствование» часто приобретает пренебрежительный, иронический и осуждающий оттенок. Словом, обыденным опытом и обыденным языком философствование почти однозначно отождествляется с праздным занятием, пустой заумью, безответственной болтовней и проч.

И в истории философии тема несправедливого отношения к философии, ее непонимания и недооценки отнюдь не нова. У нее такой же, пожалуй, возраст, как и у самой философии, и контексты ее менялись вместе с изменениями контекстов самой философии (хотя повседневность всегда присутствовала в ней как тип опыта и мышления, всего более затрудняющий и осложняющий вхождение человека в режим и пространство философской мысли, всего более склонный к ее непризнанию).

Гегель, которого в этой связи мы уже упоминали, говоря об упреках и жалобах в адрес философии, о ее пресловутой «непонятности», с горечью писал: «Эта наука часто испытывает на себе такое пренебрежительное отношение, что даже те, которые не занимались ею, воображают,

[51]

что без всякого изучения они понимают, как обстоит дело с философией, и что, получив обыкновенное образование и опираясь в особенности на религиозное чувство, они могут походя философствовать и судить о философии. Относительно других наук считается, что требуется изучение для того, чтобы знать их, и что лишь такое знание дает право судить о них. Соглашаются также, что для того, чтобы изготовить башмак, нужно изучить сапожное дело и упражняться в нем, хотя каждый человек имеет в своей ноге мерку для этого, имеет руки и благодаря им требуемую для данного дела природную ловкость. Только для философствования не требуется такого рода изучения и труда. Это удобное мнение в новейшее время утвердилось благодаря учению о непосредственном знании — знании посредством созерцания»73.

Полагая, что «все человеческое таково только потому, что произведено мышлением», и понимая опасную для философского мышления близость к нам нашего обыденного понимания реальности (поскольку «сознание составляет себе представления о предметах раньше, чем понятия о них»), Гегель настаивал на специфике философии как «мыслящего рассмотрения предметов», как «особого способа мышления», «познания в понятиях»; подчеркивал необходимость отличать философское мышление «от того мышления, которое деятельно во всем человеческом и сообщает всему человеческому его человечность, будучи в то же время тождественно с ним, так как в себе существует только одно мышление»74.

Поэтому философия, по Гегелю, и должна «прежде всего доказать нашему обыденному сознанию, что существует потребность в собственно философском способе познания или даже должна пробудить такую потребность»75.

А поскольку философское знание — несмотря на то, что язык, в котором оно устанавливается, фиксируется, выражается и транслируется, чисто внешним образом, на первый, поверхностный взгляд, представляется одним, общим и для философии, и для многих конкретных наук, и для повседневного опыта, обладает собственной, во-первых, и весьма непростой, во-вторых, природой, оно имеет и особый, собственный статус в корпусе всего остального человеческого знания. И так как это — его постоянные, инвариантные характеристики, можно, я думаю, с полным правом сказать, что всегда будет сохранять свою справедливость и свою значимость и утверждение Гегеля: чтобы говорить о философии, «требуется

[52]

нечто большее, чем одно только обладание привычкой говорить на языке повседневного преходящего сознания»76.

Я бы только добавила к этому: и на языке идеологии, и на языке так называемых конкретных, в том числе и гуманитарных, наук и др.

Ибо у философа свой, особый интерес к человеческому опыту; и если Гегель, на мой взгляд, несколько абстрактен, утверждая, что источником философии «является лишь интерес к предмету и истине» (в действительности эту характеристику, в качестве интенции, можно отнести не только к философии), то он абсолютно конкретен и абсолютно прав, считая, что философия существует лишь как некая внутренняя необходимость добыть устремлению разума достойное его удовлетворение.

И когда мы размышляем о природе философского знания, о предмете, задачах и специфике философской рефлексии, мы должны продумывать эти проблемы в том числе и под знаком вопроса о свойствах знания, способных удовлетворить требовательный разум философа во всей его специфичности, способных соответствовать его собственным критериям.

Критериям, которые — хотя они и отличны от критериев конкретно-научного знания, и непривычны и чужды для повседневного, обыденного уразумения — являются достаточно строгими и определенными. И только соответствие им, на мой взгляд, позволяет квалифицировать философские, метафизические дискурсы в качестве таковых, вычленяя их из множества дискурсов, выполняемых в том числе и, строго говоря, уже на границе философии и социологии, философии и психологии, философии и истории, философии и лингвистики, философии и культурологии и др.; только соответствие им позволяет выявлять собственно философскую рациональность в ее возможных вариациях, отличая ее от рациональности научной и рациональности повседневного опыта.

Именно поэтому, я думаю, возможны и небезосновательны речи философов о принципиальном единстве философии, их попытки устанавливать это единство с такой же степенью определенности, как и в случае единства науки, единства мифа и др. Так, анализируя миф как определенную общую структуру, остающуюся — несмотря на все свои трансформации — основой конкретной культуры, К. Хюбнер считает оправданным говорить о единстве мифа в том же смысле, что и о единстве науки. «Ведь и в науке обнаруживается многообразие частью противоречащих друг другу, частью изменяющихся теорий и форм. И все же все они демонстрируют и определенные общие свойства, которые идентифицируются как принадлежащие науке. Если даже при этом принять во внимание предостережение Витгенштейна не искать общих существенных черт там, где в действительности имеются лишь «семейные сходства», то это ни в коем случае не

[53]

означает отсутствие таких «существенных черт» и не обесценивает поиски в таком многообразии общих структур и сущностных особенностей»77.

К. Хюбнер справедливо полагает, что для каждого вида опыта, будь то научный или поэтический (будь то философский, добавим мы), характерна определенная онтологическая структура содержащейся в нем предметности. «Я называю ее онтологической, поскольку она, выражаясь классическим философским языком, определяет основания «бытия» предметов, которые всегда заранее предпосланы некоторому типу опыта»78.

Определяя онтологию как некое априорное определение того, какова природа объекта, как экспликацию определенного предположения о том, как является нам реальность и что может рассматриваться в качестве истины, философ говорит о ней как об априорной системе координат, «с которой связывается, в которую встраивается и в которой обрабатывается всякий предмет, всякое событие, всякое восприятие». Речь идет, — подчеркивает он, — именно о системе координат, потому что «все обретает свой смысл и значение лишь в отношении с ней, и она дана априори, поскольку предшествует всякому опыту и делает его возможным»79.

Поиски единства философии, ее априорной системы координат, критериев, которым отвечает философский дискурс, тем более важны в ситуации той, способной кого угодно смутить, разноголосицы, которая сопровождает философию на протяжении всей ее истории. (Хайдеггер: «Всякий и так давно знает, что в философии, тем более в метафизике, все шатко, несчетные разные концепции, позиции и школы сталкиваются и раздирают друг друга сомнительная сумятица мнений в сравнении с однозначными истинами и достижениями, с выверенными, как говорится, результатами наук»80.)

И, более того, можно сказать, что именно в соотнесении с этими критериями мы только и можем ставить и обсуждать вопрос о том, можно ли считать знание, получаемое в опыте философствования, вообще знанием, и если да, то какова природа этого знания, удостоверяемо ли оно и каковы специфически философские способы и средства его удостоверения.

1.2. «Лечение разума» и проблема самоидентификации философии

Задача самоидентификации перед самой философией de facto стояла изначально; работа самоидентификации выполнялась ею на протяжении всей ее истории; менялись и меняются, пожалуй, только, скажем

[54]

так, приоритетные конкретные проблемные контексты, в которых эта задача вставала наиболее остро, и, соответственно, способы ее решения.

Очень кратко об этих контекстах. Так, уже с момента своего возникновения философии пришлось радикально отличать себя прежде всего от повседневности (достаточно вспомнить платоновские описания того, как над философами потешалась толпа; какими способами и аргументами Сократ, к примеру, доказывал необходимость и даже привилегированность того непривычного для повседневного слуха — рода вопрошания и знания, который он связывал с философствованием; его различение doxa и episteme).

(Замечу, что эту операцию радикального размежевания с повседневностью философам приходится делать всегда и в последующем; ее необходимо выполнять и сегодня, если мы хотим ввести, прежде всего, самих себя в тот искусственный режим мысли, каковым и является философствование. Думаю, что хайдеггеровское утверждение об экзистенции81 еще в большей степени верно в отношении философствующего.)

Поскольку в этот период философия не только фундировала, но и как бы объединяла все виды знания (которые со временем постепенно отпочковывались от нее в ходе истории), она, понимая отличие своего дискурса от дискурса научного, не конфликтовала с последним, равно как и он признавал привилегированный статус ее знания.

В Новое время философии пришлось отделять себя — в качестве самостоятельной формы духовного опыта, разрабатывая собственную площадку деятельности со своим собственным, самостоятельным типом достоверностей и собственными правилами работы, — не только от повседневного опыта, но и, прежде всего, от авторитета религии. Один из величайших героев этого самоосвобождения, этой работы самоконституирования и самоидентификации философии — Декарт, который, освободив «философскую рефлексию от всякого авторитета (религиозного или политического) и положив, таким образом, начало практике «личного размышления», заставил французскую культуру, как считают сами французы, «принять стиль мышления «посредством ясных и отчетливых идей»82.

В философии и этого периода, тоже строго задающей и выдерживающей различия в философских и научных способах вопрошания, типах достоверностей и правилах работы, нет конфликта с наукой. Движимая пафосом строгости и универсальности знания, философия в себе самой искала его основания, полагала свой тип предельных достоверностей его фундаментом. В этой «царице наук» пафос научности был так силен, что

[55]

отличие строгости философского знания от строгости научного знания редко обсуждали, надеясь на возможность их объединения.

В советское время научность приписывалась не только нашей философии, но и идеологии. И именно идеология стремилась подмять философию под себя; именно от идеологии, прежде всего, философии приходилось себя отличать, выстаивая в неравной борьбе.

Наиболее отличительной и яркой чертой современного этапа жизни западноевропейской философской мысли является бурный рост, дифференциация и расцвет разного рода гуманитарных наук, которые нередко объявляют философию, оказавшуюся в положении короля Лира, отжившей и пытаются подменить ее собой.

Поэтому и сегодня философии нужно вновь выполнять работу радикального самоосмысления, самоидентификации — самоопределившись в отношении всех типов опыта, которые растворенно содержат ее в себе, не являясь ею; эксплицировав собственные отличия, собственный статус по отношению не только к повседневности, идеологии, науке вообще, но и к подминающим ее под себя гуманитарным наукам.

В этом контексте излишним, думаю, было бы говорить о том, какое значение имеют все наши вышеобозначенные проблемы, напрямую, внутренним образом связанные с вопросом о природе и статусе странности как свойства философской речи, для методологии философского исследования, в том числе и для методологии прочтения философского текста — и современного, и прошлых веков; для методологии современной гуманитаристики.

Очевидно, что они имеют самое непосредственное отношение и к непрекращающимся на протяжении всей ее истории поискам философией адекватного образа самой себя (так называемого эйдоса философии), к ее перманентным попыткам самоидентификации, к ее постоянно возобновляемому усилию самоопределения в постоянно меняющихся эмпирических проблемных контекстах разных эпох с их доминирующими способами проблематизации реальности, ракурсами, акцентами и дискурсами (и по отношению к ним).

Особенно остро, я считаю, стоит проблема специфики философского дискурса, философской рефлексии и ее самосознания, эйдоса философии и ее отношений с жизнью для нас сегодня, когда философия в так называемом постсоветском пространстве получила возможность не только извне, но и изнутри самой себя освободиться от уродующей ее роли «служанки идеологии». А это нелегко не только осуществить (как говорится, «свято место пусто не бывает», и «субституты» «хозяина» устанавливаются и подчиняют нас себе зачастую «без нашего ведома», незаметно для нас самих), но даже осознать необходимость такого внутреннего освобождения. (Не случайно несколько лет назад была так популярна шутка: «клетку открыли, а зверь не бежит».) Философия получила возможность — отторг

[56]

нув чуждые ее природе задачи, функции, содержания и способы работы искать собственные точки опоры и ориентиры, строить и разворачивать свой дискурс в соответствии с собственным эйдосом, в собственных целях, на основании собственных методов, очевидностей и способов проблематизации реального.

Усилия самоопределения философии, реализуемые en grand как фактическое решение двух жизнезначимых и сопряженных друг с другом фундаментальных метафизических вопросов — чем по самому своему существу являются мир вообще и человек вообще и чем по самому своему существу является философия (мысль) вообще?- всегда осуществляются в определенном культурном контексте. Но именно этот последний, нередко навязывая философии ее определенный культурный образ, загоняя ее в него, перехватывая тем самым ее собственное движение и подставляя ей выбор между возможностями рассмотрения мира и человека, не являющимися ее собственными возможностями, способен провоцировать изначальное искажение самой ее природы.

Из этого следует, что усилия самоопределения философии всегда должны быть радикальными усилиями. Иными словами, философия должна и реализовываться, и осознавать себя в качестве дискурса, отличного не только от повседневного, но и от идеологического, и от собственно научного (даже если он — гуманитарный) дискурсов. И ее, скажем так, метафизической «компоненте» в этих усилиях самоопределения и самоидентификации философии в культурном поле принадлежит главная роль.

Современная же ситуация в философии (как, впрочем, и любая с ее собственными контекстами, «колоритами» и «размерностями» мышления) достаточно не проста для таких поисков самоопределения и самоидентификации философии. Мы уже привыкли не сомневаться в эвристических возможностях так называемой объективирующей рефлексии, для которой индивидуальное, конкретное, единичное выступает только в роли своего рода проводящей среды, простой точки пересечения отношений и структур тотальностей социально-исторического и культурного полей. И этому в немалой степени способствуют как безусловно сильные стороны привычного для нас материалистического понимания истории и человеческой жизнедеятельности, так и широкая популярность в наших философских кругах структуралистских и постструктуралистских исследовательских проектов. (Популярность, которую, кстати, совсем не трудно понять, если заметить их определенную родственность нашему традиционному интеллектуальному аппарату).

Отказавшись, в силу «безлюдности» своих ландшафтов, от понятий субъект, сознание, cogito, объявив cogito «ложным наследием», структурализм и поструктурализм предпочли исследовательскую перспективу тотального «отсутствия» (бытия, разума, смысла, истины, сознания, человека, Автора). В их перспективе литература оказалась «без писателя», язык

[57]

— без говорящего, мысль — без мыслящего, желание — без желающего, действие — без автора, событие — без его агента (агентов).

Этот тип работы в стилистике редукционизма в отношении «собственно человеческого» нередко выдают за «последнее слово» в философии, способное заменить собой все предшествующие способы философствования как якобы абсолютно изжившие самих себя83, как якобы утратившие, впрочем, как и вообще вся философия, всякие реальные отношения с жизнью, всякую познавательную и преобразующую силу. В результате поверхностного усвоения постмодернистского типа работы имитации жизни и мысли нередко стали цениться чуть ли не больше самой жизни и живой мысли; игры в мышление подменять собой тяжкий труд мысли; самовыражение интерпретатора — вставать на то почетное и обязывающее место, которое в философии всегда занимала идея Истины и направленности мысли философа на ее поиск; множественность «точек зрения», плюральность интерпретаций текста, ситуации и др. предполагаться в качестве самоцели. Метафизика с ее умозрением и априоризмом, с ее пафосом Истины и свободы, предельным способом задавать сознание, cogito, понимать проблему выбора и ответственности личности, выявлять присутствие «человеческого» в предметах и отношениях нашего опыта и др. стала без преувеличения дискриминируемой в современных дискурсах. Стало уже почти само собой разумеющимся, что «там» искать нечего, а, следовательно, нет особого смысла и в ее освоении. От молодых философов иногда даже можно услышать, что история философии философам не нужна.

Я вспоминаю один недавний случай: в аспирантской среде, ориентированной на постмодернистские стратегии, речь зашла о трех знаменитых вопросах философии Канта, а именно: «Что я могу знать? Что я должен делать? На что я смею надеяться?», которые, как известно, объединялись и сводились самим мыслителем к вопросу: «Что такое человек?»84. О них заговорил философ, скажем так, постарше, понимающий опасность и деструктивность — как для философии, так и для культуры в целом — современной ситуации утраты интереса к тем фундаментальным жизнезначимым вопросам метафизики, морали, религии и антропологии, которые всегда и направляли, и питали философские поиски. Нужно было видеть всю снисходительность и высокомерие молодого человека, резво перебившего говорящего словами: «Ну это же классика, сейчас совсем другое мышление». А Вас это совсем не интересует? — достойно и с горечью ответил ему этот философ.

[58]

И, будучи человеком очень вежливым, уже в разговоре со мной, наедине, он напомнил слова Н.А. Некрасова из поэмы «Саша»: «Что ему книга последняя скажет, / То на душе его сверху и ляжет…».

Как будто это — вопросы, которые могут устаревать, как будто это вопросы, без размышления (не обязательно средствами философии) над которыми человек — в требовательном, философском смысле слова — может состояться. И как будто забвение истории, «разбазаривание традиций» (К. Ясперс) не мстит за себя.

Думаю, что не только кантовские вопросы, но и кантовские способы поиска их решения, и кантовские ответы многому могут научить и современного философа в его работе в самых разных предметных областях, проблемных контекстах и полях. И не только, конечно, кантовские: не случайно Хайдеггер, полагавший единственным делом мысли «каждый раз давать слово этому пребывающему и в своем пребывании ожидающему человека наступлению бытия», мог сказать: «…Существенные мыслители всегда говорят одно и то же. Что, однако, не значит: говорят одинаково. Конечно, они говорят это только тому, кто допускает себя задуматься вслед за ними»85. (Курсив мой. Т.Т.)

Поэтому мне и кажется столь важным выявление в том, что мы сегодня называем философскими дискурсами, эйдоса философии, предполагаемого (и далеко не всегда эксплицируемого) ими самими; соотнесение его с эйдосом и образом философии, которые мы находим в работах величайших метафизиков не только прошлых веков, но и нашего времени. Ибо нынешняя ситуация — ситуация размывания границ культурных феноменов, раздробления философских дискурсов, маргинализации их проблематики, а часто и попыток подмены собственно философии гуманитарными науками, работы философского умозрения — разного рода технологиями «мыследеятельности», не имеющими к мышлению философа ровным счетом никакого отношения, — есть ситуация разрушения «личностных очевидностей», обрастания философии «мыслеподобными, квазимыслительными содержаниями» и, в конечном счете, утраты ею «исходного жизненного смысла философствования» (М.К. Мамардашвили). Говоря о том, что этот смысл «совершенно исчез в известное время в системе университетской, академической передачи знаний и был подменен, так сказать, самокручением терминологической машины, которая безусловно должна существовать», философ не случайно столь настойчиво подчеркивал необходимость его восстановления.

И эта необходимость связывается им со способностью философии с ее отвлеченным языком создавать «пространство, в котором воссоздается мыслящий. Воссоздается личность, способная самостоятельно думать,

[59]

принимать решения и т.д. То есть, другими словами, воссоздается классическая мужественная душа, способная держать невозможную, над необратимой реальностью невластную, но тем не менее мыслимую мысль. Держать, не впадая ни в революционерство, ни в теургию»86.

Нам угрожает не излишняя профессионализация, нам грозит недостаток профессионализма так наз. профессиональной среды. Ибо настоящий профессионализм как раз предполагает способность и умение видеть и удерживать — за всеми изысками философского языка, за всеми причудами философского дискурса, за всеми «самокручениями терминологической машины», за всеми противоречащими друг другу, оспаривающими друг друга исследовательскими стратегиями, методологиями и др. — изначальный эйдос и единый жизненный смысл философствования, связь мысли и Бытия как образа, неотступно ее преследующего, если воспользоваться высказыванием Сартра.

Соотнесение доминирующих в культуре дискурсов, объявляющих себя философскими, с эйдосом философии, экспликация этого последнего позволяют понимать, помогают помнить тот неотменимый никакими инновациями (будь то в области отвлеченной философии, будь то в области конкретных, позитивных знаний о человеке и его мире) факт, что у каждой методологии не только свои эвристические возможности, но и свои границы, свои пределы, свои «камни преткновения», своя «ахиллесова пята». И осознание этого, выдерживание границ — предпосылка и условие корректности, грамотности и философского, и конкретно-научного, гуманитарного исследования. Исследования, принимающего в расчет, что то, что выходит за рамки объясняющего, аналитического, объективирующего дискурса, ускользая от него, отнюдь не теряет своего статуса фундаментальной метафизической, онтологической и методологической проблемы, требующей не только своей специфической философской разработки, но и соотнесения принадлежащего ей контекста с контекстами ее «оппонентов» и «противников» в общем, более широком проблемном поле, фон которого позволяет прочесть их если не «в одном ряду», то, по крайней мере, как взаимодополнительные ракурсы исследования в действительности единой, живой, слитной, синкретичной реальности человеческого опыта.

По крайней мере, нынешняя ситуация в философии свидетельствует о назревшей необходимости обсуждения вопроса о сути, статусе, взаимоотношениях и границах типов философской рефлексии, типов методологии, которые называют себя, соответственно, дескриптивными (описательными) и априористскими, трансцендентально-логическими, или, не называя себя так, по сути дела являются редукционистскими и антиредукционистскими, объективирующими и ресубъективирующими и др.

[60]

В этой связи имеет смысл, на мой взгляд, возвратиться к вышеприведенной мысли Гегеля (и постараться ее продумать) о том, что в действительности мышление — одно, и оно деятельно во всем человеческом, что все человеческое является таковым только потому, что произведено мышлением. (Для желающих же смягчить это гегелевское утверждение или «поправить» его в свете современных концепций «ложного сознания», «безлюдности» постмодернистких и других аналитических методологий можно сказать: произведено с участием мышления.)

В ее свете вырисовывается любопытная, на мой взгляд, перспектива возможного сопоставления сфер влияния и границ объективирующих, редукционистских и априористских (трансценденталистских) методологий, анализа соотношения в этом разрезе античной, классической и постклассической философий.

Радикальный отказ от cogito, сознания, субъекта, от пафоса индивидуации опыта, в акте которой человек осознает и признает онтологическую конститутивность своей способности «желать» и самоопределяться по отношению к наличному, изначально, я думаю, ущемляет само предприятие философствования, если не сказать грубее — в некотором роде «кастрирует» его, ибо во всем «человеческом» (а это, без сомнения, не только история, но и язык, и письмо, и желание, и событие и многое другое, что столь активно делают материалом своих исследований постмодернисты) всегда уже присутствует, всегда уже растворен человек с его мышлением в широком смысле слова (желанием, пониманием, решением, интенцией и др.).

Понятно, что — в качестве кристаллизаций, объективаций этого мышления (то есть уже в качестве тотальностей и структур культурно-исторического пространства во всем их многообразии), получивших самостоятельную жизнь в истории и культуре, — это «человеческое» организуется и функционирует по своим собственным законам, вовлекая в орбиту их действия и подчиняя себе индивидуальные мыслительные, речевые и другие «практики». В таком (условном) статусе лишь объективаций и в таком ракурсе это «человеческое» действительно можно исследовать без отсылки к индивидуальности как живой, конкретной, единичной онтологической точке, в которой осуществляется акт понимания (интерпретации), мышления, решения и «практики», в том числе и речевой. Точке, которая в реальности не только экзистенциально обеспечивает возникновение, функционирование самих этих тотальностей, но и способна разрушать их, создавать новые, прерывать и искажать действие их структур и законов и др.

Несмотря на то, что постструктурализм объявляет о намерениях отыскивать и исследовать «неструктурное» в структуре, ее «изнанки», «места разрывов» в текстах, «конфликтующие силы означения» и др., постструктуралистский человек, этот «слуга беспорядка», пришедший на

[61]

смену структуралистскому «слуге порядка», все равно (все еще) остается «слугой». «Изнанка структуры» остается ее (структуры) «изнанкой». Поскольку же она (как и все в человеческом мире, в том числе, и «порядок» и «беспорядок») «паразитарна», если воспользоваться языком Сартра, то есть живет «в симбиозе с человеком», выполняется и реализуется только в и посредством его конкретной практики: его письма, его речи, его желания, его акта и др., она и ее собственные возможности всегда суть только шанс, который еще должен быть кем-то понят, шанс, которым кому-то еще нужно суметь воспользоваться и распорядиться, то есть привести в действие и реализовать. Словом, в человеческом мире не избавиться от человеческого присутствия, на него можно только закрыть глаза, его можно не тематизировать.

В этом смысле можно сказать, что постмодернистские попытки (не в меньшей степени, нежели сциентистские, питаемые надеждой пробиться к истине, избавив опыт от «человеческого присутствия») избавиться от субъекта, сознания, авторства и индивидуации человеческого опыта, хотя они и осуществляются уже без претензии на обнаружение истины, не способны ни упразднить существование самих этих проблем, ни отменить необходимость их философского осмысления.

Признаем ли мы при этом истину или нет, является ли то, что мы познаем и пытаемся осмыслить, истинным или нет, в данном контексте уже почти неважно: от человека нельзя избавиться и в случае истины, и в случае заблуждения. Как, говоря о безуспешности «очищения истины от человека» (посредством ли математической объективности, посредством ли «очистки от мифа»), справедливо замечает В.В. Бибихин, «Человеку все равно нечем познать (и, добавим, исказить. — Т.Т.) ее, кроме как самим собой. Задача поэтому не уйти от себя, а вернуться к себе»87.

И именно от проблемы онтологического статуса присутствия в мире живого, конкретного «кого-то», кем действительно и по праву могут не интересоваться так называемые гуманитарные науки с их специфическими исследовательскими интенциями и методологиями, не может и не должна отказываться и абстрагироваться философия, ибо именно в нем и его присутствием осуществляется работа конституирования, понимания, интерпретации и реализации и «слабых», и «сильных» мест структуры исследуемой тотальности (языка, желания, события и проч.). Вытеснение из поля зрения фундаментальной проблемы онтологической конститутивности этой связи (этого присутствия) для философского дискурса означает реальную угрозу его подмены собственно научным (гуманитарным) дискурсом.

Иными словами, философия, если она хочет быть не только описанием (хотя, строго говоря, и описанием-то она не могла бы быть, не

[62]

имея, хотя бы de facto, метафизики и онтологии описываемого и описывающего, метафизики и онтологии, заложенных в самом методе исследования и описания, и поэтому безусловно прав Кант, заявивший: «Ведь какая-нибудь метафизика всегда была и будет существовать в мире…»88), но понимающим преобразованием существующего, в принципе не может обойтись без обращения к проблематике cogito, de facto так или иначе участвующего в этой работе конституирования реального, его понимания и преобразования; без обращения к проблематике «присутствия» и «метафизики присутствия»; без пафоса и требования индивидуации опыта и философской техники исследования этой индивидуации, как бы ни сдвигались и ни углублялись предметные области и исследовательские контексты, как бы ни изменялись языки и способы проблематизаций и cogito, и «присутствия», и отношений между структурой и поведением.

Этот ракурс — не заместимая никаким иным дискурсом сфера метафизики, трансцендентализма, как бы ни менялись с эпохами их способы работы и образы самих себя. И «бессубъектные» методологии, работая на уровне объективаций живого «человеческого», на уровне продуктов «мышления», то есть имея de facto дело с «уже человеческим», но не проблематизируя фактическое присутствие человека в качестве специфически человеческого присутствия, не могут обесценить интенции и работу метафизики.

Постмодернистские дискурсы, выявляя и разрабатывая новые пласты онтологической структурированности, устойчивости и автономности различного рода объективаций человеческого опыта, имеют дело — если, конечно, взглянуть на них со стороны «человеческой реальности» — с выявлением его реальной неавтономности, его реальной зависимости от произведенных в нем продуктов. Но несмотря на их инновации, нельзя считать, что сам этот род проблематики является для философии абсолютно новым. Более того, можно даже, я думаю, утверждать, что в принципе и по большому счету это занятие, которым всегда нагружала себя философская рефлексия в своем стремлении к суверенизации мышления: его «чистоте», строгости, истинности, автономности и личной удостоверенности его результатов. (В стремлении, постоянно модифицирующемся и осложняющемся все новыми и новыми обнаружениями синкретизма опыта и реальных зависимостей сознания, и однако же постоянно возобновляемом во все новых и новых проблемных ситуациях.)

Это — занятие «лечения» разума (по выражению философов прошлого) через работу выявления и учета (усилия нейтрализации) внешних для самой мысли зависимостей.

Это — занятие, соприродное самой философии, лежащее в ее основе и мотивирующее и само ее возникновение, и все ее последующие шаги

[63]

(а в этом смысле позволяющее, я думаю, и идентифицировать философскую рефлексию в качестве таковой). Достаточно вспомнить хотя бы сократовскую борьбу с «мнением»; бэконовскую — с «идолами» (кстати, именно Бэкону, безусловному стороннику опытного познания принадлежат замечательные слова: «не в самих вещах, которые вне нашей власти, возникает трудность, но в человеческом разуме, в его применении и приложении, а это допускает лекарство и лечение. Поэтому самое лучшее будет представить эти самые заблуждения. Ведь те ошибки, что были помехой в прошедшее время, суть лишь доводы в пользу надежды на будущее»89. (Курсив мой. — Т.Т.); декартовское «сомнение»; марксову концепцию идеологии; фрейдовское бессознательное; хайдеггеровское Man, сартровские «дух серьезности» и «mauvaise foi»; наконец, даже аналитическую философию и др.

Идея «чистоты» мышления, столь же соблазнительная, сколь и недосягаемая мечта философов, конститутивна уже самими своими интенцией и пафосом; она продуктивна уже самoй своей пусть и никогда не завершаемой работой по «расчистке», скажем так, мыслительного пространства. Сама будучи постоянно подпитываемой и подстегиваемой «подозрительностью» в отношении целей, притязаний, условий осуществления и правил мышления, она провоцирует нескончаемые попытки все новых и новых расследований тех — без конца открываемых и все нарастающих в «лабораториях» философов и гуманитариев уровней и пластов человеческого опыта, в которые уходят своими корнями его реальные обусловливания. Обусловливания, которые мешают (и, конечно же, всегда будут мешать) сознанию философа когда-либо добиться полной «чистоты».

Однако это, на мой взгляд, как раз та ситуация, когда действительно важна не столько сама цель, тем более что она недостижима, сколько постоянно возобновляемая и бесконечная работа в ее направлении. Или предпочтительнее вообще отказаться от «гигиены» мышления и удовольствоваться состоянием и позицией «неглиже» (и «дескрипцией» того, что «есть»)? Писал же, пародируя М.Ю. Лермонтова, В.В. Маяковский: «Причесываться… Но зачем же?… на время не стоит труда, / А вечно причесанным быть невозможно».

В этом смысле можно сказать, что еще один, на сей раз постмодернистский, «камень в огород» идеи суверенности разума дополнительный, новый материал для осмысления и поисков его «лечения». Однако отказ от понятий разум, истина, субъект, сознание, cogito, от проблематики индивидуации и другой, завязанной на них, от пафоса и идеи жизнезначимости самого философского поиска, в конечном счете, означает потерю «пациента». На этом пути можно утратить саму возможность понять и объяснить не менее реальную способность человека — конечно же (и кто же

[64]

будет с этим спорить?), интегрированного в историю, традицию, язык, социальную, знаковую систему, в структуры желания, бессознательного и проч., — трансцендировать и самому интегрировать свой опыт. И делать это «на собственных основаниях».

А это — проблема творчества, свободы, ответственности человека. Тотальное же и безоговорочное «поражение в правах» творца — того, кто производит тексты, структуры, смыслы, — в пользу идеи «самоорганизации» произведенного и реальной возможности для него быть «прочитанным иначе», провозглашение «катастрофы смысла», «смерти человека», «смерти метафизики» — та, я думаю, ситуация, когда «лекарство от болезни» может оказаться хуже самой болезни. (Уместно вспомнить известную шутку: лучшее средство от перхоти — гильотина.).

К тому же периодически угасающие сциентистские пыл и порывы строить философию по типу точных (естественных) наук с завидной устойчивостью возобновляются теперь уже в этих новых, современных проблемных контекстах. И намерения «растворить» в них различия между «науками о природе» и «науками о духе», создать общую, «всеобъемлющую» исследовательскую парадигму снова грозят потерей возможности для нашей философии стать собственно философским — самостоятельным и полноценным метафизическим дискурсом.

«После шумного пожара наступает тишина», — поется в одной песне. После шумных и эпатажных посмодернистких «карнавалов» («грациозных кружений вокруг дискурса» (Ж. Деррида), которые, к сожалению, далеко не всегда «грациозны») с их безудержными плясками, «игрищами» и «погромами» философии приходит будничная — тихая и спокойная — пора «собирать камни».

И когда мы в этой тишине задаемся вопросом, какой будет философия, метафизика ХХ1 в., мы должны хотя бы вспомнить и постараться понять, а какой она в действительности была, какие цели перед собой ставила, как осознавала себя и свои связи с жизнью. И быть может — если нам удастся вырваться из плена навязанного нам культурного образа предшествующей метафизики (по меньшей мере, в вопросах понимания бытия, эйдоса и смысла; известно, что постмодернизм почему-то однозначно приписывает классике их трактовку в терминах «наличного», предметного) — мы увидим, что далеко не все из того, что конец ХХ в. объявил в ней мертвым, устаревшим, утратившим для человека свое жизненное значение, действительно является таковым; быть может, задумаемся над тем, что от некоторых ее принципиальных интенций, параметров и критериев философия никогда и не должна отказываться, если, конечно, она хочет быть и сохранять себя в качестве таковой.

[65]

Каталог: data -> 2011
2011 -> Семинар «Человеческий капитал как междисциплинарная область исследований»
2011 -> Программа дисциплины «Философия» для направления 080100. 62 «Экономика»
2011 -> Программа дисциплины «Социология управления»
2011 -> Программа дисциплины «Основы теории коммуникации»
2011 -> Тезисы международной научно-практической конференции «Реализация гендерной политики: от международного до муниципального уровня»
2011 -> Программа дисциплины «Введение в социологию и история социологии»
2011 -> Николо Макиавелли Государь
2011 -> Экономическая социология
2011 -> Экономическая социология
2011 -> Радаев Вадим Валерьевич

Поделитесь с Вашими друзьями: