СВЯЩЕННАЯ КНИГА ТОТА
ВЕЛИКИЕ АРКАНЫ
ТАРО
Абсолютные Начала Синтетической Философии Эзотеризма
О, Египет, Египет! – придет день, когда от твоей религии
останется только сказка, сказка невероятная для твоих потомков;
сохранятся лишь несколько слов, начертанных на камне,
передающих память о твоих великих деяниях…
Гермес Трисмегист.
Опыт комментария
ВЛАДИМИРА ШМАКОВА
инженера путей сообщения
Москва MCMXVI
Предисловие
Гуманизм как основа европейской культуры. Отрыв от метафизики и переход к изучению единичных явлений природы. Возрождение стремления к синтезу. Энциклопедисты. Эмпирический синтез и его природа. Материализм и атеизм. Новейшие открытия науки. Менделеев. Природа времени и пространства. Принцип относительности, электромагнитная теория света и гипотеза об эфире. Радий и открытие дематериализации материи. Энергетивная философия, монизм. Закон энтропии. Величайший переполох в научном мировоззрении. Всеобщая переоценка ценностей. Паука и религия. Мистицизм и научный синтез. Позитивизм и мистицизм. Четыре полюса интеллектуального мира. Изучение психических явлений. Древний и новейший мистицизм. Индия и средневековье. Древность и единство эзотерической науки. Книга Тота как древнейший памятник человеческого гения. Ее происхождение. Свидетельства Элифаса Леви и Блаватской. Падение Египта и разрушение культуры древнего мира. Распространение христианства. Великий Арабский Халифат. Альбигойцы и распространение мавританской культуры. Рыцари храма. Падение ордена тамплиеров и масонство. Розенкрейцеры и мартинисты. Известнейшие деятели новейшего мистицизма. Е.П.Блаватская и теософическое общество. Шри Рамакришна Парамахамса. Истинное значение гибели древних цивилизаций. Александрийская библиотека, Марк Аврелий и Юлиан. Истина вечна! Книга Тота как последний завет минувших веков.
Введение.
О ВЕЧНОЙ ИСТИНЕ И ВЕРХОВНОМ СИНТЕТИЧЕСКОМ УЧЕНИИ СИСТЕМЫ АРКАНОВ
-
О видах человеческого познания
Доктрина о Бытии в продлении как основа трансцендентальной метафизики. Трансцендентальное сознание как вторая Ипостась Реальности. Синтез и тварность. Homo sapiens. Понятие о среде. Природа Проявления. Виды познания; чувствование и разум. Ступени познаваемого: ощущения, восприятия, представления, мысль, идея, закон идеи, принцип. Философия как наука о принципах. Принцип как ноумен. Классификация Сент-Ив д’Альвейдра. Количество принципов и их порядок. Абсолютное и относительное. Человек как микрокосм. Чувство синтеза. Направление к Абсолютному и его познавание. Категория относительного. Эмпирический опыт и интуиция. Откровение как интуиция расы. Книга Тота как собрание Первоверховных Принципов.
-
Аркан как высшее проявление символизма
Понятие о символе вообще. Язык символа. Передача идей посредством символизма. Слово как символ. Красноречие. Искусство как символ. Музыка. Идеал и гений. Религия. Таинства. Мистерии. Аркан как высшее проявление символизма.
-
О геометрических методах исследования и метафизическом пространстве
Элемент времени. Алгебраический метод исследования. Хене Вронский и его работы в области теории чисел и алгоритмии. Понятие о простейших формах мышления. Мышление по понятиям. Идея метафизического пространства.
-
О системе и познавании Арканов
О стремлении к Абсолютному. О разуме. Дух и иллюзия. Символизм Таро. Его влияние на человеческую культуру. Эзотеризм. Основные деления Книги Тота. Ее единство и целостность. Каждый Аркан есть аспект Абсолютной Науки. О познания Арканов. Природа космогонии. Учение первой декады Арканов. Жизненность Книги Тота и ее эластичность. Таро как философская машина. О средствах и путях постижения Арканов. Каббала. Апокрифы первых веков христианства. Евангелие Отрочества. Ключики Соломона. Enchiridiom. Исторические сведения о Таро, в Европе. Курт де Гебелин. Эттейла и карты Таро. Цыгане. Раймонд Луллий. Джордано Бруно. Пико делла Мирандола. Постель. Николай Фламмель. Рейхлин. Агриппа. Розенрот. Кунрат. Сен-Мартен. Элифас Леви. Станислав де Гуайта. Папюс. Г.О.М. Успенский. Побочные источники. Индия. Гностицизм. Философумена. Неоплатоники. Мистицизм первых веков христианства. Русские источники. Голубиная Книга. Свидетельство Соловьева. Заключение.
АРКАН I
Закон о государственной молодежной политике в сахалинской области принят Сахалинской областной Думой
Документ предоставлен КонсультантПлюс
|
31 октября 2002 года |
N 369 |
САХАЛИНСКАЯ ОБЛАСТЬ
ЗАКОН
О ГОСУДАРСТВЕННОЙ МОЛОДЕЖНОЙ ПОЛИТИКЕ
В САХАЛИНСКОЙ ОБЛАСТИ
Принят
Сахалинской областной Думой
24 октября 2002 года
(в ред. Законов Сахалинской области
от 30.04.2004 N 497, от 06.07.2006 N 81-ЗО,
от 10.12.2012 N 104-ЗО)
Глава 1. ОБЩИЕ ПОЛОЖЕНИЯ
Статья 1. Предмет регулирования Закона
Настоящий Закон регулирует отношения, возникающие в связи с формированием и осуществлением государственной молодежной политики в Сахалинской области (далее — молодежная политика) органами государственной власти Сахалинской области и органами местного самоуправления, определяет общие принципы, основные направления молодежной политики и формы поддержки молодежи.
Статья 2. Основные понятия
В настоящем Законе используются следующие основные понятия и термины:
молодежь Сахалинской области — особая социально-демографическая группа населения, которую составляют граждане Российской Федерации, иностранные граждане и лица без гражданства в возрасте от 14 до 30 лет, проживающие на территории Сахалинской области (далее — молодежь, молодые граждане);
молодая семья — семья в первые три года после заключения брака (в случае рождения детей — без ограничения продолжительности брака), при условии, что возраст одного из супругов не превышает 30 лет, а также неполная семья с детьми, в которой мать или отец не достигли 30-летнего возраста.
Статья 3. Государственная молодежная политика
в Сахалинской области
Государственная молодежная политика в Сахалинской области (далее — молодежная политика) — совокупность принципов и норм, которыми руководствуются в своей деятельности органы государственной власти Сахалинской области, органы местного самоуправления, общественные объединения, негосударственные организации, юридические и физические лица в отношении молодежи, а также сама деятельность органов государственной власти Сахалинской области, органов местного самоуправления, общественных объединений, юридических и физических лиц в отношении молодежи.
В целях реализации единой молодежной политики органы государственной власти Сахалинской области осуществляют региональные и межмуниципальные программы и мероприятия по работе с детьми и молодежью.
(абзац введен Законом Сахалинской области от 06.07.2006 N 81-ЗО)
Статья 4. Правовое регулирование отношений
в области молодежной политики
Правовое регулирование отношений в области молодежной политики осуществляется в соответствии с Конституцией Российской Федерации, законодательными и иными нормативными правовыми актами Российской Федерации, Уставом Сахалинской области, законами и иными нормативными правовыми актами Сахалинской области, настоящим Законом.
Статья 5. Принципы молодежной политики
Молодежная политика основывается на следующих принципах:
— консолидации действий субъектов молодежной политики по ее формированию;
— непрерывности и преемственности формирования и реализации государственной молодежной политики, а также стабильности условий формирования и реализации молодежной политики;
— системного подхода к решению молодежных проблем;
— дифференциации молодежных программ в зависимости от возрастных особенностей, этапов социально-психологического, гражданского становления личности;
— единства законных интересов и прав молодежи с интересами и правами других социальных групп и общества в целом;
— свободного доступа молодежи к участию в общественно-политической жизни Сахалинской области, формировании молодежной политики, реализации программ социального и экономического развития Сахалинской области.
Статья 6. Субъекты молодежной политики
1. Субъектами молодежной политики являются:
— граждане Российской Федерации в возрасте от 14 до 30 лет, проживающие на территории Сахалинской области;
— органы государственной власти Сахалинской области и органы местного самоуправления;
— молодежные и детские общественные объединения, действующие на территории Сахалинской области;
— филиалы, представительства и иные структурные подразделения международных и российских молодежных и детских объединений, находящихся на территории Сахалинской области;
— негосударственные организации, участвующие в формировании и реализации молодежной политики;
— иные юридические и физические лица, принимающие участие в осуществлении государственной молодежной политики.
2. Действие настоящего Закона распространяется также на молодых иностранных граждан и лиц без гражданства в возрасте от 14 до 30 лет, временно или постоянно проживающих на территории Сахалинской области, если иное не предусмотрено федеральным законом, международным договором Российской Федерации.
Закат Европы Освальд Шпенглер
Закат Европы
Освальд Шпенглер
Шпенглер О., Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. Том. 1., М., Мысль, 1993, С. 123–188, 248–272.
ПРЕДИСЛОВИЕ
В завершение работы, охватывающей от первого краткого наброска до окончательной редакции всего труда в его совершенно t непредвиденном объеме десятилетие жизни, вполне уместен ретроспективный взгляд на то, чего я хотел и достиг, как я это обнаружил и как отношусь к этому сегодня.
Во введении к изданию 1918 года—своего рода фрагменте, обращенном вовне и вовнутрь,—я отметил, что здесь, по моему убеждению, налицо неопровержимая формулировка мысли, которая, будучи раз высказанной, не вызовет больше никаких возражений. Мне следовало бы сказать: будучи понятой. Ибо для этого, и не только в данном случае, но и в истории мышления вообще, требуется, как я все больше и больше убеждаюсь, новое поколение с врожденными задатками понимания.
Я добавил к сказанному, что речь идет о первой попытке, отягченной всеми ошибками таковой, неполной и наверняка не лишенной внутренней противоречивости. Это замечание было принято совсем не с той серьезностью, какой оно заслуживало. Кому доводилось вообще углубляться в предпосылки живого мышления, тот поймет, что нам не дано, не впадая в противоречия, вникать в последние основания бытия. Мыслитель—это человек, который призван символически изобразить эпоху, как он ее видит и понимает. Он лишен какого-либо выбора. Он мыслит так, как ему должно мыслить, и истинным в конце концов является для него то, что родилось с ним как картина его мира. Он не изобретает ее, а открывает в себе. Он и сам дублирует себя ею, выразившей его в слове, оформившей смысл его личности как учение, неизменной для его жщзни, ибо она идентична с его жизнью. Лишь эта символика—сосуд и выражение человеческой истории—оказывается необходимой. То, что возникает под эгидой философской научной работы, есть излишек, попросту умножающий фонды специальной литературы.
В таком вот смысле могу я охарактеризовать суть того, что мне удалось обнаружить, как нечто «истинное», истинное для меня и, верится мне, также и для ведущих умов наступа-
124
ющей эпохи, а не истинное «в себе», т. е. оторванное от условий крови и истории, поскольку-де таковых не существует. Но написанное мною в буре и натиске тех лет было-таки весьма несовершенной передачей того, что отчетливо стояло передо мной, и придать моим мыслям путем соответствующего расположения фактов и языковой экспрессии доступную мне по силе убедительности форму—оставалось уже задачей последующих лет.
Завершить себя форма эта не позволит никогда—только смерть завершает саму жизнь. Но я еще раз попытался переработать даже наиболее ранние по времени отрывки, подняв их на теперешний мой уровень созерцательного описания, и, таким образом, прощаюсь я с этой работой во всей полноте ее надежд и разочарований, ее преимуществ и ошибок.
Результат тем временем выдержал испытание не только для меня, но и для других, если я вправе судить о воздействии, которое он понемногу начинает оказывать на широкие области знания. Тем резче следует мне подчеркнуть границу, положенную мною самому себе в этой книге. Пусть не ищут в ней полноты. Она содержит лишь одну сторону того, что предстает моему взору, лишь один взгляд на историю, своего рода философию судьбы, к тому же еще и первую в своем роде. Она насквозь созерцательна и написана на языке, силящемся чувственно копировать предметы и отношения, а не заменять их понятийными рядами, и обращена она только к таким читателям, которые способны в равной мере переживать словесную звукопись и образы. Подобного рода задача трудна, особенно когда благоговение перед тайной—Гётево благоговение—мешает нам принимать понятийные расчленения за глубинные прозрения.
Тогда-то и раздается крик о пессимизме, которым вечно-вчерашние преследуют каждую мысль, предназначенную только для следопытов завтрашнего дня ‘. Между тем писал я не для тех, которые принимают размышление о сути дела за само дело. Кто занят дефинициями, тот не ведает судьбы.
Понимать мир значит на моем языке устоять перед миром. Существенной остается суровость жизни, а не понятие жизни, как этому учит страусовая философия идеализма. Кого нельзя провести понятиями, тому это не покажется пессимизмом, а другие просто не идут в счет. Для серьезных читателей, стремящихся к открытому взгляду на мир, а не к дефиниции, я привел в примечаниях, ввиду слишком концентрированной формы текста, некоторое количество трудов, которые могли бы ориентировать этот взгляд над отдаленными сферами нашего знания2.
125
В завершение мне не терпится еще раз назвать имена, которым я обязан почти всем: Гёте и Ницше. У Гёте я заимствую метод, у Ницше—постановку вопросов, и, если бы мне пришлось выразить в одной формуле, мое отношение к последнему, я был бы вправе сказать: я сделал из его прозрения своего рода обозрение. Что до Гёте, то он, сам того не ведая, был во всем своем образе мыслей учеником Лейбница. Оттого-то и ощущаю я то, что, к собственному моему удивлению, вышло в конце концов из-под моих рук как нечто такое, что, несмотря на убогость и мерзость этих, лет, я хочу с гордостью назвать немецкой философией.
Бланкенбург у подножия Гарца,
декабрь 1922 Освальд Шпенглер
Поделитесь с Вашими друзьями:
Введение в философию
ВВЕДЕНИЕ В ФИЛОСОФИЮ
Девушки и парни! Мы начинаем курс лекций по философии. Я буду читать этот курс по философии с точки зрения того, что я думаю о философии как человек или существо, думающее о философии не один день. Сначала я попробую определиться в том, что такое философия, как я ее понимаю, а потом мы поговорим о том, как она понималась прежде меня другими людьми, которые ей занимались, если судить по тому, что они после себя оставили.
ЛЕКЦИЯ ПЕРВАЯ. ПОНЯТИЕ О ФИЛОСОФИИ
Сущность философии. Девушки и парни! Можно вас спросить о том, как вы понимаете, что такое философия? Задав этот вопрос, я постараюсь на него ответить так, как если бы я задавал его себе. По-моему, философия есть такое занятие, которое сводится к мышлению над мышлением. Почему я так полагаю? Возьмем определение философии от противного как такого занятия, которое не сводится к мышлению. Что из этого тогда получится? Ничего. Чем философия точно не является, так это не мышлением. Давайте уточним само значение слова «философия». Что оно означает? «Любовь к мудрости». Примерно это имели в виду древние греки, когда употребляли слово «философия». Такая любовь к мудрости, естественно, не может не быть связана с мышлением, ибо сама эта любовь не есть мудрость. Мудрые не думают. Зачем им думать, если они уже знают? Значит, мы думаем для того, чтобы узнать. Узнать что? То, что узнается, а именно знание. Мы думаем, чтобы знать. Следовательно, люди стремятся к знанию или любят знание. Что это за люди такие? Все или только некоторые из них? Опыт общения с людьми говорит нам о том, что признаются в своей любви к знанию в целом или к знаниям только некоторые из людей. Кто это такие? Это любознательные. Все любознательные занимаются философией или являются философами? Нет. Ей занимаются только те, кто стремится к знанию как таковому, безотносительно к тому, что это знание такое. Стремятся или любят знание не о чем-то, а о самом знании. Поэтому они занимаются не просто мышлением, не мышлением о чем-то, как например, ученые — физики, химики, биологи и пр., — а мышлением о мышлении для того, чтобы стать знающими в целом. Дело в том, девушки и парни, что понимание мышления, его узнавание не может не привести к тому, что такое знание как таковое, само по себе, если мышление ведет вообще к знанию. Что нам сделать с мышлением такого, чтобы оно нас привело к знанию? Если вы будете читать философов или слушать их, то вы услышите от них именно это как некоторый лейтмотив их упражнения в мысли.
Получается, что философы – это мыслители, которые заняты мышлением. Это мышление мыслителей есть их работа над мышлением, работа над собой как мыслителей. Поэтому что мы от них ждем? То, что они нас научат мышлению, научат тому, как думать, чтобы знать, думая. Повторю: знать, думая, а не наблюдая, вычисляя или рассказывая. Впрочем, я не утверждаю того, что когда мы наблюдаем, вычисляя или рассказывая, а также переживая или решая, мы не думаем. Совсем нет. Мы думаем, но не о том, что думаем, а совсем о другом, например, о наблюдаемом и т.п. Те, кто является не-философом, думают, но само мышление не является предметом их мысли. А вот философы или мыслители само мышление делают своим предметом. Но так думая, они выходят на все то, что может стать предметом мысли. И в этом смысле они имеют дело со всем тем, что может стать предметом мысли. Они могут заниматься всем тем, чем занимаются и другие люди, но с оглядкой на мысль. То есть, мыслители имеют дело со всем или с миром через мысль. Эта мысль делает их знающими все как одно. И так как мысль их связывает со всем тем, что есть в качестве их мысли, они делают мысль предметом своего размышления. Мыслители живут, думая, и думая, живут. Поэтому можно сказать, что человек является мыслителем только тогда, когда занят мыслью. Тот человек, который занят мыслью, над ней работает, чтобы лучше ее узнать и, узнав, знакомится в ней со всем сущим в целом, может называться философом по понятию. Есть еще философы по образованию и по профессии.
Все эти философы: и натуральные, и культурные, то есть такие, которые этому у кого-то учились, не могут не размышляют над тем, что такое мысль как единица мышления. Мысль есть то, что мы думаем, то, что есть монада мышления. Думаем мы умом с помощью идей как тем, чем мы удерживаем мысль в кругу ее предмета. Идея, как и философия, пришла к нам из греческого языка в качестве «вида», в данном случае вида или формы мысли. Форма мысли – это идея, а содержание мысли – это то, что мы думаем о предмете. То, чем мы думаем, есть идея, то, что мы думаем, есть мысль, а то, о чем мы думаем, есть предмет мысли. Что мы думаем, это что как событие есть мысль, а вот «чтойность» мышления выделяется как сущность мысль. Сущность мысли, если сама мысль является предметом мышления, одновременно есть смысл или концепт (concept) высказанной мысли или умного слова.
Состав философии. Девушки и парни, мысль интересует мыслителя со стороны ее существования. Она для него есть как то, что имеет место в мире как его событие, сбывающееся в его сознании. Для мыслителя мир есть не только в форме не-мысли, но и в форме мысли. Последняя форма является формой по преимуществу его существования. Именно в этом смысле необходимо понимать древнегреческого (античного) философа Парменида из Элеи в Италии, когда он утверждает единство мышления и бытия. Он размышляет в своей поэме «О природе вещей» над тем, что мышление, дающее знание, возможно только о том, что есть. О том, чего нет, возможно только мнение. Мнение – это то, что мнится, кажется. Так не-бытие или ничто может показаться тем, что есть. Хотя на самом деле его нет по понятию. Кстати, что такое понятие? Я не впервой употребляю такое слово. Возьмем понятие «бытие». Парменид не случайно его употребил вместе с понятием «мысль». Мы не можем не думать о мысли, не имея ввиду бытия, ибо эта мысль может быть узнаваема только в свете или горизонте бытия. Условно можно, конечно, эти понятия разделить и сделать предметами философией, поделенной на две части: онтологию и гносеологию. Онтология – это учение об «онтосе» или бытии, а гносеология – это учение о «гносисе» или познании. Иногда еще выделяют из философии как целого, синтетического акта мышления обо всем как об одном такую аналитическую единицу или часть, как эпистемологию в качестве учения об «эпистеме» или знании, а также такую часть, как логику в качестве учения о правильном мышлении в форме понятия, суждения и умозаключения.
Причем общую логику разделяют на формальную логику, как она устоялась в традиции в виде учения лишь о непротиворечивых формах мысли, и на диалектическую или содержательно-порождающую логику, преодолевающую противоречие в ходе размышления от простого к сложному, от низшего к высшему, от абстрактно бедного по содержанию к конкретно богатому по смыслу. Так вот во всех этих частях философия существует в форме работы над понятием. Понятие – это та идея, в которой мысль обретает свое смысловое воплощение, достигает определения.
Понимая в понятиях мышления мир, мыслители не обязаны придерживаться единомыслия. Так современник Парменида Гераклит из Эфеса, что в Ионии, думал о бытии не как о том, что едино и неподвижно, как Парменид, но, напротив, подвижно и является во многом. Философия подразумевает свободу мышления в том смысле, что знание о том, что есть, как истина, точнее, как истинное знание бытия или «естины», если переходить на древнерусский язык, не задается изначально, но вырабатывается в ходе самого размышления в качестве горизонта или предела в мысли. Выходя на предел, мы понимаем, что только так мы способны сделать само состояние мышления или пребывание в мысли человека предметом мысли. То есть, для того, чтобы думать о мысли, необходимо совершить другой акт мысли. Поэтому, кстати, затруднительно встать на место другого мыслящего существа, находясь на своем собственном. Мы можем непосредственно знать не то, как думает другой, а что он надумал. Мы знаем о мышлении, исходя из нашего собственного опыта мысли. О том, как думает другой, мы можем умозаключить по аналогии с самими собой. Только выходя на предел, на вертикаль мысли, в ее парении над полем-планом мысли, «вспаханным» орудиями мысли соседствующих (синтагматических) мыслителей, в парадигмальном (образцовом) состоянии мета-мысли, можно полагать свое собственное мышление истиной мышления всех остальных. Такой выход требует такой сосредоточенности духа, такой концентрации ума, которая не «по плечам» человеку. Ведь обычно человек бывает в мысли только тогда, когда он не может не думать. Он думает во времени, которое имеет привычку не только приходить, но и преходить. Поэтому мышление перемежается у человека с не-мышлением в жизни даже мыслителя. Просто невозможно постоянно пребывать в мысли, ибо человек как и любое существо, есть прежде всего живой, материальный организм. А вот мысль как акт, имеющий место в мире, уже нематериален. Значит, мир нельзя полностью свести к материальной действительности. Есть еще в мире и дух как духовное измерение мира. Мысль идеальна в том смысле, что производна от идеи, как идеально и наше сознание. И мысль, и сознание не есть вещество или физическое поле, и даже не энергия. Но тогда что это такое? Это смысл в том смысле, что имеет место как знание в понятии или то, что может быть понято, узнаваемо в форме понятия.
Идеальное не просто не телесно, как материальное. Правда, материально и то, что не телесно и не вещественно собственно, а является, например, физическим полем энергии или психическим явлением, но так или иначе, все равно, связано с материальными телами как качество их отношений и взаимных действий друг на друга. Повторю: идеальное или духовное не телесно. Почему? Потому что есть инобытие вещи, тела в сознании мыслящего, говорящего, переживающего, воспринимающего и действующего существа. В этом чистом или идеальном, точнее, идиллическом, качестве, в том смысле, что не как идеал, но и не как материал, а как мыслимое, философия мыслящего или мыслителя, философа теоретична и есть активность в мысли и его переживании. Она обретает плоть, становится практически действительной и действенной в жизни мыслителя. Мыслитель, следуя правилу или принципу единства мышления и бытия, не может не искать путей реализации идей не только в мысли, но в своих поступках в культуре и в мире. Поэтому философия не только теоретична, но и практична, и есть не столько учение, сколько деятельность не только по поиску смыслов, например, жизни, но и воплощения их в самой жизни, материальной действительности окружающего мира. Следовательно, философия не замыкается в царстве духа, в мире идей, а ищет его воплощения в мире людей, живущих и в мире вещей.
Философия и не-философия. Иногда и даже чаще философию путают с мифологией, религией, искусством и наукой. Но она отличается от этих занятий. Однако это не значит, что у нее нет с ними ничего общего. Так с религией у нее общее то, что можно назвать предметом. Девушки и парни! Давайте вспомним, что такое религия? Религия, если подумать, есть вера в Бога, находящая себя в служении ему и поклонении. А философия? Она есть не вера, а мышление, размышление о боге. То есть, философия имеет дело не с самим богом, а с его идеей, с понятием бога в своем сознании. Что это означает? Ничто иное, как позволение бога на обращение с ним в мысли мыслящего. Это дар человеку мысли о себе, если говорить в религиозном духе. Издревле философия есть метафизика или то, что является работой мысли с тем, что есть начала и причины подвижных или покоящихся вещей как предмета физики. Одним из предметов метафизики является бог как абсолют наряду с миром как творением бога и душой как явлением бога в человеке, в его теле. Но здесь религия предполагает веру, а философия располагает мыслью, ведущей к знанию того, во что мы можем только верить. Поэтому знание философии проблематично и когда становится догматичным, но предает философию и предается и придается религии.
Другие, девушки и парни, полагают философию мифом, сочинительством. Если ли между мифом и философией общее? Есть. Это прошлое. Философия вышла из мифа как первобытного состояния сознания человека, живущего мифом как сказкой. Философия есть взросление человека и обращение его к тому, что является истиной, а не вымыслом, попытка ужиться с тем, что есть. есть в тебе и есть ты.
Третьи думают, что философия есть искусство мысли, так же как есть искусство образа, фигуры и пр. В таком толковании есть толк или смысл. Но мы должны понять, что у философа не просто мысль, но понятие есть инструмент его работы. Причем он не выдумывает, как впрочем, не выдумывает и художник, ибо не он выдумывает, а выдумывается самой работой над образом и понятием то, что можно назвать идеальным или совершенным миром, совершенным в той мере, в какой это вообще возможно в мире через человека. Только в искусстве предметом является единичное, которое возводится в степень типичного, а вот в философии таковым является всеобщее, находящее особое только в философии понятное выражение.
И, наконец, с наукой у философии есть много общего, хотя бы в том, что они работают с умом. Только ученый упражняет рассудок как ту часть ума, которая ориентирована на ему внешний мир вещей. А вот философ ориентирован на внутренний мир идей, что отвечает уже самому разуму. Если ученого подстерегает ошибка сочетания рассудка и чувства при определении закона природы, необходимого для объяснения природного явления, то для философии опасность скрывается в иллюзии самого разума, могущего принять самого себя в лице мыслящего за действительность.
Я думаю, девушки и парни, что на сегодня достаточно умного. Во всем надо соблюдать меру и прежде всего в самом уме как инстанции меры. На следующей лекции мы поговорим о том, как думающие люди стали задумываться над природой вещей и их началами и причинами еще в глубокой древности.
ЛЕКЦИЯ ВТОРАЯ. АНТИЧНАЯ ФИЛОСОФИЯ
Девушки и парни! Сегодня мы приступаем к изучению, точнее, философствованию как размышлению или упражнению ума, а может быть и работе души по поводу философии древних.
На прошлой лекции мы говорили о философии и философствовании о философии. Напомню: мы размышляли на словах о том, что философия начинается с любви к мысли, точнее, к знанию, которое невозможно без мысли. Любовь есть желание. Но одного желания мало. Еще требуется умение, которое от ума, с вашего любезного позволения. Ум надо упражнять. Упражнение ума – это и есть размышление или медитация. О чем? Обо всем. А все не имеет в себе начала, да и конца. Не зря оно представляется змеей, кусающей себя за хвост и символизирующей этой фигурой тела бесконечность. Так и философия знает одно становление, становление в мысли. Если же она останавливается, то догматизируется в так называемой «философской системе». Философское системотворчество это врожденное философское заболевание. Им необходимо переболеть, чтобы его преодолеть. Кто им не болел, тот не философствовал, не занимался философией. Но кто им не переболел, тот еще не стал философом. Если вы, девушки и парни, знаете философию Гегеля, то можете мне возразить: Гегель философ и не просто философ, а законченный философ. То, что Гегель построил систему философии – это трюизм, банальность. Бойтесь банальностей, — они убивают философию на корню, ибо философия необычна, а банальность есть обычай. Поэтому, кстати, нельзя научить философии. Ей можно только научиться при условии забвения задачи научиться. На самом деле Гегель не строил систему. Он просто позволил понятию овладеть своей душой. Понятия сами составились в то, что потом назвали системой Гегеля. Главное не мешать понятиям продолжать движение мысли, плести текст мысли. Если это движение приводит к смыслу, то появляется философ. Именно так стали появляться философы в древности.
Древневосточная философия в Индии и Китае и древнезападная философия В Греции и Риме. Древние философы вышли из сказки, из мифа. Мы уже различали философию и миф. Напомню: философия лежит между религиозной верой и научным знанием как сомнение. Философия двусмысленна. Она говорит буквально одно, а понимать нужно другое. Таким образом философия начинает издалека и описывает большую дугу размышления вокруг смысла. Само сомнение вызывает решение развязать логику смысла, завязанную на понятии бытия. С философией в мир человека приходит различение между религией и наукой, едиными в рамках или границах мифа. Время мифа было временем магического отношения человека к миру. Как вы знаете, девушки и парни, само выделение человека из природы сопровождалось для него глубоким стрессом. Чтобы его преодолеть архаический человек пробовал мир задобрить, адаптировать к себе магическими действиями, приблизиться к нему и сделать этот, теперь враждебный для него мир себе близким. Поэтому первобытный человек, чтобы снова вернуться в лоно природы, но уже не натурально, а культурно, стал отождествлять с собой всю натуру. А это было невозможно сделать без магии, магического действия, рассказом о котором и является миф или сказка.
Первые люди стали восстанавливать непосредственную связь с миром посредством магии с ее сопричастностью всех вещей друг другу и человеку, — так называемой «магической партиципацией», когда все в отдельности есть часть всего в месте и другого отдельного. Что это такое, как не замещение частью целого и частью части? Первые люди или люди первобытные, архаические (древнейшие) пробовали мир очеловечить, его освоить и присвоить, понять. Ведь мы понимаем и принимаем, тем самым снимая стресс и преодолевая страх перед неизведанным, только то, что на себя делаем похожим. Поэтому для людей архаики весь мир и все в мире так же думало, чувствовало и делало, как это думали, чувствовали и делали они. Шло время, человек становился все более самостоятельным и способным уже о самом себе позаботиться. Он не просто стал выделяться из природы. Он стал выделяться и из своего рода и зажил своей семьей уже не в родовой общине, а в общине соседей. Пришло время имущественного расслоения ранее однородной общины, которое привело с собой социальное неравенство. Наличие излишка продукта совместной жизнедеятельности архаических людей сделало возможным разделение труда на физический и умственный.
Появляется группа людей, которая может жить за счет кормильцев общины и заниматься уже не физическим, а умственным трудом. Предпосылки для такого выделения были заложены задолго до имущественного расслоения путем введения одного из первых институтов архаического общества старчества или хранителей. Старики и старухи, уже не занятые в процессе производства необходимых для поддержания продуктов по причине старческой немощи, могли быть хранителями единой древнейшей традиции знаний, умений и навыков связи человека с человеком и со всем миром. Именно они были колдунами и колдуньями, магами, чародеями, волшебниками и ведьмами. Это ведомое только им, тайное знание они несли тысячи лет, передавая новым поколениями первобытных людей в лице способных учеников. Из института старческого охранительства существующего положения вещей выросли потом уже коллегии жрецов первых великих государств Египта, Шумера, Вавилона, Индии и Китая. Появление этих государств в качестве узлов путей натурального, а потом и денежного, обмена продуктами, ставшими в этом обмене товарами, и людьми, тоже ставшими из-за долгов и пленения в ходе межплеменных войн предметом купли и продажи, знаменует собой наступление нового порядка жизни, основанного уже не на действии кровнородственного ритуала, а абстрактного закона, перед которым формально (абстрактно) все равны. Если ритуал вяжет близких людей, то закон соединяет чужих.
Вот в этих городах и появились первые мыслители. Сначала они если и выделяли себя из массы знающих людей, а именно жрецов, то это скрывали, выступая под маской охранителей. В то время в законе были только жрецы как работники духовного, интеллектуального и художественного труда. Для того, чтобы оказаться в законе в своем занятии мыслью, необходимо было показать себя, чтобы к тебе привыкли люди. Но это было опасно, пока не сформировалась демократическая форма правления городом-государством. Такие города-государства образовались в древности только на Западе в Греции. Тогда как на Востоке в Индии и Китае это стало возможным только в средневековье. Однако на Востоке мыслители могли существовать для себя, а не для народа, публики, под личиной магов, жрецов и чиновников еще в древности, прекрасно отдавая себе отчет, кто они такие и узнавая друг друга по ним одним понятным признакам ума, чувства и действия. Что же такого хорошего в демократии, что делает ее условием занятия философией как публичной деятельностью? Демократия является состоянием инициации как можно большего числа людей, находящихся в свободном движении кооперации, то есть, соревнования и сотрудничества. При демократии существует свободное движение не только товаров, капиталов, но и людей и их мнений. При демократии существует свобода слова, обмен мнениями и свобода собраний и организаций, например, организации мыслителей. Конечно, даже в развитой демократии, я уж не говорю о неразвитой древнегреческой демократии, все эти свободы и гражданские права людей формальны, а не реально содержательны, но и это уже шаг на пути к справедливому обществу. Демократия не является справедливым обществом, но она является состоянием такого общества, которое «идет», может быть «ползет» к состоянию справедливости. Последний глагол вполне употребим к той форме демократии, которая установилась, несмотря на институт рабства, в городах-государствах Древней Греции, в частности в Афинах в Аттике. Вот там философия стала со временем публичным занятием, организованным на правах закона в философских школах Платона и Аристотеля, в Академии и Лицее, как, впрочем, и в других местах.
Разумеется, как всегда все хорошо с философией и отношением к ней власти и народа было только на словах и на бумаге. Кстати, до сих пор, как власть, так и народ, с предубеждением относятся к философии и самим философам. Оно и понятно: власть видит в них и их занятии угрозу для себя, потому что философы самостоятельны в своих мыслях и суждениях и в принципе критичны ко всем человеческим установлениям, правда, если они философы, мыслители, а не какие-то идеологи, которые говорят только то, что нужно власти. То, что думают идеологи при этом, никого не интересует, прежде всего, самих идеологов, ибо большим сомнением является то, что они вообще умеют думать. Однако говорить они умеют, причем так, что нельзя не заслушаться и не увлечься их болтовней, если у самого нет ума. И все же и среди идеологов попадаются умные люди, которые умеют думать. Но и те, как правило, отказывают другим в таком умении и полагают себя коллективным умом, представляющим сознание как власти, так и народа. Народ же с предубеждением относится к философам потому, что их побаивается, как колдунов, которые говорят какие-то непонятные вещи, а сами живут за его счет, являются, по его мнению, дармоедами, то есть, идиотами в первоначальном значении этого греческого слова. Интересно получается, — самые умные являются самыми глупыми. Это, я вас, девушки и парни, спрашиваю, нормально? Нормально, разумеется, если мы имеем дело с такими существами, как люди. Ничто им не чуждо во всех смыслах этого предложения.
С вашего любезного позволения, дамы и господа или девушки и парни, продолжим. В Индии и Китае с течением времени уже после тысячелетнего царствования городских государств с сельской округой завелись мыслители, как вши, которые не могут не беспокоить своих кормильцев. От чего они завелись? Конечно, от того, что люди перестали сами следить за собой. Они были заняты делами, доходами и расходами, а о душе забывали подумать. Так вот эти мыслители им напоминали о том, что их душа пребывает в скверне греха, в элементарной душевной грязи.
Индийская философия. Прежде всего целое движение таких бродячих мыслителей появилось в Индии под именем паривраджаков или шраманов. Шраманы спорили друг с другом на предмет правильного толкования тех первоначальных комментариев на Веды как смрити или богооткровенные послания богов, их глас в виде сокровенной вибрации, уловимой чутким ухом или всем существом риши – легендарными сказителями божественных знаний – вед. Вот эти комментарии вед (шрути) под названием «Упанишады» (букв. в переводе на русский язык с санскрита «У ног учителя») стали толковаться в разном духе шраманами. То, что они спорили друг с другом, способствовало развитию диалектики как философской беседы со свободным обсуждением (доказательством) и критикой (опровержением) выдвигаемых тезисов (положений) и антитезисов. В этих умных дискуссиях мудрых учителей закладывались основы будущих философских школ (даршан) ведических или ортодоксальных (правоверных), узаконенных (астики) и не-ведических или неортодоксальных, диссидентствующих (на-стики).
Со временем они специализировались в школы первого поколения или метафизики (санкхьи или школы «перечисления») учителя Капилы и ее практического руководства (йоги или школы «связи») учителя Патанджали, второго поколения или натурфилософии (вайшешики или школы различий) учителя Канады и логики (ньяйи или школы правил) учителя Готамы и третьего поколения или богословия (пурва (первой) мимансы или толкования) учителя Джаймини и спекулятивной (рассуждающей, рефлексирующей) мистики (уттары (второй) мимансы, веданты или толкования толкования) учителя Шанкары. Если первое поколение школьных философов в терминах диалектической логики было тетическим или утверждающим (догматическим) учение об абсолюте как объективно реальном рациональном начале всех вещей (сущих), что характерно именно для метафизиков как «чистых (абстрактных) философов, то второе поколение было а-тетическим и даже антитетическим, то есть аналитическим или разбирающим этот абсолют на ряд относительно связанных друг с другом многих начал и соответствующих им логических правил обращения с ними в сознании, а также опровергающим, критикующим «наивные» представления более древних, что характерно для «ученых философов». А вот третье поколение индийских школьных философов было синтетическим, собирательным, уверовавшим в то, что было проработано предшествующими поколениями философов и возведено в культ, то есть. культивировано, мистифицируемо и даже облечено в мистическую оболочку. Оно и понятно: привычное становится со временем «вечно неприкосновенным» и священным.
Если говорить о содержании этих учений, то для примера можно взять собственно философскую школу санкхьяиков. В общем, с течением времени учение этой школы стало дуалистическим с условным (теоретико-познавательным) противопоставлением двух начал: идеального (Пуруши как духовного субъекта или духа) и материального (Пракрити как реального объекта про-явления воли духа). Пракрити существует в материальном мире в виде связки энергий (гун) доброго или светлого, страстного, яростного или красного и злого или темного характера. В зависимости от того, какая гуна является преобладающей в телесном составе существа, это существо будет духовным, душевным или плотским. В веданте учения всех предшествующих школ, прежде всего санкхьи, были сведены к одному общему знаменателю — монистическому положению о Брахмане (или Брахмо как нечто среднее в духовном царстве). Брахман Упанишад есть мировой дух, который в человеке является как Атман или Атма, — нечто похожее на человеческую душу. На самом деле это иллюзия, но реальная как сила неведения подлинной реальности мирового духа. Чтобы ведать этот дух, знать истину, необходимо его увидеть в самом себе, а не только во всем другом. Такое видение дает человеку возможность совлечь себя с бога или духа, что одно и то же, если понимать бога как дух, а не как творца тварного, и стать богом, отказавшись от самого себя ничтожного и иллюзорного, вымысла неведения и невежества. Такого рода ведение есть чистая мистика имперсонального (надличностного) теизма (богословия). От этого ведения и происходит название школы веданты. Мир представляется в индийской космологии как «метафизическая матрешка». Плотный мир тел находится в мире душ или тонких форм как энергетических вибраций из нескольких ступеней частот вибраций: эфира как сферы жизни, астрала как сферы желаний, чувств, ментала как сферы мыслей, каузала как сферы последствий причин-типов прошлого, а мир душ в свою очередь находится в бесформенном мире духа, тоже состоящем из нескольких уровней: буддхи как сферы сущих образцов-прототипов или идей организованного мира или космоса и атмы как сферы стихии пустоты или метафизических принципов бытия, не-бытия и первоединого как их единства. Причем в индийской ведической метафизике приоритет отдается не актуальному, а потенциальному моменту первоединого или возможности всех возможностей (иное всех иных), актуалия которых в мире как мир или сама действительность есть только возможность невозможности всех других возможностей.
На фоне ортодоксальных школ индийской философии выгодно отсвечивается неортодоксальная школа Будды и его учеников. Кратко с ней познакомимся. Будда был таким шраваком, который, перепробовав все учения, друг на друга похожие, от них отказался по причине их, с его точки зрения, заблуждения как недостаточных версий истины, и нашел свой путь к истине. Этот путь стал путем страданий, ведущим к избавлению от них. Для Будды мышление есть страдание, сознание есть страдание, жизнь есть страдание. Поэтому целью мышления или философии является не ведание истины как умственной конструкции, а безмыслие, отбрасывание мысли, беспокоящей мыслящего, приводящей его в состояние страдания. Не надо приставать к молчаливому Будде с вопросами о том, что есть и не-есть, — он все равно на них не ответит. Такова философия молчания Будды. Говорить надо умные вещи для опровержения заблуждений. А вот сокровенное учение о спасении от страдания и достижении нирваны как состояния отсутствия желаний в качестве причин последствий, человека вводящих в состояние страдания не высказывается в ом смысле, что следуя словам и мыслям нельзя освободиться от страданий и их причин – желаний. Можно только сказать, как говорили и говорят до сих пор ученики Будды и их последователи буддисты, что все вещи пустотны, что нет постоянства и человеческая душа тоже непостоянна и невечна. Истина об этом станет истиной в конкретном пути освобождении от всего преходящего. Вечны правила этого освобождения, которые в мире людей были открыты Буддой Шакья Муни Сиддхартхой Гаутамой. Но не вечны пути каждого страдающего и осознающего страдание существа. У каждого он свой, имеющий конец. Существо, достигшее нирваны, оставляет за собой путь, к ней ведущий. Для того, чтобы встать на этот путь, нужно осознать истину страдания. Никто не может за другого пройти этот путь. Если допускается такая возможность, то мы уже имеем дело не с философией, а с религией буддизма. Путь к спасению от страдания, которое есть основной предмет буддистского размышления как всеобщее, ибо все и всё страдает, начинается с мысли о страдании. Для того, чтобы понять, что это такое, нужно совершить так называемую трансценденцию, то есть, схватить сам акт мысли в пределе мысленного выхода на мировую вертикаль. Как это происходит, если это вообще возможно? Это то, что называют точкой зрения вечности. Она устанавливается, если есть место в мире твоему постоянному пребыванию в мысли. Если же есть перерыв в мышлении, то с одной точки-мысли нельзя перепрыгнуть на другую точку-мысль, то есть, у тебя не будет возможности попасть в состояние мысли акта мысли. Ведь акт мысли, имеющий своим предметом мысль это более высокий уровень мышления. На этом уровне, который должен быть еще построен в мысли, можно отслеживать те события, которые происходят в мысли отдельно взятых мыслящих. Но на него ты выйдешь, чтобы увидеть суть истинного положения вещей, умом узреть их сущность, если сможешь на своем индивидуальном уровне держать паузу между смежными событиями мысли или мыслями-синтагмами. Только тогда у тебя есть возможность выйти на уровень парадигм-идей. Схватив идею страдания как уже мысль, ты можешь понять, что единственным средством избавления от страдания является прекращение прорастания дхарм друг из друга как отдельно взятых мыслей. Они составляют целый поток, в движение которого мы вовлечены еще до своего рождения. Как разорвать цепь взаимозависимых звеньев – мыслей-желаний, — вот в чем вопрос. И вот здесь к нам на помощь, девушки и парни, приходит идея сострадания как равного и ровного отношения ко всему сущему. Установление пропорции, разумной меры, баланса мировых сил, находящих выражение в помышлениях и страстях спасающегося от страдания может способствовать тому, что наш герой предоставленный самому себе, выйдет из сансарического круга перерождений, из взаимной сцепки дхарм всего со всем. Я был вынужден здесь, девушки и парни, ввести ряд понятий из буддистского словаря. Это сансара, нирвана, дхарма и связанная с ними карма. Сансару можно понять как круг перерождений, приводимый в движение законом взаимозависимого совозникновения (пратитья самутпада). В таком движении всего со всем одно в одном отношении выступает причиной, а в другом – следствием целостного движения. Карма и есть это самое сцепление дхарм как моментов связи. Нирвана – это освобождение от паутины желаний, оплетающей субъекта желаний. Однако что означает выражение «предоставленный самому себе»? Лишь то, что спасающийся от страдания теряет связь в том числе и с самим собой как краеугольной привязанностью, которая доставляет ему наибольшее страдание. Так что в нирване, насколько это вообще можно знать, нет никаких привязанностей и самого себя в том числе. Тогда что это? Во всяком случае, не та жизнь, как заканчивающуюся смертью. И, разумеется, не смерть, ибо она есть то, чего нет. Смерть есть то, чего нет. Смерть может быть понятна как сила отрицания самой жизни, то есть, ее дурная сторона, не более. Значит, нирвана есть нечто третье, по ту сторону жизни и смерти. Но и не вечная жизнь, так как такая жизнь есть сплошная тривиальность и скука смертная, то есть, пустопорожняя бессмыслица.
Китайская философия. В Китае, также как и в Индии, древние спорщики, которых доксографы (описатели мнений философов) отнесли к логической школе «имен» (мин цзя), способствовали философскому «брожению» умов. Это были, дамы и господа или девушки и парни, не китайские товарищи, как сейчас говорят, а так называемые «китайские полемисты или диалектики». Они подтолкнули всех других мудрых учителей и китайской метафизики Кун цзы (кун цзя), и китайской ученой натурфилософии (иньян цзя), и китайской мистики Лао цзы (дао цзя) активизировать свой философский потенциал. Нас интересует прежде всего даосизм как наиболее показательный или специфический вид китайского философствования. Что касается конфуцианства как учения Кун фу цзы или Конфуция в звучании на наш лад, то такая «философия» есть скорее не философия, а моральное руководство в жизни чиновника и следующего за ним народа.
Итак, девушки и парни, сосредоточим свое внимание на учении Лао цзы, которое называется лицами не-китайского происхождения даосизмом. В даосизме интерес для философии представляет не концепция дао, а концепция увэй или не-деяния. Дао в принципе бессмысленно и нужно даосом как то, что обессмысливает все. Дао есть предел бессмыслицы. С другой, обратной, стороны дао есть предел осмысления всего как пустого места. Получается, что, с одной стороны, дао есть абсурдный объект, с другой стороны, пустое место. Дао есть абсурдный объект в том смысле, что если называется, то не есть то, что им зовется, а есть нечто иное. Вместе с тем дао есть имя пустого класса, состоящего только из самого себя. Но что такое оно само из себя не ясно. Ясность возникает, только если дао понимается как пустое место, могущее быть занятым всем, чем угодно. Как раз в этом качестве оно и берется даосами, например, Лао цзы или Чжуан цзы, как основа всех вещей. Дао в сравнении с нирваной можно определить как ее объективированный аналог. Нирвана явно субъективирована самой доктриной страдания как вне его находящаяся основа.
Если переходить к концепции не-деяния. То здесь можно найти прямые аналогии с тем философским актом, который имеет место везде, где случается философия. Что не-деяние означает с философской точки зрения? Не безделие, но остановку психической реактивности, соприродной любому животному существу. Такая остановка дает возможность совершить внутренне деяние, духовную работу при условии, конечно, дополнения такой психической остановки или задержки силой мысли, проявляющейся во времени размышления. Собравшись с духом в не-деянии. Человек готов совершить необходимо должное, к чему он призван судьбой, богом, дао. Ведь свято место пусто не бывает. Между тем, часто забывают, когда так говорят о том, что место должно быть свободно от всего, чтобы стать святым. Даосы полагают внутреннюю свободу, которую мы зовем душой, как дэ или добродетель в качестве проявления дао в человеке. Не зря книга Лао цзы называется «Дао дэ цзин» («Книга о пути добра»). Дао есть путь, на который встает человек. То, что он встает, — это и есть «у-вэй».
На сегодня, девушки и парни, достаточно древней философии на Востоке, на следующей лекции мы поговорим об античной философии в самой Древней Греции и в Римской империи.
ЛЕКЦИЯ ТРЕТЬЯ. АНТИЧНАЯ ФИЛОСОФИЯ (продолжение)
Классическая античная философия. Принято начинать античную философию с досократиков, то есть, таких древнегреческих философов, которые жили до философа Сократа. Первым философом и последним мудрецом был Фалес из Милета, что в Ионии на восточном побережье Ионийского моря. Правда, наряду с Фалесом полагают первым философом и последним мудрецом еще Пифагора Самосского, занимавшегося философией в италийской Греции (или Великой Греции) на юге Аппеннинского полуострова в городе Кротон. Вот эти философы представляют два рода античной изначальной философии: физиков–материалистов (или историков-фисиологов) и математиков-идеалистов.
Ранняя классика. Досократики. Первые философы искали первое начало всех вещей. Физики Милетской школы его находили в качестве вещества: Фалес – воды (гидора), Анаксимен — воздуха (аэра), а Анаксимандр – беспредельного (апейрона). А математик Пифагор с учениками нашел это начало в качестве числа. И те и другие искали не конкретные вещества и числа, а начало. Они были монистами. Это начало уже не было мифической фигурой, но еще и не было философским понятием как определением, пределом не только мысли, но и самой вещи, смыслом слова, обозначающим сущность вещи. Первое начало или arche понималось как то, что является и началом и концом всех сущих вещей и законом их существования и функционирования. Таким образом, получается, что само начало первым поколением философов понималось единым. Однако его природа вызывала у них споры. Одни, так называемые физики или стихийные (непосредственные, натуральные) материалисты, полагали мировое начало материальным, хотя облекали свои размышления о нем в сказочные (мифопоэтические) описания, в которых фигурировала душевная стихия, например, камня (янтаря) или воздуха. Так Фалес полагал вообще, что мир полон духов. Что это за духи такие? Они материальны? Скорее всего, да. Они материальны в смысле того, что обладают незримым телом. То, что нам приходится предполагать, связано с фрагментацией высказываний милетцев, обрывки сочинений которых дошли до нас через «вторые руки» ближе к нам живущих мыслителей. Поэтому нам приходится выдвигать реконструкционную гипотезу, восстанавливающую, на наш взгляд, пропущенные фрагменты (лакуны) философских высказываний. Что из себя представляет эта гипотетическая реконструкция? Реконструируя философское высказывание, мы задаемся вопросом, на который оно отвечает. И выводим те следствия, которые из него могут последовать. А также пробуем найти опытные примеры, его подтверждающие или опровергающие. И, разумеется, девушки и парни, с вашего любезного позволения, находим основание, которое делает это высказывание осмысленным через связь с другими высказываниями.
Другие, как пифагорейцы-математики, полагали это мировое начало формальным или идеальным, вроде числа. То, что у них была уже философия, можно судить по тому, как конкретная математическая (научная) проблема несоизмеримости приобретает у Пифагора философский характер. Он начинает задумываться над природой самой несоизмеримости, ставшей через универсализацию числа как первоосновы мира, мировой проблемой. Правда, Пифагор находит разрешение этой философской проблемы меры как пропорции через математическую процедуру доказательства теоремы путем построения геометрических фигур: квадрата на гипотенузе треугольника. В результате Пифагор снимает проблему несоизмеримости величин или иррациональных чисел тем, что в прямоугольном треугольнике площадь квадрата, построенного на гипотенузе, приравнивает к сумме площадей квадратов, построенных на катетах.
Следующее (второе) поколение философов занималось уже не физическими предположениями и математическими догадками, а логическим обоснованием выдвигаемых положений (тезисов), разрабатывая основы формальнологической метафизики или генетической (содержательной) логики в форме еще наивной диалектики. Метафизика была представлена Парменидом, учителем Элейской школы в Италии и его учеником Зеноном, использовавшим математический метод доказательства от противного пифагорейцев уже в логическом смысле для опровержения положений противников своего учителя. Одним из таких противников был Гераклит из ионийского Эфеса, представлявший наивную диалектику. Философский спор между ними, а также и пифагорейцами, сводился к тому, является ли начало всего сущего покоящимся или подвижным.
Парменид как метафизик полагал, что основой мира является бытие. Мир как все есть одно, то есть, это самое бытие в своем единстве. Кроме бытия ничего нет. Это бытие вездесуще и вечно. Так как оно находится везде, ибо находиться значит быть там, где есть само бытие, то ему нет никакой необходимости двигаться, так как оно уже там от века. Девушки и парни, Парменид утверждает, что есть только одно бытие и оно неподвижно. К такому выводу он приходит умным путем разума. Разум знает бытие не только как бытие, но и как то, что с ним едино, есть одно и то же с мышлением в том смысле, что становится доступным в познании только уму. Мысля, человеческий ум утверждает свое единство с бытием, а не с не-бытием, ибо последнее в размышление является уму двусмысленным, самопротиворечивым: вообще не существующим, но в мысли существующим в качестве его предмета. А знания о противоречивым не бывает. О противоречивом и изменяющемся возможно не знание, а мнение, видимость, кажимость. Мир по знанию есть бытие, а мир по мнению есть становление не самого бытия, а того, что одновременно есть и не есть или последовательно есть как возникшее из ничего и не есть как исчезнувшее из того, что было. Само бытие вечно и везде есть и поэтому о нем возможно знание как о том, что есть. Мнение же как форма чувственного познания касается не самого бытия как того, что действительно есть, а только того, что является чувствам в качестве возникшего (приходящего) существующего и исчезающего (пребывающего) во времени.
Ученик Парменида Зенон Элейский доказывал истинность положений метафизики своего учителя аргументом от противного. В качестве опровергаемого положения он брал тезисы математической физики пифагорейцев относительно того, что всякое тело можно измерить и представить в виде отрезка между краями (краевыми точками), который можно разделить на равные части (доли, порции) пополам (пропорционально) и продолжать так делить до бесконечности. Пределом такого деления может быть не сам предмет деления и операция деления, а продолжительность жизни того, кто делит, ибо она есть конечная величина. В таком аналитическом расчленении предмета не может не образоваться противоречие или апория как затруднение в движении доказывающей мысли. Для конкретного примера возьмем его апорию «Стрела». В ней задаются условия доказательства в качестве допущения синхронизации (соответствия) длин отрезков пространства (места) и моментов времени. Если в единицу времени выпущенная лучником из лука стрела в своем движении по траектории полета преодолевает пространство, равное ее длине, то относительно этого места она покоится. В следующий момент времени она также покоится, ибо занимает место, равное своей длине. И так она покоится, пока не упадет на землю. Выходит, что допущение движения приводит к равенству массы моментов покоя к ее движению. Покой равен движению, что является нонсенсом, противоречием. Если в ходе рассуждения мы приходим к прямо противоположному выводу, чем то, что пытаемся им доказать, то мы доказываем прямо противоположное, а именно то, что движения нет, а есть покой. Что и требовалось доказать. Такой ход мысли получил название «негативной (или отрицательной) диалектики».
Положительную или наивную диалектику демонстрировал Гераклит из Эфеса, которого недаром прозвали «Темным философом» из-за его манеры мыслить вслух противоречиво, соединяя прямо противоположные тезисы вместе. Как он сам о себе говорил: «Я не гадаю и не изрекаю истину, я ее обдумываю». Но само это осмысливание противоречия не приводило к показу того, как именно оно может быть разрешено. Вот поэтому его диалектика еще была наивной. Для Гераклита началом мира и законом его бытия является огонь и пульсирующий ритм его движения. Все в мире вместе с его началом возникает, вспыхивает, напрягается и следом исчезает, угасает, расслабляется. Этому ритму пульсирующего движения периодически следуют все вещи и сам мир с ними. И Парменид, и Гераклит рассуждают об одном и том же, — о том, что все есть одно. Но только Парменид единое берет в статике как покоящееся бытие, а Гераклит берет в динамике как подвижное становление. Но ни Парменид с Зеноном, ни Гераклит в одиночку, ибо не имел учеников (кстати, философы бывают не только школьными, но и внешкольными, одинокими умами), так до конца и не разрешили проблему возникновения много из единого. Над этой проблемой ломали голову философы третьего поколения, которых не зря назвали философами-плюралистами, то есть, мыслителями многого. Если философы второго поколения представляли уже не догадку, гипотезу о начале в натурфилософском духе с физическим или математическим уклоном, а утверждали это начало метафизически или диалектически в форме обоснованного знания посредством процедуры логического доказательства или вероятностного (диалектического) размышления, то философы третьего поколения аналитически различали единое в виде множества субстратных оснований, как Эмпедокл из Акригента на Сицилии, или энергетических состояний всего, как Анаксагор из Клазомен в Ионии, или множества неделимых частиц (атомов), движущихся в пустоте, как Левкипп с Демокритом из Акригента во Фракии. То, что объединяет этих философов-плюралистов, это их стремление конкретизировать абстрактную метафизику наведенным опытом научного эксперимента и сведением теоретических положений к данным чувственного восприятия. Поэтому условно их философию можно назвать «научной философией», имеющим своим предметом уже не только единое, но и многое в качестве начала, то есть, начала и причины вещей. Они изучали не только абсолют, но и то относительно многое, что является его производными, так же реально и объективно существующие и доступные в познании уже не только уму, но и чувственному восприятию в субъективном опыте исследования. Для примера возьмем Анаксагора. Этот ионийский философ считается первым афинским философом. Он учил тому, что во всех вещах есть часть всего. Понимать его надо в том смысле, что все вещи смешаны своими отношениями и действиями друг на друга. И только мировой разум как космический порядок или Нус ни с чем не смешивается, являясь чистым элементом. Пребывая в неподвижности, мировой порядок совершенен и тем самым все вещи приводит в движение очищения от примесей для того, чтобы они стали самими собой.
Другой философ-плюралист Эмпедокл, на то что подобное узнается подобным, утверждает, что первоначала в виде природных стихий земли, воды, воздуха и огня, соединяясь вместе центростремительной силой Любви (притяжения), способствуют соединению разнородных вещей во Вселенский Ком. Влекомые же центробежной силой Вражды (отталкивания) они разнородное разделяют, но соединяют однородное. Так циклически эпоха Любви сменяется эпохой Войны. Эмпедокл вводит в свое учение принцип периодической эволюции мира.
И, наконец, Демокрит как последний уже условный досократик полагает мир составленным из атомов как неделимых частиц. Он понимает их не столько как материальные частицы мира, сколько как умопостигаемые пределы познания сущности вещей, движение которых в пустоте делает их причинами существования вещей, их возникновения и уничтожения в случае взаимодействия атомов друг с другом. Вызывает неподдельный интерес демокритовская атомарная теория в объяснении появления идеального. Идеальное, по Демокриту, является на самом деле тонкоматериальным образом вещи, ей испускаемым в окружающее пространство наблюдения человеческим глазом, который улавливает этот образ на своей сетчатке и так представляет эту познаваемую вещь. Получается, образ вещи есть образцовый (всепроникающий) материальный представитель вещи в человеческом зрительном восприятии. Демокрита еще древние звали «Плачущим философом» то ли потому, что он выколол себе глаза, чтобы видеть уже не глазами, а умом сущности вещей, то ли потому, что его сограждане-абдериты доводили его до слез своей глупостью, вошедшей в поговорку. Между тем Демокрит считается с древности самым ученым философом. Ведь недаром он говорил о том, что предпочитает царскому трону открытый мир закон атомарной природы.
Средняя классика. Софисты. Дамы и господа, девушки и парни! Шло время. На смену патриархальным царствам в греческие города пришла демократия. При демократии важным является не только свобода передвижения, труда и товара, но и свобода мысли и необходимость во мнении, с которым другие бы считались. Учить мнениям о мире и прежде всего об обществе стали софисты как платные учителя мудрости. Они были по преимуществу гуманитариями, поставившими под сомнение абсолютность знания метафизических и физических (естественнонаучных) философов. Софисты, такие например, как Протагор из Абдер и Горгий из Леонтин, что в Сицилии, стали сомневаться в абсолютной истине и утверждали, что все относительно – относительно человека. В такого рода скептицизме (сомнении) и релятивизме (относительности) они выступили противниками метафизики как философии. Поэтому их учение можно назвать антифилософией или софистикой. Софисты любили друг с другом спорить, Но спорили они не для того, чтобы прояснить и уточнить единую и единящую всех истину, а для того, чтобы победить в споре. По этой причине они были не диалектиками, а эристами или спорщиками. Они прекрасно владели речью и были ораторами. Но плохо владели умом, ибо ему предпочитали язык. Так Протагор утверждал, что «человек есть мера всех вещей, существующих, что они существуют, и не существующих, что он не существуют». При этом он полагался не на понятие, а на слово, на то, что позгание есть не умозрение и не размышление в понятиях, а чувственное воприятие. И поэтому человеку доступна истина только в форме его чувственного восприятия, родового (общего) или индивидуального мнения как частного лица.
Горгий же вообще оспорил полностью положения учения Парменида, подобрав на каждый парменидовский тезис прямо ему противоположный. Так Парменид полагал, что есть то, что есть, то есть, есть бытие (есть). Горгий же утверждал, что вообще ничего нет. Парменид полагал, что одно и то же бытие и мышление. Горгий утверждал, что если и есть нечто, то оно непознаваемо. А если и познаваемо, то не передаваемо словами». Горгий не ведал, что для философа, главным в понимании является не слово, а понятие.
Еще софисты занимались всяческими частными науками, акцентируя свое внимание и внимание своих учеников на таких знаниях, которые можно запомнить и положить в качестве ориентиров в мире людей.
Сократ и сократики. Внутренним противником софистов был Сократ из Афин, которого тоже считали софистом из-за его склонности к спорным, проблемным беседам. Но он занимался не спорами ради споров, а беседами с теми, кто стремится к осмысленной жизни, для установления истины. Как говорил о нем Аристотель в качестве ученика его ученика: «Сократ научил греков давать определения вещам и находить общие понятия».
В отличие от софистов Сократ утверждал, что не просто не знает всего, но «знает, что он не знает», тогда как софисты полагали, что все знают, поэтому то их и называли софистами, то есть, «мудрецами». Нельзя сказать, что вся философия Сократа выражается его краткой фразой: «Я знаю, что ничего не знаю». Но это выражение есть начало его размышления о природе познания. Что оно означает? То, что познание начинается с признания незнания. Это признание необходимо для прояснения оснований того, что именно мы знаем и как узнаем то, что не знаем. Ведь узнать мы можем только то. что уже знаем. Тогда выходит, что нет нового, ибо новое чтобы быть таковым должно быть знаемо в качестве такового, а значит уже не быть новым. Таков сократический парадокс знания незнания. Как его понять? Возможно так, что знание как луч света, как просветление появляется в темноте собственного незнания, своего невежества. Причем появляется именно из тьмы, символизирующей пустое место знания, незанятое прежним. Но как только оно появляется, так тут же становится знаемым, знакомым, узнаваемым, близким, ибо возникает изнутри. С таким рассуждением связана платоновская концепция знания как припоминания, как того, что прежде было забыто, а вот теперь припомнено. Платон как ученик Сократа развил идею своего учителя о парадоксальной природе знания, порождаемого и извлекаемого из области незнаемого.
Сократ был бродячим философом. Он учил там, где к нему приходили мысли: и на площади, и на базаре, и в саду, и на пиру, и в лесу. Бывало так, что Сократ надолго погружался в раздумья и пребывал в состоянии медитативного транса, поражая тем присутствующих.
Сократ практиковал так называемую им «майевтику» как повивальное искусство родовспоможения только не детей, а мыслей. Путем наводящих вопросов он подводил своих собеседников, в разговоре с ним похваляющихся своей мудростью в своем деле, к сомнению в своих знаниях и к открытию в себе способности взвешивать свои предрассудки и преодолевать их, приготавливая себя к усвоению настоящего, истинного знания. Упражняясь в размышлении вслух, Сократ иронизировал над самим собой, чтобы расположить к беседе-откровению с теми, с кем заводил речь, разбудить сознание наивных людей, принимающих свои предрассудки за само собой разумеющееся. Поэтому Сократ был философом не системы, а метода. Сам он не делал окончательный вывод, предоставляя это сомнительное удовольствие своим собеседникам.
Сократ в своих беседах показывал мастерство не только теоретика, но и философа-практика, обучая многих, ставших позднее прославленными учителями философии и основоположниками разных философских школ. Не только жизнь Сократа, но и его насильственная смерть, послужили философским уроком для размышляющих, сознательных людей. Возможно, он сам спровоцировал свою казнь, выпив чашу с ядом, для того, чтобы иметь возможность прекратить уже бессмысленную жизнь, ибо он к тому времени уже все испытал и испробовал.
После Сократа остались ученики, которые вскоре основали свои философские школы. Начнем с простых школ, пока не подойдем к самой сложной школе Платона.
Возьмем школу Аристиппа, который учил киренаиков в Кирене на севере Африки тому, что целью человеческой жизни является гедонэ или наслаждение, удовольствие. Аристипп полагал, что желательно избегать неудовольствия и стремиться к удовольствию. Ученики Сократа брали у него то, что было близко их натуре. Так Аристиппу было близко учение Сократа о счастье (эвдемонии). Но Аристипп это учение переиначил в духе своего отношения к жизни: искать и находить в ней удовольствие.
Другой ученик Сократа Антисфен искал и нашел в учении Сократа то, что ему было ближе: умеренность и неприхотливость Сократа. Однако из них он сделал культ и стал аскетом, положившись на то, что необходимо довольствоваться малым. Антисфен основал школу киников (или циников). Своим священным животным киники считали собаку, поэтому и назывались киниками, то есть «собачьими философами». Они подражали собаке, объявляя что все свое насят с собой. Особенно прославился своим аскетизмом ученик Антисфена Диоген из Синопа, который жил в бочке из под вина. В теории киники, в отличие от Сократа, были слабы, отказывая общим понятиям в истине. Он полагались только на имена и единичные понятия, отрицая эвристическую силу открытия нового знания за дедукцией (выведением из общих понятий частных утверждений). В частной жизни они эпатировали публику своим скандальным поведением, намеренно оттеняя то, что люди прятали, объявляя их лицемерами. Они были космополитами, считая себя гражданами мира, критиковали цивилизацию и выступали за грубые нравы простых людей. Киники, цинично высмеивая нравы культурной публики, демонстрировали свою тягу к естественному образу жизни в природе.
Однако Сократ воспитал не только моралистов, как гедонистов и киников, но и теоретиков, как например, мегарцев. Эвклид из Мегары основал у себя в городе сократическую школу, дополнив учение Сократа об общем понятии «благо» досократическим учением Парменида о бытии. У Эвклида и его учеников платоновское благо или добро как культурное состояние просвещенного человека превратилось в благо самого бытия, было ими натурализировано.
Высокая классика. Философия Платона. И все же настоящим и подлинным учеником достойным своего учителя был Платон, который пошел дальше своего учителя, создав философскую систему и основав свою школу «Академию», которая просуществовала около 1000 лет. Платон узаконил философскую деятельность и сделал философию публичным занятием. Но это не значит, что любой невежда мог учиться в его школе. В школе Платона учились только способные люди, готовые учиться искусствам, наукам и философии больше десяти лет, чтобы впоследствии стать полезными в обществе в качестве таких людей, которые могут управлять не только собой, но и другими людьми.
Платона полагают синтетическим философским умом, создавшим полноценную философскую систему в древности. Краеугольным камнем платоновской философской системы принято считать его учение об идеях. Если мы согласны с таким общим мнением, то попробуем разобрать, что это за учение. Согласны? Хорошо. Вообще в греческом языке «идея» означает вид нечто, его наружность. Но в философском языке диалогов Платона, которые он писал для публики (народа), это слово употребляется и в философском смысле. Каков философский смысл идеи? Это вид умозрения относительно того предмета, который имеется в виду. Акт такого умозрения представляется собой трансцендирование как выход за границы наличной предметности, включая и свою собственную телесность, в пространство или горизонт замыкания на имеемом в виду предмете мира как всего сущего в целом. Актом трансцедентного умозрения схватывается сущность умозрительного предмета. Упомянутый акт умозрения называется трансцендированием потому, что представляет собой выход за пределы наличной устроенности умозрителя. Но этот акт можно назвать и трансцендентальным, если понимать его в качестве условия возможности мышления и познания предмета идеи.
Когда мы читаем размышление Платона об идее, то у нас может сложиться ложное впечатление о том, что он якобы понимал идеи как образцы формирования реальных вещей. И в этом смысле в учебной литературе по античной философии общим место является такое толкование идей, что они порождают естественные вещи как образцы свои копии. Тогда вещи, изготовленные рукой человека, становятся копиями копий идей, ведь человек в своей фабрикации артефактов (произведений) подражает вещам. Такова концепция мимезиса или подражания человека в своей жизнедеятельности, творчестве и познании, приписываемая Платону.
Если мы считаем Платона великим мыслителем, то он как минимум не дурнее нас, полагающих, что идеи не порождают вещи. Следовательно, ложное впечатление объясняется, проще простого, тем, что Платон в своем письме и речи пользовался мифологическим языком, так как научного языка тогда еще не существовало в качестве некоторой культурной наличности. Сам Платон способствовал созданию такого языка. Вот Аристотель уже пользовался научным языком своего времени и мог уже не ссылаться на мифы, вводящих в заблуждение относительного того, о чем он писал и говорил. На самом деле для Платона идеи были формами порождения вещей как умозрительных предметов, как предметов мысли в сознании человека и только. Другое дело, что он как не только философ, но и писатель, а также поэт, музыкант, использовал образные выражения мифопоэтической стихии переживания самого процесса и результата осознания сущего мира в целом и себя в нем на своем разумном месте мыслителя идеями. И потом он использовал мифогенетические символы для того, чтобы за неимением научного объяснения хоть таким образом определиться с тем, как эти идеи появляются и действуют на сознание мыслящего о вещах. Платон понимает идею как символ, представляющий не конкретную вещь, а природу как бесконечный ряд сущих. Получается, что идея есть символическое понятие, представляющее весь мир вещей как их существенную связь или закон относительно того, что имеется в виду, является предметом умозрения. То есть, идея есть не качество вещи, общий признак, который присутствует в ней, как и в других подобных ей вещах, и выделяется при абстрагировании, а функциональное отношение вещи к ряду подобных вещей.
В метафизике Платон является изобретателем онтологической пентады: все сущее в целом составляется из пяти категорий (всеобщих понятий), а именно бытия, тождества, различия (иного), покоя и движения. Вместе они составляют самотождественное различие движущегося покоя и покоящегося движения. Есть одно или тождественное самому себе, то есть, единое. То, что оно есть, означает что есть не только оно, единое, но и то, что есть, то есть, бытие. Значит, есть не одно только, но и иное как не-бытие. Это иное есть различие. Есть не только то же самое, бытие, но и иное или другое, то есть, не-бытие. Как есть нечто то же самое, единое или иное, многое как покоящееся или движущееся. Все это в целом есть единораздельное сущее или самотождественное различие покоящегося движения или движущегося покоя. Отсюда видно, что Платон признает существование не-бытия, но не как абсолютного, а как относительного, диалектически связанного через фигуру противоречия с бытием.
В гносеологии Платона знание понимается не как чувственное восприятие, а как то, что можно назвать припоминанием (анамнезисом). Мифопоэтически он описывает такое знание как возвращение души в царство идей в Занебесье (Гипер Урании) из клетки тела в миру (на Земле). Упав на Землю в тело, душа забывает все то, что знала. Это сказка (или миф). Как ее понять? Знание появляется как свет в темноте мук рождения мысли. То, что скрывалось, было забыто, появляется вновь на свету и узнается как знакомое, а потом становится не просто знакомым, а понятным через разбор на части, связанным смыслом целого. Такой разбор является «диэрезисом», то есть, анализом как разделением на «то» и «это» с последующим исключением того и очередным разделением этого на то и опять это, исключением того и остановкой на этом, если оно дальше неделимо. Затем то, что осталось от деления (анализа) на две равные части собирается вместе, что называется «сюнагоге» или синтезом. Таким образом, познание как объяснение с пониманием или правильное мнение с объяснением приводит к знанию того, что есть, то есть, к истинному знанию.
По Платону, истинное знание, являющееся благом или пользой, увенчивает целую пирамиду видов познания: нижний уровень – это знание как описательное мнение (докса), наводимое (индуцированное) в исследовании вопроса «как» натурфилософами, например, милетцами, средний уровень – это знание как объяснение, выводимое (дедуцируемое) в рассуждении (дианойа) над вопросом «что» (сущностью) математиками и логиками-метафизиками, например, пифагорейцами, элейцами, физиками-плюралистами, верхний уровень – знание как понимание смысла, извлекаемого в ходе умозрения (ноэзиса) вопроса «почему» Сократом и самим Платоном. Умозрение идей как смысловых изваяний вещей в свете блага подводит к ответу на вопрос «зачем». Так зачем знать? Затем, чтобы стать добродетельным, причастным благу (агатону).
В практической философии Платон был занят идеальным государством, но не затем, чтобы его по идеальному плану построить, а затем, чтобы понять, что в своей сущности оно есть по идее или по понятию. Понимая, что из себя представляет идея государства, можно с умом работать с реальным государством. Разбирая различные формы правления государства Платон выявил, какие из них могут быть идеальными, а какие налично реальными, и установил закон периодического и последовательного чередования таких форм правления. Последовательность этих форм, по Платону, имеет следующую логическую фигуру: монархия – аристократия (идеальные формы правления государством) – тимократия — олигархия (и плутократия) – демократия (и охлократия) – тирания (коррупционные формы правления государством) – монархия… (следующий период или цикл последовательной деградаии общественной жизни в государстве). Согласно Платону, государства строятся по типу (модели) государственного человека: монархического, аристократического, тимократического, олигархического, демократического и тиранического.
Поздняя классика. Философия Аристотеля. Учеником Платона, обучавшемся в его Академии, а потом у него преподававшего, был Аристотель из Стагиры. Стагирит считается энциклопедическим философским умом, являющимся родоначальником основных (фундаментальных) наук о неживой, живой и разумной природе, а именно физики, метеорологии, биологии, экономики, этики, риторики, поэтики и пр.
Аристотель полагает идею формой, которую располагает в самой вещи в качестве ее сущности, явлением которой является материя вещи. Вместе с телом сущность индивидуируется в конкретную наличную вещь как единство формы и материи. Сущность с существованием вещи представляет ее как сущее. Телесная материя вещи есть вторая материя. Но есть еще первая материя или первоматерия как потенция или возможность как таковая. Тогда как чистая форма или фирма форм есть бог. Бог есть чистый акт или как таковая актуальность. Бог же есть неподвижный перводвигатель мира, приводящий надлунный (небесный) мир в круговое (совершенное) движение, а подлунный в движение тел к своим естественным местам. Индивидная сущность является первой сущностью. А родовая сущность как общая есть вторая сущность.
Все вышеизложенное является содержанием первой философии Аристотеля, которую комментатор и составитель его трудов Андроник Родосский назвал «метафизикой» как наукой (учением) о началах и причинах вещей. Сама метафизика делится на генеральную (общую) метафизику, предметом которой является бытие вообще (или сущее как таковое у Аристотеля). Поэтому эта общая метафизика есть онтология. Но есть еще региональная метафизика или онтология, которая изучает наивысшее бытие – бытие бога. Поэтому эта онтология или метафизика является богословием.
Метафизики изучает четыре причины любого сущего: материальную, формальную, движущую (или эффективную) и целевую (или финитную). Материальная причина сводится к тому, из чего состоит сущее. Формальная причина является сутью сущего, тем, что оно есть. Движущая причина определяет, каким образом существует сущее. А целевая причина ориентирует сущее на то, зачем и для чего оно есть, в чем его смысл.
Кроме метафизики есть еще физика, которая конкретно исследует принципы и законы движения физических (естественных) тел.
Дамы и господа, девушки и парни, Аристотель является не только основоположником физики как науки, но и логики как науки в качестве введния в философию. Именно он сформулировал три закона логики, которые действуют всегда и везде при условии недопущения противоречия, что, конечно, не может получиться в самой действительности, которая внутренне противоречива. Однако это может получиться, если это недопущение противоречия положить как краевое условие в работе мышления в нашем сознании, в котором тогда означенное мышление может приобретать обратимый характер сообразно своим законам движения. Эти законы просты и абстрактны: 1) закон тождества, 2) закон недопущения противоречия, 3) закон исключения третьего. Правда, Сам Аристотель полагал эти законы законами самой действительности, ибо полагал предельные понятия (категории) правильного (логического) движения мысли определениями не только этой мысли, но и самой вещной (телесной) действительности, в чем идеалистический характер его понимания единства мышления и бытия.
Аристотель в силу причин скорее логического, чем мифического характера ограничил количество категорий, в которых он описывал и объяснял мир и его познание, десяткой. Эти категории следующие: сущность, количество, качество, отношение, место, время, состояние, обладание, действие, страдание. В принципе, такой выбор правилен в том смысле, что эти категории предполагают друг друга в мышлении и являются основными. Но другие категории тоже предполагают друг друга и являются основными, например, единичное, особенное, всеобщее.
Так как Аристотель придерживался так называемой «золотой середины». То он в своем учении о человеке (этике) и обществе (экономике и политике) признавал оптимальным для человеческого и общественного состояния нечто среднее как добродетельное, например, в этической (моральной) сфере не расточительность и скупость, а бережливость, или не дерзость и трусость, а осторожность, или не глупость и мудрость, а рассудительность. В социальной (политической и экономической) же сфере признавал важным держаться не бедности и богатства, а зажитости, или не монархии (правления одного) или демократии (правления многих) или не анархии (правления никого) или охлократии (правления всех), а политии (правления законаслужителей).
Эллинистическая философия. После Аристотеля, на которого приходится поздняя классика, начинается уже неклассическая философия эллинов и римлян. Это время распада полисной системы греков, когда они вошли в орбиту политического влияния македонских царей, а потом римской республики и империи, что не замедлило сказаться на духовной и интеллектуальной атмосфере того времени. Так как теперь от человека, если он не царь и не император, и не их приближенный вельможа, мало что зависело в публичной жизни, то он уходил своими мыслями и чувствами, а также поступками, в сферу личной жизни как частное лицо. Поэтому философия стала носить характер уже не столько общественного установления, сколько индивидуального самостоятельного занятия личным спасением от пороков и возможных несчастий непредсказуемой, но неизбежной судьбы. Появлялись философии личного совершенствования или мистического спасения путем добродетельного знания. Образцом философской деятельности стал добродетельный мудрец. Стали появляться новые школы, учения которых немедленно догматизировались и влияли на прежние школы мастеров мысли: Академию, Лицей, Пифагорейский союз.
Стоицизм. Одной из первых таких новых школ стала Стоя, названная так по месту занятий ее представителей – портика, обнесенного стенами. Основателем учения этой школы стоицизма является Зенон из Китиона. Зенон, как потом и его последователи, стоики полагал возможным соединение учения Сократа о человеке как нравственном существе (этики) с физикой досократика Гераклита и логикой Аристотеля. У стоиков в этом эклектическом (смесительном) соединении разновременных философских учений, как и у других эллинистов, о чем мы узнаем позже, сказался общий дух послеклассического философствования, отличавшийся смешением всего со всем в мире идей с научной специализацией отдельно взятого элемента этого смешения в качестве пробного краеугольного камня идейного замеса. Такое философское смешение возникло реакцией на невозможность достичь максимума философского (спекулятивного или рефлексивного) напряжения мысли, свойственного высокой и поздней классики. Вершина философского умозрения оказалась позади. Но философская жизнь продолжалась дальше. И вот чтобы двинуться в мысли уже не вверх по вертикали, ибо в лице своих предшественников они уперлись в предел своих спекулятивных и рефлексивных возможностей, а вперед по горизонтали в расщеплении единой философии на ряд ответвлений в специализированную науку и ее популяризации, эллинистические философы пошли на суммирование тех философских учений, которые, на их взгляд, можно было совмещать.
Стоики, следуя платоникам, делили свою философию на три части: логику, физику и этику, сравнивая их то с яйцом, то с садом, то еще с чем-то. Например, сравнение с яйцом давало наглядное представление логики в виде скорлупы, физики в виде белка, а этики в виде желтка. Такое сравнение намекало на важность этики, что было очевидно, но и физики как основы этики и логики, сберегающей саму живую связь этики с физикой. Так стоики полагали, что космос является телом бога, выступающим по отношению к космосу его огненным дыханием, то есть телесным духом, тонус которого то поднимается при повышении космического напряжения, то опускается при космическом расслаблении.
С точки зрения стоиков все материально. И только смысл высказанного (лектон) является идеальным состоянием слова. Помимо указанного состояния стоики полагали существующими в качестве определений вещей еще три категории количества, качества и отношения вместо целых десяти категорий Аристотеля. В этом сказался их ментальный и смысловой минимализм, неклассическая экономия мышления в древности.
Логика стоиков как теперь понятно из членения философского тела на три части стала частью философии. Вспомним, у Аристотеля она была еще введением в философию. Стоики продолжили формализовывать философскую логику, выделив из ее состава импликацию как свое орудие вправления мысли в смысл материи слова. Импликация – это условное суждение по типу «если, то». Логическим счислением этой импликации и занялись стоики.
Если спекулятивные философы классики полагали, что философское мышление начинается с умозрения идей и рассуждения посредством форм как определений мысли, то стоики считали, что оно начинается с чувственных впечатлений чистого сознания как чистой доски (tabula rasa), схватывающих характерные признаки вещей, удерживается их признанием в качестве приемлемых инстанцией здравого смысла (лектон) и заканчивается образованием на основе такого интеллектуального принятия схватывающих представлений (каталептических фантасий) обобщающих понятий. В познании стоики были эмпириками и номиналистами, то есть, философами, признающими общее в качестве производного смысла в материи слова от материальной вещи, доступной познающему уму в опыте чувственного представления.
Физика как философия космоса занималась описанием действующей в космосе необходимости как строгой связи вещей. Поэтому человеческая свобода в мире необходимости сводилась, по представлениям стоиков к познанной необходимости. Философская картина мира стоиков носила явно фаталистический характер, согласно которому все в космосе циклически повторяется в том же самом виде бесконечное число раз, ведь мир периодически возникает, и так же периодически уничтожается, и все «возвращается на круги своя».
Однако в этике стоиков, то есть, в исследовании ими человеческого нрава допускалась самостоятельность человека относительно его способности совершать добродетельные поступки или порочные проступки. Поэтому единственной заботой стойкого, решительного человека, по мысли стоиков, может быть совершение добрых дел, которые в их власти. Что же касается жизни, здоровья и состояния, то в этих вещах следует полагаться не на собственное суждение, а на обычай (надлежащее) и на волю случая (Фортуны в римском варианте стоицизма) как явления в жизни самой судьбы. Стоики в этике были ригористами, принципиальными людьми. А в учении об обществе они полагали, что в нем действует тот же самый закон необходимости, что и в природе, и поэтому они себя считали обязанными следовать ему как велению судьбы в качестве космополитов или граждан мира.
Философия Эпикура. Еще у досократиков была такая идея, что атом есть сущность как предел деления мира вещей. Эта традиция была восстановлена Эпикуром из Самоса. В 32 года Эпикур основал школу в Лампасаке. Впоследствии Эпикур со школой переехал в Афины. Там она стала называться «Садом». Эпикур был материалистом. Свою философию он делил на три части, так же как и стоики, а именно: канон (логический критерий), физику и этику. Учение его школы – эпикуреизм – было таким же догматическим учением, как и учение стоиков. Но в отличие от стоицизма, который в течении своего существования видоизменялся, пройдя, как минимум, три фазы в своем развитии: Древней (Старшей) Стои, Средней Стои и Новой Стои, эпикуреизм оставался неизменным учением учителя, почитаемого учениками, слово в слово повторяющими основные мысленные ходы своего учителя.
Философское кредо Эпикура выражено его так называемым «тетрафармаконом» — четверолекарствием, способным излечить человечество от болезненного страха и указать путь к счастливой жизни: «Бог не внушает страха; смерть не внушает опасения; благо легко достижимо; зло легко претерпеваемо».
В логике Эпикур последовательный сенсуалист и эмпирик. Он полагает, что человеческие ощущения истинны сами по себе. Ошибки в познании связаны с ложными суждениями о природе чувственных впечатлений от естественных вещей. Логический критерий как канон или правило рассуждения необходимо для различения истинных суждений, представляющих в описании данные чувственного восприятия от ложных суждений, объясняющих эти данные исходя из того, что мы о них думаем, а думать мы можем разное, даже такое, которое расходится с данными чувственного восприятия. Полагаясь на такое представление процесса познания, Эпикур, естественно, определяет понятия как обобщения единичных опытных представлений, условиями истинности которых выступают не сами понятия, а отдельные чувственные данные опыта. В лице Эпикура мы находим законченного древнего номиналистического эмпирициста и сенсуалиста.
В физике Эпикур оказывается преемником Демокрита, поправляющим его жесткий детерминизм в объяснении движения атомов по отвесу строго вниз моментом индетерминизма в форме допущения произвольного отклонения от заданной траектории движения (так называемый «книнамен»). Выражаясь проще, дамы и господа, девушки и парни, Эпикур допускает свободу атома. Уже в природе предполагается свобода самих натуральных оснований (атомов). Это допущение, на наш взгляд, нужно Эпикуру для того, чтобы обосновать возможность свободы человека как естественного, космического существа. Свободы в чем? Прежде всего в том, что он располагает свободой выбора своего пути в жизни. Эпикур предлагает наилучший (оптимальный) выбор в том, чтобы стремиться к удовольствиям и избегать неудовольствия. Но об этом еще во времена Сократа говорили гедонисты. Так вот эпикурейцы в отличие от них полагали, что наилучшими, предпочтительными удовольствиями являются не удовольствия движения, а удовольствия покоя, то есть. переживания того, что наше желание удовлетворено. Таким переживанием, например. Является дружба, которую Эпикур как раз и демонстрировал своим друзьям-ученикам, обучая их учению на своем собственном примере.
Скептицизм. Третьей новой философской школой эллинизма, также повлиявшей на предшествующие школы: Академию (особенно сильно) и Лицей, не могла не быть ввиду необходимости критики догматики, как второй характерной черте самой философии (напомню, что двумя характерными чертами философии являются противоположные стратегии догматиики как утвержденчества и критики как отрицательства), школа скептицизма или школа сомнения.
Основателем скептицизма принято считать Пиррона из Эвклиды. Скептицизм является неклассическим парафразом (прочтением или пересказом) софистики. Скептики сомневаются и само сомнение возводят в догматический принцип своего учения, что обращается против скептиков, ибо является самопротиворечивым положением. Получается, что они во всем сомневаются. Но если они во всем сомневаются, то должны сомневаться и в своем сомнении, что означает уже не сомневаться. Выходит бессмыслица. Чтобы скепсис (или сомнение) имел смысл, он должен быть не принципом учения, его догмой, превращающей скептицизм в превращенную форму догматизма или догматизм шиворот-навыворот. Понимая это скептики, придерживаясь позиции безразличия (адиафоры) в мысли, в суждении, в чувстве и жизни вообще. Что это означает? Так как о любой вещи можно высказываться как «за», так и «против», то следует воздерживаться от суждений (эпохе), не говорить лишнего или вообще воздерживаться от таких речей, из которых следовало бы предпочтение одного другому (афазия). Следует быть бесстрастным (апатия). И только если соблюдать такие ограничения, то можно достичь состояния безмятежности или спокойствия телесного, душевного и духовного покоя как цели человеческого существования. Обоснованием такой позиции у скептиков, придерживающихся положения всеобщего релятивизма или универсальной относительности, являются разработанные ими тропы или правила приведения к абсурду всех попыток достижения истины путем философского мышления и научного исследования.
Неоплатонизм. Последним философским учением неклассической философии в древности был неоплатонизм. Неоплатоники как новые платоники стремились, подражая Платону, совершить универсальный синтез уже не только классической, но всей древней духовной культуры. Основоположником неоплатонизма является Плотин. Неоплатоники пытались синтезировать прежде всего учения Платона и Аристотеля друг с другом, разбавив их физикой досократиков. До синтеза они так и не дотянули. Зато получилось эклектическое учение неоплатонизм с элементами аристотелизма. Плотин и такие его ученики, как Порфирий и Прокл, пробовали создать спекулятивную диалектику как план пути спасения человеческой души сокровенным знанием от греховной материи ниспадающего мира от Первоединого. Платоники полагали, что Первоединое есть бог неоплатоников. Сам по себе он непостижим. Но постижимо его явление познающему уму как Ум или Разум. С одной стороны этот разум обращен к Первоединому как нечто мыслимое в разумной (умопостигаемой) форме. С другой стороны есть сам Разум как мыслящее. И еще есть то, что их связывает как сам процесс мышления. Мыслимое есть Первоединое в Уме, мыслящее есть сам Ум и мышление есть отношение Ума к Первоединому.
Третьей инстанцией является Мировая Душа как отражение Ума и в этом качестве структура подвижной организации четвертой инстанции мирового процесса эволюции физического материально чувственного Космоса. В свою очередь Космос состоит из материи как последней ступени этого процесса проявления Первоединого в качестве Духа. Таким образом, получается, что Первоединое, в отношении ко многому явленное в качестве духа, изливается (эманирует), а не творит, Ум, тот отражается в Мировой Душе, а Душа связывает, организует Космос, оплетая его своими тонкими энергиями в строгом соответствии с космическим планом Ума. Идущий от Ума свет знания теряется в непроницаемой тьме материи. Но не надо думать, что неоплатоники полагали материю злым началом. Они признавали вечно существующим только Первоединое и все последующие из него уровни-ступени процесс эманации божественной энергии вплоть до материи как темного лона, неопределенного вместилища (хоры) Космоса. Материя не есть не-добро, она есть минимум добра (блага) мира (Универсума). Тогда как Первоединое в форме духа есть максимум добра.
В познании неоплатоники полагали, что спасение человека в духе Первоединого возможно путем Ума через познание в себе Ума, то есть, посредство просвещения как освещения себя Умом как эманацией Духа Первоединого. Познание понималось неоплатониками как спекулятивно (рефлексивно или отражательно)-мистическое созерцание посредством идей Ума Первоединого в качестве мыслимого Духа, незримо воздействующего на Ум как действует, не действуя, на созерцающего в его акте созерцания.
Итак, Первоединое есть не действующее и не претерпеыающее, но лишь эманирующее первоначало. Ум есть действующее, но не претерпевающее следствие первоначала-причины. Душа есть действующее и претерпевающее последствие Ума, Космос есть недействующее, но претерпевающее сущее в целом. Материя есть недействующее и не претерпевающее мировое вместилище. Чем же тогда отличается первоединое (или дух) от материи? Тем, что первоединое есть источник вечной эманации в бесконечной эволюции мира, а материя есть конец таковой эманации. Поэтому материя везвидна и темна. Но и Первоединое тоже темно, но не из-за отсутствия света, Свет есть, ведь эманация есть свет Ума, в котором Ум созерцает Первоединое. Только этот свет эманации Первоединого так ярок, что слепит всякого познающего и потому остается непостижимым для непосвященного умозрителя.
Так как неоплатонический проект не смог завершиться широким охватом всего культурного наследия античных греков в синтетической форме непротиворечивой системы категорий диалектики, то неоплатоники попробовали компенсировать такой диалектический недостаток спекулятивной мистификацией. Если античная философия начиналась как рационализация, осмысление мифического наследия архаических греков, то заканчивается она мифологизацией самой философии в учениях неоплатоников. Сама философия превращается в миф, становится уже не смену такой «философии» грядет религия, что и случилось накануне средневековья как религиозной эпохи борьбы с языческими мифами.
ЛЕКЦИЯ ТРЕТЬЯ. СРЕДНЕВЕКОВАЯ ФИЛОСОФИЯ
Закатился древний мир. Появился новый мир, в котором в первые века не было еще порядка и спокойствия. Города опустели. Люди ушли в поля и леса и стали заниматься по преимуществу земледелием и скотоводством. С места на место переселялись целые народы. Естественно возникали конфликты между туземцами и пришельцами. Откат назад из цивилизованного состояния культурной жизни народов, прежде всего, Западного Средиземноморья, в варварское состояние натуральной жизни нарушил сложившееся в ходе тысячелетий равновесие социальных и натуральных сил. Бывший цельный мир раскололся. Требовалась новая точка сборки человеческой активности. Ее уже нельзя было найти в самом расколовшемся мире на части. Суета жизни заедала людей. Они бежали от духовного опустошения и искали бога как спасителя-покровителя всех людей, ибо они уже прошли искус космополитизма в мировой Римской империи. Их нельзя уже было соблазнить этническими культами. Да и бога нельзя уже было найти в окружающем мире. Его стали искать на Небе. Так рождалось в условиях древнего цивилизационного кризиса вера в потустороннего бога, возвышающегося над грешным миром. Истоки такой веры люди распадавшейся империи нашли в этнической религии евреев-иудеев. По причине их рассеивания по всей ойкумене (культурной области Средиземноморья и Междуречья) среди других народов создавались условия для возможной в будущем ассимиляции этой этнической религии соседними с иудеями народами. А так как иудеи расселились везде, то, в принципе, возможно превращение этой религии в мировую с изменением ее содержания для адаптации чужеродными прозелитами. Что и случилось впоследствии вначале I в. н.э., когда иудаизм превратился в христианство как иудаизм для не иудеев, например, эллинов, римлян и пр.
Западноевропейская средневековая философия. Когда западная Римская империя пала и на ее развалинах образовались варварские королевства, философия как культура мысли цивилизованного человека исчезла. Ее последними представителями были христианские мыслители Боэций, которого звали последним римлянином, и Святой Августин. Первые попытки возрождения философской мысли были предприняты Иоанном Скотом Эриугеной в IX в. спустя полтысячи лет после их деятельности. Можно сказать, что именно с этого времени начинается пора школьной (схоластической) философии. Что же было до схоластики? Была патристика. Что это такое? Учение отцов церкви.
Патристика. Патристика сыграла важную роль в становлении духовной культуры христианских народов Запада и Востока и оказалась центром притяжения верных и знающих людей Священного писания в эпоху раннего средневековья. Средневековье начинается с V в. н.э. Учение отцов церкви включало в себя философский элемент в качестве аргумента в полемике против язычников и инаковерцев. Вопреки догматизму христианского вероучения философия в лице немногочисленных своих представителей все же находила себе место в неблагоприятном для себя религиозном окружении. Она сводилась к роли служанки богословия и работала над проблемами нефилософского характера. Например, такой проблемой была проблема понимания природы отношений между лицами Божественной Троицы.
Так Аниций Манлий Торкват Северин Боэций полагал, что Бог-Отец находится в отношении к Богу-Сыну, а Бог-Дух выражает это отношение, относясь к ним обоим как дух. Отношение между Богом-Отцом и Богом-Сыном не семейное, а духовное. Тогда как понимать то, что вместе они есть единое целое по сущности? Ни одна из ипостасей или, по Боэцию, субсистенций (существующей самой по себе), Божественной Троицы не превосходит другую и составляет по сущности одно и то же. И в то же время Бог-Отец определяется ипостасно как предвечный Творец, Бог-Сын как Логос (Слово) и Спас, а Бог-Дух Святой как Дух Утешитель христиан. А это, казалось бы, не одно и то же. И вот тут и необходима философия с ее понятиями всеобщего, особенного и единичного, чтобы умом понять и разрешить возникшее противоречие в нашем сознании. Божественная сущность или суть бытия Бога есть всеобщее. Божественные ипостаси Творца, Логоса и Спаса, Духа Утешителя есть особенное выражение в единичных именованиях Бога-Отца (Отца в смысле Создателя или Творца), Бога-Сына (Сына как Слова Создателя, ведь Словом Бог создавал Мир) и Бога-Святого Духа (Духа как Божественности Самого Бога, ведь Бог есть Дух). Само отношение Лиц Святой Троицы друг к другу и создает их единство по сути того, что они есть. Впоследствии для того, чтобы это единство было представлено совершенным, без намека на субординационализм как еретическое учение о превосходства одной ипостаси Бога-Отца над двумя другими ипостасями, что может быть помыслено, если исходить из восточно христианского учения, в вероучение католической церкви был введен догмат исхождения Духа и от Бога-Сына тоже (filioque) согласно принципу богословского развития (после решений первых семи Вселенских соборов), который отрицается православной церковью.
Другой богословской проблемой, имеющей философское происхождение, была проблема соотношения веры и знания. Позиция отцов церкви, например, Августина была умеренной, не пренебрегающей знанием. Она была сформулирована так: «Верую, чтобы знать». Согласно ей источником знания является вера в Откровение Бога, высказанное словом Священного Писания и подтвержденное Священных преданием, то есть, творениями и духовной жизнью святых церкви. Но в средневековье имелись и другие варианты соотношения веры и знания: мистический (иррациональный) и рациональный. Мистический вариант Тертуллиана (христианского писателя II в.н.э.), негативный (осбкурантский) в отношении к знанию и акцентирующий внимание только на вере, — «верю, ибо это есть абсурд» (credo, quia est absurdum). По Тертуллиану, вера может быть только в веру, и в этом есть свой резон, ибо мы верим только тогда, когда невидим, то есть, не имеем опыта чувственного восприятия и не знаем то, во что мы верим. Рациональный вариант получил право на существование только в эпоху схоластики в XII в. Его автором стал средневековый рационалист, французский клирик-диалектик Пьер Абеляр, полагавший, что «знаю, чтобы верить». Он утверждал, что можно уверовать и увериться только в том, в чем ты разбираешься, что понимаешь.
Схоластика. В ранней схоластике было популярно среди ученых монахов учение неоплатоников о Первоедином. Только оно было приспособлено для религиозного обоснования истин веры в Бога. Согласно христианскому неоплатонику Скоту Эриугене Бог в своих замыслах (идеях) о сущем в целом есть творящее, но не сотворенное первоначало. Человек есть творящее и сотворенное существо. Вещи есть не творящие и сотворенные сущие. Материя есть не творящее и несотворенное начало.
Во времена высокой (развитой) схоластики была четко определена задача школьной философии. Схоластика должна была заниматься систематизацией истин веры, их логическим обоснованием и борьбой с философскими уклонами ради торжества догматической чистоты богословия (теологии). Эту задачу лучше всех исполнил доминиканских монах Фома из Аквино. В своем спекулятивном триумфе, изложенном в «Сумме богословия» как своде размышлений в форме дискуссий, Фома задается вопросами, имеющими явно спекулятивный характер, ибо берется судить о том, что собственно является метафизическим предметом: богом, миром, душой. В этом он последовательный сторонник Аристотеля. Только он пробует уложить аристотелизм в христианский канон. С точки зрения Фомы не все в боге доступно философскому познанию. То, что недоступно философскому мышлению, например, тайны Сущности Святой Троицы и единства двух природ: божественной и человеческой в персоне Иисуса Христа, становится предметом «сверхъестественной теологии». Последняя есть дело не человеческого ума, а божественной инспирации, веры святых. Философскому мышлению доступно, например, доказательство бытия бога, причем не от понятия сущности к существованию, как неверно полагал Ансельм из Кентерберри, онтологическое доказательство которого Фома подвергает опровержению, а от понятия творца к творению по аналогии.
Уже в ранней схоластике появляется спор об универсалиях как общих понятиях. Схоласты (или схоластики) пробуют решить вопрос о существовании общих понятий. Повод к такому философскому уяснению онтологического статуса универсалий дал еще сам Аристотель в его сочинении «О категориях» и его комментатор неоплатоник Порфирий. Интерес к этой теме проявил и Боэций. В средневековье этот философский сюжет был мотивирован богословской проблемой понимания сущности и природы ипостасей Святой Троицы. Как в трех лицах Бога проявляется одна и та же сущность бога? Одни схоласты, которых стали называть номиналистами (Беренгарий Турский, Иоанн Росцеллин), полагали, что общее реально существует только на словах, то есть, номинально, как сотрясение воздуха, как пустой звук, а реально существуют только единичные предметы. Но если так рассуждать, то нет единой сущности Бога, а есть три бога как единичных лица: Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Святой Дух, что неизбежно ведет к ереси.
Другие схоласты, уже правоверные, полагали, что универсалии существуют реально как «до вещей» (ante res) в Боге в качестве форм мыслей (замыслов) или идей, при помощи которых он в акте творения создавал вещи, в самих вещах ( in rebus) как их сущности и после вещей (post res) в уме в качестве понятий. Эти схоласты были реалистами, Умеренным реалистом был Фома. А вот умеренными номиналистами, полагавшими универсалии уже не как пустые звуки, а как понятные слова, были поздние схоласты, как например, Дунс Скот и Уильям Оккам. Если Дунс Скот свой номинализм воплотил в учении об онтологический индивидуализме сущего, выраженный в его понятии «этости» (haecceitas) как концептуальной характеристике вещи, то Уильям Оккам находит обоснование своих номиналистических взглядов в терминизме, основным принципом которого является так называемая «бритва Оккама»: «Не надо умножать сущности без необходимости», что можно описать, как предписание объяснять естественные вещи естественными причинами, а не действиями духовных сущностей, в которые можно только верить. Последнее обстоятельство сыграло важную роль в становление будущего сциентизма как научной идеологии следующей эпохи Нового времени, да и современности тоже. Это положение «двойственности истины», позволившее и в условиях господства веры в сознании средневекового интеллектуала заниматься наукой, изучающей природу (естество вещей) как то, что доступно не вере, но чувственному восприятию и уму человека.
Было и третье решение вопроса о природе универсалий, Его предложил упомянутый выше клерикальный рационалист Абеляр. Он был концептуалистом. Абеляр полагал, что общее существует не в природе вещей, а в сознании человека, когда он думает о сущности вещей, в качестве смысла (концепта) слов.
Арабоязыческая средневековая философия. Восточный перипатетизм (фалсафа). В средневековье была философия не только на католическом Западе, но и на мусульманском Востоке. Непреходящее значение настоящей арабоязыческой философии, а не мусульманского богословия и мистики, заключается в том, что она послужила предварительным возвращением человека средневековья к древней науке о природе вещей, подготовившей почву для ее расцвета в Новое время на Западе. Прежде названное учение о «двойственности истины» пришло к номиналистам с мусульманского Востока. Его изобретателем был последователь Аристотеля арабский мыслитель ибн-Рушд. Именно он заканчивает целый ряд восточных перипатетиков как подлинных философов мусульманского Востока. Восточный перипатетизм начинается с арабского философа аль-Кинди. ал-Кинди занимался систематизацией древних знаний в духе Аристотеля. Для этого надо было быть энциклопедически образованным ученым. Первый среди арабов философ сразу задал высокую планку ученого философствования. Следующие за ним восточные перипатетики в лице аль-Фараби, ибн-Сины и ибн-Рушда демонстрировали высшие образцы ученого размышления и подлинно научного исследования проблем познания мира. Так аль-Фараби ни в чем не уступал первому арабскому философу в энциклопедичности знаний. К тому же он поднял на новый уровень аристотелевское логическое учение. В онтологии и теории познания аль-Фараби придерживался взглядов не только Аристотеля, но и неоплатоников. В онтологии этого мыслителя можно найти понимание того, что всё сущее производно от начал. Эти начала представляют собой причины и следствия друг друга. Они подразделяются на два вида возможно сущих и необходимо сущих. Существование возможно сущих не вытекает из их сущности. Поэтому причина их существование находится не в них самих. Существование необходимо сущих вытекает из их сущности. Поэтому они существуют по необходимости. Это сам бог. А все остальное существует не само по себе, а благодаря необходимо сущему лишь по возможности. Это мир и все, что в нем есть в качестве вещей. Таким образом, первой причиной является единосущий Бог (Аллах), который вечно определяет мир к существованию. Следующей причиной является раздвоенный первый Разум, который не только созерцает Бога, но и познает себя. Эманация или излияние энергии из божественного источника является разумным причинением, вызывающим появление высшей сферы Мировой души. Появляются небесные сферы со своими душами. Вслед за небесными сферами благодаря деятельному разуму появляется подлунная сфера с душами отдельных людей.
Абу-Наср аль-Фараби известен как автор произведения по политической философии «О взглядах жителей добродетельного города». В этом сочинении аль-Фараби рассказывает об идеальном правлении или правлении государством с идеальной или совершенной точки зрения. Во главе добродетельного города находится правитель-философ, обладающий духовным авторитетом. Целью жизни жителей добродетельного города является счастье всех людей, поэтому там может царить добро, что справедливо. Другое дело невежественные города, в которых правители и горожане стремятся к личному телесному здоровью, богатству и удовольствию, что приводит их к борьбе друг с другом и оборачивается тем, что они злоумышляют друг против друга.
Следующий представитель восточного аристотелизма ибн-Сина (Авиценна) считается самым ученым философом, ибо был не только мыслителем, но и еще великим врачом. Именно ибн-Сина одним из первых средневековых философов дал классическое определение общих понятий как существующих до вещей, в самих вещах и после вещей, что на Западе получило название «умеренного реализма».
И последний представитель аристотелизма на Востоке ибн-Рушд как самый последний аристотелик ввел в философский оборот тезис о «двойственности истины». Согласно этому тезису, истины веры и знания не совпадают и предполагают различные миры: религиозной веры и научного знания. Разведя посредством такого дихотомического принципа религиозную веру в бога и научное знание природы, ибн-Рушд создал философско-теоретическое обоснование возможности свободного занятия исследованием природы ради поиска и находки естественнонаучной истины.
Суфизм. Помимо собственно философии в странах ислама в средневековье еще существовал суфизм как мусульманский мистицизм. Правда, некоторые суфии разводили суфизм и ислам. Но принято полагать, что суфизм возник, как мистическая реакция на существование ислама и был им адаптирован. В общем, можно сказать, что суфизм, происхождение наименования которого некоторые толкователи ведут от греческой «софии» (мудрости), есть попытка сподобиться такого знания, которое приведет адепта суфизма к Аллаху (Богу). Что это за знание? Очевидно, не научное и не философское, ведь через теорию с эмпирическим экспериментом или понятие нельзя прийти к Богу. А тогда какое знание? Богословское? Нет, если его понимать как законоучительское. Если взять великих суфиев, например, араба ибн аль-Араби, перса Руми или тюрка Ясави, то все они были своего рода святые или медиумы высших сил. Разумеется, для того, чтобы высшие силы стали действовать через них, они должны были пройти определенную подготовку к тому, чтобы стать чистым проводником духовной стихии, очищенным от страстей и личных побуждений. Они не могли не отказаться от себя, от мира, измениться не только душевно, но и телесно, чтобы сподобиться божественной благодати. Их путь не ограничивался путем мусульманина, он продолжался так называемым «тарикатом» как испытанием духа, способным на истинную любовь к богу (маарифат), недоступную верующим. И только после этого им открывалась возможность сделать последний шаг (хакикат) к Аллаху. На пути духовного совершенствования (тарикат→маарифат→хакикат) они делали «остановки» (макамы) для того, чтобы «перевести дух», где получали дары Аллаха, способствующие их преображению в святых как просвещенных сокровенным знанием Аллаха, например, его имен.
Мусульманское богословие (мутазилизм и калам). Первоначально мусульманское богословие носило пробный характер и в некоторых своих течениях, если его понимать как движение к Богу, а не просто школу законоучения, приводило с точки зрения позднейшего своего развития к заблуждению. Таким заблуждением было учение мутазилитов. Мутазилиты стали безмерно, то есть, нарушив богословскую меру, употреблять философскую аргументацию для истолкования воли Аллаха и понимания его сущности. В общем, они свели сущность Аллаха к закону природы, что было очевидной религиозной ересью, ибо как можно поклоняться природному закону. Другие богословы (мутакаллимы), например, школы аль-Ашари или школы аль-Матуриди, если и использовали философские доводы, то только в полемических целях для опровержения взглядов других богословских школ или иных вероисповеданий, например, христианства, а также для поверхностного преодоления естественно возникавших противоречий в вероучении такого сложного явления как религия. Их, например, беспокоило то противоречие, которое возникало при допущении предопределения всего происходящего волею Аллаха, делающего невозможных принятие моральной ответственности человека за свои поступки. Для того, чтобы скрыть это непреодолимое в рамках мусульманского вероучения противоречие между всемогуществом Аллаха и его предопределением всего случающегося в мире, и свободой воли человека, было изобретено учение о «присвоении» (касб). Согласно этому учению, якобы Аллах позволил «присваивать» человеку свою способность вызывать события в мире для того, чтобы испытать его верность. Еще более наивной с точки зрения философии выглядит попытка мутакаллимов объяснить возникновение мира и его сохранения тем, что Аллах постоянно создает мир своей всемогущей волей так, что все случается в мире не в силу причинно-следственных связей между явлениями природы, общества и сознания человека, а только божественным чудом. Богословы полагали, что мир состоит из атомов, которые произволом Бога, а не межатомными связями, соединяются друг с другом, сохраняют свое единство и распадаются мгновенно (атомарно), чтобы вновь соединиться и сохраниться для очередного распада.
Каким на самом деле было отношение богословов к философии говорит хотя бы название сочинения одного из них, еще по совместительству мистика, Абу-Хамида аль-Газали, «Опровержение философов», в котором подвергается критики с использованием самой философии она же сама в виде учения о совечности мира Богу, бессмертия не человеческой души, но Мирового разума и пр. На что философы не замедлили ответить в лице ибн-Рушда «Опровержением опровержения», в котором, кстати, свели богословские суждения к диалектическим (вероятностным) и больше софистическим (ложным) суждениям, далеким от всеобщих и необходимых (аподиктических) суждений науки, но близким измышлениям и вымыслам поэтов и политиков.
Всемирный банк
Всемирный Банк
Фонд Миграция 21 век
Промежуточный отчет по теме
Анализ практики в области сбора и обмена данными по внешней трудовой миграции в России и некоторых странах СНГ и рекомендации по улучшению ситуации
Предварительная версия
Не для цитирования
Исполнитель: Ольга Чудиновских
Московский Государственный университет им. М.В.Ломоносова
Экономический факультет
Июнь 2010
Содержание
1. Введение 3
2. Определения в статистике трудовой миграции 6
3. Источники данных по трудовой миграции 10
5. Статистика трудовой миграции в Российской Федерации. 24
6. Литература 35
7. Приложение. Обзор практик стран Организации по экономическому сотрудничеству и развитию в области сбора и обмена данными по трудовой миграции. 35
1. Введение
Миграция населения оказывает решающее влияние на демографическое развитие и экономические показатели государств Восточной Европы и Центральной Азии. Компенсируя последствия депопуляции и сокращения численности населения трудоспособного возраста в странах приема, миграция, посредством денежных переводов, и не только их, способствует решению многих экономических проблем стран-поставщиков, помогает бороться с бедностью и формировать потенциал для развития этих государств.
Из-за отсутствия адекватной статистики оценка последствий миграции – как для стран-доноров, так и для стран-реципиентов зачастую является результатом некорректного обращения с данными, качество которых невозможно проверить. В этих условиях не приходится говорить о том, что политика в области миграции в государствах региона является обоснованной или хорошо проработанной. Косвенно об этом свидетельствуют многочисленные поправки и корректировки, вносимые вслед за новыми нормативными актами в области миграции. Между тем, миграционная политика государства должна опираться на корректную статистическую информацию о миграции в целом и трудовой миграции в частности. Это необходимо для выработки новых решений, а также для оценки эффективности уже предпринятых мер.
В странах региона наблюдается рост понимания роли статистики миграции, постепенно совершенствуется национальное миграционное законодательство, национальными правительствами и международными организациями предпринимаются некоторые шаги для улучшения учета мигрантов, активно обсуждается потребность в обмене статистической информацией. Тем не менее, полнота и качество данных оставляет желать лучшего, а обмен статистикой между странами производится эпизодически, и часто можно говорить не об обмене, а о предоставлении информации одной стороной на основе «джентльменских соглашений». Пока что отсутствует какая-либо унифицированная система накопления данных, нет единого института или органа, обладающего авторитетом среди стран-участниц миграционного процесса и уполномоченного собирать и хранить статистическую информацию, а также предоставлять к ней доступ авторизованным пользователям.
Это касается миграции на постоянное жительство, и в больше степени, временных форм миграции, в первую очередь – трудовой. Потоки международной трудовой миграции в странах региона многократно превышают долгосрочную миграцию. В странах СНГ в 2000-2008 годах ежегодно страну постоянного жительства меняли около 300-500 тысяч человек, а временная миграция исчислялась миллионами. Например, в Россию за 2007-2009 гг. ежегодно прибывали на постоянное жительство около 250-280 тысяч человек, тогда как число мигрантов, получивших разрешение на работу, приближалось к двум миллионам человек и снизилось до полутора миллионов только в 2009 году в связи с экономическим кризисом и ограничительной политикой правительства РФ.
Рис. 1. Потоки временной трудовой миграции и чистая миграция на постоянное жительство в России, человек.
Источник: ФМС России и Росстат
Из этого следует, что от корректной оценки масштабов временной трудовой миграции, от знания основных характеристик мигрантов, продолжительности их пребывания в стране, зависит, насколько правильными являются наши представления относительно её последствий. Без этой информации нельзя адекватно управлять миграцией и предвидеть тенденции её развития.
Сложность ситуации состоит в том, что государства региона представлены одновременно и принимающими, и отдающими странами. В этой связи очевидны различия интересов и , главное, возможностей в области учета миграции. Кроме того, для регистрации иммиграции и эмиграции, а также их долгосрочных или краткосрочных форм, могут использоваться различные системы сбора данных, принадлежащие различным ведомствам. Это неизбежно ставит вопрос сопоставимости полученных показателей даже на национальном уровне, не говоря уже о международных сравнениях.
Исследование будет выполнено в контексте большого опыта, накопленного мировым сообществом исследователей и практиков в области учета трудовой миграции.
В международной практике исследования в области статистики миграции в целом и трудовой миграции в частности уже давно сформировали самостоятельное и хорошо развитое научное направление. Разнообразие систем сбора данных, степень заинтересованности властей и исследователей к этим проблемам вызывают восхищение, особенно в сравнении с положением дел в этой области в нашей стране. Но даже в странах с хорошо налаженными системами сбора и обработки данных о мигрантах практически все исследования и проекты начинаются с констатации того факта, что состояние статистики международной миграции оставляет желать лучшего. Это свидетельствует о целесообразности анализа ситуации в странах СНГ, в отношении существующих источников данных, оценки качества производимой статистики и возможностей её сопоставления, а также вопросов обмена данными между странами отдающими и принимающими мигрантов.
Цели и задачи исследования. Настоящее исследование ориентировано на анализ ситуации в области формирования статистики и обмена данными по международной трудовой миграции в России и некоторых странах Восточной Европы и Центральной Азии, входящих в состав Содружества независимых государств и связанных единым миграционным пространством. Результатом работы должна стать подготовка рекомендаций по совершенствованию статистического наблюдения за международной трудовой миграцией в регионе и созданию основ для систематического обмена данными
между заинтересованными государствами.
Основной целью проекта является подготовка рекомендаций в адрес национальных статистических агентств и ведомств, собирающих административные данные о внешней трудовой миграции в Российской Федерации и других странах Содружества независимых государств. Рекомендации должны касаться вопросов качества и разнообразия статистики внешней трудовой миграции, а также обмена данными между заинтересованными сторонами.
Для достижения этой цели предполагается:
-
рассмотреть существующие системы сбора данных, методологию и практики учета трудящихся мигрантов в названных государствах,
-
изучить методику формирования статистической отчетности по трудовым мигрантам
-
предпринять усилия для получения из стран, участвующих в исследовании, статистическую информацию о потоках и численности международных трудовых мигрантов на основе имеющихся в этих государствах источников и за период, в отношении которого данные имеются в наличии
-
оценить аналитический потенциал собираемых данных и производимой отчетности, в том числе, для оценки численности трудящихся мигрантов с неурегулированным статусом.
-
определить основные проблемы в области статистики трудовой миграции с точки зрения потребностей Российской Федерации и стран исхода мигрантов (наличие, качество, разнообразие данных)
-
определить, какие меры требуются и могут быть предприняты на национальном уровне, в том числе, используя положительные примеры из опыта других государств.
-
отдельной задачей является информирование научной общественности и практических работников о результатах исследования и предлагаемых рекомендациях
-
провести семинар (организовать дискуссию) в целях формирования коллективного мнения экспертов и подготовки лиц, ответственных за принятие решений в области учета мигрантов, к внесению соответствующих изменений в практики сбора и разработки данных о внешней трудовой миграции.
Итогом исследования должен стать критический анализ существующих практик формирования статистики трудовой миграции в России – в том числе и рекомендации по реорганизации сбора и разработки этих данных.
Вопросы к государственному экзамену по специальности
Вопросы к государственному экзамену по специальности
«Менеджмент организации», специализация
«Гостиничный и туристический бизнес»
в 2013/14 уч. году
СТРАТЕГИЧЕСКИЙ МЕНЕДЖМЕНТ
-
Сущность стратегического управления. История развития стратегического управления. Долгосрочное и стратегическое планирование. Формирование видения.
-
Сравнение стратегического и оперативного управления. Стратегический менеджмент как наука и как искусство. Ограничения стратегического менеджмента как науки. Система стратегического менеджмента в компании.
-
Цель стратегического анализа среды и его роль в выработке стратегии компании. Анализ макроокружения.
-
Анализ непосредственного окружения. Анализ отрасли, её движущих сил, ключевых факторов успеха. Анализ конкурентных сил (по Портеру).
-
Анализ внутренней среды компании. SWOT-анализ.
-
Общая характеристика конкурентных стратегий компании (по Портеру). Стратегия лидерства по издержкам. Стратегия дифференциации.
-
Общая характеристика стратегий роста компании. Стратегии концентрированного роста.
-
Стратегии вертикально интегрированного и диверсифицированного роста.
-
Стратегии в отраслях, находящихся в состоянии спада.
-
Методы анализа деятельности многоотраслевых компаний: BCG-матрица.
Поделитесь с Вашими друзьями:
Вопросы к экзамену по дисциплине
Вопросы к экзамену по дисциплине
Основы психологии семьи и семейного консультирования
Уровень основной образовательной программы: бакалавриат
Направление подготовки: 44.03.02 Психолого-педагогическое образование
Профили подготовки: Психология и социальная педагогика,
Психология образования
Форма обучения: заочная (5курс, 9 семестр)
Профиль подготовки: Психология и социальная педагогика
Форма обучения: очная (4курс, 8семестр)
Срок освоения ООП: 4 года, 5 лет
-
Развитие науки о семье и исторические изменения семьи и брака.
-
Методологические принципы психологии семьи как науки. Методы психологии и использование их в социальной работе с семьей.
-
Национальные особенности семейных отношений. Семья в России.
-
Современные исследования семейно-брачных отношений.
-
Общие сведения о семье. Семья как малая социальная группа.
-
Типы семей и формы организации брака в истории развития общественных отношений.
-
Устойчивые (традиционные) функции семьи. Нарушения функции семьи.
-
Структура семьи. Классификация структуры семьи С.Минухина, Ч. Фишмана. Нарушения структуры семьи.
-
Стадии жизненного цикла семьи, связанные с развитием
-
Структура семейных ролей. Семейные мифы. Семейные стабилизаторы.
-
Нарушения функционирования семейной системы.
-
Формирование и развитие супружеских отношений. Особенности добрачного периода.
-
Психологические теории выбора брачного партнера З. Фрейда, Р. Уинча и др.
-
Профили брака, типы супружеских отношений и их детерминанты.
-
Удовлетворенность браком как индикатор функционирования семейной системы. Условия сохранения супружества.
-
Адаптация и совместимость супругов в семье.
-
Особенности межличностных коммуникаций в семье.
-
Основные модели построения брачных отношений. Нормативная модель семьи. Квазисемейные модели семьи.
-
Психологическое здоровье семьи как интегральный показатель ее благополучия.
-
Кризис в семье и периоды его развития. Семейные ссоры и супружеские конфликты.
-
Развод как социально-психологический феномен. Эволюция разводов. Причины и мотивы разводов.
-
Психологическая характеристика пренатального периода.
-
Факторы и условия психического риска для будущего ребенка. Семья как персональная микросреда развития ребенка.
-
Специфика семейного влияния и воспитания. Проблемы детско-родительских отношений и благополучие ребенка в семье.
-
Психоаналитическая модель семейного воспитания.
-
Бихевиористская модель семейного воспитания.
-
Гуманистическая модель семейного воспитания.
-
Модели родительско-детских отношений в «народной психологии развития».
-
Родительское отношение к ребенку: определение, типы, влияние на психическое развитие. Семья и ребенок: возрастная динамика отношений.
-
Прародители (бабушки и дедушки) в системе семейных отношений. Взаимоотношения поколений в семье как механизм психологического наследования, исторический аспект. Прародители, их основные функции и роли в семье. Этапы прародительства.
-
Семья как развивающая среда для ребенка с ограниченными возможностями.
-
Пути и средства социального воспитания. Семья, школа, педагог. Социально-психологическая помощь и поддержка семей.
-
Семья как фактор воспитания личности ребенка.
-
Системный подход к формированию родительства. Психолого-педагогические основы родительства.
-
Факторы, определяющие формирование родительства. Особенности формирования родительства.
-
Личностная зрелость родителей, как важный фактор семейного воспитания.
-
Психоаналитическая модель семейного воспитания (3.Фрейд, Э.Эриксон, Э. Фромм, Э. Берн и др.).
-
Бихевиористская модель семейного воспитания (Дж, Уотсон, Б.Скиннер и др.).
-
Гуманистическая модель семейного воспитания (А. Адлер, Т. Гордон, К.Роджерс).
-
0сновные психолого-педагогические модели родительско-детских отношений.
-
Родительское отношение к ребенку. Личность родителя как субъект взаимодействия с ребенком.
-
Психологические особенности родительского отношения к единственному ребенку в семье.
-
Родительская позиция, причины и возможные нарушения в ее формировании. Роли ребенка в семье (А. С. Спиваковекая). Типология родительских позиций.
-
Родительский стиль. Особенности и параметры воспитательного процесса в семье. Отец и мать как воспитатели ребенка. Типы мамы и папы (В.А.Петровский).
-
Психологическая готовность к материнству. Формирование материнской позиции в период ожидания ребенка. Девиантное материнство.
-
Психологическая готовность к отцовству. Современное отцовство: стереотипы и новые тенденции.
-
Родительство в аспекте перинатальной психологии.
-
Материнская любовь. 0тцовская любовь.
-
Гендерный подход в семейном воспитании.
-
Типы взаимоотношений в семье и тактические линии в воспитании ребенка. Механизмы и принципы семейного воспитания. Авторитет родителей в семье.
-
Психологические особенности многодетной семьи.
-
Особенности семейного воспитания в неполной семье.
-
Возрастная динамика отношений родителей и детей в семье в период от рождения до младшего школьного возраста.
-
Содержание и стиль детско-родительских отношений в подростковом и юношеском возрасте.
-
Психодиагностика родителей.
-
Развитие системы домашнего воспитания в России.
-
Основы семейного консультирования: понятие о консультировании, основные стадии этого процесса. Современные подходы к семейному консультированию. Уровни семейного консультирования.
-
Методы и приемы семейного консультирования.
-
Структурная модель психологического консультирования семьи (С. Минухин, Б. Монтальво и др.).
-
Психодинамическая модель работы с семьей (М. Боуэн, М. Николе и др.).
-
Коммуникационная модель психологического консультирования семьи (Д. Гриндер, В. Сатир и др.).
-
Особенности консультирования супругов по межличностным проблемам. Основные требования к работе с супружеской парой.
-
Социометрические методики работы с семьей.
-
0собенности консультирования родителей по поводу сложностей взаимоотношений с детьми.
-
Виды психологического консультирования добрачной и предбрачной пары.
-
Сущность консультирования, ориентированного на «социальную сеть».
Вероника Крашенинникова. Америка – Россия. Холодная война культур. М
Вероника Крашенинникова. Америка – Россия. Холодная война культур. М.2007.
Наподобие дореволюционной России, где основными принципами провозглашались самодержавие, православие, народность, в США существует своя триада главных государственных ценностей – это либеральные ценности, религиозный протестантский мессианизм и рыночная экономика.
США стоят на вере в теорию демократического мира, суть которого заключается в том, что демократии не воюют друг с другом и скорее являются союзниками. Отсюда вера в то, что демократические страны не могут не быть союзниками США. Убеждённость основной массы жителей США в том, что свобода в их понимании является единственной моделью устройства современного мира абсолютно непоколебима. Они построили своё собственное общество на принципах этой свободы, и поэтому им очень сложно поверить, что может быть что-то другое. Тем более что они смогли добиться впечатляющих успехов и у них много союзников.
При этом во внешней политике США издавна идёт борьба между двумя направлениями: идеалистами и реалистами. Идеалисты подходят к союзникам США с точки зрения немедленной реализации идеалов свободы, тогда как реалисты ведут политику с точки зрения «отложенной свободы». Но оба этих подхода сходятся в том, что США по определению являются основным и главным носителем свободы в мире и, следовательно, то, что выгодно США, выгодно и идеалам свободы.
В свою очередь в отношении России идеалисты и реалисты делятся также на две группы. Одни позитивно относятся к России, другие негативно. Идеалисты. Которые относятся к России позитивно, говорят о том, что Россия находится на пути к демократии и нужно ей помогать строить демократию, для чего нужно уважать её интересы. Наиболее ярко эта линия представлена таким экспертом как Стивен Коэн. В то же время идеалисты, которые критически относятся к России, полагают, что российское руководство целенаправленно ведёт дело к тому, чтобы свернуть демократию и поэтому Россия должна подвергаться ожесточённой критике. Наиболее ярко эта позиция проявляется у Майкла Макфола. Реалисты тоже делятся на две группы. Те, кто относится к России позитивно, подчёркивают, что Россия является объективно союзником США по ключевым проблемам, таким как борьба с международным терроризмом, нераспространением ядерного оружия и ряду других региональных проблем. Реалисты. Относящиеся к России негативно, полагают, что Россия должна подвергаться ожесточённой критике и политике сдерживания как противник. Позитивные реалисты – это Ариэль Коэн, Дмитрий Саймс, негативные реалисты – это Ричард Пайпс, Збигнев Бжезинский – ветераны холодной войны с СССР, считавшие его «империей зла».
США – это безусловно империя. Но это империя своеобразная. Поэтому они не приемлют обвинений в империализме, точно также как не понимал обвинений в империализме и СССР. Можно сказать, что и СССР, и США – это империи «наоборот». Это так сказать позитивные империи, устремлённые в будущее. Если классические империи создавали колонии и эксплуатировали их, то СССР и США расширяют (СССР расширял) пространство своей идеологии, сами служат этой идеологии и поэтому они готовы много отдавать (СССР всегда был готов отдавать гораздо больше, чем США и нередко действовал себе в ущерб, жертвовал своими экономическими интересами).
В классической империи колонии вынуждены служить интересам правящих классов метрополии. В империи «наоборот», все служат идее, поэтому метрополии часто вкладывают в развитие своих неклассических колоний больше, чем в своё собственное развитие. В советское время выигрывали бывшие отсталые окраины Российской Империи. Выиграли и те страны, которые стали частью американской империи, прежде всего страны, проигравшие Вторую мировую войну Германия и Япония. Американская империя вложила огромные деньги в Европу в рамках «плана Маршала», а теперь – в своих новых союзников в постсоциалистические страны.
Внешняя политика США в огромной степени находится под влиянием религиозной доктрины. Правильно подмечено, что многие христианские политики США похожи на исламских фундаменталистов. Многим российским политикам это трудно понять, поскольку в России – вера сугубо частное дело. В США же религиозность встроена в рамки политической жизни. Хорошо известно, что в США ключевую роль на выборах играют южные консервативные штаты, которые называют библейским поясом.
Ключевые проблемы в отношениях Россия – США.
Первая проблема – это проблема внешнеполитического статуса России. Россия хочет вернуться в высшую лигу мировой политики после кризиса 90-х годов (времён правления Ельцина), когда она оттуда выпала. США возглавляют коалицию государств, которые хотят оставить Россию в 90-х годах (вернуть её в славные ельцинские 90-е) когда она была слаба и её интересы можно было не учитывать (вернуть ельцинское время надежд).
Мнение России – она такая же суверенная страна как США и на переговорах нужно обсуждать внутренние российские проблемы не больше, чем американские. Когда Россия в сильной степени зависела от помощи США, были объективные причины обсуждать внутрироссийские проблемы. Сейчас Россия практически не нуждается в помощи США и таким образом нет смысла обсуждать эти проблемы. В свою очередь США полагают себя гарантами современного мирового порядка. Именно поэтому они постоянно твердят о том, что «суверенная демократия» — это какая-то вредная и нелепая выдумка.
Когда Россия поддержала борьбу США с мировым терроризмом (которую России уже более 10 лет приходится вести в Чечне). Многие в США, из тех, кто способен относиться к России хорошо, стали говорить о том, что Россия согласна на то, чтобы быть младшим партнёром, так сказать «младшим братом» США. Им и в голову не пришло, что Россия и США могут быть равноправными партнёрами. Проблема статуса вообще является и для России, и для США ключевой. Россия, как великая страна, с независимой историей свыше 500 лет, а возможно и гораздо больше, согласна либо на равноправное партнёрство, либо на такое партнёрство, в котором Россия занимала бы доминирующее положение. У США вообще нет опыта равноправного партнёрства. Они исповедуют бизнес-подход. В бизнесе, как известно, есть либо старшие партнёры, либо младшие, а равенство партнёров считается нежелательной нестабильной ситуацией. Любую другую страну США признают либо противником и единственно равным противником они воспринимают сейчас Китай, либо партнёром. Но равных партнёров у США с их точки зрения сейчас нет. Следовательно, любой партнёр – это подчинённый партнёр. США никак не могут признать равным партнёром даже Евросоюз. Формально они готовы его признать таковым, но фактически через своих сателлитов типа Польши, Латвии, Эстонии (новой Европы) пытаются ослабить Евросоюз изнутри, пытаются максимально затруднить формирование единой оборонной политики Евросоюза, полагая, что Евросоюз должен просто следовать политике НАТО. А НАТО – это организация, где доминируют США, а их младшим стратегическим партнёром является Великобритания.
Вторая проблема – энергоносители. США желали бы контролировать российскую нефть и газ, но российская элита с конца ельцинских 90-х всё отчётливее показывает, что она желает контролировать их сама. Россия стремится максимально усилить своё энергетическое могущество, а США – максимально его ослабить. Они стремятся сделать так, чтобы энергетический рынок зависел от множества стран – желательно сателлитов США. Поэтому они стремятся построить нефтепроводы в обход России и создать проблемы для России там, где её нефтепроводы и газопроводы исторически проходят по территории других стран (например, Украина).
Третья проблема – влияние на постсоветское пространство. Постсоветское пространство непосредственно примыкает к границам России, на нём осталось большое число промышленных объектов, построенных за период существования СССР. На этих территориях продолжают жить миллионы русских, либо людей, говорящих по-русски. Таким образом это пространство жизненно важно для России, а США пытаются установить там открыто враждебные России режимы (например, Грузия, Украина), окружив Россию своеобразным «санитарным кордоном» из государств враждебных России и дружественных США, целиком зависящих от их поддержки и помощи.
Четвёртая проблема – оружие массового поражения. Ещё в 80-е годы ХХ века была принята программа ограничения вооружений СССР и США, в которой были прописаны взаимные договорённости. Сдерживающие гонку вооружений. Но после распада СССР и ликвидации так называемого «социалистического лагеря» и Варшавского договора США практически вышли из всех договоров, уверенные, что теперь им ничто не мешает делать всё, что они хотят. История учит, что законы всегда выгодны слабым и невыгодны сильным. После исчезновения СССР и социалистического содружества США объективно заняли позицию сильного. Поэтому США по сути выступают против международного права и всё меньше считаются с решением таких международных организаций как ООН.
Пятая проблема – торговля оружием. С точки зрения США нельзя продавать оружие тем странам, режимы которых представляют угрозу безопасности США (и Израиля). Поэтому России «запрещают» это делать, а со всеми демократическими режимами США торгуют сами. Российский ВПК естественно волнует вопрос: с кем же ему торговать, кому продавать производимое им оружие. В ответ на это США дают понять: а пускай ваш ВПК умрёт, ведь ВПК США может обеспечить оружием весь мир.
США ставит вопрос так. Либо Россия, это враг США, каким был СССР, либо она должна быть демократической страной по американскому типу, и, в таком случае, она разумеется должна быть американским союзником. Идеальный вариант – Россия должна стать второй Польшей, только большего размера (хотя размер желательно также по возможности сократить – зачем России Сибирь и Дальний Восток). А если России не нравится американский тип демократии, значит она недостаточно демократична. (в наиболее радикальном виде, «демократическая доктрина» США сводится к трём утверждениям:
-
Демократия является наилучшим общественным устройством, поскольку обеспечивает экономическое процветание и мир между странами, т.к. демократии не воюют друг с другом
-
Изменить недемократический режим изнутри невозможно, поэтому он может быть изменён только извне с помощью демократических стран, прежде всего США
-
Оценить то, является ли общественное устройство данной страны демократией или нет может только страна, являющаяся эталоном демократии т. е. США.)
Мифы США о России и России о США.
России очень трудно построить отношения с США, потому, что и у России нет опыта взаимодействия с равными партнёрами. В истории России и СССР если и были равные ей, то это были враги. Если же партнёры, то не равные. А подчинённые. Когда коммунистический Китай попытался вести себя с СССР как с равным, отношения с ним резко испортились. США тоже не могут строить политику с Россией как с равной себе страной. Поэтому властные элиты и России и США стоят перед очень серьёзным вызовом: как построить равноправные партнёрские отношения, не умея этого делать в принципе. При этом внешняя политика России и США во многом определяется мифами.
Первый миф о России идёт с холодной войны (т.е. с конца 40-х годов ХХ века): Россия – враг. Этот миф очень живуч, и если в газетах пишут о том, что некая ситуация может привести к усилению российского влияния, то все однозначно понимают, что это плохо.
Второй миф – о том, что Россия слабая, поэтому можно заставлять её подписывать явно невыгодные договоры (например, при Ельцине была подписана такая Энергетическая хартия), влиять на её внутренние дела (Ельцин символ – плохая, но слабая Россия, Путин символ – плохая и сильная Россия).
Третий миф состоит в том, что русские какие-то особенные, не такие как все. Русские, кстати, сами всё время продвигают миф о своей особой исключительности, которую «умом не понять».
Четвёртый миф: идеальные отношения России с её ближайшим окружением – это максимальное отчуждение, и поэтому культивируется мифология особенности истории этих наций как жертв колониальной политики Российской империи. Жертвами русского империализма представляются страны Прибалтики, Польша, Грузия, народы Кавказа.
Россию окружают как бы кольцом неприязни и опаски: все уверены в том, что она возродится как великая держава, но очень боятся, что она возродится как великая антизападная держава (и Россия именно это стремится подтвердить).
Мифы о США.
В России тоже существует огромное количество мифов.
Основной миф о том, что США по отношению к России проводит узко эгоистическую прагматическую политику. Но российской властной элитой почти игнорируется то, что во внешней политике Америки ценности имеют очень большое значение. Убеждение в том, что США стремятся грубо навязать России свою волю связано с тем, что Россия до сих пор сама не определилась с моделью своего экономического развития, с особенностями российского капитализма, демократии. Американская политическая культура прежде всего определяется протестантской религиозной этикой, в которой присутствует стремление к свободе, а значит к либерализму. Кроме того, американцы воспринимают конкуренцию и борьбу за свои интересы как нормальное состояние. Они торговая нация и привыкли к торговле. США ведут себя на переговорах как бизнесмены, а Россия – как любовники. Русские требуют честности, любви и взаимности. В США этого не понимают. Они хотят более чёткой и ясной формулировки российских требований.
Либерально-демократическое кредо (вера) США.
Согласно известному культурологу Самюэлю Хантингтону (автору известной книги «Столкновение цивилизаций») американское кредо воплощает политические принципы свободы, равенства, демократии, индивидуализма, прав человека, законности и неприкосновенности частной собственности.
Первым документом. Формально провозглашающим эти ценности стала «Декларация независимости» принятая 4 июля 1776 г. (День Независимости … от Британской монархии). Основной её автор, позднее президент США (два срока с 1801 по 1809 годы) Томас Джеферсон вошёл в историю как «апостол свободы».
Первая строка «Декларации независимости» гласит: «Мы считаем следующие истины самоочевидными: все люди созданы равными, что они наделены Создателем известными неотчуждаемыми правами, среди которых – право на жизнь, на свободу и на стремление к счастью» (Эта формула практически заимствована у английского философа Джона Локка, только у него право не на стремление к счастью, а на собственность).
Эта первая строка «Декларации независимости» с тех пор является не только юридической реальностью, высшей истиной, но и подсознательной установкой для любого гражданина США. Исполнению этого принципа, согласно Декларации, подчинены государство и власть. «С целью обеспечения этих прав, люди создают правительства, законные полномочия которых проистекают из согласия управляемых». В том случае если правительство перестаёт выполнять эти функуции должным образом, оно подлежит свержению. «Если любая форма правительства начинает действовать против этих принципов, люди имеют право изменить или свергнуть его и утвердить новое правительство».
Декларация независимости институционализировала две главных особенности государственности и мировосприятия в США. Во-первых, убеждение в том, что правами, равенством и свободой людей наделил Бог (а если Бога нет, если человек в него не верит, что тогда?) Это утверждение составляет яркий контраст с традиционным российским пониманием государства и власти как инстанции, наделяющей и отбирающей у человека его права и свободу.
Схема для США Бог —— Человек (его свобода, жизнь, стремление к счастью, равные права. (Протестантизм, реформация).
Схема для России Бог (Царь) —— Государство —— Человек (его свобода, жизнь, права, собственность). (Православие, ортодоксия, вера в православного царя, государя).
Отсюда, основная функция государства (для США) состоит в том, чтобы защищать права человека, свободу и равенство, в то время как в России во все времена человек должен был служить государству (человек, это слуга государев, а государь – Хозяин земли русской).
Для США права человека выше интересов государства, для России – наоборот – интересы государства выше прав человека.
В 1787 г. была принята конституция США. Если «Декларация независимости» провозгласила суверенитет страны, то Конституция объявила о рождении американской нации и государственности. Американская нация определяется приверженностью политическим и гражданским принципам – в противоположность территориальным (географическим) или национальным (биологическим и культурно-историческим) определениям других наций («миф о почве и крови»).
В 1782 г. французский эмигрант Жан де Кревкёр ввёл образ плавильного тигля (котла) и сформулировал, что США смоделировали «новую расу людей». Эта характеристика США является в чём-то сходной с Россией, за исключением роли территории, земли. Россия также многонациональное и многоконфессиональное государство, народы которого объединяла идея единой цивилизации «православной веры, защищённой самодержавной властью», а в советское время «коммунистической идеи, защищённой советской властью».
Единство США основывалось на способности и готовности англопротестантской белой элиты отпечатать свой культурный и политический образ на иммигрантах, прибывающих в США из Старого Света. Добиться успеха в США могли только те иммигранты, которые принимали идеалы «Декларации и конституции». Тем, кто не принимал эти идеалы не было места в обществе. Политическим строем своей страны, согласно опросам, горды 85% жителей США и только 3% жителей Италии.
Источники либерально-демократической веры.
Либерально-демократическая вера в США сформировалась в результате сочетания нескольких факторов. 1. Англосаксонская, протестантская политическая парламентская культура, привезённая из Европы. Точнее из Англии первыми поселенцами. 2. Протестантская религия с её духом протеста, индивидуализма, избранности. з. Интеллектуальная база эпохи Просвещения, влияние идей Французской буржуазной революции. 4. Развитие США как страны, отделённой от Старого Света Атлантическим и Тихим океанами, и постоянно принимавшей всё новые волны иммигрантов, стремящихся начать новую жизнь. 5. Возникновение уникальной группы единомышленников, потомков английских аристократов. Отцов-основателей США.
США явились для переселенцев своеобразным «чистым листом» на котором могло быть создано новое идеальное государство. Нетронутая. «неиспорченная» Америка (коренное население не в счёт) представляла исключительную площадку и возможность для эксперимента (как за несколько столетий до этого крестоносцы шли в святую землю с твёрдой верой, что тот, кто на своей родине «беден и горестен», там на святой земле станет «радостен и богат»). В отличие от России ХХ в. не нужно было «разрушать до основания старый мир, чтобы построить новый». Кроме того, сама идея переезда в США (за океан, за три моря) производила естественный отбор людей: искателей свободы, готовых прилагать для её получения и поддержания, наделённых предприимчивым, упорным, деятельным характером, твёрдо верящих в свои идеалы.
-
Англопротестантская политическая культура.
Первые поселенцы из Старого Света привезли с собой на территорию первых Североамериканских штатов специфическую англопротестантскую культуру. Сложившуюся в Великобритании. Ключевые элементы этой культуры:
— английский язык
— убеждённое христианство (не католическое и тем более не православное, а протестантское, англиканское)
— английская концепция законности (прецедентное право)
— английская концепция власти, берущая начало с Великой Хартии вольностей 1225 г.
— протестантские ценности индивидуализма, трудовой этики, вера в то, что люди могут и должны стремиться создать своим трудом рай на земле.
США создавались как «обратное отражение» Европы. В большинстве европейских стран господствовал абсолютизм (монархии), протестантизм подвергался безжалостным гонениям (Варфоломеевская ночь во Франции, Кровавая Мэри в Англии, жестокости католической Испании в Нидерландах, инквизиция и т.п.) В Европе люди жестко делились на сословия и возможности человека предопределялись его сословием от рождения до смерти. Переселенцы бежали в Новый мир от религиозных гонений, экономического угнетения и социальных притеснений с намерением построить на этой новой земле, на этом Острове общество, где бы все эти несчастья отсутствовали.
-
Протестантская религия и дух протеста.
Протестантизм сыграл центральную роль в формировании американской политической системы и ценностей. По словам С.Хантингтона, английская протестантская революция была важнейшим историческим событием. Сформировавшим США как «дитя протестантской Реформации».
Протестантство появилось в средневековой Европе, вскоре после открытия Колумбом Америки в качестве протеста против католической церкви. Протестанты отвергли необходимость посредничества церковных служителей в общении верующего с Богом. Стремясь вернуться к первоисточникам Нового Завета, протестанты настаивали на чтении Священного Писания без интерпретации служителей церкви. Они начали переводить тексты Библии с латыни на европейские языки, доступные обычным людям. Примерно в это время Иоганн Гуттенберг изобретает печатный станок, в то время как прежде книги переписывались вручную и были практически недоступны.
Американцы являются протестантами особого рода. Уже в начале Х1Х в. протестантизм в США расщепился на множество ответвлений: баптисты, методисты, евангелисты и др. Эти ветви протестантизма сосуществуют и самым активным образом вербуют новых приверженцев. В этом православие радикально отличается от протестантизма. Во-первых, в России не было религиозной реформации. Во-вторых, православные священники как правило пассивны в распространении своего вероучения. На обычный язык Библия была переведена в России только в 70-е годы Х1Х века.
Американский протестантизм – это активная религия, требующая энергичного воплощения человеком в жизнь своих убеждений и верований, в отличие от пассивного созерцания и фатализма других религий, в частности православия.
Если из всех особенностей современной Америки нужно было бы выбрать только одну, то этой особенностью была бы высокая религиозность нации. По процентному соотношению верующих (93%) США стоят ближе к исламским государствам, чем к Западной Европе. Половина американских семей регулярно произносит молитву перед едой, а 69% американцев верят в существование Дьявола.
Роль ревностных пуритан в современном американском обществе исполняют евангелисты, эти приверженцы наиболее консервативной ветви протестантизма. Именно евангелисты. Ряды которых насчитывают 60 млн. чел., голосованием «за ценности» обеспечили победу Дж. Буша на выборах 2004 г. самый известный из евангелистов – президент Джордж Буш. Явление Бога президенту Бушу, согласно его неофициальной биографии произошло 11 сентября 2001 г. С тех пор президент уверовал, что он исполняет волю Бога, будучи его инструментом во вселенской борьбе добра со Злом.
Противостояние исламскому радикализму сблизило американских евангелистов с израильскими ортодоксами. Процветающее движение «христианского сионизма» в Америке основывается на убеждении, что действия Израиля приближают воплощение библейского предсказания о втором пришествии. Помимо традиционной поддержки «единственной демократии на Ближнем Востоке» Израиль сегодня получает моральное и политическое подкрепление от американских евангелистов как сражающийся «на переднем фронте войны Добра против Зла». В результате республиканский президент Джордж Буш обрёл репутацию самого произраильского президента в истории США, в то время как произраильская политика ранее считалась прерогативой демократов.
-
Интеллектуальная база: труды эпохи Просвещения.
Интеллектуальной основой американской государственности и национального сознания стали работы философов европейской эпохи Просвещения. (Америка была открыта в эпоху европейского Возрождения, Ренессанса, а США возникли как суверенное государство (перестали быть колонией Англии) в эпоху европейского просвещения.
Мыслители эпохи просвещения задавались вопросами реформирования монархии в согласии с интересами построения «просвещённого» строя в обществе.
Монтескье, Руссо, Вольтер во Франции, Кант в Германии, Адам Смит, Томас Гоббс, Джон Локк в Великобритании спорили о природе человека, о том, что есть естественный человек, о балансе добра и зла в нём, о способности человека к самоорганизации. Человеческая личность впервые в истории мысли привлекла такое внимание. Именно вокруг человека, для обеспечения его свобод и задумывалось американское государство. Этим оно отличалось и даже противопоставлялось тому, что было во всей предшествующей истории человечества. Отцом американского либерализма в философском смысле считает Джон Локк. Его размышления о «неотъемлемых правах», свободе и «народном суверенитете» внятно просматриваются в «Декларации независимости», написанной Томасом Джеферсоном.
Исходя из постулата о естественных правах как безусловной собственности человека, Локк определяет функцию правительства. Она состоит в том, чтобы осуществлять правосудие, внешние отношения – ради эффективной защиты свобод индивида: свободы слова, веры и собственности. Народ имеет право низвергнуть безответственное правительство.
Томас Гоббс (1588-1679) в отличие от жившего в более позднее время Локка видит человека движимым своекорыстием, эгоизмом и страстями. Ограниченность ресурсов в естественном состоянии, по Гоббсу. Диктует «войну всех против всех». Жизнь в таком обществе «одинока, бедна, злобна, жестока и коротка». Но поскольку война не в интересах человека, стремящегося любой ценой выжить в безжалостном мире, то люди приходят к «общественному договору». Люди отдают часть своих прав государству в обмен на порядок и безопасность.
-
Группа единомышленников. Отцы-основатели.
Редким стечением исторических обстоятельств стал тот факт. Что в одном месте, в одно время собралась уникальная группа просвещённых людей. решивших посвятить свои жизни интеллектуальному и практическому построению нового типа государства, которое бы избежало прежних ошибок государств Европы. Отцы-основатели нации – Томас Джеферсон, Джон Адамс, Александр Гамильтон, Бенджамин Франклин (аналог нашего Ломоносова, гениальный самоучка), Джеймс Мэдисон, Джордж Вашингтон, Арон Бур – несмотря на противоречия были едины в стремлении создать государство на основе самых передовых идей того времени, эпохи Просвещения, т.е. сделать с чистого листа правильное государство на научной основе. Разум и гуманность диктовали им новый политический строй, который предоставил бы более широкие возможности для реализации позитивного потенциала человека и одновременно создал бы преграды для ограничения негативных сил человека, в наличии которых они отдавали себе полный отчёт. Основатели нации вполне сознавали, что писали историю для будущих веков.
Как заметил британский математик и философ Альфред Уайтхэд – только дважды в истории западного мира руководство становящейся империи демонстрировало такую мудрость: впервые это случилось в Риме при Цезаре, во второй раз – в Америке в конце ХУ111 века. По словам конгрессмена Самюэля Вильямса Америка отстояла правоту Платона: философы стали правителями. Америка конца ХУ111 в. произвела великих политических мыслителей и практиков, которые сконструировали и реализовали новый политический строй.
Период заселения современной территории США был единственным в их истории, когда население было сравнительно однородным по национальному признаку и социальному статусу. Это было общество, в котором не было деления на лордов и слуг, богатых и бедных. Большинство поселенцев принадлежало к среднему слою английского общества – состоятельные фермеры, ремесленники, торговцы – «крепкие хозяева». Отсутствие верхних слоёв общества – аристократии, дворянства и нижних – слуг и бедняков сделало население Новой Англии фундаментально отличающимся от многоступенчатой и непроницаемой иерархии английского общества. Наряду с трудолюбивыми ремесленниками среди переселенцев были и религиозные раскольники и просто преступники. К 1790 г. 4-миллионное население Северной Америки продолжало быть относительно однородным: оно состояло на 60% из англичан, на 80% из британцев (помимо англичан шотландцы, ирландцы), остальные в подавляющем большинстве датчане и немцы, голландцы (Нью-Йорк был до этого Нью-Амстердамом) и на 98% из протестантов. 700 тысяч чернокожих рабов не считались частью общества. (Таким образом в основе населения действительно были белые, англосаксы, протестанты).
С конца Х1Х века в США переехали выходцы из Германии, Ирландии, Скандинавии. В начале ХХ века – из Южной и Восточной Европы (Россия, Польша, Италия). Сейчас большинство иммигрантов в США из Мексики и Азии. Тем не менее до сих пор англопротестантская идентичность остаётся стержнем США и залогом их успехов.
Американская мечта.
Политическая система США, по мнению американцев, создавалась для человека, во имя человека, для удовлетворения его фундаментальных прав и потребностей (на благо человека).
«Самоочевидные» истины по определению не требуют доказательства. Используя чрезвычайно удачный смысловой оборот, философы и создатели государства обосновали достоинство и права человека непроверяемым и неоспоримым источником – волей Бога и естественными законами Природы. Над человеком стоит только Бог (а не Папа, король, государь, государство) и только Бог имеет власть над человеком – не другой человек, не группа людей и не правительство.
Декларация независимости ставит понятие «стремление к счастью» в один ряд с другими «неотчуждаемыми» правами человека – на жизнь и на свободу, подчёркивая тем самым чрезвычайную важность понятия «счастье» в американской системе ценностей. В трактовке автора этого термина Томаса Джеферсона, «стремление к счастью» составляет право каждого человека избирать свою карьеру и действовать на основании собственного выбора и суждения, свободных от ограничений и принуждения, навязываемых деспотической волей других людей (общины, коллектива), правительства или обладателей капитала. Многие западные общества делали акцент на ценности жизни, свободы и равенства, но основатели Америки предприняли исключительно дерзкий и рискованный эксперимент, сделав ставку на индивидуальное влечение к счастью, как движущую силу общества и государства. Эта идея подходит всем. В ней заключена идея индивидуальности, выбора, ответственности, интеллектуальной жизни, призвания, достижений, способности к совершенствованию. Ориентированность на «счастье» породила уверенно оптимистичное отношение к будущему и к риску, наделило экономическую активность справедливостью и духовностью, задало курс на постоянное улучшение качества жизни.
Понятие стремления к счастью перекликается с другим уникальным американским понятием – американской мечтой. «Американская мечта» состоит в твёрдой вере, что усердный труд и целеустремлённость позволят добиться лучшей жизни, в особенности в материальном измерении. Эти верования берут начало в мечтах и опыте ранних поселенцев и передавались из поколения в поколение, подкрепляемые государством, законом, общественными ценностями. «Будь усердным и свободным» — призывал Бенджамин Франклин. Билл Клинтон дал современное определение6 «Американская мечта, на которой мы все выросли, проста, но могущественна: если человек усердно работает и соблюдает законы. у него будет возможность достигнуть всего, что Богом данные способности позволяют ему достигнуть. В отсутствии жестких социальных иерархий человек есть то, чего он достиг. Горизонты открыты, возможности не ограничены, и их реализация зависит от энергии, системы и настойчивости человека – одним словом, от его способности и желания работать». В США сформировалась меритократия – общественная система, которая производит отбор людей по их достоинствам и позволяет талантливым людям добиваться высших позиций в обществе. По крайней мере так думают многие граждане США. Успешная интеграция в общественную систему США миллионов иммигрантов из всех концов мира, и даже создание Интернета демонстрирует притягательность «американской мечты».
Составляющие «американской мечты» в некоторой степени изменялись от эпохи к эпохе. В консервативные 1950-е годы ценность имело понятие «идеальная семья». Поколение 60-х годов категорически отвергло мещанство. В 1980-е 1990-е годы получение хорошего образования стало необходимым элементом в осуществлении «мечты».
Очевидно, что «американская мечта» по существу так и является мечтой, и в этом качестве стала предметом убедительной критики. Известный экономист Джозеф Стиглиц убеждён, что «американская мечта» вводит людей в заблуждение: все люди не могут достичь благополучия одним лишь устремлённым трудом. И факторы семейного и этнического происхождения, наличия способностей и исходных преимуществ, наконец удачи, списывать ошибочно. Последствия веры в несостоявшуюся мечту заставляют трудолюбивых людей чувствовать себя ущербными и быть оцениваемыми обществом как «бездельники и лентяи», «лузеры». Согласно опросу мнений 61% американцев считают бедность последствием собственной неспособности человека, в то время, как только 21% допускают влияние недостатков функционирования общественной системы.
Однако важнейшей ролью понятия американской мечты является то. что в системе американских социальных ценностей она предлагает приемлемое для всех слоёв общества объяснение неравенства6 богатые люди добились успеха потому. что много работали, а бедные остаются таковыми в силу своего собственного выбора или изъянов. Такое объяснение неравенства позволяет поддерживать согласие и вместе с понятием «стремление к счастью» направлять энергию людей в русло конструктивного созидания во имя своего благополучия, а не на деструктивные цели или летаргическую апатию.
Демократия в США.
Согласно опросу фонда «общественное мнение» проведённому в апреле 2006 года, 33% опрошенных россиян не смогли ответить на вопрос о том, что такое демократия. 35% справедливо определили демократию как свободу слова и мнений, защиту прав человека, возможность всех равноправно участвовать в политической жизни страны. Мнения остальных варьировали между формулировками «отсутствие порядка», «разруха, полное беззаконие», «говорить можно много, а делать мало», «воровство в верхах, власть денег» и другими определениями подобного рода.
В сравнении с российским видением американское понимание демократии чётко и ясно, несмотря на все сложности её становления.
Элементы демократии существовали в зарождающейся американской республике с момента образования колоний, но назвать их демократией нельзя было даже с натяжкой. Как считали некоторые руководители того времени, к этому и не нужно было стремиться. Ибо республика (дословно с латыни общественная вещь), требовала самых достойных и просвещённых людей для управления во имя общего блага, в то время как демократия (дословно с греческого – правление народа), опасным образом передавала власть массам, малообразованным и подверженным страстям. Многие считали, что демократия это, «правительство наихудших».
Становление демократии в Америке было противоречивым и нелинейным процессом. С момента провозглашения независимости США и по сегодняшний день этот процесс сопровождался движением вперёд и отступлением назад. Сами основатели государства рассматривали это предприятие как «эксперимент» и не были уверены в осуществимости подобной идеи. Временами задача казалась им неосуществимой. Но сама идея была захватывающей. «Никакой другой эксперимент не может быть столь интересен, как тот, который мы сейчас проводим и который, мы верим, приведёт к утверждению факта, что человек может быть руководим разумом и правдой», — говорил Томас Джеферсон.
«Демократия не статичная вещь. Это вечный марш». По словам президента Франклина Рузвельта. «опыт демократии похож на опыт самой жизни – вечно изменяющейся. Бесконечной в своём разнообразии…» — говорил президент Джимми Картер.
Вне зависимости от издержек и изгибов важнейшая черта демократии в Америке состоит в постоянстве её цели и достигающей силы – стремлении поставить государство на службу человеку во имя его благополучия. В этом состоит кардинальное отличие американской системы от российской.
По мнению большинства граждан США, демократия является наиболее предпочтительной формой управления, потому что только она обеспечивает свободы, необходимые для индивидуального развития и роста, включая свободу обмена идеями и мнениями, свободу объединения во имя общих задач и свободу определения и поиска собственного видения «счастья» в жизни. общепринятое американское мнение понимает преимущество демократии следующим образом: демократия предотвращает появление жестоких и порочных автократических режимов; демократия гарантирует защиту фундаментальных интересов и прав людей. которые другие режимы не обеспечивают; демократия сопровождается повышением экономического благосостояния людей и создаёт благоприятные условия для индивидуального развития людей. Только демократия, согласно такому мнению. Даёт максимальные возможности в выборе законов, политики и решений руководства государства и обеспечивает политическое равенство. Современные демократические государства не ведут войн друг против друга.
Наиболее явный контраст понимания демократии в США по сравнению с Россией можно сформулировать в 4 пунктах:
-
Центральная позиция человека в политической системе.
-
Власть служит человеку, а не человек служит власти.
-
Постоянный надзор и критика действий власти (а не убеждение, что всякая власть от Бога).
-
Безальтернативность демократического строя (как сказал У.Черчиль: «демократия очень плохая форма общественного устройства, но все остальные – ещё хуже».)
Американский «эксперимент» в силу своей сущности не мог ограничиваться национальной территорией: поскольку свобода человека происходит «от Бога», то и распространяется она на всех людей. вне зависимости от национальной принадлежности – поскольку исключения отрицали бы саму теорию. Отцы-основатели при воплощении в жизнь демократических постулатов ничуть не планировали ограничиваться американскими колониями. Они обладали глобальным видением. Американское государство (США) как ни одно другое в мире, было создано с чистой страницы, с одной чётко сформулированной целью: отстоять идею свободы внутри страны и вне её. Бенджамин Франклин в 1782 году писал, что «установление свобод в Америке не только принесёт счастье этому народу, но и будет способствовать уменьшению страданий людей, которые в других частях мира стонут от деспотизма». (Т.е. Америка мыслилась как страна-освободительница всего остального мира).
Создавая Билль о правах в 1787 году, Томас Джеферсон предназначал его всем людям планеты: «Билль о правах – это то, на что люди должны иметь право при любом правительстве на земле, в общем и частном случае, и то, в чём ни одно справедливое правительство не может отказать или ограничить». Т.е. с самого начала граждане США видели в себе носителей высших ценностей цивилизованного общества и особой миссии «облагораживания» отстающих народов. Через все документы и выступления американских лидеров красной нитью проходит утверждение особой миссии США в жизни человечества, в распространении их цивилизации на страждущие народы мира. «Наша непорочная, добродетельная, ориентированная на общественный интерес федеративная республика продлится навсегда, будет править планетой и создаст идеального человека» — писал Джон Адамс Томасу Джеферсону в 1813 году. Как
Мифический титан Прометей, защитник людей от злой воли, США принесут миру свет свободы и просвещения (Статуя Свободы с факелом) – такой видят роль своей нации наиболее патриотичные граждане США.
«Как бы наши сегодняшние интересы ни удерживали нас в наших пределах, невозможно не видеть в будущем того, как наше быстрое увеличение расширит наши интересы далеко за эти пределы и покорит Северный. Если не оба американских континента, на которых люди будут говорить на одном языке (английском). Править такими же методами и такими же законами» — писал Томас Джеферсон Джеймсу Монро в 1801 году. Монро в свою очередь в 1823 г. сформулировал свою известную «доктрину Монро» согласно которой США не должны допускать вмешательства в свои дела ни одного государства.
Универсализм национальных ценностей. Ощущение исключительности и избранности, убеждённое мессианство, моральный абсолютизм, «черно-белое» (манихейское) восприятие себя и всего остального мира – все эти черты диктуют специфическое мировоззрение США, их тенденцию к экспансии и использованию силы (мировой полицейский, мировой шериф). Политику продвижения демократии, односторонность действий на мировой арене (то, что другим нельзя, нам США можно). Национальная идея американской нации всегда состояла в продвижении свободы и демократии в мире. Изменялись лишь методы её реализации: от пассивного следования образцам до активного внедрения своей модели в других странах и для других народов (просвещение и облагодетельствование этих стран и народов).
Национальная миссия США в мире.
Принципы американского либерально-демократического кредо (веры), согласно основателям нации и всем последующим поколениям граждан США применимы к народам и обществам в любой точке пространства и времени (для всех времён и всех племён). Т.е. США – это образец и идеал для всех времён и народов, это воплощение многовековой мечты всего человечества. Либеральная демократия является наилучшей формой правления человеческого общества, к которой должны стремиться все народы – это убеждение не подвергается в США ни критике, ни сомнениям.
Ещё в 1909 г. редактор журнала «Нью Репаблик» Герберт Кроли подчёркивал: «Вера американцев в свою страну религиозна – если не по интенсивности, то, по крайней мере, по абсолютизму и универсализму своих полномочий. Ею насыщен воздух, которым мы дышим». Под поверхностными политическими разногласиями в США лежит исключительно однородная, непрерывная, по сути своей ничуть не изменившаяся. Пользующаяся всеобщей поддержкой гражданская националистическая идеология – «абсолютистский американизм», старый как сама страна». Либерализм в США представляет собой один из абсолютистских режимов в мире. Везде на Западе либерализм был символом индивидуальной свободы, но в США его принудительная сила настолько велика, что создаёт угрозу самой свободе.
Доходящий до абсолютизма универсализм ценностей, в сочетании с ощущением исключительности и избранности. лежит в основе «альтруистического» стремления распространять достигшую высшей формы политическую систему США на всё человечество. У американцев (США) существует слепая вера в то, что каждый человек потенциально является американцем и что их собственные страны и культуры – это несчастная. Но поправимая случайность. Да, им не повезло, и они пока ещё живут не в США. Но этой беде всё же можно помочь. Джордж Буш-старший в своей речи при вступлении на пост президента США говорил: «Мы знаем, что работает: свобода работает. Мы знаем, что есть истина (мы знаем, как надо). Свобода есть истина. Мы знаем, как обеспечить более справедливую благополучную жизнь человека на земле: через свободный рынок. свободное слово, свободные выборы и свободное проявление воли, без препятствий со стороны государства».
США открещиваются от любого определения. Содержащего слово «империя», которыми в последнее десятилетие – как неамериканские, так и американские СМИ настойчиво наделяли страну. Империя в понимании американцев стремится к подчинению других народов – США же несут им свободу. Никогда США не использовали термин «колонии» в отношении контролируемых ими территорий – ему нет места в либерально-демократическом сознании, оно, по мнению США, относится к тираническим режимам. США же со своими союзниками ни в коем случае не видят себя агрессором.
Между самовосприятием американцев и видением США другими народами существует глубокая пропасть. Большинство американцев искренне не отдают себе отчёта в том, насколько их внешняя политика во всех её аспектах – военных, политических, идеологических, культурных, экономических – воспринимается другими нациями как экспансионизм, а сами США – как опасность, а не гарант мира. В то время как многие американцы убеждены в том, что они «спасли от тирании» и «дали свободу» какому-либо народу, они с удивлением слышат, что народ не желает видеть их на своей земле и ненавидит Америку (США). Тогда США начинают обвинять «спасённых» в неблагодарности. Когда в 2001-2002 годах «старая» Европа противостояла намерениям администрации Дж.Буша начать войну в Ираке, ведущие право консервативного телеканала Фокс Ньюс не уставали напоминать, что США ведь спасли Европу от фашизма (кстати в США многие подростки сейчас считают, что Гитлер и Сталин воевали вместе против США, поскольку фашизм и сталинизм, это практически одно и то же) и вот посмотрите какой чёрной неблагодарностью отплачивает Европа Америке (США).(«спасение» Европы от фашизма «по-американски» показано в фильме Квентина Тарантино «Бесславные ублюдки» с Брэдом Питом в главной роли). Президент Дж.Буш признавался: «Я поражён тем, что существует такое глубокое непонимание нашей страны, что люди нас ненавидят. Я, как и большинство американцев, просто не могу поверить в это, потому что знаю, насколько мы хорошие люди».
Исключительность, избранность, мессианство США.
Ощущение исключительности и избранности США – эквивалент российского мессианства (Россия спасёт мир и укажет ему верную дорогу) и притязания на «особый путь» — послужило отправной идеей, целью и средством создания американской нации.
Автором термина «исключительность» в отношении США стал Алексис де Токвилль, стремившийся понять, почему в США революция привела к созданию устойчивого демократического государства, в то время как во Франции 9подарившей США статую Свободы) совпавшая по времени народная революция не дала власти народу.
Понятие «исключительность» несёт множество смыслов. В общем, нейтральном случае «исключительность» подразумевает качественное отличие США от других развитых наций как следствие уникальных истоков. Исторического развития, политических и религиозных институтов. Политология определяет исключительные черты американской идентичности суммой антидеспотических взглядов, индивидуализма, важностью понятий труда и предпринимательства, непрививаемостью социалистических традиций (англосаксы резко отторгают социалистические идеи, в то время как немцы, русские и французы к ним явно склонны. «Остров» — отторгает социалистические идеи, «Континент» — принимает), географической изолированностью от близких культур, высокой религиозностью и доминированием протестантского христианства (а не католического и уж тем более не православного). Эгоцентричная составляющая добавляет к исключительности ощущение морального превосходства, видение своего государства как идеала, которого другие достичь не могут: «Не каждый стремится стать Америкой, но и не каждый может ею стать».
В приложении к международным отношениям исключительность выражается в убеждении, что Америке нет никакой необходимости присоединяться к международным договорам и подчиняться международному законодательству: США по убеждению многих американцев не может нарушить международные демократические принципы, будучи их основателями и мировыми гарантами. (Образно говоря, все страны и народы – это «неразумные дети», а США единственный в мире умный и ответственный «взрослый», который и должен присматривать за «детьми», учить их и наказывать (подвергать санкциям) если они «шалят»).
В понятии исключительности, в зависимости от контекста и от личностей лидеров, могут проявляться элементы национализма, патриотизма, расизма и т.п. – типичные для всех наций, считавших себя исключительными в различные моменты мировой истории: Римская империя, наполеоновская Франция СССР, гитлеровская Германия, Израиль, средневековая Испания, Британская империя и др.)
США воспринимается как «всемирная нация», сочетающая в себе всё лучшее и достойное всеобщего применения. По результатам опроса, проведённого в 1999 году, 72% взрослых американцев заявляли, что гордятся своей страной. В Великобритании так ответили 53%, а во Франции только 35%. Примечательно, что высокие показатели «гордости» страной более характерны для развивающихся наций: в том же опросе о своей гордости за страну заявили 71% индийцев, 78% мексиканцев и 85% филиппинцев. В случае развивающихся стран такие цифры обычно интерпретируются как ощущение национальной неуверенности или комплекса неполноценности.
Американцы видят мировую историю как прямую линию и самих себя стоящими на её конце в качестве примера для всего человечества. В 2003 году 60% американцев заявляли, что американская культура выше всех других. Среди французов так ответили только 30%.
С чувством исключительности и превосходства перекликается ощущение избранности. Убеждение в том, что США – избранная страна (Богом избранная) разделяют люди, принадлежащие самым разным политическим убеждениям, но в большинстве это свойственно высоко религиозным консервативным кругам. Они часто заявляют: «Мы американцы – особый избранный народ, Израиль нашего времени, страна, которую Бог считает своей и хранит. Мы несём свободу миру. Бог предопределил и человечество ожидает от нас великих свершений. Великие свершения мы несём в своей душе. Мы – пионеры в этом мире, авангард, отправленный вперёд в неизведанное, чтобы проложить дорогу в Новый мир (мы наш, мы новый мир построим), который будет нашим. (Россия, напротив, всегда считала себя истинным хранителем, наследником и продолжателем Великого и славного прошлого – Византии, Золотой Орды, изначальной Христовой веры, Святой землёй, а русских – народом богоносцем).
Пуритане были убеждены, что Англия нарушила соглашение с Богом. Подвергнув протестантов гонениям, и отправились в Новый мир, чтобы заключить с Богом новое, особое соглашение – сходное с тем, что согласно Ветхому Завету, существует между Богом и народом Израиля. Пуританские проповедники вели верующих, «избранный народ», в «землю обетованную» с целью строить «новый Израиль» — так прямо и говорится в пуританских проповедях. Америке, согласно видению её первых обитателей (имеются в виду колонисты из Англии. Осваивавшие Северную Америку, в Южной владычествовала Испания. Католическая империя) предназначалось стать «новым раем» и приютом справедливости, божьей обителью. Вера пуритан в предопределённость, Судьбу и Божий Промысел – наподобие веры русских в избранность России как богом хранимой земли, а русских – как народа-богоносца – послужила для американцев одним из главных источников ощущения избранности.
Чувственным образом этого ощущения исключительности и избранности стала метафора «города на холме» ( Рим и Москва – Третий Рим – на 7 холмах, 7 – мистически означает духовность, 7 высоток в Москве) введённая проповедником и первым губернатором колонии Массачусетс Джоном Уинтропом в 1630 году. В своей известной проповеди Уинтроп предупредал новоприбывших колонистов. Что их сообщество станет образцом для всего мира: «Ибо мы должны понимать, что будем как город на холме. Взгляды всех народов направлены на нас». Уинтроп проповедовал, что, пройдя через очищение в Новом мире, его последователи станут примером для Старого мира в построении образцовой модели протестантского сообщества.
Этот образ вдохновил и наделил чувством святой особости и, как следствие, ответственности многие поколения американцев, вплоть до настоящего времени. Президент Рональд Рейган (назвавший СССР «империей зла», которую необходимо уничтожить) всю свою политическую жизнь оперировал образом «города на холме», разъясняя его так: «Это высокий гордый город, построенный на скале, открытый ветрам, благословенный Богом, населённый самыми разными людьми, живущими в гармонии и мире, город со свободными портами… и если бы вокруг города были стены, то в стенах были бы двери и эти двери были бы распахнуты для любого, кого воля и сердце зовут в этот город».
Американский образ «города на холме», нового Сиона, заставляет вспоминать русскую легенду о граде Китеже, мифическом городе праведников, где царит справедливость и куда может отправиться каждый честный человек. Однако между этими двумя образами имеется и глубокое различие: американский «город на холме» служил ориентиром для практической реализации и в определённой степени действительно стал реальностью (в СССР в шутку говорили: хочешь посмотреть на коммунизм – поезжай в США) в то время как в России образ града Китежа сохраняется в легендах как миф, как недосягаемая мечта, место духовного бегства от жестокой действительности, которую русский человек принимал как неизменную данность, неподвластную изменению.
Томас Джеферсон глубоко верил в уникальность и великий потенциал США, за что его и считают прародителем американской исключительности. При этом США рассматриваются не как продолжение Европы на другом континенте, а как совершенно новая страна и даже прообраз нового Мира. с неограниченными возможностями. построение государства на принципе «от противного» при котором негативной точкой отсчёта служил Старый мир произвело действительно исключительную государственную архитектуру – первую в истории человечества конституционную республику. На печати США написано «Новый порядок на века».
Устойчивая мессианская тенденция является неизбежным логическим продолжением универсализма ценностей, абсолютизма в их утверждении, ощущения исключительности и морального превосходства. В 1857 г. Авраам Линкольн писал «Авторы Декларации независимости установили стандарты для свободного общества, которые должны быть всем известны и всеми уважаемы; к которым постоянно должны обращаться и на которые постоянно должны работать, и даже если эти стандарты не вполне достижимы, к ним должны приближаться, тем самым распространяя и углубляя их влияние и повышая счастье и ценность жизни для всех людей любого цвета кожи, повсюду».
Лишь два государства вызывали опасения основателей США – Британия и Франция, две могучие империи, ещё более опасные тем, что могли составить конкуренцию в мировой цивилизационной миссии. Испанская империя с её обширными владениями в Карибском бассейне и Юго-Восточной Азии виделась основателям США скорее упадочной и несколько варварской. Джеферсона беспокоило лишь то, что она не продержится до того времени как «наше население достаточно продвинется, чтобы получить их территории по частям».
Убеждённость в мессианском характере нации США и её «очищающей» роли в мире постепенно приобретали новые средства для своего выражения. Первым крупным выходом на мировую арену считается вступление США в Первую мировую войну. Как сказал тогдашний президент США Вудро Вильсон (1913-1921): «США реализовали безмерную привилегию воплощения своей судьбы и спасения мира».
Мессианское стремление является одной из составляющих теории «идеализма» в международных отношениях. Идеализм, основоположником которого считается президент-демократ Вудро Вильсон, предписывает ориентировать внешнюю политику США на моральные идеалы, применимые к человеку и практикуемые в собственной стране т.е. в США. Так, если внутри страны ведётся борьба с бедностью, то она должна сопровождаться борьбой с бедностью и во всём мире. Изначально идеализм выступал за утверждение международных институтов и международного права: президент Вильсон вошёл в историю как архитектор первой в мире надгосударственной организации – Лиги Наций (членство США в которой не одобрил конгресс), позднее воплотившейся в ООН (штаб-квартира которой находится в США, в Рокфеллеровском центре).
Мессианство несёт в себе выражение национализма. Именно гражданский национализм – а не патриотизм – является по мнению ряда специалистов доминирующей чертой государственного самосознания США. Различие между двумя понятиями следует из определения одного из основателей современного неоконсервативного течения Ирвинга Кристола: «Патриотизм берёт начало в любви к прошлому нации, национализм проистекает из надежды на будущее нации, её особое величие». Цели американской внешней политики должны выходить за рамки узкого. Буквального определения национальной безопасности, считают неоконсерваторы и идеалисты, национальный интерес мировой державы определяется «ощущением судьбы нации». Сегодняшний американский национализм гораздо ближе к неудовлетворённому, страждущему продемонстрировать себя национализму Германии, Италии и России, чем к устоявшемуся патриотизму Великобритании.
Сегодняшний американский мессианизм активно питается религиозной энергией. Например, один миссионер-баптист пишет: «американская внешняя политика и военная мощь открыли возможности для Евангелия в землях Авраама, Исаака и Якова «Победа над Саддамом Хусейном рассматривается как проявление и исполнение предсказания иудейских пророков Иеремии и Даниила о падении Вавилона (который располагался на территории современного Ирака).
Убеждение в «судьбе и обязанности Америки принести спасение всему человечеству», помимо идеологов и миссионеров, в массовом порядке разделяют и граждане. Исследование Университета штата Вирджиния, проведённое в 1996 году, демонстрирует почти полное единодушие граждан США (94%) в том, что «вклад США состоит в распространении свободы для возможно большего числа людей. Убеждение в том, что США с момента основания обладали «судьбой служить примером для других наций» разделяют 87% опрошенных американцев.
Моральный абсолютизм и «чёрно-белое» восприятие мира.
Президент Дж.Буш, вступая в должность в январе 2005 года говорил: «Американский идеал свободы, общественное благо зависят от характера человека – его честности, толерантности по отношению к другим, способности руководствоваться совестью в своей жизни». Список фундаментальных ценностей, поддерживающих моральное здоровье общества и порядок в нём, составляют религиозные постулаты, непреложная важность человеческой жизни, институт семьи и общины.
Моральный абсолютизм берёт начало в протестантских истоках Америки. Некоторые историки обращают внимание на тот факт, что само основание США было «моральным актом». Важная особенность протестантизма состоит в его твёрдой вере в возможность совершенствования человека, в отличие, например, от католицизма или православия, которые принимают человеческую греховность как неизменную данность.
Воспринимаемые буквально библейские заповеди служили верующим эффективным наставлением в личном и общественном реформировании.
США постоянно сотрясают скандалы о разоблачении коррумпированных чиновников, нарушениях на выборах, превышениях власти, лжи чиновников, включая президентов. Историки выделяют четыре периода «Великих пробуждений», когда повышенная религиозная активность. Проявившаяся через экспансию протестантской церкви, совпадала с периодами радикальных политических изменений на моральной основе. Это американская революция. Приведшая к провозглашению «Декларации независимости», подъём аболиционистского движения в1820-1830 годах, успехи движений за социальную справедливость в 1890-х годах и, наконец победа поборников гражданских прав для чернокожих в 1950-1960-х годах.
Американский протестантизм также подразумевает фундаментальную оппозицию между добром и злом. В видении мира пуританами «все люди разделены на два ряда – Добрых христиан и Порочных безбожников» (а СССР гордился тем, что является атеистической, безбожной страной т.е. страной порочных безбожников или империей зла). Образ «города на холме», населённого равноправными гражданами, задаёт жесткое деление между добром «внутри города» и злом «вовне» и таким образом поддерживает добровольную внутреннюю организацию. Добро должно поощряться, зло – обуздываться. «Добро» есть США, «зло» — всё, что им противится.
Абсолютизм, прилагаемый к типичному для США «чёрно-белому» видению мира, действует и на тех, кто не стремится разделить американские ценности. Поскольку американцами эти ценности воспринимаются как совершенная очевидность, то те, кто их не разделяет, немедленно представляются порочными и опасными, и к такому безнравственному, злонамеренному человеку или государству могут быть применены только жёсткие методы. В результате, наряду с высокой гуманностью, Америка проявляет столь же незаурядную жестокость в обращении с врагами.
Эта двойственная, но в американском понимании совершенно логичная и обоснованная тактика провоцирует со стороны России регулярные обвинения Америки в политике двойных стандартов. Подобные обвинения проходят мимо американского сознания, совершенно его не задевая, ибо для него очевидно, что в отношении врагов должны применяться другие средства, сообразно воплощённому в них злу.
Джеймс Монро, пятый президент США (1817-1825) не видел физических или моральных препятствий в расширении на запад, если величие государства того требовало. Протяжённость территории, согласно Монро, даёт нации ресурсы, население, физическую силу и таким образом определяет «различие между великой и малой державой».
Доктрина Монро. Объявленная президентом в 1823 году, заложила внешнеполитическую линию, которая до сегодняшнего дня продолжает утверждать имперские стремления США, сплетённые из убеждённого мессианизма и материальных интересов. Доктрина Монро провозгласила, что европейские государства более не имеют права колонизировать или вмешиваться в дела наций американских континентов (т.е. не только Северной, но и Южной Америки), иначе США сочтут это как угрозу своим национальным интересам. Тем самым доктрина Монро объявила всё Западное полушарие зоной интересов США и одновременно, в подтверждении традиционного изоляционизма, отгородила себя от Европы и её проблем, если те не затрагивали интересов Америки.
В действительности логика доктрины Монро началась практически с провозглашения Декларации независимости. Сегодня в ХХ1 веке глобализация привела к тому, что «соседними странами» США могут считаться страны на другой стороне планеты. Стремление к расширению, экспансии имело в США с самого начала такую силу, что даже правительство не могло его обуздать. Сама идеология либерализма, ставившая индивидуальные свободы, в их числе свободу перемещения и обладания землёй, выше государства, лишала чиновников причины и средств к обузданию подобных выражений свободы. Либеральное государство, утверждённое Декларацией независимости, обязывало правительство защищать «право людей на жизнь, свободу и стремление к счастью». Так экономический интерес с самого начала был вплетён во внешнюю политику и активно стимулировал расширение, экспансию США. Либерально-демократическая вера, экономические интересы и христианское учение сливались в единое целое в мощном цивилизирующем порыве. Поскольку они отвечают одновременно и материальным и идеалистическим устремлениям многих людей, то распространяются по миру практически без каких-либо приказов сверху. Скорее руководству США приходилось и приходится подстраиваться под этот мощный поток, иначе оно просто не удержится у власти. Сколько бы администрация Дж. Буша не вмешивалась в дела других государств, в США всегда находятся критики её действий за «пассивность» и «примиренчество» к «недемократическим режимам». США под руководством Дж Буша просто ненасытны в коллекционировании врагов. При этом на традицию государственного мессианизма накладывается мессианство лидера. Убеждённого в том. что он исполняет волю Бога. США начинают выращивать врага из Китая, который теперь рассматривается как наиболее вероятный противник. При этом ещё хватает сил для того, чтобы объявлять потенциальным врагом Россию.
Парадоксальность традиционной настроенности США на врага заключается в том, что реальных врагов и них на протяжении всей их истории практически не было, за исключением Британии. Последний раз нога вражеского (британского) солдата ступала на территорию США в 1812 году (т.е. когда Россия воевала с Наполеоном). Как же отсутствие завоевателей сочетается с таким количеством врагов? Дело в том, что для отнесения кого-то к категории недругов США вовсе не требуется посягательства на их территорию. Врага США заведомо определяют его ценности и идеология, если они не совпадают с американскими. Угрозами же воспринимаются опасность интересам США, которые сейчас распространены по всему миру, по всей поверхности земли.
Примечательным образом США допускают в качестве приемлемого только очень низкий уровень угрозы. Постоянная тревога и ощущение уязвимости могущественной Америки кажутся парадоксальными всем остальным нациям, привыкшим жить в гораздо меньшей безопасности.
Одержимые воспринимаемой опасностью и непоколебимой уверенностью в своей правоте, добродетели и «заботе» о благополучии других наций, США не могут понять, как те могут не разделять их видения мира и не стремиться им помогать. В американском понимании их нация, построенная как идеальное государство на благо всех людей мира, воплощает Добро (мы несём вам добро). Кто станет противится Добру? Только тот, кто введён в заблуждение дурными правителями, или тот, кто воплощает Зло. Здесь выстраивается классический силлогизм: США есть Добро – «кто-то» не согласен с США – следовательно этот «кто-то» есть Зло. (По принципу, если вы не согласны с нами, вы или дураки, или сволочи).
Начиная с Декларации независимости в 1778 году, внешнеполитический путь США состоял в череде односторонних заявлений своих интересов без всяких консультаций и учёта мнения других стран. Как в случае доктрины Монро и многочисленных поправок к ней, США просто ставили другие нации перед свершившимся фактом своих внешнеполитических намерений.
Геополитическая изолированность страны (защищена Атлантическим и Тихим океанами) в сочетании с неограниченными ресурсами на протяжении всей её истории давала США свободу действий, невиданную для европейских государств. США были полновластными и неуязвимыми хозяевами своего положения, были свободными в выборе действий – или бездействия, без консультаций и координации с кем бы то ни было.
Ещё одним важным фактором в формировании одностороннего подхода к мировым делам стало отсутствие опыта жизни в системе баланса сил европейского образца.
Система баланса сил является основным форматом международных отношений, который практиковала Европа и вместе с ней Россия. На протяжении всей своей жизни Европа представляла собой различные комбинации из множества государств, которые, как в калейдоскопе, складывались в фигуры союзов и коалиций. По определению, система баланса сил не могла полностью удовлетворить желания ни одного из её членов: её целью было поддерживать неудовлетворённость не выше того уровня. Который заставил бы кого-то из её участников разрушить действующую систему и построить новую в свою пользу. Интеллектуальной базой баланса сил служила философия эпохи просвещения, определявшая, что политическая сфера, так же как и экономическая, функционирует согласно рациональным принципам, уравновешивающим друг друга.
Баланс сил обязывает государства к скрупулёзному анализу возможных результатов каждой внешнеполитической акции и заставляет платить высокую цену за ошибки. США же с их обширнейшими территориями, немногочисленными слабыми соседями и естественной защитой, обеспечиваемой океанами (США это очень большая и очень защищённая с моря Англия) могли позволить себе делать размашистые, невыверенные внешнеполитические шаги. С соседями – индейцами и мексиканцами – тонкое дипломатическое балансирование не практиковалось. Просчёты не грозили Америке территориальными потерями.
В итоге США взяли привычку не тратить много времени на раздумья при принятии внешнеполитических решений, не планировать на отдалённую перспективу, не обременять себя попытками предугадать реакцию других сторон. Трудно себе представить, что после 200-летней практики такого подхода США по собственной воле изменили бы его. Империя, как пишет Генри Киссинджер, не заинтересована в создании какого-либо международного порядка – империя сама стремится стать международным порядком.
Односторонний подход во внешней политике тесно переплетается с позицией изоляционизма, недоверием к любым международным соглашениям и организациям. С такой точки зрения глобальные договоры и союзы представляют собой прямую угрозу для каждого американского гражданина. Они сокращают его права. Свободу и суверенитет. Согласно такой позиции США обладают совершенно уникальной, бесценной конституционной республикой. Поэтому было бы просто сумасшествием смешиваться с любой другой нацией. Принципы жизни, свободы и собственности не могут быть соединены с принципами геноцида, тоталитаризма, социализма и религиозного преследования.
Итог.
Фундаментальная черта и отличие американской системы от российской состоит в её посвященности человеку (всё во имя человека и на благо человека): американское государство было создано ради человека. во имя человека и на службу ему – если этот человек является гражданином США. (я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек).
Исключительную устойчивость, неизменность и законность американской системе даёт, во-первых, происхождение её основополагающего принципа, свободы и достоинства человека, от высшего и неопровержимого источника – Бога. Во-вторых, заложенные в основу системы фундаментальные человеческие инстинкты – духовное стремление к свободе и материальное стремление к благополучию – обеспечивает принятие её принципов всеми гражданами, убеждённую верность граждан этим принципам и их заинтересованные усилия к поддержанию и укреплению системы.
Основа нации – фундаментальные человеческие устремления – позволяет государству использовать индивидуальную энергию граждан для построения национальной мощи с выгодой для них самих, в то время как мощь российского (советского) государства строилась во многом в ущерб благополучию его граждан. Улучшая своё материальное положение и служа высшим идеалам, американец одновременно работает на себя и на нацию. В этом процессе идеалистические и материалистические устремления человека соединяются, подкрепляют одно другое и умножают результаты. Совмещая разнообразные мотивации, американская система создаёт множественные аргументы для реализации задач людьми и включает в этот процесс наибольшее число своих сограждан.
Либеральная демократия, экономическая деятельность и вера в Бога составляют в понимании американцев единое целое. По аналогии с российской триадой «самодержавие, православие, народность» эти установки задают великую американскую триаду «либеральная демократия, христианство(протестантизм), рыночная экономика».
Будучи движущей силой внутренней политики, эта триада неизбежно задаёт внешнюю политику Америки (США). Миссия США с момента их основания состояла в распространении национальной формулы на весь остальной мир. США, словами их создателей, были основаны «не только для самих себя, но даны как власть Бога над человечеством для отстаивания общих прав и естественных законов». Их задача состоит «в отличие от римлян, скорее в покровительстве, чем в имперском правлении миром».
Религиозное ощущение единства мира. чувство участия и даже ответственности американцев за остальной мир на государственном уровне трансформируется в убеждённую политику распространения демократических идеалов. Сопутствующее расширению влияния США экономические интересы американского бизнеса и государства дают материальные аргументы и стимулы для такой политики. Совмещение многочисленных мотиваций обеспечивает широчайшую базу для поддержки такой политики в обществе и мобилизует самые разные круги – от высоко идеалистических общественных организаций до «акул капитализма» — на реализацию этой политики без указаний со стороны правительства.
В определённой степени политика продвижения демократии нужна прежде всего самим США – для того чтобы быть США. Без этого США лишаются своей сущности, своей национальной идеи. Так, лишившись своей национальной идеи СССР потерял своё пространство и перестал существовать.
Восприятие России через призму американского сознания.
Некоторые исследователи утверждают. Что советско-американские разногласия явились следствием неверно истолкованных сигналов и намерений. Полагаясь на фундаментальные и прикладные исследования, можно с уверенностью утверждать, что механизмы искажения восприятия сыграли в этом существенную роль. Поскольку человеческое сознание достигает просвещённого состояния очень медленно, то вряд ли эта ситуация изменится.
Единого типа мышления не существует. Мыслительный процесс субъективен, будучи производным от социально-политической и культурно-цивилизационной среды. Таким образом, люди по-разному обрабатывают поступающую информацию и по-разному мыслят.
Задачи восприятия состоят в приведении реальности к виду, пригодному для принятия решений. Для сохранения интеллектуального и душевного комфорта и. в итоге – для улучшения условий существования в своей среде. Опасение потерять «точки опоры» в понимании мира и себя в мире, защита существующих групповых ценностей и тем самым идентичности (образа себя в своих собственных глазах), в совмещении с принципами экономии мыслительной энергии и автоматизма реакций, заставляет людей придерживаться своих убеждений и избегать изменений.
Человек не «видит» того, чего он не знает. Люди не способны увидеть явление. Прежде чем для него созданы контекст и терминология. Если знание не было предварительно заложено в память. если в памяти не существует образцы или прецедента, то человек не заметит события или новой информации. В приложении к политическим системам это означает, что люди одной системы могут «не видеть» и «не понимать» особенностей функционирования другой системы. Специфика «своей» политической системы настолько глубоко и тонко встроена в сознание человека, что часто он не может представить себе даже возможность существования альтернатив.
Новая информация чаще всего не только не ставит под сомнение существующие убеждения, но более того. используется в их подтверждение. Информация. Не соответствующая имеющимся убеждениями и ожиданиям, игнорируется. В том случае. Когда конфликт между существующей и поступающей информацией для него неразрешим, человек изменит наименее важные периферийные убеждения и те, которые не затрагивают других убеждений. «готовность к восприятию» помогает видеть в новой информации только то, что уже знакомо и ожидаемо.
Механизмы формирования восприятия во внешней политике.
В политике, как и в науке, существуют теории и общепринятые концепции, в рамках которых и объясняются события и ведутся исследования. Они задают ограничения на то. что считается «разумным», а что является «абсурдом». В науке это заставляет учёных отбрасывать как «невероятное» то, что не соответствует «возможному» или «ожидаемому». Если в результате эксперимента будет получено свидетельство кардинально нового явления, сам учёный, проводящий эксперимент, может этому не поверить. Если учёный всё же поверит и представит описание нового явления в научный журнал, редактор может отказаться его публиковать. Если журнал его всё же опубликует, учёное сообщество пропустит статью мимо своего внимания как «нонсенс» либо найдёт в исследовании массу ошибок.
Как и когда происходит смена теории, парадигмы? Они слабеют по мере того, как теряют свою способность решать новые задачи и проблема.
Важную роль во взаимном политико-культурном восприятии СССР и США сыграла идеология. В течение более 70 лет она задавала рамки понимания противоречий между двумя государствами. Идеология стремится одновременно объяснить и изменить мир. Часто идеологию характеризуют как миф, который оправдывает существующий строй.
Либеральная традиция чётко разделяет идеологию и независимое мышление. Мышление, как принято считать. Основывается на ясном, непредвзятом наблюдении и состоит в рациональной дедукции. Идеология, напротив, предвосхищает наблюдение и стремится сформировать восприятие в соответствии с ранее зафиксированными убеждениями. Если мышление – индивидуальный и осознанный процесс, то идеология – навязанная извне система жёстких утверждений. В США принято вообще отрицать наличие идеологии, которая ассоциируется как раз с СССР (В США же с такой точки зрения естественные люди просто живут естественным образом – и всё). Считается, что идеология несовместима с демократическим устройством общества.
Идеология выступает в роли своеобразной «гражданской религии». Идеология несёт в себе стремление к улучшению общества, она выдвигает систему идей, описывающих то, как сократить пропасть между идеальным и реальным обществом. Идеология подразумевает, что воплощение программы может повлечь борьбу. За её претворение в жизнь обычно берутся реформаторы и революционеры.
Идеология должна объяснить массам, кто, почему и с какими целями ими управляет и приемлемым для масс образом аргументировать различия между слоями общества. Она обосновывает, оправдывает и защищает институты.
Из этого следует очень важная функция идеологии – сила идей (в некоторой степени ложь, обман) замещает принудительную силу. Дело в том, что обеспечение безопасности граждан, правопорядок, соблюдение законов в обществе осуществляется за счёт использования силы принуждения государством, обладающим монополией на неё. Однако контроль, принуждение и санкции – это затратные и не самые эффективные методы поддержания системы. Такие методы. В отсутствии доверия и содействия со стороны граждан, обходятся власти дорого и в материальном и нематериальном отношении – вплоть до её свержения. Поддержание системы за счёт добровольного исполнения гражданами предписанных идей и правил уменьшает потребность государства в использовании принудительной силы, поглощающей ресурсы и создающей напряжение в обществе. Для этого необходимы сильные, убедительные идеи, которые хотели бы разделить как можно больше граждан. Идеология должна по возможности совместить интересы элиты и массы.
Американская идеология нашла гениальное решение напряжения между более и менее состоятельными слоями общества: «американскую мечту». Вместо зависти и ненависти к богатым, «американская мечта» предлагает присоединиться к их числу за счёт собственных усилий. Высокая убедительность идеологии демократии США позволила этой системе просуществовать уже 230 лет без существенных изменений.
К числу важнейших механизмов восприятия в политике относятся стереотипы. Впервые термин «стереотип» был введён в общественные науки в 1920-е годы ХХ века в США, когда возникла необходимость изучения и объяснения законов функционирования массового сознания. Основателем концепции стереотипного мышления и поведения (а также общественного мнения) стал Уолтер Липман. Он описывал стереотипы как упорядоченные. Схематичные, детерминированные культурой «картинки мира» в голове человека, которые экономят его усилия при восприятии сложных социальных объектов и защищают его ценности, позиции и права.
Липманн выделил две важные причины. Которые оказывают влияние на формирование стереотипов. Первая – использование принципа экономии усилий, характерного для повседневного человеческого мышления и выражающегося в том, что люди стремятся не реагировать каждый раз по-новому на новые факты и явления, а стараются подводить их под уже имеющиеся категории. Вторая причина – защита существующих групповых ценностей.
Роль стереотипов в механизме познания носит двойственный характер. С одной стороны, стереотипы значительно упрощают процессы познания и творчества, позволяя широко использовать имеющиеся знания и навыки, а с другой – они же ограничивают возможность познания нового, выходящего за рамки привычных понятий или противоречащего им.
Опознание, отнесение к уже известной схеме в таких процессах заменяет собой понимание. В то же время стереотип может выступать и в качестве руководства к действию: люди не только опознают привычные образы, но и стараются следовать им, чтобы быть понятыми другими и собой.
Стереотипы становятся более отчётливыми и враждебными. Когда возникает напряжённость между группами. Они усваиваются очень рано и используются детьми задолго до возникновения ясных представлений о тех группах, к которым они относятся. Социальные стереотипы не представляют большой проблемы, когда не существует явной враждебности в отношениях групп, но их в высшей степени трудно изменить и управлять ими в условиях напряжённости и конфликта. Американское восприятие России (как и российское) состоит почти исключительно из стереотипов.
Фундаментальный дуализм человеческой природы задаёт неминуемую двойственность мышлению, восприятию. Мировоззрению. Все характеристики существуют парами: белое – чёрное, добро – зло, мир – война. Аналогичным образом люди видят самих себя: я – другой, мы – они, свои – чужие. советско-американское противостояние ярким образом воплотило этот дуализм, закрепив его идеологией и наполнив массой политических, социальных, культурных формул: «демократия – тирания», «свобода – тоталитаризм», «права человека – попрание прав человека».
Национальные особенности развивались по мере того, как народы дифференцировали себя от других по признакам языка. Религии, традиций, идеалов, истории. Для того, чтобы сформулировать, что он есть. Человеку нужен «другой». Который воплощал бы всё, чем он не является сам. Самюэль Хантингтон выстраивает следующую логическую цепь. Национальная дифференциация подразумевает сравнение: чем «мы» отличаемся от «других». Сравнение, в свою очередь, влечёт за собой оценку «наше» лучше или хуже «другого»? Эгоизм группы и потребность оценивать себя положительно чаще всего приводит к заключению, что «наше» лучше. Далее появляется стремление убедить в своём превосходстве «другого», и соревнование ведёт к антагонизму. Начальные, возможно несущественные различия преувеличиваются для того. чтобы более чётко отделиться от «другого» и противоречия растут вширь и вглубь. Под становящиеся фундаментальными противоречия подводится теоретическая основа – идеология. Лепится изощрённый образ демонического «другого».
Образ внешнего врага имеет столько практической пользы для государственных дел, что надежда на избавление от него представляется иллюзорной. Хантингтон подчёркивает эффективную роль понятия врага для усиления авторитета государства, сглаживания внутренних социальных, экономических и этнических антагонизмов, повышения национального единства, кристаллизации гражданских качеств народа, мобилизации экономических ресурсов. Нации враг «полезен» для повышения самооценки, причём тем более велика потребность в самоуважении, чем сильнее народ чувствует себя в каком-то отношении неполноценным. Тем более грозным и сильным рисуется враг. Так США преувеличивали враждебность СССР и наделяли его возможностями, которыми он не обладал.
Потребность во враге, который воплотил бы в себе отрицательные аспекты самого человека, заложены в человеческой природе. Эта потребность основывается на глубинном стремлении избавиться от своих собственных. Негативных с точки зрения национальной культуры и цивилизации характеристик. «Враг – это резервуар, в который помещаются собственные нежелательные аспекты».
Враждебные отношения связывают врагов таким образом, что напряжённость между ними постоянно воспроизводится и поддерживается. Возникает своеобразный «симбиоз врагов». Симбиотический союз подразумевает энергетическое взаимодействие и подпитывание врагов друг другом (Н.В.Гоголь описал это в повести «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем). Каждая сторона нуждается в своём антигерое для завершения своей идентичности, для её поддержания и подкрепления. Две стороны оказываются тесно связанными и неотделимыми друг от друга.
Образ СССР как «империи зла» (автором термина считается Ричард Пайпс, а пустил его в политический оборот Рональд Рейган после того, как СССР сбил корейский «Боинг») был очень важен для США. Распад СССР по мнению Самюэля Хантингтона привёл к тому, что «… мы американцы перестали быть тем, кем были, и не знаем, кем мы становимся».
Важность понимания особенностей восприятия в группе определяется тем фактом, что внешнеполитические решения принимаются и воплощаются коллективом людей. При неизбежном наличии противоречий в правительствах, внешнеполитические решения часто принимаются группами единомышленников. В солидарной группе, при прочих равных условиях. усиление сплочённости повышает верность принятым взглядам, уменьшает тревогу, повышает самооценку и даёт ощущение безопасности членам группы. Принадлежность к группе также повышает устойчивость убеждений, связанных с членством в ней: поскольку изменение позиций грозит болезненным разрывом с людьми, чьё мнение небезразлично, человек избегает их пересматривать. Сплочённость группы повышается с наличием внешнего давления и угроз, а также стрессом и срочностью принятия решения.
Динамика группового мышления и поведения описывается прежде всего давлением к соответствию взглядов. Как подчёркивает психолог, профессор Йельского университета и университета Беркли в Калифорнии Ирвинг Джанис, попытки повлиять на инакомыслящего, чтобы тот пересмотрел или понизил градус своих диссидентских идей, продолжаются до тех пор, пока другие члены группы верят в успех убеждения. Когда надежда переубедить диссидента пропадает, коммуникации в его направлении резко снижаются: группа исключает его из своего состава всё более очевидным образом, чтобы восстановить собственное единство. При этом. Чем выше сплочённость группы и чем более важен обсуждаемый вопрос для её целей. Тем скорее группа вынудит инакомыслящего покинуть её.
Крупная организация отличается многогранной и многоуровневой структурой. В которой части изолированы друг от друга, коммуникации между ними затруднены и имеются противоборствующие группы интересов. Новая информация на входе классифицируется в зависимости от интерпретации первого чиновника, в чьи руки она попадает, и может не достичь всех лиц, чья компетенция была бы необходимы для принятия решения. Далее, на каждом звене передачи, данные могут преломляться через административные интересы и психологические особенности передающего её чиновника. Строгий процесс планирования и административная инерция практически исключают пересмотр и адаптацию убеждений и планов: новые данные интерпретируются исключительно в свете уже имеющихся планов, даже если те были составлены для решения других задач.
Систематизация восприятий России в США.
В своё время премьер-министр Великобритании У. Черчилль описал Россию как «загадку, завернутую в секрет и окутанную тайной».
Американское видение России больше говорит об Америке (США), чем о России. Кроме того, видение не одно – их много. Поскольку единого мнения в Америке не существует, то и образы России отражают всё разнообразие мнение и противоречия самого американского общества. Люди проецируют свои мировоззренческие убеждения на объект «Россия», и в результате палитра мнений о ней воспроизводит полный спектр американских взглядов.
Тем не менее представляется возможным выделить следующие факторы, участвующие в формировании восприятия России.
На общегосударственном уровне безальтернативная система либерально-демократических ценностей диктует заведомо критическое отношение ко всему, что отличается от неё. Либерально-демократическая система с её неотъемлемым плюрализмом мнений позволяет существовать многообразию мнений и высказываний о России. Свобода суждений о России, тем не менее, ограничивается всё той же безальтернативностью либерально-демократической идеи, которая действует как самоцензура сознания: многообразие мнение существует лишь внутри либерально-демократической системы, возможность применения других политических систем не обсуждается.
История отношений между двумя государствами создала целый массив образов и предубеждений о России. Дореволюционные дружеские связи занимают в ней незначительное место в силу своей давности и отсутствия очевидцев. Живая память агрессивного соперничества с СССР служит в основном базисом и единственно возможным ориентиром отношений с Россией. Восприятие эпохи холодной войны запечатлено в сознании большинства как американцев, так и нынешних россиян. Идентификация прошлого с настоящим укрепляется тем, что СССР почти всегда именовался Россией, а все советские люди – русскими. На эти негативные воспоминания накладываются избыточно оптимистические ожидания 1990-х годов (90-е – это «время надежд» если смотреть на Россию с точки зрения США), не реализовавшихся в действительности, что породило разочарования и даже ощущение «обмана» США со стороны России.
На внутригосударственном уровне восприятие России зависит от политических убеждений наблюдателей. Негативные мнения о современной России не достигают сегодня интенсивности образа «империи зла», но рисуют её как возможного конкурента, если предоставить Россию себе самой. Убеждённых защитников России, в отличие от времён «коммунистического эксперимента» сегодня в США не существует. Радикальные левые исчезли вместе с идеей строительства коммунизма.
Контраст между российской реальностью и американским её восприятием описывает профессор истории России в Нью-Йоркском университете Стивен Коэн. Когда НАТО подступает к границам России, поглощая бывшие страны советского блока и бывшие советские республики, это объясняется «войной с терроризмом» и «защитой новых государств»; когда же Россия выражает этим недовольство, то она «инициирует холодную войну». Когда Вашингтон вмешивается во внутреннюю политику Грузии и Украины, он «распространяет демократию», а когда Москва делает то же самое, это становится «неоимпериализмом». Когда поддерживаемый Вашингтоном президент Ельцин уничтожил демократически избранный парламент, передал государственную собственность и основные телеканалы в руки оказавшейся рядом группы предпринимателей (не титульной национальности), навязал конституцию. Дающую почти неограниченную власть исполнительной ветви, и инсценировал выборы – это были «демократические реформы»; когда президент Путин продолжает этот процесс – это «авторитаризм». Однако политики, мыслящие также как Стивен Коэн являются в США редкостью и считаются «нестандартно мыслящими».
Общепринятые претензии США к современной России можно разделить на четыре группы:
-
Внутренняя эволюция (развитие) России.
-
Политика России на пространстве СНГ.
-
Энергетическая политика России.
-
Внешняя политика России по вопросам, важным для администрации США.
-
Характер и эволюция политического строя в России.
Усиление критики, начавшейся с 1999 г. сразу после ухода Ельцина и прихода Путина, было вызвано начавшимся осенью 2003 года «делом ЮКОСА». Совпадение идеалистических стремлений и материальных интересов, согласно традиционному американскому рецепту. Даёт наиболее активную мобилизацию широких общественных кругов. Возмущение «делом ЮКОСА» сплотило в едином порыве идеалистов, которые уже давно были недовольны «примиренческой» позицией властей США по вопросу демократических ценностей России, сторонников силовой политики, которые не переставали со времён СССР видеть в России опасность и деловые круги из самих США, ведущие бизнес в России. Принадлежность компании энергетическому сектору, в контексте темы энергетической безопасности США, дала ещё один весомый аргумент для озабоченности тем, что происходит в России.
Критика России в устах прессы, экспертного сообщества и политического руководства США формулируется в терминах «отступления России от демократии», «сползания к авторитаризму», «отхода от основных принципов демократического строя». В подтверждение этих обвинений приводятся следующие факты:
— централизация власти в России и отмена системы сдержек и противовесов: контроль над законодательной ветвью власти, отмена выборов губернаторов, попытка отменить выборы мэров, бюрократический авторитаризм, ослабление демократических институтов;
— нарушение политических свобод: гонения на политических оппонентов (движение «Другая Россия»), подавление политической оппозиции, манипуляция политическими партиями;
— нарушение гражданских свобод: преследование негосударственных организаций. Нарушение базовых прав человека, злостное нарушение прав человека в Чечне;
— отсутствие законности: зависимость и предвзятость судов, коррумпированность всех уровней власти, недостаточное усилие по проведению правовых реформ;
— нарушение свободы прессы: преследования и убийства журналистов, переход в государственную собственность или контроль основных телевизионных каналов, закрытие критических программ на телевидении, замена независимых редакторов прессы на лояльных;
— контроль государства над экономикой: захват государством наиболее прибыльных секторов экономики, контроль над нефтегазовыми ресурсами, дело ЮКОСа, пересмотр заключённых соглашений с российскими и иностранными инвесторами, государственный рэкет через надзорные службы;
— активное участие бывших и настоящих кадров КГБ в управлении государством и бизнесом ввело в английский язык термин «силовики» на латинице и даёт основания для квалификации России как полицейского государства.
Россияне, которым судьба своей страны небезразлична и без подсказок из США формулируют примерно те же пункты критики. Однако сущность и мотивы американской и российской позиций различаются.
Различия эти состоят в следующем:
-
К объективной критике в американском случае добавляется непонимание всей сложности происходящих в России процессов и типичное для американцев нетерпение, требующее подать демократию «здесь и сейчас», а также прямое проталкивание интересов США.
-
Демократия в России, согласно самому её определению должна исходить от демоса (народа). В данном конкретном случае от российского, а не от американского или какого-либо другого народа. Глобальность и универсализм американского восприятия мира, убеждённость в оправданности своих интересов по всему земному шару и наделение всех других народов собственным американским мышлением (как единственно возможным) не позволяют США понять это.
-
США не осознают, что, ставя знак равенства между демократией и США, они наносят вред демократии, компрометируют и порочат её идею (превращая «демократию» в «дерьмократию»). Народы имеют право стремиться к демократии, но при этом не стремиться к подчинению США. (а в логике США содержится именно это: если вы за демократию, значит вы за США, если вы против США – значит вы против демократии) (если вы за «добро», значит вы за США, если вы против США – значит вы на стороне «зла» против «добра»).
-
В критике России со стороны США много того, что имеет отношение к ним самим, только со знаком «минус». Используются двойные стандарты, исходя из которых, если что-то делают США, то это вынужденные меры для защиты идеалов демократии. Но если то же делает Россия – то это агрессия и тоталитаризм. Проблема состоит в том, что после отмены советской идеологии национальная идея так и не была сформулирована. Пустое идеологическое пространство в таком случае заполняется прошлыми негативными стереотипами и ожиданиями. В политике России видят простое продолжение прежней политики СССР.
-
Политика России на пространстве СНГ.
В США вообще стремятся не использовать понятие СНГ – союз независимых государств, а называют то, что возникло после распада СССР – новыми независимыми государствами. Т.е. принципиально отрицается наличие между ними «союза» и вообще чего-то общего (хотя все эти страны исторически составляли единое целое не только на протяжении 70 лет существования СССР, но и длительное время ещё в Российской Империи).
Если тема внутренней политики России может корректироваться успешной коммуникацией, то вопрос российской политики на пространстве СНГ (а в американском понимании – отношение России к новым независимым государствам) остаётся камнем преткновения между Россией и США, вне зависимости от качества коммуникации. Любое сохранение, а тем более расширение влияния России на постсоветском пространстве (непосредственно примыкающем к её границам в отличие от США, находящихся за океанами) категорически противоречит американскому видению своей национальной безопасности и стратегических интересов (окружить Россию буферной зоной враждебно относящихся к ней государств).
Очевидно, что Россия должна стремится к объединению пространств СНГ – приемлемым и выгодным для этих стран образом, в первую очередь на основе экономических интересов. Распад СССР, понятый с точки зрения обид бывших республик на Россию и материальных преимуществ от суверенитета, произошёл, тем не менее, вопреки мировым тенденциям к объединению и интеграции.
США, со своей стороны, категорически намерены не допустить создание какого-либо нового объединения на постсоветском пространстве. С этой точки зрения, например, Украина объявляется «нашей центральной зоной безопасности» (т.е. Украина, непосредственно граничащая с Россией и исторически составляющая с ней практически единое целое объявляется центральной зоной безопасности США, находящихся за тысячи километров, и не имеющих с Украиной никаких культурно-исторических связей).
Если большинство американских стратегов готовы принять умеренно (но не слишком) сильную Россию, то расширение влияния России в границах бывшего СССР для США решительно неприемлемо. Это противоречит одновременно всем их интересам.
Образ российской (советской империи – один из наиболее устойчивых образов России в США и любые действия российского руководства на пространстве СНГ будут восприниматься как попытка «восстановить империю».
-
Энергетическая политика России.
США критикуют российское руководство за «захват энергетического сектора». «использование нефти и газа в политических целях». «как инструмент запугивания и шантажа». В итоге Россия воспринимается США «не гарантом энергетической безопасности, а угрозой ей».
Томас Фридман, влиятельный политический комментатор газеты «Нью Йорк Таймс» и автор книги «Плоский мир» утверждает, что Россия представляет собой наглядный пример сформулированного им самим «первого закона нефтеполитики». Согласно которому укрепление свободы в государстве обратно пропорционально цене нефти. Высокие цены на энергоносители превратили Россию из «больного Европы» в «начальника Европы» и сегодня она, по мнению Т.Фридмана влияет на Западную Европу посредством газопроводов гораздо больше, чем посредством ракет СС-20 («Сатана»).
Фридман задаётся вопросом: «Станет ли Россия похожей на Норвегию – демократией, обогащённой нефтью, или похожей на Венесуэлу – демократией, подорванной нефтью?» Это справедливый вопрос, который волнует и многих россиян.
Энергетическая проблематика, как и тема влияния России в СНГ состоит из реальных интересов и слабо поддаётся риторическому (словесному) воздействию. Интересы национальной безопасности США будут всячески препятствовать расширению энергетического влияния России. Действительно, опасения Запада перед «энергетическим оружием» в руках России не имеют под собой фактических оснований: ни Россия, ни ранее СССР даже в самые сложные моменты отношений не прерывали поставки энергоносителей. Однако субъективные опасения в данном случае питаются недоверием и различием в ценностных подходах.
-
Внешняя политика России.
Концептуальный вопрос о численности полюсов силы в мире поднимается только в России: в США не него есть самоочевидный ответ – центр в мире один – США. При этом подавляющее большинство политиков в США вполне согласны с тем, что с большей частью мировых проблем США не могут справиться в одиночку. Но критика американского имперского подхода не принимается и вообще не имеет смысла в реальности, как её воспринимают США. С объективной точки зрения России сложно повлиять на то, чтобы США стали придерживаться мнения международного сообщества, когда это не отвечает их интересам. В ближайшей перспективе США сохранят позицию единоличного полюса, действующего по своему усмотрению. Но это не значит, что Россия не должна выражать своё несогласие с таким подходом. Позиция России усиливается тем, что такое недовольство разделяется всеми остальными странами мира. Противодействие односторонним имперским подходам США вполне оправдано до того момента, когда это противодействие начинает приносить ущерб собственным интересам России. В вопросах международной политики, как и во всех остальных, Россия страдает от отсутствия сверх идеи, сравнимой с идеологией США, которая бы задавала стратегическое направление её действиям в мире, поддерживала материальные интересы и привлекала сторонников.
Восприятие России на протяжении ХХ века.
В начале ХХ века США в силу замкнутости на самих себя, очень мало знали о России. Явление «социалистической революции», незнакомое широким американским кругам даже в теории, ещё более ограничил возможность понимания, происходящего в СССР. Либеральные элиты в США с интересом наблюдали за реализацией необычного политического эксперимента – в некотором роде сравнимого с их собственным экспериментом, тем более, что российские революционеры боролись во имя тех же свободы и равенства, что и американские революционеры в конце ХУ111 века. Но социализм как общественный строй слишком противоречил политической сути США, прежде всего священной для них частной собственности. Поэтому администрация президента Вильсона формально прервала дипломатические отношения с Россией 7 ноября 1917 г.
В послереволюционные годы Советская Россия представлялась слабым и дезорганизованным гигантом, не способным на экономическое развитие. Доходившая до США фрагментарная информация о разрухе. Вызванной революцией и Гражданской войной, укрепили такое мнение. В 1933 г. дипломатические отношения между США и СССР были установлены и в Москве было открыто американское посольство. Однако принципиальная оценка мощи СССР после этого не изменилась. Когда до правительства США всё же доходили фрагментарные данные, говорившие об интенсивном наращивании военной и индустриальной мощи СССР, эти данные либо игнорировались, либо отвергались как ошибочные. Несколько верных оценок Советской армии, демонстрировавших, что СССР имел самый крупный арсенал передовых вооружений – самолётов, танков. А также производственных мощностей – были проигнорированы потому, что противоречили распространённым в США мнениям. Потери СССР в 1940 году от войны с небольшой и далеко не самой сильной финской армией дали очевидное подтверждение слабости СССР тем, кто видел его слабым. Накануне Второй мировой войны советское государство представлялось из Америки нежизнеспособным, и коллапс его считался лишь делом времени.
К концу 1944 года внешняя разведка Госдепа приводила данные об антисоюзнических действиях СССР и его враждебных намерениях. Эти мнения наконец стали подниматься с уровня аналитиков и постепенно доходить до высшего уровня Государственного департамента, разведслужб и министерства обороны. Несмотря на факты, Рузвельт и его ближайшие советники продолжали настаивать на попытках заручиться содействием Сталина ив реализации амбициозных международных планов. Которые задумывал Рузвельт. Внезапная смерть Франклина Рузвельта в апреле 1945 года привела на президентский пост Гарри Трумэна, который понятия не имел о планах Рузвельта и занял типичную американскую позицию по отношению к любому врагу – агрессивное силовое давление.
Вопреки ожиданиям, СССР не только не был сломлен сильнейшей германской армией, перед которой пала почти вся Европа, но и стал ключевым творцом победы во Второй мировой войне. Далее, несмотря на гигантские человеческие потери – более 23 миллионов человек, или 13,77% общего населения страны, сравнении с 418 тысячами человек (0,32% населения США), и разрушение 40% экономики, СССР стал достаточно сильным в военном и экономическом отношении, чтобы бросить вызов США.
Успех СССР произвёл в США шок – тем более сильный, что случился он именно тогда, когда сами США впервые в своей истории утвердились на лидирующей позиции в мире. Такой серьёзный просчёт вызвал в США панику.
Взаимная непереводимость двух систем, отсутствие понимания советских реалий, неспособность видеть и верно интерпретировать информацию, не соответствующую ожиданиям – все эти факты активно участвовали в формировании ошибочного представления об СССР. В США то устрашали себя преувеличенной мощью СССР, то уверяли себя в скором крахе его системы. Попытки анализа советской экономики по критериям западной экономики неизбежно приводили к заключению, что коллапс советской системы неотвратим. Поскольку коллапс всё не наступал, аналитики приходили к выводу, что система практически неуязвима.
Сильнейшим ударом по верованиям приверженцев советского строя за границей стала информация о сталинском терроре, раскрытая после ХХ съезда КПСС. Свидетельства политических гонений были для американских сторонников СССР однозначным предательством идеалов коммунизма, ибо политическая демократия дорога сердцу любого американца, будь он даже членом коммунистической партии.
Запуск СССР спутника в 1957 г. и полёт в космос Юрия Гагарина в 1961 г. создали новый виток ужаса перед мощью советского врага. Правительство и общество регулярно захлёстывали волны тревоги и опасений, что демократическая Америка слишком размягчилась морально и физически, чтобы выдержать напор «целеустремлённого и дисциплинированного» советского врага.
Восприятие эпохи холодной войны, запечатлённые в памяти подавляющего большинства американцев, служат опорным ориентиром, исходной точкой для всего, что происходит сегодня в России. Более того, образы холодной войны являются единственно возможным базовым ориентиром, поскольку живущие сегодня поколения не знают ничего о до-коммунистической России.
Через призму либерально-демократических ценностей США Советский Союз представляется олицетворением всего негативного и носителем всех характеристик, противоположных американским. С позиций США, СССР воплощал антагонистический полюс по каждому критерию: тоталитарность. Авторитаризм, тирания, попрание прав человека, безбожность – вместо демократии, свободы, прав человека, плюрализма мнений и христолюбивости.
Холодная война стала удобным форматом для выражения собственного образа США в противовес СССР. Тоталитарный антипод способствовал кристаллизации образа Америки как «маяка свободы» для свободолюбивых народов и видения себя американцами как «всемирной нации», сочетающей в себе всё лучшее. В противостоянии с СССР Америка могла лучше реализовать свою «особую судьбу» и «спасти мир». Наличие внешнего врага способствовало сплочению нации, а преувеличение его мощи и «коварства» помогало видеть себя более сильной и добродетельной державой. Манихейское видение мира (мы – «добро», они – «зло») питалось идеей противоборства с «империей зла», и религиозный дух воспринимал сражение с СССР как библейский Армагеддон.
Холодная война также отвечала материальным интересам военно-промышленного лобби. Со своей стороны, СССР, в силу аналогичных характеристик. Всячески способствовал созданию и поддержанию такого своего образа в США.
Восприятие советской внешней политики в США можно разделить на три группы.
Первый тип интерпретаций, традиционный, видел во внешней политике СССР продолжение стремлений царского режима. Всяческое усиление советских индустрии, технологии, военной промышленности согласно сторонникам такой интерпретации, давало дополнительные средства для достижения традиционных для России целей: доступа к морям, обеспечения безопасности границ, повышения международного влияния. Двойственность направлений продвижения – Азия и Европа – соответствовали давней российской традиции, причём встречая препятствия на одном из направлений, Россия ускоренно двигалась в другом.
Вторая школа, идеологическая, интерпретировала советскую внешнюю политику как стремление к мировому господству и установлению коммунизма во всём мире (Что соответствовало официальным идеологическим заявлениям правящей партии КПСС СССР: «наша цель – коммунизм», «коммунизм – светлое будущее всего человечества». Планы советских лидеров сравнивались в США с планами Гитлера, марксистко-ленинское учение понималось буквально и воспринималось как мировой коммунистический заговор, направленный против развитых стран Запада и в первую очередь – против США. (Однажды Н. Хрущёв сказал Д. Кеннеди: «Мы вас похороним». При этом он имел в виду, что у капитализма, который олицетворяют США нет будущего, он умирает, как об этом писал К. Маркс и В. Ленин. Коммунизм же – это общество будущего). Кеннеди же понял эту фразу буквально и решил, что Хрущёв грозится уничтожить США, например, с помощью ядерного оружия).
Третья школа рекомендовала комбинировать элементы традиционного и идеологического подходов, ибо стремление СССР обеспечить свою безопасность совмещалось и поддерживалось идеологией экспансии, распространения влияния СССР по всему миру.
Восприятие России в США как чего-то иного, чем СССР, затрудняется тем, что в годы холодной войны СССР чаще всего именовался как раз Россией, а все советские люди – русскими, причём ошибочность такого использования слов даже не осознавалась (Точно также неверно называть США Америкой, а жителей США американцами. Действительно, американцами являются прежде всего, наряду с жителями США, жители государств Южной Америки, говорящие не на английском, а на испанском языке. В России в ХУ111 – Х1Х веках американцами вообще называли коренных жителей т.е. индейцев, а белых переселенцев – бостонцами). Можно привести интересный и типичный пример. Бывший советолог (специалист по СССР), глава Государственного департамента Кондолиза Райс, в пылу обсуждений установки противоракетной обороны в Польше и Чехии сказала: «мысль, что 10 ракет станут угрозой советским стратегическим силам – нелепа». Эти слова были произнесены в 2007 году т.е. через 16 лет после распада СССР, но Кондолиза Райс даже не заметила своей оговорки и не поправила её.
Различие в восприятии СССР в России и на Западе ярко проявилось тога, когда президент Путин в послании Федеральному собранию в апреле 2005 года охарактеризовал распад СССР как «величайшую геополитическую катастрофу ХХ века». Очевидно, что для россиян, наряду с трагическими чертами СССР воспринимался и как носитель весьма положительных черт. Для Запада, знакомого лишь с негативной стороной СССР, исчезновение «империи зла» без всяких сомнений представляло величайший геополитический триумф ХХ века. Исходя из своего понимания события, западная пресса и комментаторы естественным образом интерпретировали слова президента Путина как ностальгию по СССР, новые имперские амбиции России и приверженность самого Путина традициям КГБ СССР.
Устойчивость идеологических убеждений во времени, их нечувствительность к внешним факторам и аргументации можно продемонстрировать на примере главы Государственного департамента США в период 1953-1959 г. г. Джона Даллеса (брата знаменитого Аллена Даллеса, директора ЦРУ, которому приписывают знаменитый секретный план развала СССР). Непримиримость Даллеса к СССР уже после смерти Сталина основывалась на его категорическом убеждении, что коммунистическое правительство как таковое является истинным воплощением зла. В 1950 г. ещё до назначения госсекретарём он писал: «Советский коммунизм начинается с атеистической предпосылки безбожия. Всё остальное вытекает из этого». Даллес отстаивал политику «освобождения» мира от коммунизма. Он был убеждён, что государство, придерживающееся моральных принципов (т.е. США) всегда оказывается в невыгодных условиях при взаимодействии с беспринципным государством (т.е. СССР). Факты, которые могли бы свидетельствовать о миролюбивых стремлениях СССР Даллес объяснял либо слабостью СССР, либо его коварством.
1990-е годы – время обманутых надежд.
Период демократических преобразований в России 1990-х годов под влиянием всеобщего энтузиазма породил в США эйфорию и создал более оптимистическое видение демократических преобразований, чем они давали на то основание в реальности. Триумфальная победа США в холодной войне и стремление максимально использовать неожиданно возникшее стратегическое преимущество заложило основу для будущих противоречий с Россией.
Самороспуск советской империи – уникальное событие в истории человечества – подарил США неожиданную, без единого выстрела победу в противостоянии, длившемся более 70 лет. Руководство России (Ельцин и его окружение) заявило о выборе демократического пути развития, что вызвало головокружение от успеха в США и надежды решить многие свои проблемы с помощью России (а точнее за счёт России).
Несмотря на то, что распад СССР был заветной мечтой США, её осуществление в 1991 г. застигло администрацию США врасплох.
Трансформация России усложнялась необходимостью вести одновременно три сложных болезненных процесса:
-
Расставание с империей и статусом мировой сверхдержавы.
-
Создание рыночных механизмов экономики взамен прежних командно-административных.
-
Поиск новой идеологии, которая могла бы вместо советской идеологии объединить различные слои общества и более 100 народностей, проживающих на территории России.
Расставание с бывшими советскими республиками оказалось более болезненным, чем демонтаж колониальных империй европейских государств (прежде всего Британской империи. По аналогии с британским содружеством было создано содружество независимых государств СНГ) – из-за разделения семей, этнических общностей, деления единой экономики и оборонной системы, а также внезапности произошедшего. Психологический урон от потери статуса сверхдержавы был тем более глубок, что имперское прошлое охватывало не только советский период, но и предыдущие периоды российской истории.
Создание рыночных отношений было произведено со всеми ошибками, которые только можно было себе вообразить и совершить (об этом позднее написал американский экономист Джефри Сакс). Как это часто происходило в России – всё было осуществлено за счёт простых людей, которые заплатили самую высокую цену за перемены. Большинство исследователей сходятся во мнении, что развитие работоспособной модели демократического управления по определению должно было происходить «снизу вверх», а не «сверху вниз», как это принято в России и что соответствует традициям российской «вертикали власти».
В отсутствие стратегии и чёткого направления движения руководство России при Ельцине просто реагировало на одобрительные отзывы из США, а США – на внешнее впечатление от производимых Ельциным и Гайдаром реформ.
Ещё одна ключевая группа причин современных противоречий между США и Россией состоит в непродуманности, краткосрочности и агрессивности политики США по отношению к России в 1990-е годы.
Распад СССР, согласно Френсису Фукуяме положил «конец истории» в том смысле, что крах коммунизма доказал безальтернативность демократического пути развития. Это ключевое событие ХХ века дало старт «триумфу» США – тем более, что вся предыдущая история готовила США к моменту единоличного мирового лидерства.
На протяжении 1990-х годов США вели двойственную политику в отношении России. С одной стороны, администрация президента Б. Клинтона словесно поощряла усилия «друга Бориса», щедро рассыпая похвалу успехов демократических преобразований. Убеждения в «дружбе и партнёрстве», а также кредиты реформаторам, красочно нарисовавшим ужасы возвращения коммунистов. С другой стороны США максимально эксплуатировали слабость и несостоятельность России в 90-е годы (время надежд), выжимая из неё согласие на все необходимые уступки и обращаясь с Россией как с побеждённой страной и нацией. Не имеющей сил сопротивляться. Одну вещь администрация Клинтона поняла верно: для эмоциональной России очень важны знаки «уважения» и «признания», и под покровом этих ничего не стоящих слов США могут получить максимум для своих национальных интересов.
Политолог Стивен Коэн задаётся вопросом: как американская администрация могла рассчитывать на то, что такая агрессивная антироссийская политика не отзовётся угрозой для национальных интересов США в будущем? Америка, отвечает на свой вопрос С.Коэн, действовала исходя из «ложного предположения, что она обладает правом, мудростью и властью переделать посткоммунистическую Россию в своеобразный политический и экономический клон США и одновременно их придаток (такую маленькую карикатурную Америку). Другое ложное предположение состояло в том, что Россия должна стать младшим партнёром США в её внешней политике и полностью разделять её интересы, отказавшись от других интересов (как будто Россия, это Англия. Которая тоже была великой империей, а теперь стала преданным «пуделем» при США).» Колоссальная самонадеянность, сравнимая разве что с грандиозным невежеством США привели к «крестовому походу» 1990-х годов против России. Который продолжается различными способами по сегодняшний день – подводит итог Коэн.
Мирная передышка последнего десятилетия ХХ века и возможность бесспорно лидировать в мире подошла США как перчатка к руке. США приняли эту уникальную ситуацию как должное, как норму на все времена (убеждение, что так будет всегда).
Восприятие себя как «силы Добра» и историческая ориентированность на всемирное лидерство продиктовало Америке вполне искреннее ожидание того, что Россия присоединится к американским ценностям и встанет на их службу. Столь же искренне наиболее убеждённые американцы сегодня обвиняют Россию в том, что она не выполнила своих обязательств и «обманула» Америку.
С российской стороны удивляться американской самонадеянности, невежеству и безжалостному эгоизму не пришлось бы, если бы руководство страны имело знание и понимание США. Без этого знания приходится учиться на ошибках, платя за них высокую цену.
Восприятие России в США в зависимости от политических убеждений.
Плюрализм либерально-демократической системы даёт жизнь многообразию мнений. Однако это разнообразие ограничено рамками: критика России в любом случае ведётся исключительно с позиций либеральной демократии.
Изначальное определение левых взглядов в американской политике отсылает к социально ориентированному либерализму, экологическому движению зелёных и далее влево к социализму, коммунизму, анархизму. Традиционно левые мнения ассоциируются с Демократической партией. Правая часть политического спектра наполнена разными степенями консерватизма, монархизма, радикального экономического либерализма. Экономисты Милтон Фридман, Фридрих Хайек. Религиозные радикалы, националисты, милитаристы и даже фашисты. Правые обычно ассоциируются с республиканской партией.
Если экономический эксперимент социализма мог представлять интерес для сторонников левых взглядов, то политическая сущность СССР (или России, что для США одно и то же) подвергается критике как левыми, так и правыми. Политический либерализм – система, возводящая индивидуальную свободу человека на первое место и ставящая государство ей на службу – является общей платформой для всех политических позиций в США. Поэтому ценностная критика России ведётся как демократами, так и республиканцами.
Правые и праворадикальные круги.
Эта часть общества США воспринимает Россию как «царство тоталитаризма» и «империю зла». Россия, по их мнению, не выполнила своих обещаний США и не трансформировалась в полноценную демократию. Более того, она всё больше возвращается в своё авторитарное, тоталитарное, недемократическое прошлое. Вообще Россия не содействует реализации национальных интересов США, чего от неё ожидали после распада СССР (как это, например, делают страны «новой Европы»: Польша, Эстония, Латвия, Литва).
Выразители праворадикальных взглядов присутствуют во всех ветвях власти, имеющих отношение к внешней политике. В последние годы на слуху у россиян сенатор Джон Маккейн. Критики России в исполнительной власти США представлены вице-президентом Ричардом Чейни. Редакторы влиятельных американских газет, как правило, занимают очень критичные позиции по отношению к России. Особенно выделяется в этом смысле газета «Вашингтон Пост». Для правых радикалов Россия, как бы она ни называлась и в каком объединении ни участвовала, была есть и будет угрозой, реальной или потенциальной. «Вечная Россия» многим видится как вечный подвид восточного деспотизма.
Политолог Стивен Коэн, относительно доброжелательно настроенный к России, ещё в 1983 году отмечал, что неприятие коммунизма и недостаток информированности не могут объяснить ту глубокую ненависть, испытываемую некоторыми американцами по отношению к СССР. Например, к Китаю и другим коммунистическим странам те же самые люди проявляли гораздо более умеренный подход. «Истинный источник советофобии залегает глубже», — пишет Коэн. В отличие от других государств, США так и не смогли признать, что СССР был законной великой державой с интересами и правами в мировых делах, сравнимыми с США.
Представляется, однако, что истоки американской русофобии залегают ещё глкбже. Никакая другая держава, кроме СССР и России, не противопоставляла США идеологию, способную конкурировать с американской. Идея «коммунизма во всём мире» или идея России как Третьего Рима представляли собой правдоподобную альтернативу миссии США. Никакая другая держава не ставила цель, столь близкую к американской сверхидее – «спасению мира» («весь мир насилья мы разрушим, до основанья, а затем, мы наш мы новый мир построим, кто был ничем – тот станет всем», «широка страна моя родная. Много в ней лесов полей и рек. Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Но двух спасителей мира быть не может. Мессианство – вот истинный предмет конкуренции для США в случае с Россией. В этой области США не терпит соперников.
Правые радикалы и те, кого они представляют в политическом руководстве США – пуритане-протестанты, уверены в мессианской роли США как образца для всех других наций. В советские времена не только действия, но и само существование СССР – экспансионистского тоталитарного государства, стремящегося к покорению мира, — согласно правым радикалам, представляло собой «явную и непосредственную опасность» для всего остального человечества. Именно «для всего человечества», а не только для США, потому что эгоистическая формулировка противоречила бы самовосприятию США как альтруиста и спасителя мира. В 1945 году радикалы предсказывали, что Красная Армия триумфальным маршем пройдёт до берегов Атлантического океана. До настоящего времени они продолжают считать, что только наличие у США ядерного оружия остановило СССР от полного завоевания Европы (иначе советские танки были бе не в Берлине, а в Париже и Лондоне). Интересно, что доля правды в этом вероятно есть. С момента, когда СССР создал ядерную бомбу, навязчивой идеей радикалов стал превентивный ядерный удар. Повсюду в США правые радикалы видели советских шпионов: коммунистические агенты, согласно им, проникли во все министерства и агентства США, включая ЦРУ. Голливуд сплошь состоял из коммунистических агентов. Всех американских высокопоставленных чиновников прослушивало КГБ. Над США навис «глобальный коммунистический заговор». Справедливости ради следует сказать, что советские агенты в ЦРУ действительно работали.
Соединённые Штаты должны были ударить в слабое место врага: изношенную экономику и слабеющий национальный дух, считал Ричард Пайпс, — и такой расчёт оказался верным.
Иногда движение радикализма возглавляли представители Демократической партии. Главным проповедником радикального подхода к СССР среди демократов стал Збигнев Бжезинский, обвинявший своих коллег в ведении «политики умиротворения» (это намёк на «политику умиротворения», которую проводили Англия и Франция в отношении Гитлера, закончившуюся Второй мировой войной).
Наличие врага в лице СССР давало правым радикальным кругам на полную мощность эксплуатировать одно из ключевых понятий американской политической системы – безопасность. Стремление к абсолютной безопасности было и остаётся одним из ведущих политических мотивов и инструментов управления нацией. Во имя безопасности нации американскому руководству удавалось проводить политику, которая не могла быть реализована другими путями.
Помимо удовлетворения идеалистических стремлений радикальная политическая риторика несёт материальные преимущества чиновникам силовых ведомств и военно-промышленному комплексу, бюджеты которых растут вместе с напряжённостью. Сочетание идеалистической мотивации с совершенно реальными финансовыми прибылями, согласно незыблемой американской традиции, даёт идеальный рецепт для великих свершений. Советофобия в США была одновременно самопроизвольной – поскольку отвечала глубинным политико-культурным убеждениям, и рукотворной, поддерживаемой – поскольку служила материальным интересам государства и людей.
В российской истории сходными чертами радикализма обладали большевики. Воинствующие идеологии по обе стороны Атлантики сделали из одной материи, и своими образами «антигероев» поддерживают и усиливают друг друга. Эта невидимая связь между американскими и советскими(российскими) радикалами воплощает классический «симбиоз врагов», при котором существование одного поддерживает существование другого и питает энергией обоих.
Современные правые радикалы США достойны имени большевиков. (Среди так называемых «неоконсерваторов» довольно много «троцкистов» и «новых троцкистов»). Как и их советские коллеги начала ХХ века, они ведомы утопической идеей – только коммунизм во всём мире меняется на всемирную демократию. Обе идеи гуманны, привлекательны для многих людей и в теории обязательно должны работать. Но практика требует для их реализации антигуманных средств, категорически противоречащих сущности цели и больших человеческих жертв. Идеи для большевиков превыше людей и цель оправдывает средства. Секретность, контроль, личная преданность вождю, узость круга и единомыслие принимающих решения, активное участие спецслужб – все эти черты объединяют большевиков в Америке и России. И лозунги у них одинаковые: «кто не с нами, тот против нас». И те, и другие, движимы страхом и ощущением уязвимости. Одно существенное различие имеется между ними: советские большевики истребляли прежде всего свой народ, а американские – жертвуют жизнями других наций.
Левые политические силы.
Левые мнения социалистической направленности, которые ранее оказывали серьёзную моральную поддержку советскому эксперименту, сегодня, после провала эксперимента, естественным образом отсутствуют. О социализме и, тем более, коммунизме, как альтернативе американскому строю дискуссии в Америке (США) не ведётся, и даже социальная демократия европейского типа для американцев не представляется возможной альтернативой. В американском контексте социалистические взгляды настолько маргинальны, что даже не становятся частью оппозиции и остаются за пределами общественных дебатов. Оппозиция по-прежнему позиционируется внутри рамок либерально-демократического строя и полемизирует о лучших способах обеспечения его основополагающих принципов.
Советский «эксперимент». Представлял собой альтернативу, великого «Другого», по отношению к которому государства должны были определить себя.
Одни видели в победе социализма над капитализмом реализацию своих идеалов, и сторонники СССР объясняли проблемы, недостатки и преступления сложностью установления кардинально нового строя и издержками царистского прошлого. Социалистическое государство казалось угрозой, объясняли они, только потому, что мир к нему был настроен враждебно и представлял в качестве врага. Пример СССР был привлекательным как для рабочих и профсоюзов, так и для интеллектуальной и культурной элиты. Британский консерватор, аристократ и премьер-министр Великобритании в 1957-1963 годах Гарольд Макмиллан описывал коммунизм как «странное, извращённое кредо (веру), обладающее нездоровой притягательностью как для самых примитивных, так и для самых утончённых обществ».
В теории идеалы коммунизма удивительным образом перекликались с американскими идеалами. Октябрьская революция совершилась во имя тех же ценностей, что и американская, — за свободу, равенство, справедливость, против диктата угнетателей – царя в России, британского короля в случае Америки. Практические достижения советского строя – социальная обеспеченность от «колыбели до гроба», гарантия трудоустройства, всеобщее образование и гарантированное медицинское обслуживание – подтверждали осуществимость этих идеалов. Известный журналист Линкольн Стеффенс по возвращении из СССР в 1921 году (точнее ещё из Советской России, СССР возник в 1922 г) заявил: «Я был в будущем: оно работает».
Однако в США коммунизм часто служил скорее лишь удобным названием для выражения радикальных взглядов. Он существовал как площадка для критики своего правительства и выражения радикальных протестных убеждений. Социализм, и тем более коммунизм, не мог представиться осуществимой реальностью в системе двухвековых политических и культурных идеалов США. Ключевые составляющие коммунизма – государственная собственность, однопартийная система, отсутствие личных свобод – настолько противоречили американской культурной и политической сущности, что могли рассматриваться только как подрывная деятельность против США.
Сегодня самое большое, на что Россия может рассчитывать со стороны США, это просто объективное видение реального положения дел. Таким видением в США обладают единицы. Наиболее верные и объективные оценки ситуации в России дают глава Центра Никсона в Вашингтоне Дмитрий Саймс (прекрасно говорит по-русски почти без акцента), директор Института Кеннана Блэр Рубл, политолог Стивен Коэн, политолог Анатоль Ливен и его брат историк Доминик Ливен. Но при этом не подлежит сомнению, что объективные оценки не ставят целью проводить российские интересы в Америке. Это было бы даже странно от них ожидать. В Америке критика официальных взглядов в рамках либерально-демократической модели считается как раз признаком патриотизма (желания улучшить американскую систему).
Проведение своих национальных интересов является ответственностью каждой страны, и полагаться в этом на других – верх иллюзий, ведущих к серьёзным разочарованиям. В этом могла убедиться и Россия, когда она попыталась вложить свою судьбу в руки США и США, когда они решили, что Россия запишется в их младшие партнёры и станет отстаивать их национальные интересы.
Вера- принятие каких-либо утверждений без доказательства опытом или разумом, т е. логич доказательством. Вера сложное явление вера уверование вера-упование вера -обязательство. Вера-уверование это вера в факт существования бога. Состоит
Министерство образования и науки Российской Федерации
ТОМСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ (ТГУ)
Философский факультет
Кафедра социологии
УТВЕРЖДАЮ
Декан философского факультета
____________ С.С.Аванесов
«_____» февраля 2011 г.
Рабочая программа дисциплины
Социология науки
Направление подготовки
040100 Социология
Профиль подготовки
Общий
Квалификация (степень) выпускника
Бакалавр
Форма обучения
Очная
Томск 2011
1. а) Цели освоения дисциплины:
Формирование принципов понимания основных категорий, тем и проблем социологии науки как социологической дисциплины, понимание ее места и роли в выработке познавательных, мировоззренческих и профессиональных ориентиров
б) задачи дисциплины:
а) знакомство студентов с социологией науки как разделом социологического знания и видом профессиональной исследовательской деятельности;
б) формирование представления об основных темах и проблемах социологии науки, основных ее разделах, а также методах их исследования;
в) овладение базовым понятийным аппаратом, принципами и приемами социологии науки;
г) формирование представлений об этапах развития и осмысления тематики и проблематики социологии науки;
д) выработка навыков работы с оригинальными и адаптированными текстами, посвященными проблемам социологии науки;
ж) формирование умения применять полученные общие знания для обсуждения конкретных тем и проблем социологии науки;
з) развитие навыков критического восприятия и оценки источников информации, необходимого для осуществления осмысленного мировоззренческого и профессионального самоопределения;
и) формирование умения логично формулировать, излагать и аргументировано отстаивать собственное видение проблем социологии науки и способов их разрешения.
2. Место дисциплины в структуре ООП бакалавриата:
Дисциплина цикла Б3: профессиональный цикл; вариативная часть. Освоение дисциплины предполагает предварительное освоение таких дисциплин как история, философия, история социологии, основы социологии.
Для освоения данной дисциплины обучающийся должен иметь базовые знания по истории, философии и социологии; о социологии как системе знания, виде теоретической деятельности, об основных разделах современного социологического знания, социологических проблемах и методах их исследования; приобрести навык работы с оригинальными и адаптированными текстами, посвященными проблемам социологии, умение излагать учебный материал в области освоенных дисциплин, владеть методами анализа суждений в области философии и социологии, аргументации, ведения дискуссий и полемики; способностью научно анализировать социально-значимые проблемы и использовать основные положения и методы гуманитарных и социальных наук, а также использовать приобретенные теоретические знания.
3. Компетенции обучающегося, формируемые в результате освоения дисциплины:
Процесс изучения дисциплины призван внести вклад в формирование и развитие основных общекультурных и профессиональных компетенций:
способность использовать основные положения и методы гуманитарных и социально-экономических наук при решении профессиональных задач (ОК-9);
способность анализировать социально-значимые проблемы и процессы (ОК- 10);
способность самостоятельно формулировать цели, ставить конкретные задачи научных исследований в различных областях социологии и решать их с помощью современных исследовательских методов с использованием новейшего отечественного и зарубежного опыта и с применением современной аппаратуры, оборудования, информационных технологий (ПК-2);
умение использовать социологические методы исследования для изучения актуальных социальных проблем, для идентификации потребностей и интересов социальных групп (ПК-5).
В результате освоения дисциплины обучающийся должен:
Знать: предмет социологии науки, ее основные темы и проблемы, формы социальной практики, ведущие к возникновению проблем, связанных со сферой социологии науки.
Уметь: видеть связь тем и проблем социологии науки с темами и проблемами социологического знания в целом, использовать положения и понятия социологии науки для оценивания и анализа различных социальных тенденций, фактов и явлений, формулировать и аргументированно излагать собственное видение проблем социологии науки и способов их разрешения.
Владеть: навыками чтения и анализа текстов, содержащих представления о социологии науки, публичных выступлений и письменного аргументированного изложения как позиций, изложенных в анализируемых текстах, так и собственной точки зрения.
Демонстрировать способность и готовность к обсуждению, диалогу и восприятию различных позиций, участию в дискуссиях по проблемам общественного и мировоззренческого характера, которые связаны с темами и проблемами социологии науки.
4. Структура и содержание дисциплины
Общая трудоемкость дисциплины составляет 2 зачетные единицы – 72 часа, из них 36 аудиторных, зачет
|
№ п/п |
Валерий Демин бакунин
Annotation
Настоящее издание представляет собой новое жизнеописание, пожалуй, самой колоритной фигуры мирового революционного движения XIX века — Михаила Александровича Бакунина (1814–1876), которого современники называли «отцом анархии», «апостолом свободы» и «гражданином мира». Доктор философских наук В. Н. Демин предпринял попытку преодолеть бытовавшее долгое время одностороннее представление об этой незаурядной личности, показав Бакунина не только в окружении его замечательной семьи и великих друзей (Чаадаева, Белинского, Тургенева, Герцена, Огарева, Рихарда Вагнера, Жорж Санд, Прудона, Гарибальди и др.), но и в восприятии оппонентов, врагов и фальсификаторов его идейного наследия. Валерий ДеминТИТАНГлава 1Глава 2Глава 3Глава 4Глава 5Глава 6Глава 7Глава 8Глава 9Глава 10Глава 11ЗАВЕТ БУДУЩЕМУОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ДЕЯТЕЛЬНОСТИ М. А. БАКУНИНАБИБЛИОГРАФИЯИллюстрации
notes123456789101112131415161718192021222324252627282930313233343536373839404142
Валерий Демин
БАКУНИН
Существует только один-единственный догмат, один-единственный закон, одна-единственная мораль — СВОБОДА. Михаил Бакунин Я думаю, что Бакунин родился под кометой. Александр Герцен Займем огня у Бакунина! Александр Блок ТИТАН
(вместо пролога)
Его громогласный рык слышали Россия и Германия, Чехия и Италия, Швейцария и Франция, Швеция и Нидерланды, Бельгия и Япония, даже Панама. Его львиная грива мелькала в Москве и Петербурге, Твери и Томске, Иркутске и Николаевске-на-Амуре, в Кяхте на границе Китая и в японской Иокогаме, в Берлине и Брюсселе, Флоренции и Неаполе, Сан-Франциско и Нью-Йорке, Лондоне и Ливерпуле, в Париже, Копенгагене, Женеве, Цюрихе, Берне, Болонье, других больших и малых городах. Его исполинский силуэт Ильи Муромца видели штабы восстания и баррикады в Праге и Дрездене, Лионе и Болонье, его могучее тело едва вмещали одиночные камеры Алексеевского равелина и Шлиссельбургской крепости. Перед его железной логикой и утонченной диалектикой склоняли головы профессиональные политики и выдающиеся философы. Его вдохновенная убежденность, страстные воззвания и речи, которые он произносил на восьми языках, магически действовали на людей, превращая их в бойцов, готовых идти на смерть ради идеалов революции. Ему рукоплескали рабочие и повстанцы, ремесленники и студенты, музыканты и рыбаки. На разных этапах богатой потрясениями жизни его любили Белинский и Тургенев, Герцен и Огарев, Рихард Вагнер, Виктор Гюго, Джузеппе Гарибальди, Джузеппе Мадзини, властительница женских дум Жорж Санд и знаменитый географ Элизе Реклю (хотя не во всех случаях эта любовь выдержала испытание временем). Его считали своим славянофилы и западники. Константин Аксаков посвятил ему балладу, Тургенев писал с него Рудина, Вагнер — Зигфрида, Достоевский — Ставрогина (так во всяком случае полагают многие литературоведы). Александр Блок в статье, посвященной 30-летию со дня смерти «отца анархии», назвал Бакунина «одним из замечательнейших распутий русской жизни» и еще сказал: «О Бакунине можно писать сказку»; «…сидела в нем какая-то пьяная бесшабашность русских кабаков. Мощная фигура Бакунина попросту не вписывалась в строгие рамки чопорной Европы». Блоку вторил Николай Бердяев: своего знаменитого соотечественника, ставшего «гражданином мира», «русского барина, объявившего бунт», он считал ярчайшим представителем славяно-русского мессианизма, сравнивал Бакунина с античным богом Дионисом, а русский анархизм в целом с дионисийским оргиастическим культом (более того, назвал анархию «революционным дионисийством»). Наконец политический антипод антигосударственника Бакунина (хотя бы потому, что стал первым президентом первого независимого Чехословацкого государства) — Томаш Масарик в своем трехтомном труде «Россия и Европа» назвал русского бунтаря и анархического идеолога мировой революции гением. Когда же в 1895 году появилась горьковская «Песня о Соколе», кто-то из проницательных критиков сразу и верно подметил, что первым, к кому следует отнести знаменитый рефрен «Безумству храбрых поем мы песню», должен быть Бакунин. Позже Максимилиан Волошин скажет о «конгениальном родстве» Бакунина с протопопом Аввакумом и назовет «провозвестника мирового пожара» символом революционной России: «<…> Бакунин / Наш истый лик отобразил вполне. / В анархии все творчество России: Европа шла культурою огня, / А мы в себе несем культуру взрыва». Он стал предтечей «философии бунта», расцвет которой пришелся на XX столетие и которая выразилась в отчаянных акциях протеста студентов против государственных устоев на улицах Парижа и других городов, а также в террористических акциях «красных бригад» против «лакеев и прихвостней буржуазии» по всей Европе. Идейное и философское кредо Михаила Бакунина было доведено до логического конца французским экзистенциалистом Альбером Камю, в соответствующем духе перефразировавшим известный афоризм Декарта: «Бунтую — следовательно существую». Сегодня идеи Бакунина питают «антиглобалистов». С Бакуниным не смогли совладать вожди Первого интернационала — Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Его боялись русские цари Николай I и Александр II, австрийский император Франц Иосиф, короли Пруссии и Саксонии, палач Парижской коммуны Адольф Тьер, ставший президентом Франции, другие правители тогдашней Европы. Судьба человека титанического склада всегда трагична. Человек-титан не похож на обычных людей — он выше их, по крайней мере, на две головы и опережает всех, двигаясь вопреки всему только вперед семимильными шагами. Основная масса обывателей считает таких подвижников в лучшем случае людьми «не от мира сего», как правило же — одержимыми и ненормальными. При жизни Бакунина называли «отцом анархии», хотя корни анархизма как такового уходят в глубокую древность (в числе первых «анархистов» называют китайских даосов, в частности Лаоцзы, древнегреческих философов Сократа, Диогена и других античных киников), а крупные теоретики анархизма были известны и до Бакунина (например, англичанин Годвин, француз Прудон и немец Штирнер). Однако еще чаще его именовали «апостолом свободы». В историю же человечества он вошел как великий Революционер (один из немногих, чье звание действительно с большой буквы). В XX веке он мог бы вполне стать всеевропейским Панчо Вильей или русским Че Геварой. Многочисленные недруги и оппоненты Бакунина в своей безапелляционной критике акцентировали обычно внимание на его антигосударственной позиции (уводя тем самым обсуждение проблемы в иную плоскость или, как говорят логики, совершая подмену тезиса). В действительности ключевым понятием философии Бакунина было единственно священное для него слово «СВОБОДА» (а уже отсюда вытекало все остальное). Безусловно, многие из его идей оказались утопичными, почти ни одну из них не удалось довести до положительного результата. Тем не менее Бакунин стал звездой первой величины в истории мирового революционно-освободительного движения и несостоявшегося объединения славянства. Без его идей история мировой мысли и философии была бы менее интересной. Без его мощной, колоритной фигуры картина европейской жизни XIX века выглядела бы намного бледнее. Он привнес в нее то, что не мог привнести никто другой, — славянскую отзывчивость и широту русской души… Глава 1
ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО
Предки Бакуниных были родом из Венгрии, точнее из Трансильвании (ныне части Румынии со значительной долей венгерского населения). В XVI веке прибыли ко двору великого князя московского Василия III — отца Иоанна Грозного — три брата из древнего венгерского рода Баториев (из коих в европейской истории наиболее знаменит Стефан Баторий, избранный польским королем и безуспешно осаждавший во времена Ливонской войны Псков). Звали их Зенислав, Батугерд и Анципитр. Поступив на русскую службу, Батории приняли православие. От старшего — Зенислава — пошли Бакунины, а от Батугерда (в православном крещении Дмитрия) пошли Батурины. О судьбе Анципитра ничего не известно. На дворянском гербе Бакуниных изображены эти два бравых венгерца, стоящие у щита, на котором — дуб и серебряные волчьи зубы. К началу XIX века старинный бакунинский род был уже достаточно разветвленным. К нему, например, принадлежал один из лицейских товарищей Пушкина — Александр Бакунин, а его старшая сестра Екатерина стала первой любовью и музой будущего великого русского поэта. Что касается нашего героя, Михаила Бакунина, он провел детство и юность в родовом дворянском гнезде — усадьбе Прямухино[1], расположенной на древней Тверской земле, в тридцати верстах от достославного города Торжка. Имение раскинулось на берегу живописной речки Осуги, притока Тверцы, в свою очередь, впадающей в Волгу. В 1779 году Прямухино приобрел дед будущего пламенного революционера — екатерининский вельможа Михаил Васильевич Бакунин (1730–1803), в честь которого впоследствии и был назван внук Мишель, как его всегда именовали родные и друзья. (В Прямухине до сих пор сохранилась искусственная «дедушкина горка», сложенная по приказу первого хозяина из разновеликих валунов.) Отец Мишеля, Александр Михайлович Бакунин (1765/68— 1854), переселился сюда на постоянное жительство в начале 90-х годов XVIII века. Русская аристократия эпохи Просвещения любила не только блеск Санкт-Петербурга, Москвы и европейских столиц, но и уединение в тиши родовых имений, среди необозримых русских просторов. За плечами Александра Михайловича к тому времени уже была насыщенная событиями жизнь. Еще совсем молодым, фактически отроком, Александр Бакунин отправился в Италию — по протекции влиятельного родича, служившего в Коллегии иностранных дел, он получил должность в российском посольстве в Турине. Должность у юного дипломата была необременительная: сейчас бы сказали — секретарь канцелярии, тогда говорили — актуариус (то есть человек, ведавший актами). По Табели о рангах это был самый низший чин — XIV класса. Относительная свобода позволила Бакунину поступить в Падуанский университет. Он окончил его блестяще в 1789 году, ознаменовавшемся началом Великой французской революции, более того, защитил на философском факультете диссертацию по гельминтологии — науке о глистах, стал доктором философии (такие вот перипетии научной карьеры!) и даже был избран членом-корреспондентом Туринской академии наук. В годы учебы и службы Александр побывал и в других европейских странах. По семейным преданиям, в столице Франции он оказался как раз в день взятия Бастилии. Увиденное потрясло юношу, и с тех пор любые революционные идеи вызывали у него полное неприятие. «Не лучше ли, при свете зарева от пожара всей Европы найти в самой России прочные материалы будущего ее благосостояния», — писал впоследствии Александр Михайлович. Весной 1790 года полный надежд и планов молодой человек вернулся в Россию и уже в следующем году вышел в отставку. Но прежде чем уединиться в родовом имении, Александр Бакунин некоторое время жил в Петербурге и был членом литературного кружка своего друга и родственника Николая Александровича Львова (1753–1803): они познакомились еще в Италии. Членами и гостями этого высокоинтеллектуального содружества в разное время являлись поэты Г. Р. Державин, И. И. Дмитриев, И. И. Хемнидер, В. В. Капнист, А. С. Хвостов, будущий историк H. М. Карамзин, художники Д. Г. Левицкий, В. Л. Боровиковский (написавшие портреты многих членов кружка или их близких), а также А. Н. Оленин, М. Н. Муравьев (отец будущего декабриста Никиты Муравьева) и другие. Глава кружка Н. А. Львов, получивший от современников эпитеты «гений вкуса» и «любимое дитя всех художеств», был подлинным сыном эпохи Просвещения — ученым-энциклопедистом, поэтом, фольклористом, музыкантом, композитором, создавшим несколько опер, выдающимся архитектором, автором 87 проектов классицистских шедевров в Санкт-Петербурге и других городах России и одним из основоположников русского садово-паркового искусства. По заданию императрицы Львов обследовал на Кавказе источники минеральных вод, открыл месторождение каменного угля на Валдае, изобрел новый строительный материал для кровель (так называемый «каменный картон» типа современного рубероида), разработал простой и экономичный способ возведения глинобитных домов, сконструировал бумагоделательную машину, занимался проблемами отопления и вентиляции (написал на эту тему трактат «Пиростатика воздушных печей»). Он сделал несколько открытий — среди них знаменитый Тмутараканский камень и летопись, включавшая единственную сохранившуюся рукопись «Хождения за три моря» Афанасия Никитина (впоследствии летопись получила название Львовская). Один из первых сборников русских народных песен был составлен и опубликован тоже им. Дружба А. М. Бакунина и Н. А. Львова продолжалась до самой смерти последнего. Родственниками они были дальними. Львов женился на двоюродной сестре Александра Михайловича, с коей обвенчался тайно — ее родителям претендент на руку дочери казался недостаточно родовитым. У обер-прокурора Сената А. А. Дьякова было три дочери — Мария, Александра и Дарья. Первая вышла замуж за Н. А. Львова, вторая стала женой В. В. Капниста, третья — второй женой Г. Р. Державина. Имения Бакуниных и Львовых соседствовали в Новоторжском уезде Тверской губернии. Представители обеих семей часто наезжали друг к другу в гости. В 1820-е годы, уже после смерти Николая Александровича, в Прямухине по его проекту была воздвигнута двухъярусная Троицкая церковь — великолепный образец классицистской архитектуры, который и сегодня поражает своим изяществом. Жизнь Александра Михайловича Бакунина в Прямухине достойна отдельной книги. Сам же владелец имения оставил потомкам летопись бакунинской семьи, облаченную в стихотворную форму. Это поэма «Осуга». Она не предназначалась для публикации, но однажды Александр Михайлович все-таки согласился ее издать. И уговорил его не кто иной, как Белинский во время одного из посещений Прямухина. Однако вскоре редактируемый «неистовым Виссарионом» журнал «Московский наблюдатель» был закрыт цензурой и публикация поэмы «Осуга» «задержалась» почти на полтора века[2]. За много лет бакунинская поэтическая реликвия была зачитана, что называется, до дыр, и ее пришлось переписывать заново. Поэма — довольно большая, изобилует многочисленными «лирическими отступлениями», но и сейчас читается с интересом: Красуйся, тихая Осуга,
Душа прямухинских полей
И верная моя подруга,
Кормилица моих детей. <…>
За несколько лет А. М. Бакунин превратил свое имение в образцовое хозяйство. Здесь постоянно что-то строилось, благоустраивалось — разбивались сады, цветники и оранжереи, появлялись разного рода ландшафтные диковинки — гроты, каскады, водоемы, мостики. В Прямухине работали винный завод, лесопильная мельница, позже вошла в строй ткацкая фабрика и было налажено бумагоделательное производство. Крестьян, коих насчитывалось около тысячи мужеского полу (женщины и дети в расчет не брались), держали в строгости, для них даже была написана особая «конституция», но народ не понял и не принял нововведений. Просвещенный хозяин продолжал заниматься наукой, сочинял стихи, переписывался с великомудрыми друзьями, общался с соседями. Авторитет А. М. Бакунина был так высок, что в 1806 году его избрали предводителем дворянства Тверской губернии. Плоды своих раздумий А. М. Бакунин изложил в ряде трактатов и эссе. Среди них — «О народном характере», «О садах», «О климате», «Опыт мифологии русской» и др. Дошедшие до нас рукописи пестрят именами Вольтера, Фенелона, Монтескье, Руссо, Гельвеция, Кондильяка, Бентама и других деятелей эпохи Просвещения. Кредо их тверского последователя: «Не просвещение от наук бывает, а успехи наук от просвещения». Много работ, еще ждущих своего опубликования, посвящены русской истории. Среди них — скрупулезный разбор Несторовой летописи. Позиция Александра Михайловича по поводу происхождения государства Российского коренным образом отличалась от взглядов его приятеля по львовскому кружку Николая Михайловича Карамзина (1766–1826), быстро превратившихся в официозную точку зрения русского самодержавия. В отличие от Карамзина, утверждавшего, что русская история началась с призвания варяжских князей (их к тому же знаменитый историк называл скандинавами), Бакунин считал варягов славяно-русским племенем. В написанной им на склоне лет (в 1832 году) поэме «О, слепота, — порок большой» (к тому времени автор полностью ослеп) есть такие строки: «Прочти внимательней бумаги, / И ясно ты увидишь сам, / Что в совокупности варяги / Отдельный русь была народ…» О Рюрике же говорится, что он «был природный русс», чтивший «руссов древние уставы». Довелось Бакунину отстаивать свое мнение и в прямой дискуссии с Карамзиным. Во время одного из приездов в Тверь дворянский предводитель вступил в полемику со знаменитым историографом по поводу происхождения слова «русь» в присутствии великой княгини Екатерины Павловны, любимой сестры Александра I, чей двор тогда находился в этом городе, в царском путевом дворце. Согласно дневниковым записям А. М. Бакунина, Карамзин упрямо и неубедительно доказывал скандинавское происхождение древнерусской народности, а относительно «руси» заявлял, что это шведы. Великая княгиня по достоинству оценила эрудицию Александра Михайловича и в качестве поощрения позволила ему пользоваться своей обширной библиотекой, где ему по присланным запискам незамедлительно выдавали нужные книги. Свои взгляды на древнюю историю Руси Александр Михайлович изложил в небольшом трактате, отправленном из Прямухина в Петербург своему другу, родственнику и единомышленнику А. Н. Оленину и лишь недавно извлеченном из архива и опубликованном. По мнению А. М. Бакунина, история России начинается с незапамятных времен: Геродотовы скифы — это, по существу, прапредки русского народа, издревле имевшего высокую культуру и письменность, а призвание князей в давным-давно процветавший Великий Новгород произошло спустя тысячелетия после других, не менее значительных событий. Удивительно по-современному звучат некоторые мысли, доверенные бумаге еще в начале XIX века: «Древние предания о скифах-гиперборейцах свидетельствуют нам о просвещении славян. Оно созидало их благополучие, а не развращало нравов. Письмена необходимы были их торговле, и славяне заимствовали их у финикиан, буде не в наследие получили от славян гиперборейских. Утрата древних рукописей не есть доказательство их невежества. Греки, всех опричь себя варварами нарицающие, присвоили славян, называя их греко-скифами, но славяне еще до греков имели богов, героев и мудрецов своих». В упомянутой же выше незавершенной поэме развернуты панорамные сцены с участием языческих богов Перуна и Велеса (Волоса), а также угро-финского верховного божества Юмила. Вот, к примеру, описание шествия Перуна: Перун на вороном коне
И бело-бархатной попоне,
Из туч в истканном балахоне,
С огромным тулом на спине
И страшным пуком стрел громовых,
Разить и жечь всегда готовых.
Стопудовая булава
Была хлыстом, и голова
С пивной котел, и шлем пернатый —
Как пламенем овин объятый… <…>
Свои исторические антикарамзинские взгляды Александр Михайлович, естественно, излагал своим детям, стараясь расширить их кругозор. Впоследствии его знаменитый старший сын вспоминал об отце: «Это был человек большого ума, очень образованный, даже ученый, очень либеральный и большой филантроп. Он был деистом, не был атеистом, но был свободомыслящим и находился в сношении со всеми знаменитостями тогдашней европейской науки и философии. Таким образом, он представлял полный контраст настроению, господствующему в тогдашней России. <…> Отец очень много путешествовал и много рассказывал нам о своих путешествиях. Одним из самых любимых наших чтений было описание путешествий, и эти книги мы всегда читали вместе с ним. Мой отец был очень образованным натуралистом. Он обожал природу и внушил нам эту любовь, эту пламенную любознательность относительно всех явлений природы, не дав нам, однако, ни малейшего научного понятия о них. Путешествовать, видеть новые страны стало заветной мечтой всех нас — детей. Эта мечта — постоянная, упорная — развила мою фантазию. В минуты досуга я измышлял всевозможные истории, в которых я всегда воображал себя убегающим из отцовского дома за тридевять земель в поисках приключений. Вместе с тем я очень любил своих братьев и сестер, сестер в особенности, и благоговел перед отцом как перед святыней». И все же был один важный вопрос, по которому позиции отца и сына оказались непримиримыми. Александр Михайлович был твердокаменным государственником, приверженцем абсолютной монархии и помещиком-крепостником, уверенным, что сильная и процветающая Россия может существовать на основе крепостного права и полной (рабской по сути) зависимости крестьян от «благодетельных» хозяев-феодалов. Он полагал: трехдневная барщина, чередуемая с тремя днями работы на себя, — это и есть подлинная социальная гармония между крестьянским и дворянским сословиями. Мысль эту Александр Михайлович даже попытался выразить в простодушных стихах: Разделом дней наполовину
Полусвободный селянин,
Три дня давая господину,
Другие три — свой господин.
На сей незыблемой основе
Покоится святая Русь.
И в ненавистном рабстве слове
Взаимный кроется союз. <…>
Другие свои идеи на сей счет он обстоятельно излагал на бумаге: «В странах теплых, богато и густо населенных, обилующих множеством образованных и праздных людей, ограниченные монархии еще могут существовать без особого неудобства; но при наших просторах, суровом климате и ввиду неустанной европейской вражды мы не можем переносить атрибуты верховной власти в руки другого сословия, не только не приготовленного к политической жизни, но и, по своему младенчеству, и не научившегося еще уважению к законам, если только закон не подкреплен механической силой. Поэтому самодержавие представляется у нас не столько необходимым или нужным для интересов династических, сколько потребностью для народа и безопасностью государственной. <…> Для всякого честного и просвещенного человека существует один путь — посильное поддержание власти и существующих законов. Как бы ни была плоха по временам эта власть, но до последней капли крови следует за нее стоять и умирать. Не путем анархии (.), насилия и заговоров против правительства мы можем достигнуть благоденствия, но распространяя в народе любовь к труду, трезвости, порядку, чистоплотности и честности, ознакомляя его с ремеслами и искусствами и развивая просвещение, мы получим возможность исторгнуть его из нищеты и с тем вместе создать дорогие учреждения, существующие на Западе вследствие громадного перевеса общественного богатства (выделено мной. — В. Д.)». Пройдет не так уж много времени, и его знаменитый на весь мир сын использует эти рассуждения отца: они послужат потрясателю государственных основ исходными точками для формулировок, сделанных как бы «от противного», и построения собственной анархической теории, отбрасывающей не только любые формы монархии, но и государства вообще… * * *
Однако продолжим повествование о жизни Александра Михайловича Бакунина. Уже давно пора было ему устроить свою семейную жизнь. Ведь сорок лет исполнилось, а он все холостяковал. Не то чтобы женщин избегал, — просто никак не мог найти ту единственную, которой безбоязненно предложил бы руку и сердце. Наконец приглядел неподалеку, в соседском имении Баховкино, очаровательную, восемнадцатилетнюю веселую Вареньку Муравьеву! Несмотря на юный возраст, она уже успела прослыть светской львицей, вскружив голову не одному воздыхателю. Но Варенька оказалась девушкой сколь очаровательной, столь и неприступной. Сорокапятилетний претендент на ее руку и сердце не произвел на девушку впечатления, вокруг было много достойных женихов и помоложе. Участившиеся визиты Бакунина в соседское имение теплоты в их отношениях не прибавили. И кончилось все тем, что Александр Михайлович, несмотря на свою рассудительность и положение, впал в меланхолию и отчаяние, как бы сегодня сказали, — в депрессию. Да в такую тяжелую, что принял роковое решение — застрелиться. Трудно сказать, решился бы он нажать на спусковой крючок, разделив тем самым вместе со многими другими жертвами безответной любви участь гётевского юного Вертера, если бы не поделился своим несчастьем с родной сестрой Татьяной, в замужестве Полторацкой. Варенька Муравьева рано лишилась отца, благодаря которому она стала родственницей всех будущих декабристов Муравьевых. Овдовев, ее мать — тоже Варвара, но Михайловна — вскоре вторично вышла замуж за соседа Бакунина Павла Марковича Полторацкого. Татьяна Бакунина, став женой его брата — Александра Марковича, таким образом породнилась со всем семейством Полторацких и пользовалась особым расположением Вареньки Муравьевой. Она-то и рассказала ничего не подозревавшей девушке о безвыходном положении родного брата и принятом им роковом решении. После нескольких доверительных бесед на правах почти что тетушки Татьяна уговорила Вареньку согласиться на брак с Александром Михайловичем. Венчание состоялось 16 октября 1810 года в прямухинской домовой церкви. Дальнейшая совместная сорокачетырехлетняя семейная жизнь Александра Михайловича и Варвары Александровны Бакуниных могла бы послужить сюжетом для классического романа со счастливым концом. У них родилось одиннадцать детей — пятеро сыновей и шестеро дочерей. Правда, одного ребенка они потеряли — в двухлетнем возрасте умерла младшая дочь Софья. После рождения каждого ребенка счастливый отец сажал в парке липу, так что спустя тринадцать лет после венчания Александра Михайловича и Варвары Александровны появилась новая аллея. И у каждого дерева было свое имя, данное в честь детей: Любовь (1811), Варвара (1812), Михаил (1814), Татьяна (1815), Александра (1816), Николай (1818), Илья (1819), Павел (1820), Александр (1821), Алексей (1823), Софья (1824)[3]. Лишь однажды размеренное дворянское житье-бытье и безмятежная сельская идиллия были прерваны — вторжением Наполеона в Россию в 1812 году. После падения Смоленска открылась прямая дорога не только на Москву, но и на Петербург — через Ржев и Вышний Волочёк. Бакунинские земли оказались на их пути. В Твери, как и в других российских городах, формировалось ополчение — по одному человеку мужеского полу от двадцати пяти крепостных душ. Александр Михайлович на свои деньги купил пороха, свинца, раздал крестьянам и дворовым тридцать ружей, шестьдесят сабель и несколько сот пик. Дворяне с домочадцами и скарбом собрались в Торжке, запрудив город возами и каретами, готовые при первой команде эвакуироваться в Великий Новгород и далее — в Петербург. Но французы двинулись на Москву. Остальное известно… Существовала, правда, красивая семейная легенда, не подтвержденная документально, что Кутузов, являвшийся дальним родственником Бакуниных, останавливался ненадолго в Прямухине, когда ехал из Петербурга в действующую армию. Впоследствии два возвышения на Красивом холме в прямухинском парке были названы «кутузовскими горками», а на их вершинах водружены памятные камни. Рассказывали, что вплоть до изгнания Наполеона из России хозяин имения каждый день посылал на «кутузовские горки», с коих видно было далеко окрест, мужиков следить за дорогой: не покажется вдали коляска в сопровождении отряда верховых и не заглянет ли еще раз в Прямухино Михаил Илларионович — победитель ненавистного супостата… После войны у Александра Михайловича и Варвары Александровны Бакуниных родился первый сын, названный Михаилом. В семейных заметках отца записано: «Года тысяча восемьсот четырнадцатого, майя осьмнадцатого, в Духов день, в пять часов с половиною родился наш Миша». Рожденные в Духов день считались отмеченными особой печатью судьбы. Для Михаила Бакунина это поверье сбылось в полной мере. О детских годах Михаила сведений сохранилось очень мало. Его жизнь как бы растворилась в жизни всей семьи, которая протекала по раз и навсегда заведенному распорядку, где авторитет родителей считался непререкаемым, а установленные ими правила поведения не подлежали обсуждению. Говоря словами Александра Блока, в Прямухине, как и в тысяче других дворянских гнезд, «звучала музыка старых русских семей». «<…> Я наслаждался бессознательно чудною прямухинскою жизнью, — рассказывал юный Мишель, наслаждался бессознательной любовью окружающих меня; я не понимал смысла разлуки. <…> Мне становилось холодно, видя себя окруженным людьми мне совершенно чуждыми, когда я не находил возле себя ни одного из тех родных и милых образов людей, которых я любил, сам не зная, что я их любил. Прямухино сделалось для меня с тех пор Меккою, к которой стремились все мои желания, все мои движения, все мои помышления. <…>». Он будет вспоминать «прямухинский рай» и в пору своего безоблачного и безмятежного детства, и в мятежной юности, и в беспокойной зрелости, и в рано подкравшейся старости. Для воплощения главного принципа эпохи Просвещения — «ближе к природе» — прямухинское раздолье предоставляло почти что идеальные условия. Вырастившие десятерых детей Александр Михайлович и Варвара Александровна выработали простой, но действенный воспитательный кодекс. В изложении главы семейства он выглядел следующим образом: «1. Приобретать ласковым, дружеским и снисходительным обращением искренность и любовь детей своих. 2. Не оскорблять их несогласием не только с моими прихотями, но и со мнениями, и когда нужно вывести их из заблуждения, убеждать их в истине советами, примерами, рассудком, а не отеческою властью. 3. Отнюдь не требовать, чтобы они меня исключительно любили, но радоваться новым связям их, лишь бы непорочны были, как залогом будущего их и, по смерти моей, благополучия. 4. Стремиться, чтобы они праздными никогда не были и жили по возможности нашей весело и приятно. 5. Как скоро достигнут совершенного возраста, сделать их соучастниками нашего имущества… 6. Не требовать, чтобы дети мои волею или неволею богомольничали, а внушать им, что религия единственное основание всех добродетелей и всего нашего благополучия…» Дети прекрасно осознавали ведущую (и можно сказать — выдающуюся) роль отца в собственном воспитании. Позже в одном из писем к родителю Михаил писал: «Вы были для нас всех чем-то великим, выходящим из ряда обыкновенных людей. Вы редко бранили и, кажется, ни разу не наказывали нас… Я помню, с какой любовью, с какой снисходительностью и с каким горячим вниманием вы слушали нашу детскую болтовню… Я никогда не забуду этих вечерних прогулок… где вы рассказывали какой-нибудь исторический анекдот или сказку, где вы заставляли нас отыскивать редкое у нас растение… Помню еще один лунный вечер: небо было чисто и усеяно звездами, мы шли в Мытницкую рощу, и вы рассказывали нам историю солнца, месяца, туч, грома, молнии и т. д. Наконец, я помню зимние вечера, в которые мы всегда читали “Robinson Crusoe” [роман Д. Дефо «Робинзон Крузо»], и это было для нас таким великим, таким неограниченным наслаждением. <…>». А своим братьям и сестрам Мишель писал об отце следующее: «<…> В детстве нашем он был нашим благодетелем, он воспитал в нас любовь к природе и чувство прекрасного, он положил основание той дружбе, которая нас всех связывает; без него мать погубила бы и развратила бы нас. Он был нашим ангелом-хранителем в нашем детстве». Отношения с матерью у всех (и у Михаила в особенности) было более сложным. Занимаясь в первую очередь очередным родившимся младенцем, она как бы забывала о старших детях, но вместе с тем была с ними властной и даже деспотичной. На фоне мягкого и деликатного отца такое отношение матери приводило в отчаяние дочерей и сыновей, а у Михаила вызывало возмущение и протест. Постепенно это привело к чуть ли не полному отчуждению между матерью и старшим сыном. Варвара Александровна безосновательно считала, что Мишель лишил ее любви и доверия дочерей. Действительно, Любенька (именно так звали ее все окружающие), Варя, Таня и Саша предпочитали делиться своими секретами со старшим братом, но не с матерью, однако виновата в этом, скорее всего, была она сама. Судя по более поздней переписке и туманным намекам Михаила, можно предположить, что в пору его отрочества или юности в семье случилось какое-то из ряда вон выходящее событие, связанное именно с матерью, и которое ей старший сын очень долго не мог простить. Но что это было за событие — неизвестно. (Нормальные отношения между матерью и сыном установились лишь незадолго до ее смерти, когда она несколько раз навестила Мишеля, находившегося в пожизненном заключении в Петропавловской крепости, и добилась аудиенции у царя, чтобы вручить прошение о смягчении участи сына.) Тем не менее уже при жизни Бакунина сопровождала легенда о том, что якобы любовь к свободе и ненависть к притеснениям зародились у него в раннем детстве как естественная реакция на деспотизм матери. Подобное убеждение существовало в среде русской революционной молодежи и после смерти Бакунина (о чем можно прочесть в опубликованных мемуарах). Детей в Прямухине обучали как порознь, так и всех вместе. Отец преподавал натуральную историю (естественные науки, по современной терминологии), включая физику, зоологию, ботанику, а также географию, космографию и конечно же мировую и отечественную историю. Мать помогала гувернанткам там, где считала себя в наибольшей степени сведущей, — в иностранных языках, рисовании, музыке, сольном и хоровом пении. В доме общались на пяти языках — русском, немецком, французском, английском и итальянском. Отличная домашняя библиотека, собранная Александром Михайловичем, постоянно пополнялась новинками отечественной и зарубежной литературы, свежими столичными газетами и журналами. Семья любила собираться в гостиной для музицирования, пения и чтения вслух. Среди любимых авторов были Ломоносов, Жуковский, Крылов, Грибоедов, Пушкин, Гоголь. В поэме «Осуга» бессмертная гоголевская комедия «Ревизор» названа «осьмым чудом света». Здесь же воссоздаются эмоциональная атмосфера, царившая в доме, и торжественное настроение автора стихов: Когда вечернею порою
Сберется вместе вся семья,
Пчелиному подобна рою,
То я счастливее царя.
<…>
Кто с книгою, кто с рукодельем,
Беседуя в кругу стола,
Мешаючи дела с бездельем —
Чтоб не сойти от дел с ума.
В беседе, где, нахмурив брови,
Молчат, закупорив уста,
Поверьте мне, что нет любови
И, верно, совесть нечиста.
Можно представить также регулярные (в духе Руссо и Песталоцци) познавательные прогулки по парку и лесу, когда Александр Михайлович — натуралист до мозга костей — прививал детям любовь к русской природе, учил их различать птичьи голоса, разбираться в травах и цветах. Особое удовольствие доставляли весенняя посадка плодовых деревьев и кустарников, осенний сбор урожая. Девочки помогали матери разбивать цветники и, как было принято в те времена, прилежно составляли гербарий. Мальчики учились ориентироваться по компасу и определять по солнцу стороны света. И на солнечных лужайках, и в гостиной нередко звучали народные песни, любовь к которым Александру Михайловичу Бакунину привил любезный друг Николай Александрович Львов — один из первых собирателей и систематизаторов песенного фольклора. Спустя много лет Михаил Бакунин в письме к сестре Варваре вспоминал об этом замечательном времени: «Помнишь, как мы вставали рано по утрам перед заутреней и гуляли по нашему милому прямухинскому саду и любовались паутинами, расстилавшимися по листьям и между деревьями, и ходили на мельницу смотреть, как мельник вынимал рыбу; помнишь, как по вечерам при лунном сиянии мы прохаживались гуртом подле сараев и пели. <…> Помнишь, как по зимним вечерам с папенькою мы читали Robinson Susse [роман Й.-Д. Висса «Швейцарский Робинзон»], и ты была влюблена в Фрица, — помнишь, как ты ревела, задавив своего ручного воробья, и как мы его торжественно хоронили. <…> Не знаю, помнишь ли ты все это, но я ничего не позабыл, и когда я вспоминаю время нашего детства, мне становится свежо на душе». Популярный романист того времени, не забытый и поныне Иван Иванович Лажечников (1790–1869), запечатлел жизнь семьи Бакуниных в Прямухине в своих заметках. Во время Отечественной войны Лажечников дошел до Парижа и написал блестящие мемуары. После войны вышел в отставку и со временем обосновался в Твери, где занимал должность директора гимназии. Здесь же расцвело и его литературное дарование. Лажечников дружил с Александром Михайловичем, неоднократно приезжал погостить в его имение, а в тверской гимназии учились четверо сыновей Бакунина (все, кроме Мишеля, получившего исключительно домашнее воспитание). К тому времени Бакунины обзавелись домом и в Твери, его, впрочем, они не слишком жаловали. О Прямухине и его обитателях Лажечников писал: «В одном из уездов Тверской губернии есть уголок, на котором природа сосредоточила всю заботливую любовь свою, украсив его всеми лучшими дарами своими, какие могла только собрать в стране семимесячных снегов. Кажется, на этой живописной местности река течет игривее, цветы и деревья растут роскошнее, и более тепла, чем в других соседних местностях. Да и семейство, живущее в этом уголке, как-то особенно награждено душевными дарами. Как тепло в нем сердцу, как ум и талант в нем разыгрывались, как было в нем привольно всему доброму и благородному! Художник, музыкант, писатель, учитель, студент или просто добрый и честный человек были в нем обласканы ровно, несмотря на состояние и рождение. Казалось мне, бедности-то и отдавали в нем первое место. Посетители его, всегда многочисленные, считали себя в нем не гостями, а принадлежащими к семейству. Душою дома был глава его, патриарх округа. Как хорош был этот величавый, с лишком семидесятилетний старец, с не покидающей его улыбкой, с белыми падающими на плечи волосами, с голубыми глазами, невидящими, как у Гомера, но с душою глубоко зрячего, среди молодых людей, в кругу которых он особенно любил находиться и которых не тревожил своим присутствием. Ни одна свободная речь не останавливалась от его прихода. В нем забывали года, свыкнувшись только с его добротой и умом. Он учился в одном из знаменитых в свое время итальянских университетов, служил недолго, не гонялся за почестями, доступными ему по рождению и связям его, дослужился до неважного чина и с молодых лет поселился в деревне, под сень посаженных его собственною рукою кедров. Только два раза вырывали его из сельского убежища обязанности губернского предводителя дворянства и почетного попечителя гимназии. Он любил все прекрасное, природу, особенно цветы, литературу, музыку и лепет младенца в колыбели, и пожатие нежной руки женщины, и красноречивую тишину могилы. Что любил он, то любила его жена и приятная женщина, любили дети, сыновья и дочери. Никогда семейство не жило гармоничнее. Откуда, с каких концов России ни стекались к нему посетители!»[4] * * *
Всеобщий любимец Мишель рано проявил незаурядные интеллектуальные способности, глубоко разбирался в искусстве, особенно в музыке, прекрасно играл на скрипке и почти что профессионально рисовал (сохранилось два его замечательных автопортрета, выполненных в юношеском возрасте[5]). В нем так же рано проявились задатки лидера, и со временем его авторитет среди братьев и сестер стал почти непререкаем. Брожение в дворянских кругах, в конечном счете вылившееся в восстание 14 декабря 1825 года, не обошло стороной и гостеприимное родовое гнездо Бакуниных. Пятеро братьев Муравьевых (трое из них участвовали в декабристском движении) приходились кузенами Варваре Александровне и, следовательно, двоюродными дядьями ее детям. Все они неоднократно приезжали в Прямухино. В 1816 году братья Муравьевы посадили перед домом Бакуниных дубок, который вырос и простоял там почти сто лет, получив прозвание «дуба декабристов». Родственные отношения связывали Варвару Александровну Бакунину и с другой ветвью муравьевского рода: казненный в числе пяти декабристов Сергей Иванович Муравьев-Апостол (как и его братья Матвей и Ипполит) приходился ей троюродным братом, но в Прямухине никогда не бывал. В феврале 1816 года полковник Генерального штаба Александр Николаевич Муравьев (1792–1863) стал одним из основателей «Союза спасения», преобразованного в 1818 году в «Союз благоденствия». В деятельности обоих «союзов» принимал участие и другой брат — Михаил Николаевич Муравьев (1796–1866), впрочем, быстро отошедший от тайного общества. В ходе следственного дознания он был оправдан по всем статьям и впоследствии, уже в 1860-е годы, «прославился» жестоким подавлением очередного польского восстания, за что получил приставку к своей фамилии — Виленский, а в народе был прозван Вешателем. Он и сам без тени смущения говорил: «Я не принадлежу к тем Муравьевым, которых вешают, а к тем, которые вешают». Лидер декабристского движения Никита Михайлович Муравьев (1775–1843) в сентябре 1817 года также посещал Прямухино и оставил письменные свидетельства о своей встрече с кузиной Варей и ее мужем. В семье Бакуниных жило предание, что Александр Михайлович вместе с братьями Муравьевыми обсуждал документы тайного общества, демократические перспективы развития России и размежевания с заговорщицким, по их мнению, крылом Павла Пестеля. В этом был, в частности, убежден и его сын Михаил, ставший спустя двадцать лет ультрарадикальным революционером. В своих незавершенных воспоминаниях он высказался на сей счет более чем определенно. Судя по всему, именно в таком виде легенда передавалась из уст в уста в семействе Бакуниных: «<…> Среди просвещенных людей, живших в то время в России, он (отец. — В. Д.) пользовался такой известностью, что его деревенский дом был всегда полон гостей. С 1817 по 1825 г. он состоял членом тайного “Северного общества”, того самого, которое в декабре 1825 г. сделало несчастную попытку поднять военное восстание в С.-Петербурге. Несколько раз ему предлагали быть председателем этого общества. Но он был большим скептиком, а с течением времени усвоил слишком большую осторожность, чтобы принять это предложение. Это-то избавило его от трагической, но славной участи многих его друзей и родственников, из которых иные были повешены в Петербурге в 1826 г., а другие были приговорены к каторжным работам или ссылке в Сибирь на поселение». Документы же и письма, относившиеся к тому периоду, были уничтожены после подавления восстания на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. Считалось, что, повзрослев, Михаил стал очень похож на своих родичей из рода Муравьевых. Так в один голос утверждали те, кто знал их лично. Александр Иванович Герцен (1812–1870) в письме к известному французскому историку и литератору Жюлю Мишле писал, что на своих дядьев Муравьевых Бакунин «сильно походил своей высокой сутуловатой фигурой, светло-голубыми глазами, широким и квадратным лбом и даже довольно большим ртом». В этом же письме приводит и другое сравнение: «<…> Чтобы дать вам хоть какое-нибудь представление о внешности Бакунина, рекомендую вам старые портреты Спинозы, которые можно найти в нескольких немецких изданиях его произведений; между обоими этими лицами большое сходство». смущение, но даже не удивляли. Сам же я привык лгать, потому что искусная ложь в нашем юнкерском обществе не только не считалась пороком, но единогласно одобрялась. Во мне не было прежде сознательного религиозного чувства, но было религиозное чувство, тесно связанное с прямухинской жизнью, а в артиллерийском училище оно совершенно во мне исчезло, потому что в мое время во всех моих товарищах было самое холодное равнодушие ко всему святому, великому и благородному. Во мне заснула всякая духовность: я лгал, выпрашивал у Княжевича денег под благовидным выдуманным предлогом. <…> В это время один из юнкеров заставил меня сделать два векселя, я сам сделал несколько долгов. В продолжение трех лет моего юнкерства я почти ничего не делал и работал только в последние месяцы года, чтобы выдержать экзамен». А вот и более широкие обобщения, сделанные спустя сорок с лишним лет: «<…> Огромная масса нашего офицерства осталась тем же, чем была и прежде — грубой, невежественной и почти во всех отношениях вполне бессознательной, — ученье, кутеж, карты, пьянство и когда есть чем поживиться, именно в высших чинах, начиная с ротного или эскадронного или батарейного командира, правильное чуть ли не узаконенное воровство — составляют до сих пор ежедневную поблажку офицерской жизни в России. Это мир чрезвычайно пустой и дикий, даже когда говорят по-французски, но в этом мире, среди грубой и нелепой безалаберщины, его наполняющей, можно найти человеческое сердце, способность инстинктивно полюбить и понять все человеческое и при счастливой обстановке, при добром влиянии, способность сделаться совершенно сознательным другом народа». Писатель Александр Валентинович Амфитеатров (1862–1938) в одном из своих эссе проводит на первый взгляд парадоксальную параллель между Бакуниным и Лермонтовым. В самом деле, они были одногодками, учились фактически в одно и то же время в Петербурге, обоим было уготовано военное поприще, оба с ненавистью относились к военной муштре и казарменным порядкам. Михаил Юрьевич Лермонтов (1814–1841) поступил в 1832 году в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, где провел, по его собственным словам, «два страшных года». Он окончил школу в 1834 году в звании корнета. Следовательно, Бакунин и Лермонтов, вполне возможно, встречались либо сталкивались на маневрах, парадах, балах или светских приемах. Но не в этом главное. Амфитеатров сравнивает судьбу обоих: «Одна и та же эпоха выработала для мира наиболее европейского из русских поэтов и наиболее европейского из русских политических деятелей. Между ними много личной разницы и еще больше типического сходства. Если хотите, Бакунин — живое и замечательно полное воплощение той положительной половины Лермонтова, которой определяется его творческое, разрушением создающее революционное значение. В Бакунине не было ничего байронического — тем более на тон и лад русско-гвардейского разочарования тридцатых годов. У него не найдется ни одной черты, общей с тем Лермонтовым, который отразился в Печорине и “Демоне”, но зато он всю жизнь прожил тем Лермонтовым, который создал пламя и вихрь “Мцыри”. Если позволите так выразиться, он — Лермонтов без эгоистического неудачничества и без субъективных тормозов, Лермонтов, обращенный лицом вперед, к будущему, без грустных оглядок на прошлое, без “насмешек горьких обманутого сына над промотавшимся отцом”, Лермонтов, взятый вне современной действительности и весь устремленный в грядущие поколения, которые расцветают для него яркими красными розами бессмертной свободы. Он знал одной лишь думы власть,
Одну, но пламенную страсть…
По всей вероятности, Лермонтов, если бы дожил до лет политической зрелости, оказался бы силою революционною и, быть может, гораздо более мощною и эффективною, — даже, главное, эффективною, — чем сам Бакунин». Какие замечательные слова и какой знаменательный вывод! Другую, более обобщенную, картину военного образования в Николаевскую эпоху рисует Герцен: «Военные училища в России ужасны, именно там, на глазах у самого императора, выращивают офицеров для его армии. Именно там “сокрушают душу” детям и приучают их к беспрекословному повиновению. Мощный дух и могучее тело Бакунина счастливо прошли через это суровое испытание. <…>». Единственной ниточкой, которая связывала новоиспеченного юнкера с призрачным прошлым, оставались письма. Мишель писал часто — родителям и сестрам, всем вместе и каждому отдельно. Почти вся переписка уцелела. Благодаря ей мы знаем о многих интимных подробностях его жизни, интересах и формировании мировоззрения. Об избытке чувств и накале страстей молодого Бакунина можно судить, например, по его письму к сестрам от 2 марта 1830 года: «Дорогие сестры! Как мне благодарить вас за вашу дружбу, которою я так дорожу? Будьте уверены, что я сумею стать достойным ее. <…> Да, дорогие сестры, вы не ошибаетесь, я люблю вас всею душою. Вы слишком дороги мне для того, чтобы я мог вас позабыть. Не бойтесь, дорогие сестры, надоесть мне вашими советами, которые свидетельствуют только о вашей дружбе, и ни один совет не действует так сильно на мое сердце, как ваши и советы моих родителей. Как мне благодарить вас, дорогие сестры, за то, что вы просили отца и мать написать мне? Их письма доставили мне столько радости! Я был вчера так рад, что вы не можете себе этого представить. Ах, дорогие сестры, как бы мне хотелось вас повидать! Вы так добры! Как бы мне хотелось сжать вас в своих объятиях. Все, кто вас видит, говорят так много хорошего о вас, что я люблю слушать разговоры на ваш счет. Когда же мы снова увидимся? Я жду этого момента с таким нетерпением! Я вас так люблю. Еще два года — как неприятно звучат эти слова для слуха. Вы правы, дорогая Любенька, письма лишь в слишком слабой форме выражают наши чувства, и я всегда опасаюсь, чтобы мои письма не заставили вас усумниться в моей дружбе, которая, уверяю вас, вполне искренна. Как это мило с вашей стороны, дорогие сестры, что вы занимаетесь моими братьями, которые должны быть вам весьма признательны. Я уверен, что они вполне чувствуют то, что вы делаете для них, и что они сумеют оказаться достойными вашей дружбы. Николай и Павел уже составляют для вас утешение. Другие не замедлят стать таковыми же. Да, дорогие сестры, я уверен, что величайшая дружба будет царить между всеми нами. Мы будем вашею опорою, вы будете нашими подругами, и мы не сможем быть несчастными. Мне предстоит побороть еще много недостатков как, например, нерадивость, чревоугодие, даже леность, которая иногда меня посещает, и многое другое. Но с помощью терпения и доброй воли я надеюсь отделаться от них. Мысль о том, что это доставит удовольствие моим родителям и вам, поможет мне в этом». Он спешит поделиться впечатлениями о прочитанных книгах и отечественных журналах. Читает все подряд. Очередной роман Михаила Загоскина сменяется настольной книгой каждого просвещенного российского или европейского читателя — «Исследованием о природе и причинах богатства народов» Адама Смита. Его потрясает до глубины души стихотворение Пушкина «Клеветникам России», и он полностью цитирует его в одном из писем. Братьям советует читать античных историков — Геродота, Тацита, Тита Ливия, Диодора Сицилийского. Книги эти имелись в семейной библиотеке, и сам он конечно же давно их проштудировал. Но только сестрам он рассказывает о своей первой любви. Предметом его юношеского обожания (как это вообще нередко случалось в роду Бакуниных и их окружения) стала кузина — Машенька Воейкова, внучка Николая Александровича Львова, женатого, как мы помним, на двоюродной сестре Александра Михайловича Бакунина Марии Дьяковой. Мишель впервые увидел ее, когда по приезде в Петербург нанес визит Львовым. Машенька была младше Михаила на неполных два года. Они сразу же подружились, читали вместе, гуляли. Но Машу вскоре увезли. Вернулась она в Петербург через три года шестнадцатилетней прелестницей. Михаила только что произвели в офицеры. Былая симпатия вспыхнула с новой силой и быстро переросла в настоящую любовь. В письме к сестрам, от которых у Мишеля не было тайн, он так характеризовал предмет своего обожания — «чрезвычайно проста, любезна, остроумна и сверх того очень красива». Они встречались практически каждый день, участвовали в музыкальных и танцевальных вечерах, говорили о живописи. Впоследствии кузина Маша получит известность как художница (и заодно — детская писательница), а выйдя замуж за известного дипломата, историка и археолога Дмитрия Васильевича Поленова, станет матерью великого русского живописца Василия Дмитриевича Поленова (1844–1927) и замечательной художницы-сказочницы Елены Дмитриевны Поленовой (1850–1898). И любовь к рисованию и живописи привила им именно мать — Мария Алексеевна Поленова, урожденная Воейкова (1816–1895). Бурный же ее и совершенно платонический роман с Мишелем Бакуниным окончился ничем. Маша вскоре уехала в Москву, подарив офицеру-артиллеристу на память сувенир и позволив поцеловать на прощание ручку. Михаил Бакунин долго бежал за возком через весь Петербург, пока силы не оставили его… Увлечение кузиной вышло ему боком. Он подзапустил учебу, практически провалился на экзамене, к тому же, замеченный в городе в цивильной одежде (что запрещалось уставом), надерзил кому-то из начальства и был признан недостойным продолжать учение в старшем офицерском классе, а посему раньше времени был отправлен служить в войска — в самое захолустье, да еще с предписанием, чтобы в течение трех лет его обходили чином и ни отставки, ни отпуска не давали. После краткосрочной побывки в Прямухине прапорщик Бакунин отбыл в Западный край — сначала в Минскую, а затем в Гродненскую губернию. Место службы, где началась и вскоре завершилась его военная карьера, называлось странно — Картуз-Березка. О настроении Михаила можно судить по его письму к приятелю, написанному уже после отставки. «Вы можете вообразить, каково было мое положение: в глуши, в кругу скотов, а не людей, без одной книги и без надежды когда-нибудь вырваться из этого ада». Книги, впрочем, позже появились. Дабы не тратить времени попусту, Михаил занялся совершенствованием своего знания немецкого языка, а польский начал изучать с нуля. Также всерьез занялся всемирной и отечественной историей, обращая внимание не на хронологический поток событий, а на закономерности исторического процесса. Составил для себя памятку, призванную помочь осмыслению исторических сочинений: «Что замечать при чтении истории? Законы, суды, налоги, правление, королевская власть, королевское влияние в духовных делах, народное собрание, нравы, разврат, суеверие, понятия века, дух христианства, религия вообще, сила ее и влияние на политические происшествия, духовенство, его власть и нравы, раздоры церкви, распространение христианства, народное право, договоры, степень жестокости войны, дворянство, степень его власти, среднее состояние, рабство, освобождение рабов, сила мнения, действие слов на понятия». Бакунин даже организовал офицерский кружок для изучения очень модной в ту пору философии Шеллинга. Философия в широком смысле данного понятия постепенно полностью овладеет им. Именно она помогла будущему диссиденту осмыслить суть закономерности бытия. Одновременно в его душе зарождаются протест против окружающей действительности и жажда свободы, которая только и позволяет преодолеть невзгоды и изменить жизнь к лучшему. Михаилу во многом импонировала шеллингианская концепция свободы, облаченная в предельно абстрактную форму. Шеллинг полагал, что истинно свободным может быть только тот индивид, в коем уживаются, непрерывно борясь друг с другом, противоположности (например, добро и зло). А чья душа, как не бакунинская, была сплошь соткана из мучительных противоречий? Теперь они будут сопровождать новообращенного любомудра до конца его дней. Отныне он намерен штурмовать и завоевывать вершины научной истины только под флагом немецкого идеализма, олицетворением которого на данном этапе и стал Шеллинг. Но он уже знал и другие имена — Канта, Фихте, Гегеля. Их философские системы еще предстояло освоить. Они помогут ему понять противоречивую сущность окружающего мира и предназначение человека. Но поможет ли их философия сделать этот мир более совершенным, улучшить жизнь людей? Между тем для постижения проблемы свободы во всей ее полноте как минимум необходимо самому быть свободным. Следовательно, нужно побыстрее выбираться из провинциального захолустья и избавляться от мундира прапорщика. Отец был категорически против выхода сына в отставку. Тот впервые не подчинился родительской воле, положив тем самым начало отчуждению. В начале 1835 года Михаила Бакунина направили в командировку в Тверь по интендантским делам артиллерийской бригады. Однако строптивый офицер незамедлительно проследовал в родное Прямухино, там сказался больным и подал прошение об отставке по состоянию здоровья. Ходили слухи, что его через комендатуру пытались предать суду за самовольную отлучку, но Михаил сумел вовремя представить все необходимые медицинские документы, полностью его оправдывающие. Отставку он получил после длительных хлопот и содействия влиятельных покровителей в Петербурге. Наконец все было позади, и отставной прапорщик (так он теперь до конца жизни будет именоваться во всех официальных документах) засобирался в Москву, полный сил, энергии и планов. Отец пытался устроить его чиновником по особым поручениям при тверском губернаторе, но сын наотрез отказался от ненавистной чиновничьей карьеры. Он объявил, что отныне намерен посвятить себя философии, журналистике и науке, в недалеком будущем стать профессором Московского университета, а пока что добывать деньги для собственного содержания с помощью «математических уроков» для дворянских недорослей. К тому времени Михаил вполне сформировался таким, каким его знали и помнили друзья и враги на протяжении последующих этапов его жизни: порывистый, вспыльчивый, способный кого угодно заразить своей увлеченностью, вместе с тем по-детски наивный и доверчивый, добрый и щедрый, готовый всегда прийти на помощь и отдать нуждающемуся последние деньги, постоянно вторгающийся в чужую жизнь, даже когда его об этом никто не просил. Последнее проявилось, в частности, в его постоянном вмешательстве в сердечные дела сестер, у которых, впрочем, никогда не было тайн от обожаемого Мишеля, как и у него от них. Врачевать же «сердечные недуги» он все больше предпочитал философскими рассуждениями. В письмах к сестрам совсем не редкостью, к примеру, стали такие пассажи: «Вы слишком много рассуждаете о себе и браните себя. Это нехорошо, это признак прекраснодушия. Помните, что в вас живут два “я”. Одно бессознательно истинное, бесконечное, — это ваша субстанция. И другое, ваше сознательное, конечное “я”, — это ваше субъективное определение. Вся жизнь состоит в том, чтобы сделать субъективным то, что в вас субстанционально, то есть возвысить свою субъективность до своей субстанциональности и сделать ее бесконечностью. Вы славные девочки, в вас бесконечность, и потому не бойтесь за себя, а верьте, любите, мыслите и идите вперед». Самое замечательное, что сестры — все четыре — прекрасно понимали философские откровения Михаила, внимали каждому его слову и были готовы, не колеблясь, последовать за братом «из царства субъективности в бесконечность»… Глава 2
КОГОРТА ЛЮБОМУДРОВ
Ожидая решения об отставке, Михаил Бакунин успел несколько раз наведаться в Первопрестольную. В январе 1836 года он поселился здесь окончательно, избрав первоначально местом жительства флигель в городской усадьбе Левашевых на Новой Басманной улице. Герцен называл владелицу усадьбы Екатерину Гавриловну Левашеву (18007—1839) «святой женщиной» и считал, что для Бакунина знакомство с ней — дар судьбы, повлиявший на всю его дальнейшую жизнь (в чем, однако, можно и усомниться): «То было одно из тех чистых, самоотверженных, полных возвышенных стремлений и душевной теплоты существ, которые излучают вокруг себя любовь и дружбу, которые согревают и утешают все, что к ним приближается. В гостиных г-жи Левашевой можно было встретить самых выдающихся людей России — Пушкина, Михаила Орлова (не министра полиции, а его брата, заговорщика), наконец, Чаадаева, ее самого задушевного друга, адресовавшего ей свои знаменитые письма о России. Г-жа Левашева разгадала своей прозорливой интуицией, свойственной женщинам, наделенным великим сердцем, непоколебимый характер и необыкновенные способности бывшего артиллериста. Она ввела его в круг своих друзей. Тогда-то он и встретил Станкевича и Белинского и тесно сблизился с ними. <…>». Соседом Бакунина по флигелю как раз и оказался известный всей Москве философ Петр Яковлевич Чаадаев (1794–1856), бывший на двадцать лет старше Михаила. Вскоре они сошлись накоротке, но близкими так и не стали. Оба бывшие военные, они разительно отличались характером, темпераментом, привычками. Утонченный щеголь и франт, Чаадаев даже в пору абсолютного безденежья (которое постепенно превращалось в постоянную величину) продолжал пачками заказывать в модных магазинах лайковые перчатки. Бакунин же, тоже страдавший от безденежья, напротив, никогда не придавал особого значения своему внешнему виду и одежде. Как-то в доме Левашевой Михаил спросил Чаадаева, какое впечатление на него произвел Шеллинг, с коим тот встречался лет десять тому назад и имел продолжительный разговор, а теперь состоял в переписке. «Возвышенная натура! Гений — каких свет не видывал! — ответствовал Петр Яковлевич. — Глаза глубокие, как утренний небосклон, кажется, что в них отражаются отблески божественного огня. Да, я писал ему сравнительно недавно. Ответ пришел почти через год. Там и про вас есть (в глазах Чаадаева появились хитроватые проблески) — про молодое поколение, бедное настоящим и богатое будущим, жадное к просвещению, но имеющее мало средств для удовлетворения своего научного пыла». — «Это уж точно, — уцепился за последнюю фразу Михаил. — Так бы хотелось поехать в Берлин, послушать лекции по “философии откровения”. О них столько сейчас толков в России, а живьем из наших пока что никто не слышал». — «Зачем же дело стало?» — «Все за тем же самым — за “презренным металлом”. Математические уроки больших доходов не приносят. Страсть к любомудрию — и подавно…» От Новой Басманной до Красных Ворот рукой подать. Там в тупиковом переулке у церкви Трех Святителей находилась уютная городская усадьба, где приветливо встречала гостей Авдотья Петровна Елагина (1789–1877) — мать (по первому браку) двух пламенных славянофилов — Ивана и Петра Киреевских. Двери елагинского интеллектуального и литературного салона, пожалуй, самого знаменитого в Москве, были открыты для всех — консерваторов и либералов, славянофилов и западников, монархистов и республиканцев. Никто не чувствовал себя лишним или чужаком. Здесь царила атмосфера интеллектуального пиршества, в которую окунался и стар и млад. А. П. Елагина приходилась племянницей Василию Андреевичу Жуковскому, и, уж конечно, родной дядя, наведываясь в Первопрестольную из Северной столицы, где как воспитатель царских детей проживал постоянно, непременно посещал салон любимой племянницы. Но и кроме Василия Андреевича, — кто только тут не бывал! Пушкин, Лермонтов, Мицкевич, Веневитинов, Одоевский, Вяземский, Баратынский, Кюхельбекер, Языков, Хомяков, Тютчев, Чаадаев, Герцен, Огарев, Полевой, Погодин, Шевырев, Тургенев, братья Аксаковы и их именитый отец — писатель Сергей Тимофеевич, великий актер Михаил Семенович Щепкин, заядлый спорщик и острослов — вот далеко не полный перечень тогдашней интеллектуальной и культурной элиты России. Особо следует отметить, что Гоголь, не имевший собственной семьи, нашел в доме близ церкви Трех Святителей тепло и заботу. Не со всеми здесь удалось встретиться Михаилу, но многие подивились эрудиции и напористому витийству молодого любомудра. * * *
Традиция любомудрия в России восходит к московскому кружку с тем же названием, председателем которого был Владимир Федорович Одоевский (1804–1869), а секретарем — Дмитрий Владимирович Веневитинов (1805–1827). Члены кружка занимались главным образом тем, что углубленно изучали философию Шеллинга и обсуждали свои литературные и философские творения. После восстания декабристов, опасаясь преследования и репрессий, кружок самораспустился, а все его документы были уничтожены. Само слово «любомудрие» является русской калькой греческого понятия «философия», соответственно, любомудры — это философы. Поэтому не будет прегрешением против истины и других русских философов той эпохи именовать любомудрами. Чаадаев давно уже завершил свои «Философические письма». Они негласно распространялись в списках и хорошо были известны российским интеллектуалам. Теперь первое из них было предложено в журнал «Телескоп» (оно будет опубликовано и прогремит на всю Россию осенью того же 1836 года). Чаадаевских «Философических писем» Михаил еще не читал, но слышал о них от своих новых друзей-любомудров, собиравшихся по вечерам у Николая Станкевича. С ним Михаил познакомился в Москве в 1835 году у общих знакомых — Бееров, прямухинских соседей Бакуниных. В семье Бееров верховодила мать, экзальтированная вдова с деспотическими замашками, но молодежь, естественно, притягивали ее взрослые дети — двое сыновей и две дочери. С последними Михаил на протяжении ряда лет состоял в переписке. Когда знакомишься с ней, диву даешься, какой интеллектуальный напор со стороны молодого человека пришлось выдержать юным девицам: по письмам, полученным ими от Бакунина, можно изучать целые разделы классической немецкой философии. Николай Станкевич снимал квартиру на Большой Дмитровке, в частном пансионате, организованном для студентов Московского университета профессором-шеллингианцем Михаилом Григорьевичем Павловым (1793–1840). Но, случалось, любомудры собирались в более просторной квартире Бееров, так как один из братьев Бееров — Алексей — являлся активным членом кружка, а с его сестрой Натальей у Станкевича был вялотекущий роман. Молодые люди проводили вечера, чередуя беседы на философские и другие темы с традиционным московским чаепитием. Николай Владимирович Станкевич (1813–1840) — фигура знаковая в истории отечественной философской мысли. Его кружок стал флагманом в освоении немецкой философии мысли и обогащении русской интеллектуальной жизни гегелевской диалектикой. Состав кружка со временем менялся. Увлечение философией вовсе не означало, что его члены были единомышленниками. Более того, некоторые из них впоследствии стали непримиримыми идейными противниками. В разные годы членами кружка Станкевича были В. Г. Белинский, А. И. Кошелев (посещавший когда-то кружок Веневитинова — Одоевского, славянофил и меценат, на деньги которого был издан «Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля), В. П. Боткин (один из представителей западничества), известный историк Т. Н. Грановский, М. Н. Катков (консервативный публицист и философ, редактор газеты «Московские ведомости» и журнала «Русский вестник», пустивший в оборот понятие «нигилизм» и постоянно полемизировавший с журналом «Современник» и с одним из его руководителей Н. Г. Чернышевским). Однако, как писал Виссарион Григорьевич Белинский (1811–1848), «Станкевич никогда и ни на кого не накладывал авторитета, а всегда для всех был авторитетом, потому что все добровольно и невольно признавали превосходство его натуры над своей». Авторитет Станкевича признавали все — и друзья, и идейные противники. Мнение славянофила Константина Аксакова — тому подтверждение: «Станкевич сам был человек совершенно простой, без претензии, и даже несколько боявшийся претензии, человек необыкновенного и глубокого ума; главный интерес его была чистая мысль. Не бывши собственно диалектиком, он в спорах так строго, логически и ясно говорил, что самые щегольские диалектики, как Надеждин и Бакунин, должны были ему уступать. В существе его не было односторонности; искусство, красота, изящество много для него значили. Он имел сильное значение в своем кругу, но это значение было вполне свободно и законно, и отношение друзей к Станкевичу, невольно признававших его превосходство, было проникнуто свободною любовью, без всякого чувства зависимости. Скажу еще, что Бакунин не доходил при Станкевиче до крайне безжизненных и бездушных выводов мысли, а Белинский еще воздерживал при нем свои буйные хулы». Перед обаянием Николая Станкевича, помноженным на убежденность, диалектику и железную логику, не мог устоять никто. Не избежал влияния нового друга и Бакунин. Николай был всего на год старше Михаила. Сохранившаяся, хотя и не полностью, переписка двух молодых философов (в основном это письма Станкевича) свидетельствует, как быстро произошло их сближение. Они писали друг другу, когда Бакунин уезжал в Прямухино. Поначалу тон писем был несколько официальным. 22 апреля 1835 года Николай Станкевич пишет: «Милостивый государь, Михаил Александрович! <…> Письмо Ваше доставило мне большое удовольствие, обрадовало меня. Если Вы, приняв добрые, может быть, бессильные, желания за настоящие достоинства, цените сколько-нибудь мое знакомство, то поймете, как мне дорого Ваше. Кроме очень натурального желания сблизиться с человеком, которого образ мыслей вполне разделяешь, желания быть в своей сфере, слушать и говорить, что хочется — я имею причины считать подобные сближения долгом для себя. Они поддерживают мою деятельность, сохраняют во мне энергию. <…>». Но уже через полгода тон переписки меняется: «Вечер. Друг Мишель! Часа три тому назад я получил письмо твое. <…> Благодарю тебя, друг мой, и прошу писать почаще. Как ты ни молод, но у тебя часто бывают грустные мысли; отдавай же половину мне — нам обоим будет легче». (15 ноября 1835 года.) Разумеется, главная тема их писем — высокие эмпиреи и философские материи. В частности, Станкевич сообщает: «<…> Друг Мишель! Вчера и сегодня я получил от тебя по письму. <…> Я не думаю, что философия окончательно может решить все наши важнейшие вопросы, но она приближает к их решению, она зиждет огромное здание, она показывает человеку цель жизни и путь к этой цели, расширяет ум его. Я хочу знать, до какой степени человек развил свое разумение, потом, узнав это, хочу указать людям их достоинства и назначение, хочу призвать их к добру, хочу все другие науки одушевить единою мыслию. Философия не должна быть исключительным занятием, но основным. Занимайся равно и историею и латинским языком, не отдавайся пустым формам, но верь в могущество ума, одушевленного добрым чувством». (24 ноября 1835 года.) * * *
Михаил Бакунин зарабатывал на жизнь частными уроками по математике (по восемь в неделю), так что мог посвящать достаточно времени увлечению любомудрием. Бывало, он и Станкевич уединялись где-нибудь и упивались обуждением философии Иммануила Канта (1724–1804). Весь мир мгновенно превращался для них в конструкцию из трансцендентальных категорий, порожденных гениальным кенигсбергским мыслителем. Знаменитую «Критику чистого разума» Бакунин прочел (причем неоднократно) раньше Станкевича и раньше Николая постиг ее головокружительную глубину. Особенно привлекательным представлялось то, что Кант уравнивал людей в границах общего для всех познавательного процесса. Хотя он и ограничивал человеческий рассудок и разум их собственной несовершенной природой, все же интеллектуальные потенции людей, согласно кантианской критической метафизике, становились целенаправленным, управляемым творческим инструментом для теоретического постижения мира, совершенствования нравственных законов и человеческого бытия в целом. Столь драгоценное для Михаила право на свободу Кант признавал только в интеллектуальной сфере, отрицая саму ее возможность в материальном мире (и, следовательно, считал некорректными такие устойчивые понятия, как «свободное пространство» или «свободное падение тел»). Подобный подход не удовлетворял Бакунина. Содержательность и ценность духовной деятельности он видел прежде всего в ее практической направленности и реальной результативности. В противном случае философия превращается в обычную схоластику. Вот почему философский настрой двух русских кантианцев постепенно менялся, что видно из письма Станкевича от 15 декабря 1835 года: «<…> Исполать тебе, Мишенька! Ты опередил меня! Я давно уж не читаю Канта, потому что, по приезде, намерен поговорить об нем подробно с некоторыми людьми, которых мне здесь рекомендовали. На каждое его положение у меня тысяча возражений в запасе; я думал об нем столько, что голову ломило — но посредством своего мышления не доходил до его результатов и заключил, что я дурно понимаю мысль его или не логически мыслю. В том и другом случае мне нужна чужая помощь. Между тем ты меня подзадорил. Я беру Канта с собою и в деревне прочту что-нибудь из него. <…> Есть потребности, незаглушаемые в душе человека, и нет нелепее предрассудка, как тот, что человек не без чувства не может с успехом заниматься философией. Напротив, до тех пор она и делала мало успеха, пока ею занимались скопцы, с сухим умом, с холодною душою. А Кант нужен как введение к новым системам. <…>». Под новыми системами подразумевались учения все тех же немецких философов — прежде всего Иоганна Готлиба Фихте (1762–1814) и Георга Вильгельма Фридриха Гегеля (1770–1831). В философии Фихте Бакунина привлекала концепция свободы. Лозунг Фихте «Действовать, действовать — вот для чего мы существуем!» как нельзя лучше отвечал представлениям молодого Бакунина. В одном из писем ко всем четверым своим сестрам он перефразирует эту крылатую фразу немецкого мыслителя: «Действие… <…> — вот единственное осуществление жизни». С восторгом цитирует уже в другом письме — к Татьяне и Варваре — слова Фихте из трактата «Наставление к блаженной жизни, или Учение о религии»: «Жизнь — это любовь, а вся форма и сила жизни заключается в любви и вытекает из любви. Открой мне, что ты действительно любишь, чего ты ищешь и к чему стремишься со всей страстью, когда надеешься найти истинное самоуслаждение, — и этим ты откроешь мне свою жизнь. Что ты любишь, тем ты и живешь». Своей увлеченностью философией Фихте Бакунин сумел заразить не только сестер и своих корреспонденток Наталью и Александрину Беер, но и впечатлительного Виссариона Белинского. По прошествии нескольких лет тот писал Бакунину: «Жизнь идеальная и жизнь действительная всегда двоились в моих понятиях: прямухинская гармония и знакомство с идеями Фихте, благодаря тебе, в первый раз убедили меня, что идеальная-то жизнь есть именно жизнь действительная, положительная, конкретная, а так называемая действительная жизнь есть отрицание, призрак, ничтожество, пустота. И я узнал о существовании этой конкретной жизни для того, чтобы узнать свое бессилие усвоить ее себе; я узнал рай, для того чтобы удостовериться, что только приближение к его воротам — не наслаждение, но только предощущение его гармонии и его ароматов — есть естественно возможная моя жизнь. Но самые лютые мои минуты были, когда ты читал с нами по-немецки: тут уже не лихорадку, но целый ад ощущал я в себе, особенно, когда ты имел армейскую неделикатность еще подтрунивать надо мною при всех, нимало не догадываясь о состоянии моей души». Учение Фихте о свободе, связанной прежде всего с преодолением произвола, совпало со многими интуитивными догадками Михаила. Ему не могла не импонировать фраза немецкого мыслителя: «Я научу вас истине, а истина научит вас свободе». Как известно, Фихте считал, что главная, если не единственная, цель государства — воспитание человека в духе свободы. Пройдет не так уж много времени, и Бакунин не только разочаруется в данном положении, но и придет к парадоксальному выводу: для полноценной свободы государство вообще не нужно. Оно нисколько не стимулирует свободное развитие личности, напротив — мешает ему. Чем меньше вмешательства государства, тем больше свободы. Хорошо, если никакого государства не будет вообще. Следовательно, его надо упразднить, и чем скорее, тем лучше… В 1836 году Михаил Бакунин перевел четыре из пяти лекций немецкого мыслителя, прочитанных им в Иенском университете во время летнего семестра 1794 года и опубликованных под названием «О назначении ученого». Бакунинский перевод лекций Фихте был напечатан в журнале «Телескоп», до закрытия которого за публикацию «Философических писем» Чаадаева и расправы над редактором Н. И. Надеждиным оставалось совсем немного. А в 1838 году в издаваемом при участии Белинского «Московском наблюдателе» появились «Гимназические речи» Гегеля — также в переводе (и с предисловием) Бакунина. Тогда же Бакунин перерисовал с немецкой литографии портрет Гегеля в профессорской мантии, он до сих пор встречается в изданиях произведений Гегеля на русском языке, в частности, открывает его Собрание сочинений в 14 томах (М.; Л., 1930–1959). Таким образом, именно благодаря будущему «разрушителю всех устоев» широкая читающая публика России познакомилась с произведениями двух великих немецких философов. * * *
Между тем в личной жизни Станкевича произошли заметные подвижки. Наталья Беер устала от безответных воздыханий и решилась на акт самопожертвования — толкнула в объятия Николая свою ближайшую подругу, старшую из сестер Бакуниных Любеньку, появившуюся в гостеприимном московском доме Бееров весной 1835 года… Несмотря на аналитический ум, романтически настроенный Станкевич просто не мог не оценить достоинства этой девушки, которая благодаря брату Мишелю довольно хорошо разбиралась в философии Канта, Фихте и Шеллинга и способна была поддержать разговор на любую тему — о музыке, искусстве, литературе… После нескольких эпизодических встреч в Москве и отъезда Любеньки в Прямухино Николай почувствовал, что симпатия и бессознательное влечение к ней перерастают в его сердце в нечто большее. Чего же говорить тогда о провинциальной барышне, для которой пришло время выходить замуж. К ней уже однажды сватался кавалерийский офицер, и они были помолвлены, но в конце концов офицер был отвергнут семьей (причем решающую роль в расстройстве намечавшейся свадьбы сыграл Михаил). К тому же и невеста не испытывала к жениху особой симпатии. И вдруг такая партия — Станкевич! Однако любовь на расстоянии хороша для романов, сочиненных за письменным столом. Разлука молодых людей мало способствовала укреплению их взаимного чувства. Станкевич решил переломить ситуацию и в октябре 1835 года приехал в Прямухино. Обжегшись на предыдущей помолвке, Любенька на людях вела себя сдержанно. Стеснительный Станкевич никак не мог решиться на предложение руки и сердца и вскоре вынужден был уехать ни с чем. Неопределенность затянулась на целый год. Только 23 ноября 1836 года, получив разрешение на брак от родителей, Николай и Любенька были объявлены женихом и невестой. Но со свадьбой решили не торопиться. Михаил, посвященный во все перипетии этой любви и огорченный возникшими осложнениями, вынужден был снова вмешаться. В последний день 1836 года, накануне Нового года и рокового января 37-го (гибель Пушкина), он писал сестрам: «Напрасно вы осуждаете Станкевича. Его любовь — это настоящая любовь, это — любовь святая, возвышенная! Она ныне заполняет все его существование, она согрела и осветила всю его нравственную и умственную жизнь. Нужно послушать его! В нем горит нечто священное, нечто сверхчеловеческое. Во время одной из наших бесед он сказал мне, что тот, кто любит, гораздо лучше того, кто не любит. И я поверил ему, ибо он произнес эти слова с таким святым и возвышенным убеждением и такою простотою! Эта любовь делает его совершенно счастливым. Он нашел в ней личное выражение своей внутренней жизни вовне. <…>». Однако не все было столь безоблачно и радужно. Время шло, а помолвленные по-прежнему оставались в разлуке, общаясь друг с другом только посредством писем. Этих писем сохранилось предостаточно, но в них нет и намека на ту страсть, о которой писал сестрам Михаил. Весной 1837 года Станкевич написал невесте, что по настоянию врачей вынужден срочно уехать за границу на лечение. Любеньку мучили плохие предчувствия — оба они были серьезно больны: прогрессирующая чахотка; у невесты она к тому же усугублялась еще и нервным расстройством. Но были у девушки и подозрения, о которых она боялась даже думать, не то что говорить. Да что поделаешь?.. Брак ее родной сестры Варвары, по мужу Дьяковой, по мнению всей семьи Бакуниных, оказался несчастливым (Михаил впоследствии тщетно пытался помочь его расторжению). Варвара была всего на год младше Любеньки — такая же эрудитка. На фоне ничем не блиставшего и к тому же нелюбимого мужа Николай Станкевич представлялся ей настоящим титаном мысли (что, впрочем, вполне соответствовало истинному положению дел). Его обаяние притягивало как магнит. В свою очередь более самостоятельная по сравнению с остальными сестрами, более живая, более практичная и опытная Варвара не могла не привлечь внимания Николая. С ней всем и всегда было интересно. Безусловно, чувство долга для Николая и Варвары было выше всяких симпатий и влечений. О сокровенных же мыслях никто не говорил. Но сердце не обманешь, и Любенька первой почувствовала: что-то не так. А когда, наконец, осознала правду, стала чахнуть на глазах… Варвара мучилась не меньше старшей сестры. Она мечтала соединиться со Станкевичем за границей, но, не видя выхода из положения, стала подумывать о самоубийстве. Сказался, должно быть, характер отца: в свое время, не найдя взаимности у будущей жены, он тоже намеревался застрелиться. Тупиковая ситуация подробно обсуждалась в переписке Михаила и Николая. В конце концов Станкевич выслал на имя друга две тысячи рублей для передачи Варваре, дабы та смогла незамедлительно выехать к нему. В мае 1838 года Варвара вместе с малолетним сыном и гувернанткой пересекла российско-германскую границу. Лето она провела в Швейцарии, на зиму перебралась в Италию, а затем вновь вернулась в Швейцарию. Между тем дни Любеньки были сочтены. Усилия лучшего специалиста по туберкулезу, привезенного Белинским, не увенчались успехом. 6 августа 1838 года в возрасте двадцати семи лет Любовь Бакунина скончалась. Безвременная кончина девушки, так и не познавшей счастья взаимной любви, повергла в шок всех, кто ее знал. Получив скорбное известие, Белинский написал Бакунину многостраничное (на целую тетрадку) письмо. В ожидании оказии послать его он возвращался к письму четыре раза — с 13 по 15 августа 1838 года: «Друг, Мишель, предчувствия не обманывают: они тайный голос души нашей. Когда я уезжал из Прямухина, мне сильно, очень сильно захотелось в последний раз взглянуть на нее. “Скоро ли мы увидимся?” — спросила она меня, и я потерялся при этом вопросе; грудь моя сжалась, а на глазах чуть не показались слезы. Нынешний день я отослал к тебе мое письмо, вместе с письмом Василья [так в оригинале]; после обеда поехал с Катковым к нему. Душа моя перенеслась в Прямухино и глубоко страдала. С Катковым я поехал к Левашевым, от них пришел в половине одиннадцатого; увидел на столе твое письмо. Почему-то я не бросился распечатывать его, хотя давно и жадно ждал от тебя письма. Я раздевался, ходил по комнате, придумывал себе разные дела, которыми надо заняться прежде прочтения письма. Наконец, распечатал, прочел — в глазах у меня потемнело, закапали слезы… Я побежал наверх, к моему доброму князю; для меня было счастием, что подле меня был человек, к которому я мог побежать. “Умерла!” — вскричал я, бросив ему твое письмо; “письмо из Прямухина! она умерла”, — повторил я. На лице князя изобразилось умиление; он набожно перекрестился и сказал; “Царство небесное!” Друг, я верю твоей вере в бессмертие, верю, что ты теперь находишься в состоянии глубокого созерцания истины. Отчаиваться, мучиться от ее смерти было бы грехом: тихо грустить, молиться — вот что надо делать. На этой земле она была вестницею другого мира, и смерть ее есть не отрицание, но доказательство этой другой жизни. Смерть знакомого человека всегда наводит на меня суеверный ужас, так что я вечером и ночью боюсь быть один. Да, ее смерть — это откровение таинства жизни и смерти. Зачем не был я свидетелем ее последних минут? Нет, не напрасна была моя последняя поездка в Прямухино: я вижу в этом волю неба, доказательство, что и я имею отца, который печется обо мне. Мне надо было усвоить себе это бледное, кроткое, святое, прекрасное лицо, с выражением страдания, не победившего силы духа, силы любви благодатной, этот голос, которого нельзя лучше назвать, как голосом с того света… Да, благодарность небу! я знал, я видел ее, — я знал великое таинство жизни, не как предчувствие, но как дивное, гармоническое явление. Нет, если несчастие когда-нибудь одолеет меня и я паду под его бременем, я, который некогда видел ее, еще здоровую, прекрасную, гармоническую, полную веры в блаженство жизни, в осуществление лучших, святейших мечтаний души своей, а потом, бледную, больную, и всё прекрасную, всё гармоническую, — что я тогда буду? Мишель, слова не клеятся, хоть душа и полна; кладу перо. Скоро полночь. Буду ходить по комнате и мечтать о жизни и смерти. Завтра воскресенье, письма послать нельзя. Может быть, завтра и еще что-нибудь напишу тебе… <…> Нет, Мишель, не хочу спать, не хочу ходить — хочу беседовать с тобою, с твоим духом, который невидимо присутствует при мне. Я плачу — слезы льются беспрерывно, — и они святы, эти слезы. Душа моя расширилась, и я причастился таинству жизни. Не страдаю я, а болею, и не за нее — это было бы грешно, это значило бы оскорблять ее святую тень; нет, мне представляется этот святой старик (отец. — В. Д.), тихо плачущий, кротко несущий тяжкий крест ужасного испытания. О, в эту минуту я стал бы перед ним на колена, как ты пишешь ко мне, я поцеловал бы его руку, обнял бы его колена и пролил бы на них мои слезы. Мне представляется эта бедная мать, которая была чужда для всего остального и не выходила из комнаты своей милой, угасающей надежды, любимейшего дитяти своего сердца. Я не сомневаюсь, что Варвара Александровна любит горячо всех своих детей, но в то же время понимаю возможность этой исключительной, субъективной любви к одной из всех. Любовь есть связь из тысячи явных, открытых нитей и миллиона тайных, невидимых. Надо каким бы то ни было образом лишиться для себя любимого человека, чтобы самому для себя узнать силу своей любви к нему. Половина сердца оторвана с кровью, лучшая мечта, самый благоуханный цвет жизни исчез навсегда. Какая потеря — бедная мать! Передай ей, Мишель, мои слезы, мои рыдания, которые задушают меня… <…>». Пытаясь хоть как-то помочь Любеньке в последние дни ее жизни, Белинский заручился рекомендательными письмами и помчался на перекладных в Венёв Тульской губернии за врачом Петром Петровичем Клюшниковым, братом Ивана Петровича Клюшникова, посещавшего кружок Станкевича. Петр Клюшников считался одним из лучших специалистов по туберкулезу. Пробыв несколько дней в бакунинском семействе и надеясь, что больная поправится, Белинский возвратился в Москву. Тем сильнее было его потрясение после получения подробного описания похорон Любови Бакуниной. «Поутру отослал я свое большое письмо на почту, — писал он Михаилу, — а теперь, вечером, принимаюсь за другое к тебе, любезный Мишель. Друг, я ничего не могу делать, как только думать о ней или писать к тебе. Душа рвется к тебе, к вам. Ведь я твой, ваш, родной всем вам? — Да, теперь я узнал это очень ясно. Ваша потеря — моя потеря. Я разорван; не могу ничего делать; все интересы замерли в душе. Письмо Ефремова от мертвой оборотило меня к живым. Я вижу все твое семейство. Отец тихо плачет, — слезы старца — это что-то рвущее душу и вместе умиляющее ее. Святой старик! Мать смеялась — это победа горести над духом, высшее страдание, какое только может быть. А сестры? — одна несколько дней не принимала пищи, была в каком-то обмороке; другая удивляла своею твердостью. Друг, я понимаю, вполне понимаю, глубоко понимаю то и другое явление. Это одна и та же сила — только в различных проявлениях. Сила страдания происходит от силы любви, и от той же любви происходит и сила терпения. Здесь и слабость, с одной стороны, и сила, с другой, — были одно и то же явление. Страшно подумать, что это может иметь влияние на их здоровье, и без того слабое и расстроенное. Вот теперь-то, Мишель, употреби все силы, всё свое влияние на них. Не верь уверениям в спокойствии. Для них долго не будет спокойствия. Боже, какой день, какая картина! И мне жаль, что я не был там, мне кажется, что я бы должен был у вас быть эти дни. О, как бы я упился страданием и с какою бы ненасытимою жаждою пил его! <…>». Смерть Любеньки потрясла и находившихся за границей Николая Станкевича и Варвару Дьякову. Встретились они лишь в апреле 1840 года, в Риме. Михаил, содействовавший их соединению, писал Станкевичу: «Я давно желал вашего свидания с сестрою, и вот наконец мое желание исполнилось. Я знаю, вам обоим необходимо было встретиться, и вам хорошо будет вместе. Скажи ей только, чтоб она взяла все нужные предосторожности… <…>». Последняя фраза касалась отца: Александр Михайлович всячески пытался воспрепятствовать воссоединению Варвары с «разрушителем женских сердец» и даже написал приятелю-дипломату в Италию, чтобы тот принял меры, препятствующие свободному передвижению дочери по Европе. К тому времени Николай был уже совсем плох. Но рядом с Варварой он почувствовал прилив сил. «Я только спрашиваю себя день и ночь: за что? за что это счастье? — писал он Михаилу. — Она окружает меня самою сильною, самою святою братскою любовью; она распространила вокруг меня сферу блаженства, я дышу свободнее, у меня поднялось и здоровье, и сердце». Увы, ни сухой климат, ни солнце Италии, ни заботы лучших врачей не помогали Станкевичу. По дороге в больницу, куда его сопровождала Варвара с сыном, в ночь с 24 на 25 июня 1840 года Николай Станкевич умер в придорожной гостинице. Сразу после смерти любимого человека безутешная Варвара записала: «О нет, нет, мой возлюбленный, я не забыла твои слова, мы свиделись, мы узнали друг друга! Мы соединены навеки — разлука коротка, и это новое отечество, которое тебе уже открылось, будет и моим: там бесконечна Любовь, бесконечно могущество Духа!.. Эта вера была твоя! — Она также и моя. Брат, ты узнаёшь меня, голос сестры доходит до тебя в вечность? Я узнаю тебя в твоей новой силе, в твоей красоте… и ты узнаёшь тоже, ты угадываешь ее — твою далекую, оставленную сестру!.. Материя сама по себе — ничто, но лишь через… внутреннее объединение ее с духом мое существо, мое Я получило свою действительность. Лишь при этом непонятном для меня соединении бесконечного с конечным Я становится Я — живым, самостоятельным существом. Когда я говорю Я, — тогда я сознаю себя, я становлюсь известной себе. Через обратное впадение в Общее я должна это сознание самой себя утратить — моя индивидуальность исчезает; Я уже не Я, остается лишь общее, Дух для себя. Таким образом, я ничто! Так вот что такое смерть? Это малоутешительно». Такова трагическая развязка этой удивительной истории любви. Смерть Станкевича потрясла не только его ближайших друзей, но и всю передовую Россию. Из груди И. С. Тургенева, находившегося в Германии, вырвался настоящий вопль. Он писал Грановскому: «Нас постигло великое несчастье, Грановский. Едва могу я собраться с силами писать. Мы потеряли человека, которого мы любили, в кого мы верили, кто был нашей гордостью и надеждой… 24-го июня, в Нови — скончался Станкевич. Я бы мог, я бы должен здесь кончить письмо… Что остается мне сказать — к чему Вам теперь мои слова? Не для Вас, более для меня продолжаю я письмо: я сблизился с ним в Риме: я его видел каждый день — и начал ценить его светлый ум, теплое сердце, всю прелесть его души… тень близкой смерти уже тогда лежала на нем… Мы часто говорили о смерти: он признавал в ней границу мысли и, мне казалось, тайно содрогался. Смерть имеет глубокое значение, если она выступает — как последнее — из сердца полной, развившейся жизни: старцу — она примирение; но нам, но ему — веление судьбы. Ему ли умереть? Он так глубоко, так искренно признавал и любил святость жизни, несмотря на свою болезнь он наслаждался блаженством мыслить, действовать, любить: он готовился посвятить себя труду, необходимому для России… Холодная рука смерти пала на его голову, и целый мир погиб». Философия Гегеля стала в России не менее популярной, чем в Германии. Афанасий Фет (Шеншин), учившийся в то время в Московском университете вместе с другим будущим поэтом — Аполлоном Григорьевым — и квартировавший в его доме на Полянке, в своих воспоминаниях рассказывает, что имя Гегеля было на устах у всех студентов и профессоров, и даже у простолюдинов, коим образованные господа постоянными разговорами о своем кумире буквально заморочили головы. Однажды слуга, сопровождавший друзей в театр, так задумался, что после спектакля, подзывая экипаж своего хозяина, вместо «Коляску Григорьева!» выкрикнул: «Коляску Гегеля!» Один из современников Фета не без ехидства свидетельствовал: увлечение это доходило до того, что у русских гегельянцев отношение к жизни, к действительности сделалось совершенно школьное и книжное. Скажем, человек, который шел гулять в Сокольники, не просто гулял, а отдавался пантеистическому чувству единства с космосом, и если ему попадался по дороге солдат под хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но определял субстанцию народности в ее непосредственном и случайном проявлении. Слеза, навертывавшаяся на глаза, также относилась к своей категории — к трагическому в сердце. Сам Бакунин на склоне жизни с ностальгической германофильской ноткой вспоминал состояние своей свободолюбивой души в молодые годы: «<…> В течение 30 лет рабства, терпеливо переносившегося нами под железным скипетром императора Николая, наука, философия, поэзия и музыка Германии были нашим прибежищем и нашим единственным утешением. Мы замкнулись в этом волшебном мире прекраснейших грез человеческих и жили больше в нем, нежели в окружающей нас ужасной действительности, выше которой мы старались себя поставить, согласно предписаниям наших великих немецких учителей. Я, пишущий эти строки, еще помню то время, когда, фанатик-гегельянец, — я думал, что ношу “Абсолют” в кармане, и с пренебрежением взирал на весь мир с высоты этой мнимо-высшей истины». Для всякого проницательного ума в ту эпоху диалектика Гегеля становилась ключом, открывавшим самые сокровенные тайны бытия и духа, а в опытных руках превратилась в неотразимое оружие, способное разрушить любую твердыню. Недаром Александр Герцен назвал диалектику «алгеброй революции». Откроем «Былое и думы», послушаем самого автора. Его рассказ о гегельянском периоде развития отечественной мысли давно стал хрестоматийным и вошел (полностью или в изложении) во многие учебные пособия: «Станкевич… был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи. Он изучил немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие. Круг этот чрезвычайно замечателен, из него вышла целая фаланга ученых, литераторов и профессоров, в числе которых были Белинский, Бакунин, Грановский. <…> Болезненный, тихий по характеру, поэт и мечтатель, Станкевич, естественно, должен был больше любить созерцание и отвлеченное мышление, чем вопросы жизненные и чисто практические; его артистический идеализм ему шел, это был “победный венок”, выступавший на его бледном, предсмертном челе юноши. Другие были слишком здоровы и слишком мало поэты, чтоб надолго остаться в спекулятивном мышлении без перехода в жизнь. <…> Толковали же они об них беспрестанно, нет параграфа во всех трех частях “Логики”, в двух “Эстетики”, “Энциклопедии” и пр., который бы не был взят отчаянными спорами нескольких ночей. Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении “перехватывающего духа”, принимали за обиды мнения об “абсолютной личности и о ее по себе бытии”. Все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах немецкой философии, где только упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней. Никто в те времена не отрекся бы от подобной фразы: “Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую сферу образного сознания в красоте”. <…> Гегель во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы, с которыми трудно ладить и на которые надобно было отвечать положительно. Насколько этот насильственный и неоткровенный дуализм был вопиющ в науке, которая отправляется от снятия дуализма, легко понятно. Настоящий Гегель был тот скромный профессор в Йене, друг Гельдерлина, который спас под полой свою “Феноменологию”, когда Наполеон входил в город». Среди русских гегельянцев Бакунин, Станкевич и Герцен были звездами первой величины и безусловными авторитетами. Однако Герцен пальму первенства отдавал Михаилу. «Из молодежи гегельской [так!], конечно, № 1 Бакунин…» — подчеркивал он в одном из писем 1840-х годов. Все трое придерживались «западнической» ориентации. Но Герцен возглавлял революционное крыло, Станкевич — чисто просветительское, а Бакунина притягивало то и другое. Писатель Иван Иванович Панаев (1812–1862) в своих воспоминаниях о Белинском нарисовал достаточно правдивый портрет Бакунина: «Бакунин был в своем кружке пропагандистом немецкой философии вообще и Гегеля в особенности. Ум в высшей степени спекулятивный, способный проникать во все философские тонкости и отвлечения, Бакунин владел при этом удивительною памятью и диалектическим даром. Перед силой его диалектики все склонялись невольно. Вооруженный ею, он самовластно действовал на свой кружок и безусловно царил над ним. Его атлетическая фигура, большая львиная голова с густыми и вьющимися волосами, взгляд смелый, пытливый и в то же время беспокойный — все это поражало в нем с первого раза. Бакунин с каким-то ожесточением бросался на каждое новое лицо и сейчас же посвящал его в философские тайны. В этом было много комического, потому что он не разбирал, приготовлено или нет это лицо к воспринятию проповедуемых им отвлеченностей. Вскоре после моего знакомства с ним он пришел ко мне и целое утро толковал мне о примирении и о прекраснодушии на совершенно непонятном для меня философском языке. Утро было жаркое, пот лился с меня градом, я усиливался понять хоть что-нибудь, но, к моему отчаянию, не понимал ничего, стыдясь, впрочем, признаться в этом. Белинский, уже освоившийся с философской терминологией, схватывал на лету намеки на мысли Гегеля, бросаемые Бакуниным, и развивал их впоследствии плодотворною силою своего ума в своих критических статьях. Все принадлежавшие к кружку Белинского были в то время свежи, молоды, полны энергии, любознательности, все с жаждою наслаждения погружались или пробовали погружаться в философские отвлеченности: один разбирал не без труда Гегелеву “Логику”, другой читал не без усилия его “Эстетику”, третий изучал его “Феноменологию духа”, — все сходились почти ежедневно и сообщали друг другу свои открытия, толковали, спорили до усталости и расходились далеко за полночь. Над этим кружком невидимо парила тень Станкевича… <…>». А вот какую характеристику Бакунину дает Герцен: «Бакунин обладал великолепной способностью развивать самые абстрактные понятия с ясностью, делавшей их доступными каждому, причем они нисколько не теряли в своей идеалистической глубине. Именно эта роль предназначена, по моему мнению, славянскому гению в отношении философии; мы питаем глубокое сочувствие к немецкой умозрительности, но еще более влечет нас к себе французская ясность. Бакунин мог говорить целыми часами, спорить без устали с вечера до утра, не теряя ни диалектической нити разговора, ни страстной силы убеждения. И он всегда готов был разъяснять, объяснять, повторять, без малейшего догматизма. Этот человек рожден был миссионером, пропагандистом, священнослужителем. Независимость, автономия разума — вот что было тогда его знаменем, и для освобождения мысли он вел войну с религией, войну со всеми авторитетами. А так как в нем пыл пропаганды сочетался с огромным личным мужеством, то можно было уже тогда предвидеть, что в такую эпоху, как наша, он станет революционером, пылким, страстным, героическим. <…> Он был молод, красив, он любил создавать себе прозелитов среди женщин, многие были в восторге от него, и однако ни одна женщина не сыграла большой роли в жизни этого революционного аскета; его любовь, его страсть были устремлены к иному». С Герценом Бакунин познакомился в 1839 году. Опальный диссидент жил тогда в ссылке во Владимире, но изредка ему позволялось наведываться в Москву. По признанию самого Герцена, именно Бакунин побудил его к изучению гегелевской диалектики. Несмотря на частые разногласия, их дружба продолжалась всю жизнь. Бакунин одинаково уверенно чувствовал себя и среди единомышленников, и в разношерстных московских салонах, где в философских дискуссиях схлестывались западники и славянофилы. Никто лучше Герцена не описал эти теоретические баталии: «Споры возобновлялись на всех литературных и нелитературных вечерах, на которых мы встречались, — а это было раза два или три в неделю. В понедельник собирались у Чаадаева, в пятницу у Свербеева, в воскресенье у А. П. Елагиной. Сверх участников в спорах, сверх людей, имевших мнения, на эти вечера приезжали охотники, даже охотницы, и сидели до двух часов ночи, чтоб посмотреть, кто из матадоров кого отделает и как отделают его самого; приезжали в том роде, как встарь ездили на кулачные бои и в амфитеатр, что за Рогожской заставой. Ильей Муромцем, разившим всех со стороны православия и славянизма, был Алексей Степанович Хомяков, “Горгиас, совопросник мира сего”, по выражению полуповрежденного Морошкина. Ум сильный, подвижный, богатый средствами и неразборчивый на них, богатый памятью и быстрым соображением, он горячо и неутомимо проспорил всю свою жизнь. Боец без устали и отдыха, он бил и колол, нападал и преследовал, осыпал остротами и цитатами, пугал и заводил в лес, откуда без молитвы выйти нельзя, — словом, кого за убеждение — убеждение прочь, кого за логику — логика прочь. Хомяков был действительно опасный противник; закалившийся старый бретер диалектики, он пользовался малейшим рассеянием, малейшей уступкой. Необыкновенно даровитый человек, обладавший страшной эрудицией, он, как средневековые рыцари, караулившие Богородицу, спал вооруженный. Во всякое время дня и ночи он был готов на запутаннейший спор и употреблял для торжества своего славянского воззрения все на свете — от казуистики византийских богословов до тонкостей изворотливого легиста. Возражения его, часто мнимые, всегда ослепляли и сбивали с толку». Вот с этим-то бесстрашным рыцарем философии и схлестывался в диалектическом споре на квартире Чаадаева Михаил Бакунин. Жаркие дискуссии продолжались до утра. Герцен называл их «всенощными бдениями». По словам Хомякова, «Бакунин мог… спорить без устали… не теряя ни диалектической силы разговора, ни страстной силы убеждения». Стоит ли говорить, что во время этих споров в уютных московских гостиных рождалась и мужала русская философия. Несмотря на диаметрально противоположные позиции, славянофилы и западники испытывали друг к другу симпатию и уважение, более того — бессознательное влечение. Герцен сравнивал своих друзей и оппонентов с двуликим Янусом, имея в виду древнеримское божество с двумя лицами, смотрящими в противоположные стороны — вперед и назад: «Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинакая (так в оригинале! — В. Д.). У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы — за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно». Позже Николай Александрович Бердяев (1874–1948) выразится еще более определенно: «Россия — самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский народ — самый аполитический народ, никогда не умевший устраивать свою землю. Все подлинно русские, национальные наши писатели, мыслители, публицисты — все были безгосударственниками, своеобразными анархистами. Анархизм — явление русского духа, он по-разному был присущ и нашим крайним левым, и нашим крайним правым. Славянофилы и Достоевский — такие же в сущности анархисты, как и Михаил Бакунин или Кропоткин. Эта анархическая русская природа нашла себе типическое выражение в религиозном анархизме Льва Толстого. Русская интеллигенция, хотя и зараженная поверхностными позитивистическими идеями, была чисто русской в своей безгосударственности. В лучшей, героической своей части она стремилась к абсолютной свободе и правде, не вместимой ни в какую государственность». В рецензии на 7-й том «Истории России» С. М. Соловьева Константин Аксаков писал: «Как бы широко и, по-видимому, либерально ни развивалось государство, хотя бы достигло самых крайних демократических форм, все-таки оно, государство, есть начало неволи, внешнего принуждения. <…> Передовые умы Запада начинают сознавать, что ложь лежит не в той или другой форме государства, а в самом государстве как идее, как принципе; что надобно говорить не о том, какая форма хуже и какая лучше, какая форма истинна, какая ложна, а о том, что государство как государство есть ложь». Подобные высказывания славянофилов вовсе не были случайными. В одном из поздних писем к Герцену Бакунин отмечал, что Константин Аксаков еще в 1830-е годы был «врагом петербургского государства и вообще государственности, и в этом отношении он даже опередил меня». С Хомяковым, Самариным, Кошелевым, братьями Аксаковыми и Киреевскими Бакунина сближало не только неприятие деспотической и бюрократической государственной системы, но и патриотизм (как это отметил Герцен), и любовь к славянству. В своем радикальном панславизме Бакунин очень скоро превзойдет всех славянофилов вместе взятых. А все тот же Бердяев отмечал, что и бакунинский анархизм в целом окрашен в яркие славянофильские цвета: Бакунин считал, что мировой пожар европейской революции скорее всего начнется в России, а затем перекинется и на весь остальной мир. * * *
На взаимоотношениях Бакунина и Белинского, начавшихся горячей дружбой и кончившихся размолвкой, следует остановиться особо. Они познакомились на одном из заседаний кружка Станкевича. Павел Васильевич Анненков (1813–1887) в своих мемуарах «Замечательное десятилетие» подробно рассказывает о философской эволюции и мучительных исканиях молодого Бакунина, неуклонно приближавшегося к своему революционному преображению (он даже называет Бакунина «отцом русского идеализма», что, впрочем, мало соответствует действительности и может быть принято с большими оговорками, и то — применительно только к начальному этапу становления будущего «отца анархии», приверженца воинствующего атеизма и материализма): «<…> Б[акунин] обнаружил в высшей степени диалектическую способность, которая так необходима для сообщения жизненного вида отвлеченным логическим формулам и для получения из них выводов, приложимых к жизни. К нему обращались за разрешением всякого темного или трудного места в системе учителя, и Белинский гораздо позднее, то есть спустя уже 10 лет (в 1846 году), еще говорил мне, что не встречал человека, более Б[акунина] умевшего отстранять, так или иначе, всякое сомнение в непреложности и благолепии всех положений системы. Действительно, никто из приходящих к Б[акунину] не оставался без удовлетворения, иногда согласного с основными темами учения, а иногда просто фиктивного, выдуманного и импровизированного самим комментатором, так как диалектическая его способность, как это часто бывает с диалектиками вообще, не стеснялась в выборе средств для достижения своих целей. Как бы то ни было, но только упоение гегелевскою философией с 1836 года было безмерное у молодого кружка, собравшегося в Москве во имя великого германского учителя, который путем логического шествия от одних антиномий к другим разрешал всей тайны мироздания, происхождение и историю всех явлений в жизни, вместе со всеми феноменами человеческого духа и сознания. Человек, не знакомый с Гегелем, считался кружком почти что несуществующим человеком: отсюда и отчаянные усилия многих, бедных умственными средствами, попасть в люди ценою убийственной головоломной работы, лишавшей их последних признаков естественного, простого, непосредственного чувства и понимания предметов. Кружок постоянно сопровождался такими людьми. Белинский очень скоро сделался в нем корифеем, выслушав основные положения логики и эстетики Гегеля, преимущественно в изложении и комментариях Б[акунина]. Надо заметить, что последний возвещал их как всемирное откровение, сделанное человечеством на днях, как обязательный закон для мысли людской, которую они исчерпывают вполне без остатка и без возможности какой-либо поправки, дополнения или изменения. Следовало или покориться им безусловно, или стать к ним спиной, отказываясь от света и разума. Белинский на первых порах и покорился им безусловно, стараясь достичь идеала бесстрастного существования в “духе”, подавляя в себе все волнения и стремления своей нравственности и органической природы, беспрестанно падая и приходя в отчаяние от невозможности устроить себе вполне просветленную жизнь по указаниям учителя. Дело, конечно, не обходилось тут без сильных протестов со стороны неофита. Дар проникать в сущность философских тезисов, даже по одному намеку на них, и потом открывать в них такие стороны, какие не приходили на ум и специалистам дела, — этот дар поражал в Белинском многих из его философствующих друзей. Он не утерял его и тогда, когда, по-видимому, предался душой и телом одному известному толкованию гегелевской системы. Способность его становиться по временам к ней совершенно оригинальным и независимым способом и заставила сказать Г[ерцена], что во всю свою жизнь ему случилось встретить только двух лиц, хорошо понимавших Гегелево учение, и оба эти лица не знали ни слова по-немецки. Одним из них был француз — Прудон, а другим русский — Белинский. Возражения последнего на некоторые из догматов системы иногда удивительно освещали ее слабые, схоластические стороны, но уже не могли потрясти веры в нее и высвободить его самого из-под ее гнета. Известно восклицание Белинского, весьма характеристическое, которым он заявлял свое мнение, что для человека весьма позорно служить только орудием “всемирной идеи”, достигающей через него необходимого для нее самоопределения. Восклицание это можно перевести так: “Я не хочу служить только ареной для прогулок ‘абсолютной идеи’ по мне и по вселенной”. Опровержения такого рода, как бы мимолетны они ни были, конечно не могли не раздражать его друга, Б[акунина], не лишенного, как все проповедники, деспотической черты в характере. Впоследствии образовались сильные размолвки, именно вследствие протестов Белинского, на которые учитель отвечал, с своей стороны, весьма энергично. Уже в сороковых годах, говоря мне об искусстве, с каким Б[акунин] умел бросать тень на лица, которых заподозревал в бунте против себя, Белинский прибавил: “Он и до меня добирался. ‘Взгляните на этого Кассия, — твердил он моим приятелям, — никто не слыхал от него никогда никакой песни, он не запомнил ни одного мотива, не проронил сроду и случайно никакой ноты. В нем нет внутренней музыки, гармонических сочетаний мысли и души, потребности выразить мягкую, женственную часть человеческой природы’. Вот какими закоулками добирался он до моей души, чтобы тихомолком украсть ее и унести под своей полой”. Оба приятеля, как известно, вплоть до 1840 года беспрестанно ссорились и так же беспрестанно мирились друг с другом, но в лето 1836 года они еще жили безоблачной, задушевной жизнью. Связь между друзьями должна была еще усилиться, когда в течение 1836 года Белинский, введенный в семейство Бакуниных], нашел там, как говорили его знакомые, необычайный привет даже со стороны женского молодого его населения, к чему он никогда не относился равнодушно, убежденный, что ни одно женское существо не может питать участия к его мало эффектной наружности и неловким приемам. Белинский ездил в Тверь и жил некоторое время в поместье самих Бакуниных]. Беседы, которые он вел под кровом их дома, под обаянием дружбы с одним из его членов, при внимании и участии молодого и развитого женского его персонала, конечно, должны были крепче запасть в его ум, чем при какой-либо другой обстановке. Результаты оказались скоро. Когда Белинский опять возвратился к журнальной деятельности и принял на себя, в 1838 году, издание “Московского наблюдателя”, совершенно загубленного прежней редакцией, — на страницах журнала уже излагались не Шеллинговы воззрения в том лирическо-торжественном тоне, какой они всегда принимали у Белинского, а строгие гегелевские схемы в надлежащей суровости языка и выражения и часто с некоторою священной темнотою, хотя и старые воззрения и новые схемы имели много родственного между собою. К тому же одним из сотрудников журнала, от которого ждали переворота в области литературы и мышления, состоял теперь М. Б[акунин]. Он именно и открыл новый фазис философизма на русской почве, провозгласив учение о святости всего действительно существующего. Одно, хотя и очень короткое время Б[акунин], можно сказать, господствовал над кружком философствующих. Он сообщил ему свое настроение, которое иначе и определить нельзя, как назвав его результатом сластолюбивых упражнений в философии. Все дело ограничивалось еще для Бакунина] в то время умственным наслаждением, а так как самая многосторонность, быстрота и гибкость этого ума требовали уже постоянно нового питания и возбуждения, то обширное, безбрежное море гегелевской философии пришлось тут как нельзя более кстати. На нем и разыгрались все силы и способности Б[акунина], страсть к витийству, врожденная изворотливость мысли, ищущей и находящей беспрестанно случаи к торжествам и победам, и наконец пышная, всегда как-то праздничная по своей форме, шумная, хотя и несколько холодная, малообразная и искусственная речь. Однако же эта праздничная речь и составляла именно силу Б[акунина], подчинявшую ему сверстников: свет и блеск ее увлекали и тех, которые были равнодушны к самим идеям, ею возвещаемым. Б[акунина] слушали с упоением не только тогда, когда он излагал сущность философских тезисов, но и тогда, когда спокойно и степенно поучал о необходимости для человека ошибок, падений, глубоких несчастий и сильных страданий как неизбежных условий истинно-человеческого существования». Сблизившись с Бакуниным, Белинский переселился к нему на квартиру и под его руководством с упорством, на которое был способен только человек, получивший прозвище «неистовый», стал осваивать премудрость немецкой классической философии, добродушно величая Гегеля Георгием Федоровичем. Он на лету схватывал труднейший диалектический материал (в нетривиальном изложении друга), а во многих случаях превзошел своего учителя в понимании и интерпретации наиболее сложных вопросов. Отношения Бакунина и Белинского в то время были настолько доверительными, что они делились сокровенными подробностями личной жизни. Переписка между ними продолжалась почти четыре года. Писем Белинского к Бакунину сохранилось около двух десятков, некоторые из них столь объемны, что занимают целые тетрадки и тянут на небольшие брошюры. Писем Бакунина к Белинскому, к сожалению, не сохранилось (за исключением приписок в письмах сестер). Объемом они ничем не уступали посланиям Белинского и зачастую писались в течение нескольких дней. О их содержании нетрудно догадаться по ответным посланиям. Одно из писем Белинского носит настолько откровенный характер, что в Полном собрании сочинений опубликовано со значительными купюрами; полностью прочитать его можно лишь на «научно-эротических» сайтах в Интернете (например, фрейдистского направления). Белинский не был ни девственником, ни аскетом. Он не брезговал посещением домов терпимости и, помимо контактов с женщинами легкого поведения, имел бурные романы с девицами, так сказать, свободной ориентации и не слишком строгих правил (гризетками, как тогда говорили, — одна такая некоторое время проживала у него на Остоженке). Однако в обществе аристократических особ женского пола он терялся, лишался дара речи и становился сам не свой, считая себя некрасивым и недостойным внимания высоконравственных барышень. Белинский мучился и паниковал. Своими тяжелыми думами он делился с Бакуниным: «Мишель, меня не любила ни одна никакая женщина, ни высокая, ни пошлая — ни от одной и ни от какой не видел я себе ни малейшего предпочтения. Мне кажется, что на моем лице лежит печать отвержения и что за него меня не может полюбить никакая женщина. Тяжело так думать, а делать нечего — приходится так думать…» Бакунин не был бы Бакуниным, если бы в подобной ситуации не задался благой целью — познакомить друга со своими сестрами. Белинский пришел в полнейший восторг: еще бы, целый букет совершеннейших, почти что неземных существ, о которых он столько слышал от Михаила. Виссарион буквально рвался в Прямухино. Сестры Бакунины никого не могли оставить равнодушным. Вот что писал о них Николай Станкевич: «Бесконечно любуешься этими девушками, как прекрасными созданиями Божьими, смотришь, слушаешь, хочешь схватить и навсегда при себе удержать эти ангельские лица, чтобы глядеть на них, когда тяжело на душе. <…> Еще хочешь… не другого какого-нибудь чувства… хочешь уважения от них, чтобы они не смешивали тебя с толпою ничтожных людей… <…>». Осенью 1836 года Михаил и Виссарион отправились в бакунинское имение. Белинский сразу же вписался в гостеприимное дворянское семейство, хотя поначалу чуть не испортил себе реноме, рассорившись во время торжественного обеда с Александром Михайловичем по поводу политической роли французских якобинцев: их революционную деятельность во главе с Робеспьером Белинский неосторожно позволил себе оценить весьма высоко. Размолвка оказалась настолько серьезной, что Александр Михайлович, знавший о Французской революции не понаслышке, решил оградить своих младших сыновей от общения с Белинским. Одному Богу известно, как это вообще возможно реализовать на практике в условиях барского имения, где все постоянно сталкивались и общались друг с другом за столом, в гостиной, в саду и т. д. Тем не менее сестра Татьяна сочла своим долгом предупредить братьев-гимназистов; они проживали с гувернерами в Твери и должны были на рождественские каникулы приехать в Прямухино: «Особенно папенька сердится на Белинского, который никогда не умеет себя сдержать. Два или три раза он забывался и говорил вещи чересчур сильные, которые дали папеньке совершенно ложный взгляд на его характер. Я уверена, что папенька понял бы его, если бы он объяснился, если бы он высказывал свои чувства и свои взгляды с большим спокойствием и более ясно, чего он не мог достичь в минуту страстного возбуждения. Теперь поздно: раз предубежденный против кого-нибудь, папенька не поступается уже своим мнением, как бы несправедливо оно ни было. <…> Папенька безусловно не желает, чтобы вы были в обществе этого молодого человека, потому что он опасается, чтобы он [Белинский] не взвинтил ваше воображение. Он думает, что и так он [Белинский] совершенно вскружил головы, что он отдалил нас от него и от маменьки. Мы пробовали его [отца] в этом разуверить, но этого нелегко достигнуть». С первого же взгляда Виссариону понравилась младшая из сестер Бакуниных — Александра (в семье ее звали Александриной, а еще — Кассандрой). Она сама первой и без стеснения подошла к знаменитому критику, о котором столько слышала от Мишеля, и протянула ему руку. Потом были долгие прогулки вдвоем по парку, задушевные беседы, литературные чтения. Белинский только что открыл для России поэзию Алексея Кольцова и привез в Прямухино еще пахнущий типографской краской номер журнала, где были опубликованы его стихи. Первое посещение Прямухина оставило в душе Белинского неизгладимый след. Год спустя он писал Михаилу из Пятигорска, куда поехал лечиться: «Кстати о Прямухине. Ты говоришь, что однажды тебе удалось пробудить меня от моего постыдного усыпления и указать мне на новый для меня мир идеи; правда, я этого никогда не забуду — ты много, много сделал для меня. Но не новыми утешительными идеями, а тем, что вызвал меня в Прямухино — воскресил ты меня. Душа моя смягчилась, ее ожесточение миновало, и она сделалась способною к воспринятию благих впечатлений, благих истин. Прямухинская гармония не помогала тебе в моем пробуждении, но была его главною причиною. Я ощутил себя в новой сфере, увидел себя в новом мире; окрест меня всё дышало гармонией и блаженством, и эта гармония и блаженство частию проникли и в мою душу. Я увидел осуществление моих понятий о женщине; опыт утвердил мою веру. Но, друг мой, несмотря на все это, я уехал из Прямухина далеко не тем, чем почитал тогда себя: я был только взволнован, но еще не перерожден; благодать Божия стала только доступна мне, но еще не сделалась полным моим достоянием. И потому мое пребывание в Прямухине, не будучи совершенно бесплодным, все-таки не принесло тех плодов, которые я думал, что оно уже принесло. И этому опять та же причина: расстройство внешней жизни. Я хотел в Прямухине успокоиться, забыться — и до некоторой степени успел в этом; но грозный призрак внешней жизни отравлял мои лучшие минуты. Я не хотел думать о будущем; отъезд мой представлялся мне в каком-то тумане, как будто бы в Прямухине я должен был провести всю жизнь мою. <…>». Разумеется, Белинского не могли не поразить образованность и эрудиция сестер Бакуниных. Однако, как ни странно, именно это отрицательно повлияло на развитие его личных отношений с Александриной. От женщины он ждал не высокоумных рассуждений на разные темы, а нечто иного — связанного прежде всего со сферой чувств и страстей. «Эта девушка, глубокая по натуре, светлое, чистое, полное грации создание, но ее натура искажена до последней возможности, без всякой надежды на исправление, — написал Белинский об Александрине. — Она давно отвыкла от жизни сердцем, и сердце у нее — покорный слуга воображения. Воображение живет в голове, следственно, голова у нее повелевает сердцем. <…>». В письме к Михаилу (Виссарион жутко ревновал, когда тот по-братски обнимал Александрину за талию) он упрекнул уже всех четырех его сестер в том, что они якобы «оставили гармоническую сферу женщины, кинулись в чуждую им область мысли и сделались вследствие этого гордыми, холодными, человеконенавистными». Вот так, не больше, не меньше — «человеконенавистными». Вряд ли был прав «неистовый Виссарион». Ответ и справедливую отповедь он получил не от друга, а от Александрины (ей Мишель необдуманно показал злополучное письмо): «Виссарион Григорьевич! Слезы невольно полились из глаз моих, когда я читала письмо Ваше; Вы мало знаете или, лучше, совсем не знаете меня. Поверьте, не презрение, не сожаление питаю я к Вам, но мое чувство, если и не то, которое бы Вам могла дать другая женщина, — истинно, свято. Всегда желала я сблизиться, говорить откровеннее с Вами, — мне казалось, что Вы не поймете горячего, живого моего участия, что Вы примите его за насмешку, за жалость, и я останавливала себя, даже осуждала, не понимала в себе эту потребность сблизиться с человеком, которого надежды, желания я не могу исполнить. Часто говорила себе, что Вы не меня любите, но особенное прекрасное существо; я далека от него, под моим именем Вы мечтаете о другой, и я молю Бога, чтобы Вы ее встретили в этом мире, чтобы она дала Вам то, что я не могла дать, чтобы искупила страдания Ваши любовью своею. И Вы простите, забудьте тогда невольные мои оскорбления против Вас. Нет, я не равнодушно смотрела на страдания Ваши, сердце обливалось кровью, когда переносилась в положение Ваше — бледное, страдальческое лицо Ваше носилось предо мною, и я горько, горько плакала и просила Бога помочь мне, внушить, что я должна делать. Мне хотелось бы, чтобы Вы лучше узнали, чтобы Вы проще, как сестру, любили меня, видели бы и дурное, и хорошее во мне. Знаете, тяжело, грустно думать, что мы не то, что другие создают себе из нас, и что очарование пройдет, когда узнают истину. Осуждение и нападки Ваши насчет мысли и высокого мнения о себе несправедливы. Но, обвиняя, Вы лучше узнаете нас, и все ложное, призрачное останется в стороне. Душно, тяжело стало на сердце, когда я прочла границы, определения, в которые Вы заключаете женщину. Разве мы не свободные существа, разве мы не достойны к соединению, слитию с вечным духом… Вы меня видели это лето в болезненном состоянии, я вся предана была темному, непросветленному чувству, хотела убежать от себя, от других, и страшно было оставаться одной… Я не была в состоянии исполнить внешние обязанности в доме, в семействе, которые так необходимы для женщины, не могла дать счастья никому…» Где же здесь бездушная рациональность? Полная противоположность предположениям Белинского! И вновь буря страстей, промчавшись над Прямухином, оставило бакунинскую усадьбу. Но спокойствие оказалось недолгим. Приятель Бакунина и Белинского, член кружка Станкевича — «милейший и любезнейший», как все его называли, Василий Петрович Боткин (1811–1869) влюбился в Александрину что называется с первого взгляда в один из ее приездов с отцом и матерью в Москву. На его же глазах зарождался и протекал роман между Александриной и Виссарионом. Глубоко страдая в душе и никому не говоря об этом, Боткин терпеливо дожидался развязки. А когда она наступила, простодушно обратился к другу: «Мишель мне сказывал, что ты любишь его сестру, но что, по несчастию, она тебя не любит…» Слова эти, само письмо и его тон просто взорвали Белинского и, как он выразился, на долгое время отравили жизнь. Даже спустя год он никак не мог прийти в себя и изливал свою душу Бакунину: «Знаешь ли ты, что он, мошенник такой, обоих нас надул. Он умел понимать и ценить письма Татьяны Александровны, как выражение души глубокой, энергической и поэтической, но любил письма Александры Александровны за эту неопределенность, за этот аромат женственности. Она являлась ему во сне прежде, нежели он ее увидел, и когда он поверил видению с подлинником, то нашел сходство во взгляде. Она поразила его с первого взгляда, и с первого свидания он уже положительно сознал в себе чувство, в котором ни одной минуты не сомневался. <…> Да, я не могу и не умею иначе любить, как горестно и трудно, и за несколько минут блаженства я получил от моего чувства целые месяцы страданий, горя, апатии. Я завидую ему. <…> Не бойся за меня — я не паду. Мне только не надо видеть, не надо встречаться. <…> Нет, я бы только миловал, счастливил и все во имя ее. Нет, только страсть губит и искажает человека, но чувство во всяком случае возвышает его. Сознаю в себе силу жить и находить прелесть в жизни». Между тем Белинский не прерывал общения с Боткиным и в письмах своих к нему по-прежнему оставался искренним и честным: «Я узнал, что и я люблю и ненавижу вместе. Да, поверхность озера души моей тиха и светла, а на дне черти. Все это высказывается больше непосредственно — через физиономию и размышление… О, Васенька, понимаю возможность лютой к тебе враждебности, если бы ты был счастлив. <…> Нет! есть бесконечно мучительное и вместе с тем бесконечно отрадное блаженство узнать, что нас не любят. <…> Но тем не менее ценят, нам сострадают, признают нас достойными любви и, может быть, в иные минуты, живо созерцая глубину и святость нашего чувства, горько страдают от мысли, что не в их воле его разделять». Михаил находился в Петербурге, безуспешно пытаясь организовать бракоразводный процесс сестры Варвары, когда узнал, что Александрина отвечает Василию Боткину взаимностью и дело идет к помолвке. «Александра Александровна, я люблю Вас! — писал Боткин. — Чем, как я могу высказать Вам это кроткое, тихое, глубокое счастье, которое Вы мне дали. Я становлюсь благороднее, лучше от каждого Вашего письма. Вы ведь не знаете, что такое для меня Вы? Но я думаю, Вам скучно, что я все говорю о своих чувствах. Чувствах?!! Изношенное слово! Нет, высказывая Вам, что происходит в душе, я говорю Вам о себе, потому что я только тогда живу, когда Вы бываете со мной. Поверите ли, в Вас я потерял свою самостоятельность, с Вами я не имею воли… Отчего Вы такие родные моей душе? Поверьте, я понимаю всю тяжесть, но вместе с тем и всю сладость такого положения. Правда, в этом чувстве есть много эгоизма… Прощайте, писать не могу, потому что сердце полно…» Из другого письма: «Вы мне всегда представлялись девушкой Оссияна, образом, слиянным из эфира и лучей месяца. <…> Как мне передать Вам, как мне высказать все, чем теперь полон я. Что Вы мне дали! Теперь, когда я один — боже мой, сколько у меня речей с Вами, сколько вопросов. <…> А Вы теперь со мною. Вот здесь — я могу указать место в моей груди, где Вы. Вот здесь, где мне больно. <…> Вы засмеетесь, если я скажу, что я часто читаю и перечитываю Ваши записки и задумываюсь долго, долго. Мне кажется, что я все нахожу в них новое. <…> Все мое богатство состоит в том, что я знаю Вас, — для меня это великое богатство, источник жизни…» Оставалось последнее препятствие, оно-то и оказалось непреодолимым. Родители Александрины не дали согласия на брак своей дочери с сыном купца и недворянином. Сословные предрассудки оказались выше чистой взаимной любви. Василий и Александрина вынуждены были расстаться. Боткин отправился в длительное путешествие по Европе. А девушка его мечты спустя некоторое время вышла замуж за отставного офицера и троюродного брата матери Гавриила Петровича Вульфа — одного из соседей Пушкина по его псковскому имению, с коими он близко сошелся во время ссылки в Михайловское, то он даже презирает меня и Боткина. Я первый подпал его гневу, он упрекает меня во услышание всем в ужасных преступлениях, в макиавеллизме, в подлости и т. д. Между нами долго продолжалась полемическая переписка, вследствие которой я долго и внимательно рассматривал себя и с радостью увидел, что во мне никогда не было злого намерения в отношении к Виссариону, что напротив я всегда и от всей души желал ему добра и готов был для него сделать все, что от меня зависело. Если ограниченность средств моих не позволила мне что-нибудь для него сделать, то это — не моя тайна. Кроме этого, я мог быть против него бессознательно виноват, и хотя я решительно не знал и до сих пор не знаю, в чем состоит вина моя, я от всей души просил его простить мне ее. Вот все, что я мог сделать. В последнем письме своем он объяснил мне, что он потерял даже способность презирать меня и, несмотря на это, предлагал дружбу свою на условиях sine qua non[6]; это предложение было так смешно и так нелепо, и кроме этого, условия, предлагаемые им, были так невозможны, что я не мог не заметить во всем письме его желания в последний раз оскорбить меня, и должен был расстаться с ним. Вся эта ссора, все эти мелкие и недостойные ни его, ни меня сплетни и наконец совершенный разрыв с ним легли мне на душу тяжелым камнем. Теперь он разорвал отношения свои и с Боткиным, называя его так же, как и меня, подлецом. Грустно расставаться с человеком, которого любил, которому привык поверять все, что тяготило и радовало душу, любовь и доверенность которого сделались уже необходимостью, ежедневною привычкою. Но еще грустнее расставаться с ним таким грязным образом. А Виссарион забросал и до сих пор еще забрасывает нас грязью везде и где только может. Я слышал, что он недавно ездил к Бееровым [так в оригинале] для того, чтобы объявить им нашу подлость. Слышал также, что он и тебе писал, милый Николай, может быть, он взвел на нас Бог знает какие нелепицы. Это не удивило бы меня, потому что он, Бог знает, что говорит про нас, и я мог бы, рассказав тебе все дело, совершенно оправдаться; но я не сделаю этого, во-первых, для того, чтобы не возмутить мира души твоей мелкими и грязными сплетнями, и, во-вторых, потому, что я уверен, что без всяких доказательств ты поверишь, что ни я, ни Боткин — не подлецы. Я давно не видал Виссариона, но судя по тому, что об нем рассказывают, судя по проявлениям его ненависти (действительной ли или мнимой, не знаю) к нам, он должен быть в ужасно тяжелом состоянии духа. Он, кажется, совершенно отдался движениям и побуждениям своей грубой естественности, в которой он видит ту святую действительность, о которой говорит Гегель. Он дошел до того, что всякий пошлый, действительный человек стал для него идеалом, и в одном письме ко мне пресерьезно завидовал и советовал мне завидовать действительности какого-то Мосолова, который любит лошадей и который выучился английскому языку, потому что на нем написано много сочинений о лошадиных свойствах и достоинствах; он ругает (или по крайней мере ругал, — теперь не знаю как) Шиллера дураком за то будто бы, что он принес ему большой вред своим идеальным направлением. Главным источником всех наших недоразумений было то, что сначала я, а потом и Боткин стали уверять его, что без знания и без познаний нельзя быть дельным редактором дельного журнала; что выводить из себя историю, искусство, религию и т. д. смешно и нелепо и что, ограничиваясь своими непосредственными ощущениями, не стараясь возвысить их до достоверности понятой мысли, он может сказать несколько верных замечаний, но не более, и что журнал, не заключающий в себе ничего, кроме нескольких верных замечаний, не может иметь большого достоинства. Он очень рассердился на нас, говоря, что мы, “пигмеи”, осмелились поднять руку на его субстанцию, которую даже ты глубоко уважал. Виссарион в тяжелом состоянии: с одной стороны, он на деле беспрестанно должен чувствовать справедливость наших слов; с другой стороны, в нем нет сил приняться за какое бы то ни было серьезное занятие. Как-то раз он принялся за изучение немецкого языка и через несколько дней кинул его, говоря, что должно все делать по внушению благодати и что учиться немецкому языку “без внушения благодати, а по конечному произволу есть буйство перед господом, разрушающие конечный рассудок, а не благодать созидающая”. Дух его по природе обширен, а потому и потребности его обширны, и до сих пор ни одна из этих потребностей не нашла удовлетворения. У нас был еще давнишний спор о любви женщины; он говорил мне, что любовь женщины есть необходимое условие его счастия, единственная, абсолютная цель его стремлений и что вне достижения этой цели жизнь не имеет для него никакого смысла. Я всегда говорил ему, что любовь, о которой он говорит, заслуживает и может найти только тот, кто имеет всеобщий интерес, который составлял бы сущность его жизни, что любовь есть награда за объективную деятельность мужчины, и что только наполнение каким бы то ни было объективным содержанием и объективная деятельность делают человека действительным человеком и достойным любви женщины, и что любовь человека, живущего вне всеобщих интересов, необходимо должна быть или порывом грубой чувственности, или призрачным и болезненным чувством призрачного человека. Я пророчил ему, что, оторвавшись от всякого объективного интереса и сделав любовь женщины условием sine qua non [непременным] своего счастья и своей жизни, он никогда не найдет того, чего он ищет, и, измученный, утомленный тяжелою борьбою неудовлетворенной страсти, станет искать удовлетворения в первом попавшемся ему призраке. К несчастью, мое пророчество сбылось: в предпрошедшую зиму я видел, как он гонялся за какою-то гризеткою и как неудача приводила его в самое страшное отчаяние. Недавно и в моем отсутствии случилось с ним еще худшее осуществление моего пророчества. Его денежные обстоятельства все в том же несчастном положении, и ко всему этому в нем, видимо, иссякает вера в жизнь и в будущность. Он знает, что ему тридцать лет, и это мучает его. Одним словом, положение его ужасно. Он весь предался своему страстному элементу, и дай Бог, чтоб это было только переходное состояние, а то он совсем погибнет. Грустно за него. В нем так много благородного, так много святых элементов, его душа — широкая душа. Знаешь ли, Николай, страшно смотреть на него. Да, я живо чувствую, что, несмотря на все его несправедливости ко мне, несмотря на грязное проявление этих несправедливостей, я не перестал любить его, не перестал принимать в нем самое живое участие; я знаю, что теперь мне невозможно сойтиться с ним, но я дорого дал бы, если бы мог восстановить с ним старые отношения». Версия самого Белинского, естественно, отличается от точки зрения Бакунина. По существу, Виссариону, имевшему весьма неуживчивый и неуравновешенный характер (друзья сравнивали его с кипятком), особенно нечего было и возразить. В письме к Станкевичу он пытался объективно оценить ситуацию: «С Мишелем я расстался. Чудный человек, глубокая, самобытная, львиная природа — этого у него нельзя отнять. Но его претензии, мальчишество, офицерство, бессовестность и недобросовестность — все это делает невозможным дружбу с ним. Он любит идеи, а не людей, хочет властвовать своим авторитетом, а не любить». В письме к самому Михаилу эмоции вообще перехлестнули через край: «Я уважаю тебя: говорю тебе искренне. Но я не люблю тебя, ибо мне ненавистен образ твоих мыслей и еще ненавистнее его осуществление…» В разговоре же с Анненковым Виссарион высказался о Бакунине следующим образом: «Это пророк и громовержец, но с румянцем на щеках и без пыла в организме». Странная характеристика. Уж чего-чего, а «пыла в организме» у Бакунина было более чем достаточно. По природе своей он был сгустком энергии, пассионарной и харизматической личностью. Отсюда, в общем-то, проистекает и пресловутый бакунинский авторитаризм, в коем его справедливо (а подчас несправедливо) постоянно упрекали многие. Но разве не он впоследствии выступил против всякого авторитаризма вообще? В пространных письмах к Бакунину Белинский пытается проанализировать их отношения с философских позиций, постепенно остывая от обиды и негодования: «Да, Мишель, я теперь совершенно освободился от твоего влияния — и снова люблю тебя, только люблю глубже, горячее прежнего. Любовь есть понимание, — это я недавно постиг. Простая истина, а я не знал ее! Наша ссора была благотворна. Причина ее заключалась в нашем взаимном требовании истинной дружбы и неспособности удовлетвориться призрачною. Взаимные наши призрачности производили ревущие, болезненные диссонансы в прекрасной гармонии, которую мы образовали взаимным влечением друг к другу, взаимною потребностью друг в друге. Надо было, чтобы все ложное, так долго скоплявшееся, прорвалось, как чирей. Я и теперь предвижу возможность таких переломов и потрясений в нашей дружбе, но уже в других формах. Нет, никогда не позволю я теперь сказать правды моему другу, если мне приятно или весело будет ее сказать. Кроме любви, все призрак и ложь, а любовь страдает за недостоинство своего предмета и, плача, с кротостью произносит свои приговоры. Кто не уважает чужой личности, чужого самолюбия, тот может только осуждать, а не исправлять. <…> Да, я теперь люблю тебя таким, каков ты есть, люблю тебя с твоими недостатками, с твоею ограниченностью, люблю тебя с твоими длинными руками, которыми ты так грациозно загребаешь в минуты восторга и из которых одною (не помню — правою или левою) ты так картинно, так образно, сложивши два длиннейших перста, показываешь и доказываешь мне, что во мне спекулятивности нет “вот на столько”; люблю тебя с твоею кудрявою головою, этим кладезем мудрости, и дымящимся чубуком у рта. Мишель, люби и ты меня таким, как я есть. Желай мне бесконечного совершенствования, помогай мне идти к моей высокой цели, но не наказывай меня гордым презрением за отступления от нее, уважай мою индивидуальность, мою субъективность, будь снисходителен к самой моей непросветленности. Люби меня в моей сфере, на моем поприще, в моем призвании, каковы бы они ни были. Друг Мишель, мы оба не знали, что такое уважение к чужой личности, что такое деликатность в высшем, святом значении этого слова. Я теперь понимаю, как грубы, грязны, неделикатны были мои письма, как должны были они оскорбить тебя. Прости меня за них — я умоляю тебя именем той святой любви, которая теперь так сладостно потрясает и волнует всё существо мое. В благодатном царстве любви нет памяти оскорбления — в ней она заменяется сладостью прощения. Я простил тебя за все, потому что понял необходимость всего, что было. Мое сердце горит любовью к тебе, и с каким бы упоением обнял я тебя в эту минуту, как страстно поцеловал бы я тебя! Ты нужен мне в эту минуту, я хотел бы опереться на твою мощь, попросить тебя, чтобы ты объяснил мне самого меня, поддержал бы меня. Я болен, я страдаю — и чувствую в тебе всю нужду и понимаю всю бесконечность твоего значения в отношении ко мне. После Станкевича, я тебе больше всех обязан. По моей природе я противоположен тебе, но потому-то ты и необходим для меня». Долгое время «ходить букой» Белинский конечно же не мог. Очень скоро он созрел для примирения: «Да, Мишель, я чувствую, что я глубоко оскорбил тебя. Я не щадил твоих ран, я выбирал из них самые глубокие; я высказывал то, о чем достаточно было намекнуть, и с подробностью высчитывал то, о чем самый намек горек. Но я не раскаиваюсь в прошедшем: оно было выражением момента моего духа. Мне надо было перейти через этот момент, чтобы достичь до того, в котором нахожусь теперь. Мы оба были в ложном состоянии и потому не понимали друг друга; хотели решить вопрос, и только больше запутывали его. <…> Беру Бога в свидетели моей искренности. Да, забудем прошедшее, и пусть оно останется для нас не больше, как уроком для настоящего и будущего. Наши с тобою отношения не должны так детски разорваться — они должны продолжиться с той минуты, в которую мы с тобою обнялись и поцеловались в доме Беер в твой последний приезд. Мы не друзья и даже не близкие приятели, но нам не за что ненавидеть друг друга и дичиться и смешно говорить Вы. В нашем прошедшем много хорошего, — и теперь я не люблю твой образ мыслей (во многих отношениях), но не тебя. <…> Верь моей искренности и верь тому, что мне уже надоело прекраснодушное кружение в пустых кругах ложных отношений, ложной дружбы, ложной любви и ложной ненависти. Благословим прошедшее, оставим друг друга в покое и будем встречаться без ненависти и холодности. Теперь я чувствую себя совершенно готовым для этого… <…>». Страстный и импульсивный по натуре, в своих чувствах и привязанностях Виссарион быстро переходил из одной крайности в другую. Так было и в отношениях с Михаилом. «Ты достолюбезен для меня во многих из твоих недостатков. И то, что в тебе так недавно приводило меня в бешенство, теперь восхищает меня своею достолюбезностью. <…> Многое я понимаю теперь глубоко и понимаю через тебя. Теперь это мне ясно. Мое ожесточение против тебя произошло частично от личности, а частично от того, что я не хотел видеть в них достоинства. <…> Мишель, ты правду сказал, что мы все славные ребята». Заодно он пытался стереть и неприятный осадок, оставшийся после непреднамеренного столкновения со старшим Бакуниным — Александром Михайловичем. В личном послании к главе семьи Бакуниных читаем: «За мною Вам старый долг, который тяготил меня: два раза был я у Вас в доме и только теперь собрался высказать Вам, как много я обязан Вашему знакомству и как благодарен я Вам за него. <…> Давно уже знаю, что я худо зарекомендовал себя Вам в мой первый приезд в Прямухино и что не совсем приятное воспоминание о себе оставил я Вам, и только недавно узнал, что многое, очень многое оправдывало Ваше обо мне понятие и Ваше ко мне чувство. В мою последнюю поездку в Прямухино Вы предстали мне во всем своем свете, и я проник в Ваш дух всею силою понимания, которая есть тоже сила любви. <…> Я понял эту ясную самодовольную улыбку, с которой Вы, сидя в уголку, прислушиваетесь к говору других; эту снисходительность, с которой Вы всякого выслушиваете; это удовольствие, с которым беседуете с молодым поколением, подаете Ваше мнение, никому не навязывая его и не делая из него закона; это ободряющее и лестное любопытство и внимание, с которым Вы выслушиваете мнение всех и каждого. <…> С нетерпением ожидаю обещанных Вами записок о Кавказе и Ваших стихов об Осуге». Как уже говорилось выше, планам Белинского не суждено было осуществиться из-за закрытия журнала «Московский наблюдатель», и поэма об Осуге была извлечена из архива и обнародована лишь спустя полтора века. Однако дружба между Виссарионом и Михаилом уже не могла возродиться. В своем последнем (по существу, прощальном) письме к Бакунину, написанном 26 февраля 1840 года, Белинский как бы подводит итог их многолетней дружбы-вражды: «<…> Вообще, теперешнее время чрезвычайно трудно для убеждения — всякий хочет жить своим умом и требует любви, сочувствия и сострадания, а не советов. Сколько переписал к тебе я писем: за истину моей последней и самой отчаянной полемической переписки с тобою я и теперь стою, как за то, что 2×2 = 4, а не 5, и эти письма были писаны моею кровью — свежею и горячею кровью, — а между тем ты сам знаешь, до какой степени убедили они тебя. Мне и теперь жаль потерянного времени, потерянной желчи, потерянной крови и потерянной души: из всех них только желчь еще не совсем была потеряна, потому что ты осердился — бедный результат! <…> Прощай, М[ишель]. Еще раз, не сердись. Желаю тебе уехать в Берлин, желаю от всего сердца, чтобы ты сумел овладеть собою и прожить на 2000 р. в год, чтобы ты вполне достиг своей цели. Но только тогда и поверю действительности твоего стремления. Что делать? С тех пор, как я увидал свою нищету, ничтожество, дряблость, бессилие, я уж не верю словам, а верю только делам, фактам. Только слово, осуществляющееся в жизни, для меня живое и истинное слово. Сбудется то, к чему ты стремишься, будущее сделается настоящим, может быть, тогда твой пример будет для меня полезен, а пока… В ожидании жму твою руку. Белинский». Им еще предстояла одна, последняя встреча — когда перед отъездом за границу Михаил зайдет к Виссариону попрощаться. * * *
Чтобы перевернуть прямухинскую страницу на дате «1840-е годы», необходимо рассказать о Татьяне Бакуниной, оставившей заметный след в истории отечественной литературы. Случилось это уже после отъезда Михаила за границу, но было тесно связано с его судьбой и дружбой с тогда еще совсем молодым, а позже — великим русским писателем Иваном Сергеевичем Тургеневым (1818–1883). Представляется, что о зарождении и угасании любви будущего автора «Записок охотника» к Татьяне уместно рассказать именно в данной главе. Впечатления Тургенева от пребывания в Прямухине и дискуссии с корректным, но безнадежно консервативным Александром Михайловичем найдут отражение в культовом романе середины XIX века «Отцы и дети», а Михаил Бакунин послужит прототипом героя романа «Рудин». Но пока что о Татьяне… Сестры Бакунины, пожалуй, как никто другой, соответствовали понятию «тургеневские девушки» (появившемуся, впрочем, гораздо позже). Не приходится сомневаться, что именно их вспоминал, представлял себе Тургенев, когда создавал, к примеру, образ Лизы Калитиной в «Дворянском гнезде» или Елены Стаховой в «Накануне». Что касается Татьяны Бакуниной, то она в самом деле вполне могла стать его женой, а для своего брата Михаила она была не только любимой сестрой, но и самым преданным другом в годы его тюремных заточений и ссылок. Она была самой романтичной из всех четырех прямухинских граций и самой несчастливой в личной жизни (если не считать, конечно, умершей Любеньки). Ее ум, очарование и впечатлительность, доходящую до экзальтированности, отмечали многие из друзей Бакуниных, но, пожалуй, лучше всех описал ее Белинский, которому еще при первом его посещении Прямухина Татьяна предложила помощь и переписала набело его философскую работу: «Что за чудное, за прекрасное создание Татьяна Александровна. <…> Я смотрел на нее, говорил с ней — и сердился на себя, что говорил, надо было смотреть и молиться. Эти глаза темно-голубые, как море; этот взгляд внезапный, молниеносный, долгий, как вечность, по выражению Гоголя; это лицо кроткое, святое, на котором еще как будто не изгладились следы жарких молений к небу, нет, обо всем этом не должно говорить, не должно сметь говорить…» Бакунин познакомился и подружился с Тургеневым в Берлине в 1840 году, где они оба слушали лекции по философии, о чем более подробно будет рассказано в следующей главе. Молодые люди даже прожили почти год вместе в одной большой комнате. Поблизости снимала квартиру Варвара Бакунина с малолетним сыном. А вскоре к Михаилу приехал и младший брат Павел. В мае 1841 года Иван Тургенев, закончив курс обучения, вернулся вместе с Павлом в Россию. Пробыв совсем недолго в Петербурге, он по пути в родовое имение Спасское-Лутовиново сопроводил в Прямухино Павла, а родным привез письмо от Михаила: «Тургенев оставляет нас (с сестрой. — В. Д.) и возвращается в Россию. Он едет отсюда в понедельник, 17-го числа, и через две с половиной недели будет у вас в Прямухине. Примите его как друга и брата, потому что в продолжение всего этого времени он был для нас и тем, и другим, я уверен, никогда не перестанет им быть. <…> Назвав его своим другом, я не употребляю всуе этого священного и так редко оправдываемого слова. Он делил с нами здесь и радость, и горе. <…> Он вам много, много будет рассказывать об нас и хорошего, и дурного, и печального, и смешного. К тому же он мастер рассказывать, — не так, как я, — и потому вам будет весело и тепло с ним. Я знаю, вы его полюбите». Самого же Тургенева Михаил Бакунин снабдил подробной письменной инструкцией по поводу погашения собственных долгов. Предчувствуя, что расстаются они надолго, закончил ее грустным добавлением: «Прощай и ты, друг. С тобой мы еще дольше не увидимся; мы идем совершенно разными, противоположными путями. Не позабывай меня, — я тебя никогда не позабуду, никогда, никогда не перестану действительно, конкретно любить тебя и верить тебе. Когда ты позабудешь, я подумаю, что ты умер. Хорошо, что мы еще раз виделись; мы узнали друг друга, и я уверен, что где бы нам ни пришлось встретиться, в каких бы обстоятельствах мы ни были бы, мы пожмем друг другу руку. Неужели мы в самом деле не увидимся прежде пяти лет? Как мы тогда увидимся? Что расскажем друг другу? Может быть, много горького, может [быть], неудачи, несчастья? Но я уверен, что мы проживем жизнь нашу человечески, и это — главное; это — наша обязанность; остальное зависит от случая или от провидения, — не знаю, но только не от нас самих. Итак, дай мне еще раз руку. С Богом в дальнюю дорогу! Твой — М. Бакунин. Береги Павла, смотри за ним в России и, если будет нужно, спаси его». В семействе Бакуниных Тургенева встретили с традиционным русским радушием. Высокий, мягкий и элегически настроенный статный красавец пришелся по душе и главе семейства, и всем домочадцам. С сестрами и младшими братьями Михаила (особенно с Алексеем) у него сразу же установились теплые отношения. Четырехдневное пребывание Тургенева в Прямухине каждому запомнилось по-своему, но лишило сна и покоя только Татьяну. В ее мечтах возникали самые романтические картины, какие только может нарисовать воображение 25-летней девушки, дождавшейся, наконец, как ей казалось, своего избранника. Тургенев тоже не остался равнодушным к милой синеглазой девушке. Однако не решался на объяснение, а в письмах отделывался общими, хотя и обнадеживающими, фразами, которые при желании можно было трактовать как угодно. А потому Татьяна после еще двух встреч — осенью в Прямухине, а зимой в Торжке — решила, наконец, прояснить двусмысленную ситуацию и сказать то, что обычно первыми говорят мужчины. «Расскажите, кому хотите, что я люблю Вас, что я унизилась до того, что сама принесла к ногам Вашим мою непрошеную, мою ненужную любовь, — писала она Тургеневу. — И пусть забросают меня каменьями. <…> Вчера пришло Ваше письмо — я читала и перечитывала его — и целовала его с таким глубоким чувством — и благодарю и благословляю Вас — за все — за жизнь, которую Вы воскресили во мне, — и больше еще — за Вашу снисходительность. <…> Как я была глубоко печальна и спокойна, и счастлива в то же время. <…> Все минуты, дни и часы наполнены Вами, вся душа моя — Вами. О, Вы знаете, Вы чувствуете, сколь люблю Вас…» Пушкинская Татьяна в своем письме-объяснении к Онегину была не менее порывиста, но более сдержанна. Впрочем, Татьяна Бакунина тоже вскоре поняла, после еще одного свидания в Москве зимой 1842 года, что чересчур завысила свои ожидания. Тон ее писем к Тургеневу постепенно менялся: «Тургенев, дайте мне Вашу руку, оставьте мне ее на одну эту минуту — после Вы опять свободны, я не удержу Вас, но теперь остановитесь, стойте так передо мной, пускай Ваша рука лежит в моих руках…» И далее: «Я хочу, чтоб память обо мне, о любви моей жила в Вас хоть несколько минут еще после того, как пройдет она. <…> Все пройдет, и любовь пройдет. <…> Ваши письма, Тургенев, не оставят меня — покуда будет жизнь во мне. Вам самим я не отдала бы их, если бы Вы даже стали требовать, — мое страдание, моя любовь дали мне право, которого никто на свете не отнимет у меня. Ваши два последних письма — с тех пор, как я получила их, — лежат на груди у меня — и мне одна радость чувствовать их, прижимать их крепко, долго. <…> Отчего я всегда задумываюсь, прежде чем начинаю говорить с Вами, Тургенев? Отчего это невольное раздумье так всю охватывает меня в минуты, когда я хотела бы быть близка к Вам? Вся любовь моя, все стремления к Вам уничтожаются в нем. Я свободна с Вами? Я могу быть совсем покойна в Вашем присутствии, но не свободна. Отчего это? Сознанье ли это унижения моего? Но оно давно уже перестало тяготить меня. Вся прежняя гордость моя возвратилась ко мне с той минуты, как я поняла мое положение и почувствовала в себе силу стать выше его. Свобода духа моего не утратилась в любви моей. Напротив, она сделала меня свободнее и сильнее, чем я была прежде. И Вам я могу прямо сказать в глаза, не чувствуя ни унижения, ни страха. Но я не могу быть свободной с Вами. <…> Вы можете быть совсем просты, совсем свободны со мной. Верьте, я никогда не свяжу Вас ничем. И Вам не нужно было говорить: “Я не продам своей воли”. За Вашу свободу, Тургенев, люблю я Вас. Но всегда ли понимаете Вы, что значит истинная свобода? Ясны ли Вы сами с собою. <…> Будьте со мною, как с сестрою, как с другом. Пускай Ваша жизнь будет раскрыта передо мною. Не с любопытством буду я смотреть на нее и не с требованием приходить к Вам, но для того, чтобы быть всегда готовой, если нужно будет Вам утешение или помощь дружбы и беспредельной чистой преданности. Хотите Вы такой дружбы, Тургенев? <…> Отвечайте, и дайте мне руку, как в тот вечер. Нет, я не свяжу Вас. Со мною Вы всегда будете свободны. Я пойму, когда не буду больше нужна Вам, прежде чем Вы сами сознаетесь себе в этом. И Вы не услышите ни одной жалобы. <…> То, что было между нами, уверяю Вас, никогда больше не повторится. И Вы можете без боязни ввериться мне, ввериться дружбе моей — она будет тиха и без требований. Было одно мгновение в моей жизни, когда я потеряла власть над собой, когда я отдалась увлечению… Оно прошло, и я снова та, какой я была раньше и какой я никогда не должна была переставать быть — тверда, спокойна и решительна… Я сдержу, что обещаю, друг мой… Верите ли Вы мне?» Тургенев, судя по всему, любил и даже боготворил Татьяну, но… только в поэтическом воображении. Обычная коллизия: любовь земная и любовь небесная — первую олицетворяла Татьяна Бакунина, вторую — Иван Тургенев. И все же эта любовь дала плоды — самые проникновенные лирические стихи Тургенева навеяны встречами и прощаниями с Татьяной Бакуниной: Дай мне руку — и пойдем мы в поле,
Друг души задумчивой моей…
Наша жизнь сегодня в нашей воле —
Дорожишь ты жизнею своей?
Светлый пар клубится над рекою.
И заря торжественно зажглась.
Ах, сойтись хотел бы я с тобою,
Как сошлись с тобой мы в первый раз.
Знаю я, великие мгновенья
Вечные с тобой мы проживем.
Этот день, быть может, день спасенья,
Может быть, друг друга мы поймем.
И еще одно: Когда с тобой расстался я —
Я не хочу таить,
Что я тогда любил тебя,
Как только мог любить.
Но нашей встрече я не рад.
Упорно я молчу —
И твой глубокий грустный взгляд
Понять я не хочу.
Поверь: с тех пор я много жил
И много перенес…
И много радостей забыл,
И много глупых слез…
Этот поэтический цикл включает в себя и настоящий шедевр, ставший популярным романсом: Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые…
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые.
Вспомнишь обильные, страстные речи,
Взгляды, так жадно, так робко ловимые,
Первые встречи, последние встречи,
Тихого голоса звуки любимые.
Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь родное, далекое,
Слушая ропот колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое.
Каждый воспринимает по-своему эти строки, проецируя их на собственную жизнь, события или смутные воспоминания. Но мало кто задумывается, что за ними скрывается боль души вполне конкретных людей — Ивана Тургенева и Татьяны Бакуниной. Они встречались и позже, когда прошлое на самом деле превратилось для них в былое. Татьяна Бакунина так никогда и не вышла замуж. А Тургенев до конца дней прожил в гражданском браке с французской певицей Полиной Виардо, с которой он познакомился во время ее гастролей в Петербурге. Сначала Наталья, затем Александрина — обе проявили беспрецедентную настойчивость. Он же не переставал отшучиваться: его сердце уже занято, оно навсегда отдано прекрасной даме (самой прекрасной из всех!) по имени Философия. А чтобы не возникало никаких кривотолков, подкреплял шутку изречением Фихте, которого считал «истинным героем нового времени»: «Целью нашей жизни является не наслаждение счастьем, а достоинство счастья». Но философские абстракции вдохновляли впечатлительных сестер лишь до поры до времени. Первой перешла к активным действиям Наталья. Через год после разрыва с Николаем Станкевичем она обратила свой взор на Мишеля. В один из долгих зимних вечеров 1836 года, когда мать с сестрой в их московском доме отсутствовали, Наталья с безоглядной откровенностью влюбленной девушки призналась, что платоническая любовь и «братско-сестринские отношения» ее более не удовлетворяют и она готова к интимной близости. В противном случае жизнь ее будет разбита. Михаилу стоило огромного труда успокоить девушку, ждавшую немедленных ответных шагов. Однако связь с Александриной Беер спустя четыре года была доведена до логического и естественного в подобной ситуации конца, о чем свидетельствует ее многостраничное письмо, написанное вдогонку Михаилу, который перед отъездом за границу навестил Бееров в их орловском имении Шашкино: «<…> Я не рассуждаю в эту минуту, и Вы, прекрасный друг, без рассуждений примите всю любовь мою. Вот уже прошло несколько часов после отъезда Вашего… Вы теперь пришли бы в комнату мою, сели бы на этот маленький диван… Вас нет со мною, но я еще так счастлива. Все во мне дышит жизнью Вашей… И эти звучные, мерные шаги так торжественно отзываются в душе! Шашкино освятилось присутствием Вашим. <…> Мне не стыдно более, что я так глубоко пала при Вас: напротив, я рада, что Вы узнали всю крайность моего ничтожества. <…> Первую ночь сладко после этих томительных ночей я заснула. Я в каком-то упоении легла на диван мой, я забылась ненадолго и опять пробудилась, чтобы жить с Вами. Во мне теперь все бьется жизнью, но Вас нет более…»
В ту пору Бакунин работал над статьей, которая называлась «О философии». Ее первая часть была опубликована в апрельском номере журнала «Отечественные записки» за 1840 год. Вторая часть по неизвестным причинам напечатана не была и пролежала в архиве почти полтора века. Статья написана типичным для кантовско-фихтеанско-гегелевской метафизики языком, мало понятным широкому читателю, на которого были ориентированы «Отечественные записки». Определяя философию как познание истины, молодой гегельянец (он уже успел примерить одежду и фихтеанца, и кантианца, и шеллингианца) формулирует все те же вечные вопросы, которые ставились философией и перед философией не менее двух тысяч лет (по крайней мере, начиная с Аристотеля): «Нигде так сильно не является разноголосица, составляющая существенный характер нашей современной литературы, как в вопросе о философии: одни утверждают, что философия есть действительная, высшая наука, разливающая свет на все отрасли знания и требующая положительного изучения; другие же, напротив, уверяют, что она не более как сброд фантазий, пустая игра воображения, мешающая развитию других положительных наук. Одни говорят, что человек, занимающийся ею, — погибший человек, потому что она отрывает его от всякой действительности, убивает в нем всякое верование, поселяет в нем сомнения и из здорового, крепкого, для себя и для общества полезного человека превращает его в болезненное, фантастическое и решительно бесполезное существо; другие же, напротив, утверждают, что философия есть единственное средство к уничтожению всякого сомнения, всякой духовной болезни, единственное средство к примирению человека, уже подпавшего раз пагубному влиянию скептицизма, с действительностью, с небом и землею». В этой программной, по существу, работе Бакунин поставил цель — раскрыть тайну превращения мысли в действительность. «Действительный мир… <…> — не что иное, как осуществленная, реализованная мысль. <…> Вера в пребывание мысли в действительности составляет сущность как обыкновенного сознания, так и эмпиризма…» От этого абстрактного тезиса всего лишь полшага до любимого лозунга современных радикалов «Всё мыслимое реализуемо!», но Бакунин такого вывода не делает, хотя он и читается между строк и, вне всякого сомнения, осознается. С каждым днем Михаил все яснее понимал, что в николаевской России у него нет возможности реализоваться как философу. Мечта почти всех молодых интеллигентов того времени (и не только их!), желающих расширить свой кругозор или продолжить образование, — выехать за границу. Художники стремились в Италию, писатели — во Францию, диссиденты — в Англию. Меккой имевших склонность к философии был Берлин. И Бакунин начал активно искать возможности для выезда в Германию. Камнем преткновения, как всегда, оказалось отсутствие денег. Требовалось не менее двух тысяч рублей в год. Прямухинское имение, к тому времени заложенное, сверхдоходов не приносило, семеро взрослых детей (не считая Михаила) требовали достойного обеспечения, и семья не могла выделить из своего бюджета суммы, необходимой для содержания «блудного сына» за границей. Александр Михайлович обещал Михаилу присылать в будущем не более полутора тысяч рублей в год. Друзья-любомудры понимали отчаянное положение Бакунина, но лишними деньгами не располагали и могли разве что посочувствовать. Наконец у Герцена нашлась необходимая сумма, и он ссудил другу две тысячи на неопределенный срок. Будущий великий изгнанник, разделивший судьбу друга, был одним из тех, кто осознавал грандиозность и уникальность личности Бакунина и прекрасно понимал, что ее дальнейшее развитие и расцвет возможны лишь в условиях относительной свободы европейских стран. Перед отъездом из России Бакунин решил попрощаться с Белинским и зашел к нему на квартиру. Там-то и произошло его столкновение с М. Н. Катковым, вызвавшее столько пересудов в ближайшем окружении обоих. Катков считал Бакунина (скажем прямо, без достаточных оснований) одним из главных источников сплетен о своих отношениях с женой Н. П. Огарева и искал повода для ссоры. Вот и представился благоприятный случай. По существу, Катков выследил и подкараулил Бакунина. Бурное объяснение закончилось рукоприкладством и вызовом на дуэль. Однако Михаил предложил отложить поединок на месяц-другой и провести его в Германии, куда также собирался Катков. Секунданты — Белинский и Панаев — поддержали предложение Михаила (любопытный штрих — Белинский в роли секунданта!), так как в России, в отличие от Германии, для участников дуэли, включая секундантов, были предусмотрены довольно жесткие санкции. К счастью, эта дуэль не состоялась… Перед отъездом в Германию Мишель написал братьям и сестрам прощальное письмо: «Я — ваш, друзья, весь ваш и никому более не принадлежу, кроме вас и истины, которая составляет общую цель нашей жизни. Дайте же руки, сожмите их крепче, и ни пространство, ни время не разожмут их. Единство, царствующее в наших существованиях, есть верный, священный залог нашей взаимной любви. Каждый из нас может быть уверен, что ничто не может произойти в нем такого, что бы не нашло живого отголоска и участия в других. С этой достоверностью весело жить на свете. <…>». С обеими сестрами Беер — Натальей и Александриной — он тоже попрощался письменно: «Итак, прощайте, друзья! Сегодня в час пополудни я сажусь на пароход. Прощайте надолго, на три, а может быть, и на четыре года. И я уехал, не простившись с вами! Что ж делать? Если бы вы знали, как тяжело мне думать об этом, как невыразимо сильно было мое желание в последний раз увидеться с вами и сжать ваши руки, тогда б заместо упреков и аллегорий вы стали бы утешать меня. Но что ж делать, видно, было суждено, чтоб недоразумения и несправедливости были вашим последним прощальным словом. Но полно браниться, дайте руки, друзья, на долгое прощание. Вы обе и Константин (брат. — В. Д.) глубоко врезаны в сердце моем: вы — все мои, и я никогда не расстанусь с вами и знаю, что, несмотря на всех больших и маленьких чертенков, смущающих вас, вы верите моей любви к вам, верите, что я не могу оторваться от вас. И мне этого довольно. <…>». Герцен оказался единственным, кто провожал Михаила из Петербурга в Кронштадт, где пассажиры пересаживались на пароход, следовавший в Германию. В самом начале плавания Бакунина навстречу своей всемирной славе случилось событие, расцененное как плохое предзнаменование. Не успел пароход выйти из устья Невы, как разразилась буря. Судно вернулось обратно к питерскому причалу. Это возвращение произвело на Бакунина (да и на Герцена тоже) крайне удручающее впечатление. Он с грустью смотрел на приближающийся петербургский берег, в воображении уже покинутый на долгие годы, усеянный солдатами, таможенными чиновниками и полицейскими офицерами. Александр Герцен вспоминает: «Я указал Бакунину на мрачный облик Петербурга и процитировал ему те великолепные стихи Пушкина, в которых он, говоря о Петербурге, бросает слова словно камни, не связывая их меж собой: “Город пышный, город бедный, дух неволи, стройный вид, свод небес зелено-бледный… Скука, холод и гранит”. Бакунин не захотел сойти на берег, он предпочел дожидаться часа отъезда в каюте. Я расстался с ним, и до сих пор еще в моей памяти сохранилась его высокая и крупная фигура, закутанная в черный плащ и яростно поливаемая неумолимым дождем, помню, как он стоял на передней палубе парохода и в последний раз приветствовал меня, махая мне шляпой, когда я устремился на поперечную улицу…» Кто мог тогда подумать, что Бакунину суждено вернуться в Россию в кандалах. Глава 3
ВДАЛИ ОТ РОДИНЫ
Первое письмо родным Михаил написал на пароходе, следовавшем в Гамбург: «Вот я и на открытом море, — уже два дня, как не видно берегов. В продолжение всего нашего плавания был противный ветер, даже маленькая буря. Почти всех укачало, исключая меня и еще двух пассажиров. Я почти не сходил с палубы и не спускал глаз с величественного, для меня совершенно нового зрелища. Вчера погода утихла, небо было ясно, и я видел захождение солнца, восхождение луны вчера вечером, а сегодня восхождение солнца. Наконец-то я увидел настоящее безграничное море и никогда не позабуду его. <…> Да, милые, добрые друзья, все глупое, пошлое и мелочное, все это исчезло из моей памяти; осталось только существенное, только то, что действительно входило в мое развитие, в мою внутреннюю жизнь. Как часто я думал об вас, как желал вашего присутствия, для того чтобы передать вам чувство невыразимого восторга, наполнявшего душу мою. Да, друзья, наша взаимная неразрывная любовь есть наше общее, драгоценнейшее сокровище; в ней чувствую я себя дома, в ней все для меня понятно, в ней не боюсь я глупых недоразумений, не боюсь предаться свободному течению своей жизни, которое может иногда заблуждаться, но которое никогда не теряет из виду истины, — своей единственной цели и своего единственного назначения. Покамест прощайте, иду на палубу смотреть на остров Борнгольм. “Законы осуждают предмет моей любви”. Танюша, это к тебе относится. Милая, хорошая девочка, пиши мне скорее и люби меня по-прежнему. А ты, милая Ксандра (Александра. — В. Д.), не позабывай своего обещания, я с тобой был откровенен, плати мне тем же…» Варваре, которая в это время находилась в Италии, Михаил и описал свой отъезд из России, обстановку и настроения в Прямухине: «Ты не можешь себе вообразить, как грустно мне было расставаться с Прямухином. Маменька осталась та же — ein Naturkind, etwas durch eine falsche Erziehung verdorben (дитя природы, несколько испорченное фальшивым воспитанием. — В. Д.); иногда добра, иногда очень сердита, капризна, несправедлива, привязчива; манерами, словами и поступками своими беспрестанно оскорбляет эстетическое чувство; совершенное отсутствие женственности. Впрочем она любит нас, я в этом убедился при расставании. Но папенька совершенно изменился. Он стал так мягок, кроток, снисходителен: святой старик. В последнее время он был так грустен, ему было так грустно расставаться со мною, что я готов бы был остаться, если б не был убежден, что, оставшись, я буду в тягость и себе самому и всему семейству. Сестер ты знаешь, и потому мне нечего говорить тебе о них; разница только та, что после твоего отъезда и после кончины Любаши они почти совсем утратили ясность духа; они почти всегда грустны, бедные девочки, им тяжело жить на свете…» Не забывал он и о сестрах Беер. В одном из писем к ним, в частности, рассказал им о своем последнем свидании и прощании с Белинским: «<…>Виделся несколько раз с Белинским; последнее свидание наше вполне убедило меня в том, что мы совершенно разошлись с ним. Было время, когда мы могли понимать друг друга, когда в наших существованиях было что-то единое, нераздельное; теперь же мы потеряли друг друга из созерцания; мы идем совершенно противоположными путями. Не знаю, как он обо мне думает, но я никогда не перестану думать и быть уверенным, что при всем его внешнем цинизме и несмотря на совершенно ложное направление, которому он теперь следует, в нем много глубокого, святого. Мне грустно за него, потому что он глубоко страдает; он — мученик обстоятельств и своего ложного направления. В данный момент это — неудавшаяся жизнь; но наступит время, я в этом вполне уверен, когда он найдет осуществление более полное и более отвечающее его глубокой натуре»[7]. Дальнейшая переписка продолжалась в том же духе, пока Михаила не захлестнул водоворот революционных событий, завершившийся арестом, тюрьмами и ссылкой. Письма к собственным сестрам и сестрам Беер по-прежнему изобиловали философскими рассуждениями. Но в отдельном достаточно сдержанном письме к Александрине Беер он все же приглашает приехать ее в Берлин и поселиться вместе с ним или где-то совсем рядом: «Милая Александрина, скажу Вам только несколько слов, ибо как же Вы хотите, чтобы я много Вам сказал в настоящее время, когда мы оба нуждаемся в новом ознакомлении друг с другом, для того чтобы иметь возможность действительно разговаривать? Приезжайте-ка сюда, заключим новое знакомство, станем изучать друг друга, каковы мы в действительности, и я надеюсь, я уверен, что тогда наши отношения станут истиною. Я приглашаю Вас сюда потому, что в противном случае мы рискуем, пожалуй, никогда больше не свидеться. Ибо, видите ли, Александрина, я не только не возвысился вместе с вами до той действительности, которою все вы так кичитесь, но и стал больше чем когда-либо идеалистом, и у меня осталось только два-три месяца обеспеченного существования, я стараюсь наполнить их согласно моим идеям и верованиям, а об остальном не забочусь. В переживаемое нами время нужно быть последовательным и верным своим убеждениям вплоть до риска своей головой, потому что эта последовательность и эта верность составляют единственную охрану нашего достоинства. Очень трудно быть последовательным, но позорно не быть таковым. Итак, как сказала бы Наталья, которая не должна воображать, будто мое молчание равносильно забвению, я всегда остаюсь верным, я Вам уже это сказал, и это — не фраза, — итак, плыви, мой чёлн… Ваш М. Бакунин». Однако воссоединение Михаила и Александрины (его каждый из них желал по-своему) так и не состоялось. Писать ей и ее сестре он стал все реже и реже. К тому же со временем Михаил узнал о начавшемся романе (несмотря на разницу в возрасте) между Александриной и его братом Павлом. Младший брат был настолько привязан к старшему, что после отъезда того из России у Павла — в то время уже студента юридического факультета Московского университета — произошло нервное расстройство, потребовавшее серьезного лечения и постоянного врачебного наблюдения. Лучшим лекарством для Павла оказалась поездка к брату в Берлин. Павел прожил у Михаила более года, повсюду следовал за ним, по-настоящему подружился с Тургеневым. Их совместная жизнь мало чем отличалась от тогдашнего времяпрепровождения «золотой молодежи»: театры и музыкальные салоны, философские и литературные штудии, читальни и библиотеки, поэтические декламации и пение, вечеринки и мальчишники, барышни и дамы, кабачки и рейнвейн, карточная игра и курение глиняных трубок, загородные прогулки и общение с немцами для совершенствования языка. Осенью 1842 года сестра Варвара с сыном уехали в Россию, где вскоре Варвара вернулась к своему мужу H. Н. Дьякову. А с отъездом Павла оборвались последние живые ниточки, связывавшие Михаила с Прямухином. Особенно сильно он тосковал по брату. В письме к родным из Дрездена от 4 ноября 1842 года он пишет, не скрывая и не стесняясь слез: «Паша и Тургенев уехали. <…> Простившись с ними, я еще раз — да, в последний раз — простился с вами, с Прямухином, с Россиею, со всем прошедшим. Паша был для меня последним отголоском моего родного, милого прямухинского мира. Этот отголосок замолк; его и вас нет более подле меня. Прощайте, прощайте. Меня окружают только чужие лица, я слышу только чужие звуки; замолк родной голос. Да, я не знал, что я так люблю его, я не знал, что я еще так к вам привязан. Пишу вам да плачу, плачу как ребенок. Это — слабость, но я не стану скрывать ее от вас; я так давно не мог говорить с вами. Отъезд Павла разрушил кору, покрывавшую мое сердце, я опять чувствую вас в себе, чувствую для того, чтобы в последний раз, навсегда с вами проститься. Да, я хочу говорить теперь — может быть, это мое последнее слово к вам, может быть, завтра, послезавтра сердце мое снова почерствеет и я не буду в силах вызвать из него живого звука. Мне нужно было остаться совершенно одному, чтобы плакать; прежде я не знал, что такое слезы. Только уезжая из Казицина (в 1828 году. — В. Д.), плакал я, как теперь плачу. Да, я уверен, это — мои последние слезы, мне нечего более терять. Я все потерял, со всем простился, — прощайте, друзья, прощайте». С сестрами Татьяной и Александрой Михаил обменивался новостями и впечатлениями от прочитанных книг. Так, он настоятельно рекомендует сестрам по возможности знакомиться с романами Жорж Санд (или Занд, как тогда писали): «<…> Целое утро читал я Жорж Занд “Лелия”; это — мой любимый автор, я с ним больше не расстаюсь. Каждый раз, когда я читаю ее произведения, я становлюсь лучше, моя вера укрепляется и расширяется. Я нахожу себя здесь во все моменты. Ни один поэт, ни один философ не симпатичен мне так, как она. Ни один не выразил так хорошо мои собственные мысли, мои чувства и мои запросы. Читайте ее, мои добрые друзья. Так как мы — одного закала, так как наши стремления во всем тождественны, вы должны будете испытать то же самое, и одним связующим нас звеном прибавится больше. Для меня чтение Жорж Занд — это как бы культ, как бы молитва. Она обладает способностью открывать мне глаза на все мои недостатки, на все слабости моего сердца, не удручая и не подавляя меня. Наоборот, она при этом пробуждает во мне чувство достоинства, показывая наличие во мне сил и средств, каких я до того сам в себе не сознавал. Жорж Занд — не просто поэт, но и пророк, приносящий откровение». В письмах Михаил спрашивает сестер, что нового опубликовали за это время Лермонтов и Гоголь. Последний находился за границей, и однажды их пути случайно пересеклись. Бакунин использовал любую возможность познакомиться с другими городами Германии. Однажды в начале сентября 1841 года во время очередной поездки в Дрезден Михаилу довелось ехать в одном дилижансе с Гоголем, путешествовавшим тогда по немецким землям. Упоминание об этой встрече сохранилось лишь в одном из писем Гоголя: оказывается, он уже тогда имел о своем соседе по дилижансу в общем-то не лестное мнение (быть может, оно сложилось благодаря кому-то из окружения Белинского). Бакунин появился в стенах Берлинского университета с намерением как вольнослушатель освоить традиционный университетский курс и записаться на лекции к Шеллингу. По существовавшей традиции профессор предварительно знакомился со всеми записавшимися к нему на лекции. Встреча патриарха немецкой философии и его недавнего адепта состоялась в октябре 1841 года. Михаил передал корифею немецкого идеализма привет (или, как тогда выражались, поклон) от их общей знакомой Авдотьи Петровны Елагиной (громкая слава ее салона давно уже переступила границы России). В письме к родным Мишель подробно рассказывает о своей получасовой беседе с Шеллингом: «Он пригласил меня приходить к нему, и я постараюсь поближе познакомиться с ним. Он почти не похож на свой портрет — маленького роста, но глаза у него чудесные. Говорят, что дочь его прекрасна собою, с глубоким выражением в лице. Ай, ай, ай, я, может быть, влюблюсь в нее, — и тем опаснее, что я слышал о ней от русских, от Елагиных, а не от немцев, которые готовы назвать wunderschönes Mädchen (прекраснейшей девушкой. — В. Д.) урода. Вы не можете вообразить себе, с каким нетерпением я жду лекций Шеллинга. В продолжение лета я много читал его и нашел в нем такую неизмеримую глубину жизни, творческого мышления, что уверен, он и теперь откроет нам много глубокого. Четверг, то есть завтра, он начинает. Через несколько времени напишу вам об нем…» Но время Шеллинга прошло. Еще каких-нибудь пять лет назад одно его имя вызывало трепет, а теперь многие с полным равнодушием взирали на сутулого профессора, вещавшего с кафедры об абстрактных проблемах мифологии, религии и божественного откровения. Теперь сердца большинства слушателей принадлежали Гегелю и вознесенной им на недосягаемую высоту вечно живой диалектике. В лекционном зале были и такие, кто с откровенной насмешкой взирал на убеленного сединами мэтра, отрастившего длинные волосы, что делало его совершенно непохожим на известные до сих пор портреты. Рассказывали, что один из слушателей — по имени Фридрих Энгельс — однажды даже покинул аудиторию, демонстративно хлопнув дверью. Да, Шеллинг был давно пройденным этапом, спустя некоторое время Бакунину даже нечего было написать о нем друзьям в Россию. Сестрам же о прослушанных лекциях своего недавнего кумира он сообщил более чем сдержанно всего несколько слов: «Очень интересно, но довольно незначительно, ничего говорящего сердцу». Зато с огромным воодушевлением готов был теперь Михаил обсуждать идеи своих новых друзей — младогегельянцев, поставивших целью связать теоретические выводы своего истинного учителя с реальной жизнью и насущными политическими проблемами, ждущими своего решения и в первую очередь в самой Германии. Двадцативосьмилетний русский младогегельянец давно уже ощущал тесноту сюртука, скроенного из пустых категорий и абстракций, кои невозможно было спроецировать на реальную жизнь или применить на практике. В Германии Бакунин завязал множество знакомств, сыгравших в дальнейшем значительную роль в его жизни. Одно из них оказалось судьбоносным для отечественной истории и культуры. Тургенев! Как и Бакунин, он приехал в Берлин изучать немецкую философию, мечтая получить степень магистра. И первое, что сделал будущий великий писатель, добравшись до столицы тогдашней Пруссии, купил все имевшиеся в наличии тома из собрания сочинений Гегеля. Хорошее, ничего не скажешь, начало для автора «Записок охотника» и «Отцов и детей»! В Бакунине Тургенев нашел то, что давно искал. Вот что он писал Михаилу из Мариенбада 27–29 августа (8—10 сентября) 1840 года: «Я приехал в Берлин, предался науке — первые звезды зажглись на моем небе — и, наконец, я узнал тебя, Бакунин. Нас соединил Станкевич — и смерть не разлучит. Скольким я тебе обязан — я едва ли могу сказать — и не могу сказать: мои чувства ходят еще волнами и не довольно еще утихли, чтобы вылиться в слова. Покой, которым я теперь наслаждаюсь — быть может, мне необходим; из моей кельи гляжу я назад и погружен в тихое созерцание: я вижу человека, идущего сперва с робостью, потом с верой и радостью по скату высокой горы, венчанной вечным светом; с ним идет товарищ, и они спешат вперед, опираясь друг на друга, а с неба светит ему тихая луна, прекрасное — знакомое — и незнакомое явление: ему отрадно и легко, и он верит в достижение цели. <…> Michel! нам надо будет заняться древними языками. Нам надо будет работать, усердно работать в течение зимы. Я надеюсь, мы проведем ее прекрасно. Университет, занятия, — а вечером будем сходиться у твоей сестры, ходить слушать хорошую музыку, составим чтения; Вердер будет к нам приходить. Постой, дай перечесть, сколько месяцев наслаждения — с 1 октября по 1 мая — 7 месяцев, 210 дней! Весной я должен ехать в Россию — непременно. Но осенью я снова возвращусь. Ты дай мне письма к своим: как я желаю хоть видеть их. Скажи им обо мне как о человеке, который тебя любит; больше ничего. Ты не поверишь, как я счастлив, что могу говорить тебе — ты. У меня на заглавном листе моей энциклопедии написано: “Станкевич скончался 21 июня 1840 г.”, а ниже: “я познакомился с Бакуниным 20 июля 1840 г.”. Изо всей моей прежней жизни я не хочу вынести других воспоминаний. У меня всего было 2 друга — и первого звали Michel. Он умер; мы с ним вместе росли, вместе дожили до 18 лет — и он умер. Но ты будешь жить — и я буду жить и, может быть, оба — недаром. Прощай». Огромную роль в философском и политическом становлении Бакунина сыграли знакомство и сотрудничество с лидером немецких леворадикалов и младогегельянцев Арнольдом Руге (1802–1880). 22 октября (3 ноября) 1841 года Михаил пишет родным: «Я познакомился в Дрездене с доктором Руге, издателем Deutsche (прежде они назывались Hallische) Jahrbücher. Он — интересный, замечательный человек, замечателен более как журналист, как человек необыкновенно твердой воли… Он без всякого исключения враждебно относится ко всему, что имеет хоть малейший вид мистического. Разумеется, что вследствие этого он впадает в большие односторонности во всем, что касается религии, искусства и философии. Но во многих других отношениях эта односторонность и абстрактное направление его приносят немцам большую пользу, вырывая их из гнилой, золотой и неподвижной середины, в которой они так давно покоятся». Руге издавал гремевший по всей Германии и Европе оппозиционный журнал с невиннейшим на первый взгляд названием — «Deusche Jahrbücher für Wissenschaft und Kunst» («Немецкие ежегодники науки и искусства». — В. Д.). Не слишком выдающийся философ, зато блестящий публицист и, главное, организатор, не страдавший к тому же завышенными личными амбициями, Руге сумел привлечь на свою сторону лучших теоретиков и оппозиционных общественных деятелей — Бруно Бауэра, Людвига Фейербаха, Карла Маркса, Фридриха Энгельса и в дальнейшем — Михаила Бакунина, осенью 1842 года написавшего для журнала ставшую, как оказалось, программной статью «Реакция в Германии (Очерк француза)». Публикации было предпослано предуведомление редакции: «Мы даем не просто замечательную вещь; это новый значительный факт. Дилетантов и несамостоятельных последователей вроде Кузена и других немецкая философия уже и раньше производила за границею, но людей, философски переросших немецких философов и политиков, до сих пор в наших пределах не встречалось. Таким образом, заграница срывает с нас теоретический венец». Сама статья начиналась с любимой бакунинской темы — СВОБОДЫ: «Свобода, реализация свободы, кто станет отрицать, что сейчас эти слова стоят на первом месте в порядке дня истории? И друг и недруг признают и должны это признать; да, никто не решится дерзко и открыто объявить себя врагом свободы. Однако слово, признание, как известно еще из Евангелия, сами по себе ничего не значат, ибо, к сожалению, до сих пор людей немало, которые в действительности, в глубине своего сердца не верят в свободу. Уже в интересах самого дела стоит познакомиться также и с этими людьми, ибо по природе своей они отнюдь не одинаковы». Далее Бакунин в духе классического политического памфлета дает блестящий анализ тогдашней европейской жизни и общественных сил накануне ожидаемой всеми буржуазной революции, призванной смести отжившие формы и институты (и прежде всего — монархические), мешающие дальнейшему развитию крупнейших стран Европы. Никто не брался предсказать, когда произойдут революционные события; подобно гигантской волне, они захлестнут европейский континент лишь спустя пять лет. Бакунин предвещает революционное обновление Европы лишь в самом общем виде, выражая надежду, что очистительный «девятый вал» докатится в конце концов и до России: «<…> Вокруг нас появляются признаки, возвещающие нам, что дух, этот старый крот, уже почти закончил свою подземную работу и что скоро он явится вновь, чтобы вершить свой суд. Повсюду, особенно во Франции и в Англии, образуются социалистически-религиозные союзы, которые, оставаясь совершенно чуждыми современному политическому миру, почерпают свою жизнь из совершенно новых, нам неизвестных источников и развиваются и расширяются в тиши. Народ, бедный класс, составляющий, без сомнения, большинство человечества, класс, права которого уже признаны теоретически, но который до сих пор по своему происхождению и положению осужден на неимущее состояние, на невежество, а потому и на фактическое рабство, — этот класс, который, собственно, и есть настоящий народ, принимает везде угрожающую позу, начинает подсчитывать слабые по сравнению с ним ряды своих врагов и требовать практического приложения своих прав, уже всеми признанных за ним. Все народы и все люди исполнены каких-то предчувствий, и всякий, чьи жизненные органы еще не парализованы, смотрит с трепетным ожиданием навстречу приближающемуся будущему, которое произнесет слово освобождения. Даже в России, в этом беспредельном, покрытом снегами царстве, которое мы так мало знаем и которому, может быть, предстоит великая будущность, — даже в России собираются мрачные, предвещающие грозу тучи! О, воздух душен, он чреват бурями!» Заканчивалась статья, подписанная псевдонимом Жюль Элизар, призывом, без цитирования которого с тех пор не обходятся ни одна работа о Бакунине и хрестоматия по истории отечественной мысли: «Дайте же нам довериться вечному духу, который только потому разрушает и уничтожает, что он есть неисчерпаемый и вечно созидающий источник всякой жизни. Страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть!» Цитируется, однако, как правило, только последнее предложение. И всю принципиальную позицию Бакунина тоже обычно сводят только к этому последнему тезису, именно с данной точки рассматривая бакунинский анархизм, как абсолютное, голое, «зряшное», говоря словами Гегеля, ОТРИЦАНИЕ. Но ведь это полнейшее искажение и извращение мысли Бакунина! Даже из приведенного завершающего фрагмента статьи видно невооруженным глазом, что у Бакунина речь идет о разрушении как о начальном этапе СОЗИДАНИЯ! И страсть к разрушению как творческая страсть объявлена здесь вечно созидающим источником всякой жизни! Одним словом, разрушение ради созидания, а не разрушение ради разрушения! (Подобная же фальсификация, приписывание того, чего у него нет, и обвинение в том, чего он никогда не говорил и даже в мыслях не имел, одним словом, тотальные искажения и извращения — причем гораздо худшего порядка и гораздо большего масштаба — не только в отношении данной статьи, а касающиеся принципиальной позиции Бакунина по большинству теоретических и политических вопросов — сопровождали его в дальнейшем до самой смерти и не исчезли и после нее.) И вообще — пресловутая бакунинская «страсть к разрушению» никогда не означала взрывы и поджоги домов, фабрик, заводов, шахт, дамб или пускание под откос локомотивов, потопление пароходов и т. п. Для Бакунина «разрушение» означало прежде всего слом отживших свой век государственной системы и общественных отношений. Единственно, что «апостол разрушения» предлагал уничтожить в прямом смысле (хотя бы и взорвать) — это тюрьмы. Собственно, ничего нового Бакунин не открыл — он просто бессознательно актуализировал старую как мир евангельскую истину: я разрушу храм и воздвигну другой (Марк. 14, 58), обычно она в сокращенно-афористической форме цитируется по-латыни: «Destruam et aedifiabo» — «Разрушу и воздвигну». Тем не менее статья Бакунина произвела ошеломляющее впечатление на большинство читателей журнала как в Европе, так и в России. Герцен, даже не подозревая, кто стоит за псевдонимом Жюль Элизар, записал в своем дневнике: «В одном из последних номеров («Немецких ежегодников». — В. Д.) была статья француза о современном духе реакции в Германии. Художественно превосходная статья. (Последняя оценка особенно лестна в устах блестящего литератора Герцена, которого Лев Толстой считал — и не без оснований! — лучшим беллетристом России. — В. Д.) И это чуть ли не первый француз… <…> понявший Гегеля и германское мышление. Это громкий, открытый, торжественный возглас демократической партии, полный сил, твердый обладанием симпатий в настоящем и всего мира в будущем». Можно представить удивление и радость Герцена, когда он узнал, кто скрывается за французским псевдонимом! Вскоре о статье, о ее высокой оценке в европейской прессе и авторстве Бакунина узнал Чаадаев, внимательно следивший (насколько это позволяло его поднадзорное положение) за всеми европейскими философскими новинками. Столкнувшись с В. Г. Белинским, он не преминул сообщить ему, что немцы признали Бакунина первым знатоком своей высокомудрой философии. Белинский писал по данному поводу сблизившемуся с ним Николаю Бакунину, учившемуся тогда в том же самом артиллерийском училище, что и некогда Михаил: «До меня дошли хорошие слухи о Мишеле, и я написал к нему. <…> Вы… <…> всегда желали и надеялись, что мы вновь сойдемся с Мишелем: ваше желание исполнилось. <…> Мы, я и Мишель, искали Бога по разным путям — и сошлись в одном храме. <…> Мишель во многом виноват и грешен, но в нем есть нечто, что перевешивает все его недостатки: это — вечно движущееся начало, лежащее во глубине его духа». В самом деле, даже на фоне других незаурядных публикаций «Немецких ежегодников» статья Бакунина выглядела настоящим перлом. Об этом и спустя четверть века говорил постаревший Арнольд Руге, проживавший в эмиграции в Лондоне, давно сменивший свои радикальные взгляды на поддержку политики Бисмарка и откликнувшийся на смерть Бакунина некрологом-воспоминанием, напечатанным в двух номерах немецкой эмигрантской газеты. Вкратце излагая основные идеи и выводы бакунинской статьи, Руге резонно отмечает, что она «содержит в себе весь характер Бакунина и дальнейшее развитие его мышления до социал-демократического включительно». 74-летний Руге и по прошествии стольких лет не переставал удивляться блестящему философскому языку давней-предавней статьи, как будто он познакомился с ней только что: «Когда мы ее читаем теперь и объясняем при помощи великих событий нашего времени, статья эта приводит нас невольно в изумление. <…> Мало сказать, что Бакунин имел немецкое образование; он был в состоянии философски намылить голову немецким философам и политикам и предсказать будущность, которую они добровольно или нет вызывали. <…> Я привел в доказательство этого некоторые места из замечательной маленькой статьи. Она заслуживает быть целиком заново прочтенной, и меня не удивляет, что некоторые посвященные, которым не чужды эливсинские таинства бессмертной логики греков и немцев, вспоминают пророчески меткие слова Жюля Элизара [Михаила Бакунина] из “Deusche Jahrbücher”. <…>». В конечном счете в и без того радикальном младогегельянском течении Бакунин оказался самым левым на левом фланге. Кроме того, в нем пробуждался революционный практик. Младогегельянцы «трубной громогласности»[8] в основной массе своей оставались кабинетными учеными. Когда же дело доходило до реализации их идей на практике, грозные диалектики становились беспомощней малых детей. Большинство из них были мастаками совершать революцию в умах и теоретических дискуссиях. Когда же в воздухе запахло порохом и Европу захлестнула настоящая революция, на баррикадах из всех корифеев младогегельянского движения (за исключением разве что рыжебородого Энгельса) был замечен лишь один русский Бакунин со своей знаменитой «львиной» гривой. И к смертной казни приговаривали дважды опять-таки одного Михаила Бакунина: в первый раз — к расстрелу, второй — к повешению… * * *
Появление статьи в «Немецких ежегодниках», которое само по себе стало значительным событием в жизни русского революционера, совпало с другой поворотной точкой в его судьбе: Бакунин решил никогда более не возвращаться в Россию. В письме брату Николаю так объяснил свое решение: «<…> После долгого размышления и по причинам, которые объяснит тебе Тургенев, я решился никогда не возвращаться в Россию. Не думаю, чтобы это было легкомысленное решение; оно связано с внутреннейшим смыслом всей моей прошедшей и настоящей жизни. Это моя судьба, жребий, которому я противиться не могу, не должен и не хочу. Не думай также, что мне было легко решиться на это, — отказаться навсегда от отечества, от вас, от всего, что я только до сих пор любил. Никогда я так глубоко не чувствовал, какими нитями я связан с Россией и со всеми вами, как теперь, — и никогда так живо не представлялась мне одинокая, грустная и трудная будущность, вероятно, ожидающая меня впереди на чужбине. И несмотря на это я безвозвратно решился. Я не гожусь теперешней России, я испорчен для нее, а здесь я чувствую, что я хочу еще жить, я могу здесь действовать, во мне еще много юности и энергии для Европы. Одним словом, худо ли, хорошо ли, но я решился и не переменю своего решения. И вы, друзья, не забывайте меня. Мне будет очень грустно одному. <…> Иногда мне становится страшно — все так пусто и безотрадно впереди, я буду один, без работы, может быть, даже и без всякого живого участия, но не бойтесь за меня, друзья, — я ведь русский человек и не позабыл слова “авось”, не бойтесь за меня — рано или поздно это должно было случиться. А вы знаете: “чему быть, того не миновать”… Не бойтесь за меня, потому что у меня есть дело, которое я люблю, которому я предан всей полнотой своего существования. Я до сих нор ни разу не изменил ему. Вся моя жизнь, все мои поступки, как бы они нелепы ни показались другим, были необходимыми ступенями моего приобщения к нему. И теперь также останусь я себе верным, и что бы там ни случилось, никогда не откажусь от того, что я считаю своим призванием». Кроме того, Михаил, безусловно, понимал, что в России его ждет неприятный диалог с властями, и сие общение, более чем вероятно, завершится неправым судом и скорой расправой. Активная деятельность Бакунина и особенно его статья «Реакция в Германии» не остались без внимания бдительных немецких спецслужб, и он был взят под наблюдение прусской полицией. Еще раньше обнаружилась слежка, которую нельзя было квалифицировать иначе, как «привет» от русских тайных агентов и спецслужб, опекавших «засветившихся» соотечественников по всей Европе. Не желая испытывать судьбу, Бакунин решил перебраться в Швейцарию, что он и сделал вместе со своим новым другом Георгом Гервегом (1817–1875), сыгравшим впоследствии роковую роль в жизни Александра Герцена. Бакунин познакомился с Гервегом во время одной из поездок в Дрезден. Теперь же поэт, завоевавший популярность на родине смелыми революционными стихами на злобу дня, моментально становившимися народными песнями, и высланный за это в Швейцарию, наслаждался вместе с русским другом Мишелем относительной свободой и независимостью, коими традиционно славилась альпийская республика. Гервег имел «шарм», какой бывает у многих молодых поэтов, и пользовался колоссальным успехом у женщин. Друзья поселились в одной квартире, где вскоре почти что ежедневно стал собираться полуинтеллектуальный-полубогемный кружок таких же наслаждавшихся радостями свободной жизни молодых людей и бравшими от нее все, что только можно. Шум, гам, бурное веселье, легкое вино, чтение стихов, музицирование, танцы, симпатичные и не слишком обремененные условностями красотки — что еще нужно холостым мужчинам в их возрасте? Однако к Гервегу вскоре приехала его невеста Эмма Зигмунд. Она была дочерью и богатой наследницей еврейского банкира и, став женой Гервега, сразу же взяла безденежного мужа на полное содержание. Хотя у Михаила с Эммой еще раньше сложились теплые, дружеские и достаточно неформальные отношения, все же ему пришлось искать себе другое пристанище. О своем житье-бытье в это время Михаил полушутя рассказал в письме к брату Павлу: «Я живу здесь очень одиноко, нанял себе маленькую квартиру на самом берегу Цюрихского озера, передо мною все озеро и горы, вечно покрытые снегом. Вот тебе расположение моей комнаты: a) печка, хорошая, теплая, b) шкап с книгами, c) два окна большие высокие, с двойными рамами, друг подле друга, так что почти составляют одно окно, d) диван, хороший, широкий, длинный и мягкий, с подушками, у самого окна, e) стол круглый у дивана, f) бюро, g) стол, k) Zürichberg (гора, видимая из окна. — В. Д.). Иногда я лежу по целым часам на диване и смотрю на озеро, на горы, которые особенно прекрасны при заходящем солнце, следую за маленькими изменениями этой картины, — а эти изменения беспрерывны, — и думаю, думаю обо всем: и грустно, и весело, и смешно, и впереди все покрыто туманом…» Между тем Михаилу, помимо философских и нефилософских размышлений, постоянно не давала покоя весьма прозаическая, но исключительно неприятная проблема — долги. Его финансовые дела всегда были неупорядочены. Деньги (разумеется, когда они были) он тратил быстро и без оглядки, охотно делился последним рублем (маркой, франком, талером и т. д.) с любым нуждающимся. Должен он был почти всегда и почти что всем. Швейцария не спасала от кредиторов, и летом 1843 года Бакунин оказался перед перспективой долговой тюрьмы: необходимо было выплатить хотя бы 3 тысячи талеров в счет более серьезного долга, висевшего над ним как дамоклов меч. Из дома нерегулярно поступали мизерные суммы. Тургенев, взявший поначалу на себя обязательство выплачивать Бакунину ежегодный пенсион в тысячу талеров, сам находился в затруднительном положении. Руге уже неоднократно выручал Бакунина. В отчаянии Михаил написал брату Павлу, чтобы он уговорил отца продать часть имения и таким образом спасти старшего сына от позора (другой вариант — заложить имение тетушки Анны Михайловны). Но родовое имение давным-давно было заложено, и Бакунин-старший с трудом находил деньги для выплаты ежегодных процентов. * * *
Между тем философско-политический интерес Бакунина переместился в совершенно иную плоскость и оказался связанным с широко распространенным течением и учением — коммунизмом, призрак которого, как хорошо известно из другого первоисточника, уже давно бродил по Европе. Однако Михаил столкнулся с ним в лице вполне живого человека — портного Вильгельма Вейтлинга (1808–1871), чьи идеи пользовались все большей популярностью в Германии и немецкоговорящей части Швейцарии. Прежде всего Бакунин в один присест проглотил книгу немецкого коммуниста «Гарантии гармонии и свободы» (на ее издание четверо рабочих, друзей Вейтлинга, отдали все свои сбережения). В январе 1843 года он писал Арнольду Руге из Цюриха: «Недавно вышло новое, первое немецкое коммунистическое сочинение некоего портного Вейтлинга (“Гарантии свободы и гармонии” Вильгельма Вейтлинга. Веве, декабрь 1842 года). Этот Вейтлинг очень беден, а так как никаких иных средств у него не было, то ему пришлось самому, то есть собственноручно, напечатать свою книгу. Это — действительно замечательная книга. Правда, вторая, органическая ее часть сильно пострадала благодаря односторонним, произвольным построениям, но первая, дающая критику современного положения, проникнута жизнью, а часто содержит верные и глубокие мысли. Чувствуется, что она написана на основании практического осознания современности; даже теоретические конструкции интересны, так как они представляют собой не продукт умеренной, интеллигентской теории, а выражение стремящейся возвыситься до сознания новой практики. Читая эту книгу, ощущаешь, что Вейтлинг высказывает именно то, что действительно чувствует и в качестве пролетария думает и должен думать. И это чрезвычайно интересно, можно даже сказать, самое интересное в наше время. Иногда он выражается весьма энергично: <…> “И вот, читатель, если ты найдешь в этой книге истины, то возьмись за их распространение, ибо нельзя терять времени. Миллионы несчастных созданий вопиют к Богу о помощи. Налогами и милостынею, законами и карами, прошениями и религиозными утешениями здесь горю не поможешь. Старое зло въелось слишком глубоко. Разрыв между добром и злом должен быть произведен путем катастрофы. Она не преминет разразиться, если каждый по мере сил будет стараться ее подготовить”. <…> Если бы я вздумал выписать Вам все, что мне понравилось в этой книге, то мне недостало бы места. Вероятно, Вы эту книгу сами прочтете. Я непременно хочу познакомиться с этим Вейтлингом. <…>». Эмигрант Вейтлинг в это время проживал в Цюрихе, и встретиться с ним не представляло никакого труда. Более того, Вейтлинг сам зашел к Бакунину. Позже он так рассказывал об этом эпизоде: «Гервег, находясь уже в Арговийском кантоне, прислал ко мне, с рекомендательною запискою, коммуниста портного Вейтлинга, который, отправляясь из Лозанны в Цюрих, по дороге зашел к нему, для того чтобы с ним познакомиться; Гервег же, зная, как меня интересовали тогда социальные вопросы, рекомендовал его мне. Я был рад этому случаю узнать из живого источника о коммунизме, начинавшем тогда уже обращать на себя общее внимание. Вейтлинг мне понравился; он человек необразованный, но я нашел в нем много природной сметливости, ум быстрый, много энергии, особенно же много дикого фанатизма, благородной гордости и веры в освобождение и будущность порабощенного большинства. Он, впрочем, не долго сохранил сии качества, испортившись скоро потом в обществе коммунистов-литераторов; но тогда он пришелся мне очень по сердцу; я так был перекормлен приторною беседою мелкохарактерных немецких профессоров и литераторов, что рад был встретить человека свежего, простого и необразованного, но энергического и верующего. Я просил его посещать меня; он приходил ко мне довольно часто, излагая мне свою теорию и рассказывая много о французских коммунистах, о жизни работников вообще, о их трудах, надеждах, увеселениях, а также и о немецких только что начинавшихся коммунистических обществах. Против теории его я спорил, факты же выслушивал с большим любопытством…» Как и следовало ожидать, новые коммунистические идеи целиком и полностью захватили Бакунина. Уже в середине 1843 года в цюрихской газете появилась его статья на немецком языке с кратким названием — «Коммунизм». В ней Бакунин писал: «<…> Мы вполне убеждены, что коммунизм в самом себе содержит элементы, которые мы считаем в высшей степени важными, даже более чем важными: в основе его лежат священнейшие права и гуманнейшие требования; и в них-то и заключается та великая, чудесная сила, которая поразительно действует на умы. Коммунисты сами не понимают этой незримо действующей силы. Но только в ней и только благодаря ей они представляют нечто, без нее же они — ничто. Только эта сила в короткое время сделала коммунистов из ничего чем-то сильным и грозным, ибо не следует скрывать от себя: коммунизм стал теперь мировым вопросом, который ни один государственный деятель не может игнорировать, а тем более разрешать просто силой. <…> Коммунизм нельзя упрекнуть в недостатке страсти и огня. Коммунизм — не фантом, не тень. В нем скрыты тепло и жар, которые с громадной силой рвутся к свету, пламень которого уже нельзя затушить и взрыв которого может стать опасным и даже ужасным, если привилегированный образованный класс не облегчит ему любовью и жертвами и полным признанием его всемирно-исторической миссии этот переход к свету. Коммунизм — не безжизненная тень. Он произошел из народа, а из народа никогда не может родиться тень. Народ — а под народом я понимаю большинство, широчайшую массу бедных и угнетенных, — народ, говорю я, всегда был единственною творческою почвою, из которой только и произошли все великие деяния истории, все освободительные революции. Кто чужд народу, того все дела заранее поражены проклятием. Творить, действительно творить можно только при действительном электрическом соприкосновении с народом. Христос и Лютер вышли из простого народа, и если герои французской революции могучей рукой заложили первый фундамент будущего храма свободы и равенства, то это удалось им только потому, что они возродились в бурном океане народной жизни. <…> Коммунизм исходит не из теории, а из практического инстинкта, из народного инстинкта, а последний никогда не ошибается. Его протест есть могучий вердикт человечества, святое и единоспасающее единство которого до сих пор еще нарушается узким эгоизмом наций». До опубликования другого, более известного документа, под названием «Манифест коммунистической партии», принадлежащего перу Карла Маркса и Фридриха Энгельса, оставалось шесть лет. С ними, будущими вождями Интернационала, Бакунин познакомился примерно в то же самое время, хотя о их работах и активной общественно-политической деятельности знал и раньше, ибо Арнольд Руге являлся их общим знакомым и сподвижником. Сохранилась незавершенная, но достаточно полная рукопись Бакунина, озаглавленная «Мои личные отношения с Марксом». Она написана в конце 1871 года, после разгрома Парижской коммуны, и опубликована в составе трехтомных «Материалов для биографии М. Бакунина», изданных в России в 20-х и 30-х годах XX века. И в молодые годы, и на склоне лет Бакунин признавал, что Маркс долгое время оставался для него безусловным авторитетом. Спустя почти тридцать лет после их первой встречи Бакунин напишет: «Мы с Марксом — старые знакомцы. Я встретил его впервые в Париже в 1844 году. Я был уже эмигрантом. Мы сошлись довольно близко. Он тогда был гораздо более крайний, чем я, да и теперь он, если не более крайний, то несравненно ученее меня. Я тогда и понятия не имел в национальной (так в оригинале. — В. Д.) экономии, я еще не освободился от метафизических абстракций, и мой социализм был чисто инстинктивным. Хотя по годам и моложе моего, он уже был атеистом, ученым-материалистом и мыслящим социалистом. Как раз в это время он разрабатывал первоосновы теперешней своей системы. Мы встречались довольно часто, потому что я питал к нему большое уважение за его ученость и серьезную, страстную преданность делу пролетариата, хотя эта преданность и уживалась всегда в нем с личным честолюбием; я жадно искал бесед с ним, бесед, которые всегда были поучительны и остроумны, если только не вдохновлялись мелочной ненавистью, что, к сожалению, бывало слишком часто. Однако полной близости между нами не было никогда. Наши темпераменты не подходили друг к другу. Он называл меня сентиментальным идеалистом — и был прав; я называл его вероломным, коварным и тщеславным человеком — и тоже был прав». Отношения между Бакуниным, Марксом и Энгельсом с самого начала их знакомства строились непросто. Очень скоро двое последних запятнают себя причастностью к оголтелой травле русского политического эмигранта, спровоцированной царскими жандармами и посольством России во Франции, распространившим клеветнические измышления о том, что русский невозвращенец якобы является тайным агентом российских спецслужб. Но и до этого Бакунин достаточно скептически оценивал Маркса и его окружение. Вот что он писал из Брюсселя в конце 1847 года Георгу Гервегу: «Многое смогу я тебе порассказать о здешнем времяпровождении. <…> Немцы же, ремесленники, <…> Маркс и Энгельс… и главным образом Маркс, сеют здесь свое обычное зло. Тщеславие, недоброжелательство, дрязги, теоретическое высокомерие и практическое малодушие, рефлектирование о жизни, деятельности и простоте — и полное отсутствие жизни, дела и простоты, литераторствующие и разглагольствующие ремесленники и противное заигрывание с ними, “Фейербах — буржуа” и словечко “буржуа”, ставшее эпитетом, до тошноты надоевшим вследствие повторения, — а сами с ног до головы насквозь захолустные буржуа. Одним словом, ложь и глупость, глупость и ложь. В этом обществе нельзя дышать свободно и полной грудью. Я держусь в стороне от них и решительно заявил, что не вступлю в их коммунистический союз ремесленников и не желаю иметь с ним ничего общего». * * *
Между тем тучи сгустились сначала над Вейтлингом, а затем и над Бакуниным. Швейцарские власти, науськанные немецкой полицией, давно искали повод расправиться с портным-самоучкой за его коммунистические убеждения и их пропаганду. Наконец подходящая причина для расправы нашлась. Вейтлинг написал книгу «Евангелие бедного грешника» и опубликовал проспект своего нового сочинения, где утверждал, что первым пропагандистом коммунистического учения был не кто иной, как Иисус Христос, отвергавший собственность и семью, а вместо смирения и всепрощения проповедовавший борьбу против насилия и право на восстание. Швейцарские церковники в лице Цюрихской духовной консистории немедленно подали в прокуратуру заявление о том, что немецкий эмигрант занимается богохульством. И в ночь с 8 на 9 июня 1843 года Вейтлинга арестовали, а все найденные при обыске у него на квартире рукописи и письма конфисковали. По решению суда, которого один из первых немецких коммунистов дожидался в тюрьме, он был приговорен к десятимесячному заключению и принудительной высылке из «свободной» Швейцарии. При аресте Вейтлинга полиция обнаружила среди конфискованных бумаг документы, компрометирующие многих его друзей, в том числе и Бакунина. Поскольку в Цюрихе разворачивалась крупномасштабная «охота на ведьм», Бакунину пришлось срочно спасаться бегством и скрываться от вездесущих полицейских ищеек. О дальнейших событиях впоследствии подробно рассказал Герцен: «В 1843 году Бакунин, преследуемый швейцарскими реакционерами, был выдан одним из них, Блюнчли, и тотчас же получил приказание возвратиться в Россию. Блюнчли, журналист и член цюрихского правительства, во время дела коммуниста Вейтлинга скомпрометировал множество людей. Имея в своих руках досье Вейтлинга и его друзей, он написал брошюру, в которой предал гласности то, что как должностное лицо должен был сохранять в тайне. Там не было ни одного письма к Бакунину или от него к Вейтлингу, но в какой-то записке Вейтлинг упоминал о русском социалисте Бакунине. Этого было достаточно для Блюнчли. После его доноса возвращение на родину стало невозможным; вследствие этого Бакунин отказался подчиниться императорскому приказу. Тогда царь подверг его суду своего сената; Бакунина приговорили к лишению всех прав состояния и к вечной ссылке, как только он возвратится, “за неповиновение приказу его величества и за поведение, не достойное русского офицера”». 5 октября 1843 года в канцелярию министра иностранных дел Российской империи графа Карла Васильевича Нессельроде (1780–1862) поступил доклад от секретного агента из Швейцарии о предосудительном поведении русского подданного Михаила Бакунина, замеченного в постоянных контактах с немецкими и швейцарскими коммунистами. Аналогичная информация еще раньше поступала по дипломатическим каналам из Берлина. Донесение незамедлительно было переправлено шефу жандармов Александру Христофоровичу Бенкендорфу (1783–1844). По его указанию началось негласное дознание о семье Бакуниных и в особенности о выехавшем за границу старшем сыне Михаиле. Политический сыск в России во все времена работал четко, как швейцарские часы. Вскоре на столе Бенкендорфа лежала обстоятельная справка о финансовом положении и настроениях в семье Бакуниных, где младшее поколение (как братья, так и сестры), по общему мнению соседей и губернских должностных лиц, отличалось ярко выраженным мечтательно-философским складом. Распоряжение главного жандармского начальника было кратким и недвусмысленным: «К отцу. Денег не посылать, его (старшего сына. — В. Д.) вытребовать. А когда приедет — надзор». Бенкендорф глядел в корень: главное, лишить строптивого диссидента источников существования, а там вскорости и сам приползет. Старик-отец расстроился несказанно, но строгий приказ немедленно принял к исполнению, о чем тотчас же доложил в столицу в верноподданническом письме. Но вскоре шеф жандармов (возможно, по подсказке государя) решил еще сильнее закрутить гайки и обратился к графу Нессельроде с новой настоятельной просьбой — лишить Бакунина заграничного паспорта, отобрав таковой при появлении в первой же российской дипломатической миссии в любой европейской стране. Самому же отставному прапорщику Бакунину немедленно и не ссылаясь ни на какие предлоги вернуться в Россию, строго предупредив того, что в случае неисполнения указания он понесет ответственность по всей строгости закона. Тем временем, скрываясь от швейцарской полиции и стараясь замести следы, Бакунин переезжал из одного кантона в другой. О решении царского правительства он узнал в русской дипломатической миссии в Берне, где ему предложили сдать загранпаспорт. Спасти его могла только хитрость, и Михаил заявил: дескать, паспорт забыл в гостинице, принести его сможет теперь только на следующий день, а сам выехал с первым же дилижансом в направлении границы с Германией, где для него уже повсюду были расставлены сети. По дороге известил письмом русскую дипмиссию в Берне, что неотложные дела требуют его присутствия в Лондоне, поэтому загранпаспорт он пока сдать не может. На самом деле он направлялся в Брюссель… Игра в «кошки-мышки» не могла продолжаться до бесконечности. О вызывающем поведении и злостном неподчинении Бакунина доложили царю, и Николай повелел министру юстиции подвергнуть отставного прапорщика предусмотренным законами репрессалиям. Безжалостный механизм полицейского государства заработал на полную мощь. В результате — сначала Санкт-Петербургский надворный уголовный суд и Палата уголовного суда, а затем и Правительствующий сенат своим «решительным определением» от 26 октября 1844 года заключил: «…Отставного прапорщика Михаила Александровича Бакунина… лишив чина, дворянского достоинства и всех прав состояния, в случае явки в Россию, сослать в Сибирь, в каторжные работы, а имение его, какое окажется где-либо собственно ему принадлежащим, взять… теперь же в секвестр». Решение Сената скреплено собственноручной резолюцией Николая I: «Быть по сему». В одночасье вчерашний подданный Российской империи превратился в русского изгнанника и «гражданина мира». Всем делом его оставшейся жизни отныне станет революция в любой стране, где бы он ни оказался. Бакунин к тому времени находился уже в Париже, куда прибыл из Брюсселя. Здесь он и дал блестящую отповедь своим гонителям и преследователям, опубликованную в виде письма на имя редактора прогрессивной французской газеты «Реформа»: «Милостивый Государь! <…> Мое личное положение очень просто. Во время моего пребывания в Германии и в Швейцарии на меня был сделан донос русскому правительству как на близкого друга некоторых немецких публицистов, принадлежащих к радикальной партии, как на автора некоторых журнальных статей, особенно как на приверженца польской нации, столь благородной и столь несчастной, и как на явного врага того гнусного преследования, жертвой которого она продолжает быть; все это вещи очень мало преступные, без сомнения, но, тем не менее, совершенно достаточные, чтобы привести в беспокойство правительство, так ревниво относящееся к любви и уважению своих подданных, как наше. Раньше мне было объявлено приказание немедленно возвратиться в Петербург, с угрозой, в случае неповиновения, всей строгостью законов. Я знал, что меня ожидает по возвращении. Предпочитая свободный воздух Западной Европы удушливой атмосфере России, я уже очень давно имел твердое намерение навсегда покинуть свое отечество. Я ответил решительным отказом, все последствия которого я предвидел; мне не было неизвестно, что, сообразно законам, которые управляют моей страной, не подчиняясь правительству, я совершал преступление, почти равное оскорблению величества. Я бы не хотел, Милостивый Государь, жаловаться теперь на указ, который, говорят, ведет к лишению меня дворянства и ссылке в Сибирь; тем более, что из этих двух наказаний на первое я смотрю как на настоящее благодеяние, а на второе, как на лишний повод поздравить себя с тем, что я нахожусь во Франции. <…> В России нет никакой другой хартии, кроме неограниченной воли Императора; что, соединяя согласно основному закону Империи всю политическую власть в своем лице, свободный от всякого контроля, единый принцип всякой законности в России, — Император не уважает ни привилегий, ни прав, и что, следовательно, он есть как на деле, так и по праву абсолютный хозяин над жизнью и честью всех своих подданных без исключения. Мне многого стоит, Милостивый Государь, обнаруживать таким образом печальное положение моего отечества; но я считаю иллюзии опасными. Я думаю, что всегда хорошо говорить истину, потому что только в одной истине можно черпать силы, чтобы сражаться со злом, от которого страдаешь. <…> Не думайте, Милостивый Государь, что демократия возможна на моей родине. Что касается меня, я совершенно уверен, что это единственная вещь, которая там действительно возможна, и что все другие политические формы, какое бы название они ни принимали, будут так же чужды и ненавистны русскому народу, как и теперешний режим. Ибо русский народ, Милостивый Государь, несмотря на ужасное рабство, которое его давит, и несмотря на палочные удары, которые сыплются на него со всех сторон, имеет инстинкты и ход развития совершенно демократические. Он еще вовсе не испорчен, он только несчастен. В его полуварварской природе есть что-то такое энергичное и такое широкое, такое обилие поэзии, страсти и ума, что невозможно не быть убежденным, зная его, что ему предстоит еще совершить великую миссию в этом мире. Все будущее России заключается в нем, — в этой массе людей, такой многочисленной и такой внушительной, которая говорит одним языком и которая будет скоро, я уверен, воодушевлена одним чувством и одною страстью. Ибо русский народ идет вперед, Милостивый Государь, несмотря на всю злую волю правительства; частичные и очень серьезные возмущения крестьян против своих господ, — возмущения, которые учащаются страшным образом, слишком доказывают это. Не очень далек, может быть, момент, когда они все соединятся в одну великую революцию; и если правительство не поспешит освободить народ, будет много пролито крови. <…>». В Париже Бакунин тотчас же развил активную деятельность. Его по-прежнему тянуло к социалистам и коммунистам всех мастей. Он встречался с Этьеном Кабе — автором знаменитого утопического романа «Путешествие в Икарию», с Виктором Консидераном — последователем великого утописта Шарля Фурье и после смерти последнего лидером европейских фурьеристов, с христианским социалистом Фелисите Робером де Ламенне и с либеральным социалистом Луи Бланом. Наконец, именно здесь, в Париже, состоялось его личное знакомство с Карлом Марксом. Жизнь Михаила в Париже описана многими мемуаристами. Среди них Авдотья Яковлевна Головачева (1819–1893), бывшая в описываемый период женой И. И. Панаева, а в дальнейшем ставшая гражданской женой Н. А. Некрасова. В 1845 году она оказалась в Париже как путешественница. Наблюдательная женщина и писательница, пользовавшаяся популярностью у невзыскательного читателя, она обратила внимание на ряд таких деталей, какие наверняка прошли бы мимо внимания мужчин. Один из эпизодов касается их общего знакомого В. П. Боткина, неуклюже подшутившего над Бакуниным во время совместного обеда в ресторане. «Раз за обедом, — рассказывает Панаева, — он [Боткин] стал укорять в попрошайстве Бакунина, который, не получая денег из России, сидел без копейки и занял у него 50 франков. Меня это страшно возмутило, и я высказала, что приятелям Бакунина стыдно не помочь ему, когда они сами тратят по сто рублей на ужины и обеды для первой встречной на улице француженки. Все пришли в изумление от моих слов, привыкнув, что я всегда молчала; но мое терпение лопнуло. На каждом шагу я видела красноречивое противоречие их поступков с проповедуемыми ими возвышенными, гуманными воззрениями на вещи. Но, главное, все присутствующие знали, что Бакунин потому сидел без копейки, что спас одно русское семейство от голодной смерти; он заплатил долг соотечественника, который давно уже жил в Париже на трудовые гроши, но заболел, пролежал больной два месяца, вследствие чего задолжал, и его хотели посадить в тюрьму; тогда жена и дети должны были бы идти просить милостыню». Авдотья Панаева неоднократно встречалась с Бакуниным, в том числе и у него на квартире, познакомилась благодаря ему с молодым тогда еще Джузеппе Гарибальди — будущим национальным героем Италии. Перед отъездом Авдотьи Яковлевны в Россию Бакунин попросил ее передать привет Белинскому и какое-то деловое предложение. Вот что рассказывает об этом сама Панаева: «Бакунин при прощании просил меня сообщить Белинскому об одном проекте, который он задумал. Он часто говорил со мной о Белинском и сожалел, что тот напрасно тратит свои силы и способности, пытаясь втиснуть в узкую рамку литературы свою деятельность, что его могут удовлетворять односторонние литературные интересы. — Он жестоко ошибается, — говорил Бакунин. — В нем клокочут самые животрепещущие общечеловеческие вопросы. Он преждевременно истлеет от внутреннего огня, который постоянно должен тушить в себе. Непростительно такому даровитому человеку, подобно беспутному моту, расточать свое духовное богатство без пользы. Возможно ли человеку свободно излагать свои мысли, убеждения, когда его мозг сдавлен тисками, когда он может каждую минуту ожидать, что к нему явится будочник, схватит его за шиворот и посадит в будку! Право, смешно и даже обидно смотреть, что человек при такой обстановке лезет из кожи, дурачит самого себя надеждами, что может что-нибудь сделать для общей пользы. Ужасная минута ожидает Белинского, когда он, искалеченный физически и нравственно, вдруг прозрит, что его деятельность, над которой он столько лет медленно изнывал, гроша не стоит! Когда мы вернулись в Петербург, Белинский пришел к нам в тот же вечер. Я нашла в нем большую перемену: он похудел, сгорбился и сильно кашлял; какая-то апатия появилась в нем. Мне удалось только на другое утро сообщить ему то, что просил меня передать Бакунин. Белинский выслушал меня и сказал: — Я знаю без него, что истлею преждевременно при тех условиях, в которых нахожусь; но все-таки не намерен осуществить его план. Между ним и мной огромная разница: во-первых, он космополит в душе; во-вторых, с своим знанием языков и энциклопедическим образованием он может чувствовать твердую почву под своими ногами, где бы он ни очутился. А что же я-то буду делать, если меня оторвать от моей почвы и от моей деятельности, в которую я вложил свою душу? Я также прекрасно вижу, что не могу принести той пользы, к которой порываюсь, но лучше сделать мало, чем ничего!.. Это он зафантазировался! Ведь это было бы одно и то же, что захотеть развести в Италии березовую рощу, привезти отсюда с корнями большие деревья и посадить на плодотворную почву. Ну, что бы вышло? Завяли бы все деревья! Такова и его фантазия о колонии русских в Париже. Бакунин — блестящий теоретик и слишком увлекается своими отвлеченными фантазиями. Он воображает, что все делается, как в сказке: окунулся Ванька-дурак в чан и вынырнул оттуда красавцем, весь в золоте, и зажил царем!» И все же Михаилу и Виссариону суждено было встретиться еще раз. Это было в июле 1847 года как раз в Париже, куда Белинский заехал после лечения в Германии. Встреча происходила в одном из парижских ресторанов, облюбованных русскими для общения и праздного времяпрепровождения. Вообще русские вели в Париже неупорядоченный и разгульный образ жизни: направо и налево сорили деньгами (пока таковые не заканчивались), посещали не только музеи и театры, но и кафешантаны, танцевальные залы, злачные места, где по вечерам поджидали кавалеров очаровательные французские гризетки, и, наконец, часами (а то с самого утра и до самого вечера) горячо дискутировали за стаканом вина или бокалом шампанского на острые политические темы — непозволительная роскошь в оставленной ненадолго России. В одном из парижских писем к Эмме Гервег, покинувшей на время русских друзей, Бакунин спрашивает: «<…> Рассказывать ли Вам обо всем, о чем мы болтали в этот вечер? Разве Вы не устали от русских и разве Вам не надоело это бесплодное воодушевление, эта платоническая любовь к свободе, прекрасные мечтания, уносящие в голубую высь всех этих симпатий и стремлений, которые только там далеко, в Турции и в Азии, и то едва ли через два-три столетия, найдут свое осуществление?» * * *
Понятно, что нормальный, здоровый, к тому же интересный, полный сил и энергии мужчина не мог не обращать внимания на окружавших его хорошеньких женщин (и, что вполне естественно, избежать внимания с их стороны). Об одной такой, имя которой тщательно скрывал, он написал брату Павлу в марте 1845 года: «<…> Я люблю, Павел, я люблю страстно. Не знаю, могу ли я быть любимым так, как я этого хотел бы, но я не прихожу в отчаяние. Во всяком случае я знаю, что ко мне питают большую симпатию. Я должен и хочу заслужить любовь той, которую я люблю, любя ее религиозно, то есть деятельно. Она находится в самом ужасном и самом позорном рабстве, и я должен освободить ее, борясь с ее угнетателями и возжигая в ее сердце чувство собственного достоинства, пробуждая в ней влечение к свободе и потребность ее, инстинкты возмущения и независимости, вызывая в ней самой сознание своей силы и своих прав. Любить — это значит желать свободы, полной независимости другого; первое проявление истинной любви — это полное освобождение предмета любви. Истинно любить можно только совершенно свободное существо, независимое не только от всех других, но и — и даже главным образом — от того, кто его любит и им сам любим. Вот мое исповедание веры, политическое, социальное и религиозное, вот сокровенный смысл не только моих политических действий и стремлений, но в меру сил моих и моей частной и личной жизни. Ибо то время, когда эти две стороны деятельности могли отделяться одна от другой, давно уже прошло. Теперь человек хочет свободы во всех значениях и приложениях этого слова или не хочет ее совсем. Любя, желать зависимости того, кого любишь, значит любить вещь, а не человека, ибо человек отличается от вещи только свободою; если бы любовь включала в себя и зависимость, то она была бы вещью самою опасною и самою отвратительною в мире, ибо она была бы тогда неиссякаемым источником рабства и отупения для человечества» (выделено мной. — В. Д.). В свое время историки потратили немало усилий, чтобы выяснить, кто же на самом деле была эта «таинственная незнакомка». Высказывалось даже более чем экстравагантное предположение, что это была Жорж Санд. Действительно, в Париже Бакунин познакомился с известной писательницей, давним поклонником которой он уже являлся много лет. Представил Мишеля Авроре Дюпен (ее настоящее имя) и неразлучному с ней Шопену Арнольд Руге. (Надо полагать, Шопен был приятно удивлен, когда Бакунин заговорил с ним по-польски.) Между будущим «апостолом свободы» и «пророчицей женской эмансипации» сложились дружеские отношения, однако вряд ли они перешли в нечто большее (хотя французскую писательницу всегда притягивали импозантные мужчины). Те же, кто высказывал предположение о их более близких отношениях, в качестве аргумента приводили тот факт, что первой и единственной, кого письменно известил Бакунин о своей высылке из Парижа, была именно Жорж Санд: «14 декабря 1847 г. Париж, Улица Сен-Доминик, 96. Предместье Сен-Жермен. Madame! <…> Я сию минуту получил приказание покинуть Париж и Францию за то, что нарушил общественную тишину и спокойствие. Позвольте же, м[илостивая] г[осударыня], прежде чем уехать, выразить Вам мою признательность за благосклонность и доброту, которые Вы мне всегда оказывали, верьте моей преданности, глубокой и неизменной, и сохраните хотя небольшую память о человеке, который Вас почитал прежде даже, чем познакомился с Вами, ибо Вы бывали для него часто и в самые печальные минуты его жизни утешением и светом. Мой адрес, если Вы соблаговолите отвечать мне, следующий: Париж, улица Бургонь, № 4, предместье Сен-Жермен, г. Рейхелю, профессору музыки, для передачи г. Бак[унину]». Не все письма Бакунина к Жорж Санд, относящиеся к данному периоду, сохранились. По крайней мере известно, что одно сугубо личное письмо Михаила, адресованное «лучшей великой женщине, какая только есть на свете» (как ее называли при жизни), в феврале 1849 года передавала из рук в руки Полина Виардо — подруга Ивана Тургенева. Большинство биографов Бакунина все же сошлись на мнении, что страстным парижским увлечением Михаила следует признать Иоганну Пескатини, жену его друга еще по жизни в Цюрихе Паоло Пескатини — умеренного итальянского республиканца, доктора права и певца-любителя. Впрочем, имеется еще одна кандидатура на роль парижской возлюбленной — Мария Полуденская, сестра университетского товарища Герцена Николая Сазонова (в «Былом и думах» ему посвящена отдельная глава) и знакомца Бакунина еще по диалектическим баталиям в московских салонах. Мария, незадолго до того похоронившая мужа (также общего знакомого Бакунина и Герцена), приезжала к брату в Париж, потом некоторое время находилась в Брюсселе, куда переехал высланный из Франции Михаил. Позже, при его аресте была конфискована пачка любовных писем, полученных от Марии Полуденской; по накалу страсти они мало чем отличаются от аналогичных писем Александрины Беер. Письма эти многие десятилетия пролежали в полицейском архиве, пока не стали достоянием историков… * * *
Ностальгия по прошлому и тоска по братьям и сестрам время от времени давали себя знать очень остро. 1 мая 1845 года Бакунин пишет друзьям из Парижа: «Милые друзья! Как часто я вспоминаю о вас! Теперь утро. Я сейчас только проснулся. Меня разбудили звуки чудной фантазии. В соседней комнате Рейхель играет на фортепьянах, чистый утренний воздух освежил мою комнату и наполнил ее весенним благоуханием цветов, стоящих у меня на окне. Все это очаровало меня и напомнило мне то прекрасное лето в Прямухине, которое началось приездом моим к вам с Лангером и Полем (в июне 1837 года. — В. Д.); наши общие прогулки, чтение, священный восторг, наполнявший наши души и сливавший жизни наши в одну жизнь, в одно трепетное ожидание чего-то великого, в одно общее действие для нашего взаимного освобождения. Боже мой! сколько времени прошло с тех пор! Как все переменилось! Мы разлучены, оторваны друг от друга навсегда, но воспоминания живы во мне, они не лишились силы волновать мою душу и проникать ее любовью и верою. Вы живете во мне, я не изменил старым верованиям и привязанностям, прошедшее для меня священно; оно присутствует во мне как живой источник силы и развития; опытность, трудности, препятствия, которые я так часто встречал на пути своем, не сломили [ни] моей воли, ни моей веры! Я не преклонился перед так называемыми необходимостями действительного мира и враждую с ними по-прежнему и по-прежнему надеюсь победить их; моя вера, безусловная вера в гордое величие человека, в его святое назначение, в свободу как единственный источник и единственную цель его жизни осталась непоколебима, не только что не уменьшилась, но увеличилась, окрепла и расширилась в борьбе. “Все или ничего” — вот мой девиз, мой воинственный клик, и я ни на шаг не отступлю от своих требований. Вы видите, друзья, я не переменился. А вы? Я боюсь спрашивать. Ваше грустное заточение, — вы окружены таким пошлым миром, заключены в такие тесные границы; сердца ваши не изменились, не могли измениться, они так же благородны, так же полны любви, как и прежде, вы не можете перестать и никогда не перестанете любить; но вы, может быть, устали, утратили веру; уныние, может быть, овладело вами, и вы ничего более не ожидаете для себя? О, друзья, если б я был с вами, я снова пробудил бы вас к жизни! Зачем меня нет с вами? Помните, как я переводил Беттину (популярные в то время в Европе беллетризированные мемуары Беттины Брентано «Переписка Гёте с ребенком». — В. Д.) ночью в маленьком саду, на гроте, при свете фонаря! Помнишь, Павел, как мы с тобой укрывались от июльского жару под гротом, как мы занимались посреди воды на камешках, а Илья в доказательство своей отваги бросился в чан, наполненный ключевой водою, и пробыл там до тех пор, пока совсем посинел? Помнишь, Алексей, как мы с тобой вечером сидели у моста на бревнышке и говорили о том, как к нам вдруг явятся Станкевич и все великие люди прошедшего и как мы с ними будем разговаривать? Помните, сестры, как в конце лета мы вместе гуляли по нашей любимой лопатинской дороге? Это было вечером, уж было темно; Саша в белом платье стала на забор и представляла привидение, а я, весь черный, в виде черта крался к ней. Помните то чудное, теплое, свежее утро, когда мы вместе читали Беттину, сидя у забора подле маленькой рощи, и Варенька прибежала с известием, что приехал Дьяков? Борьба за ее освобождение должна была начаться; мы были все так торжественно настроены, и вдруг проехала бабушка и дала нам выборгских кренделей. Помните, как весною, перед отъездом Вареньки за границу, в страстную неделю, мы разводили огонь в маленькой роще, и больная Любаша приехала к нам на дрожках? Этим кончается ряд свежих, живительных воспоминаний, — после этого все было тяжело! В моей душе еще много других воспоминаний; эти воспоминания — мое лучшее сокровище: они хранят и поддерживают меня и связывают меня с вами неразрывными узами. <…>». Упомянутый в письме Адольф Рейхель — «истинный и единственный» друг Мишеля (так он назовет его в своей «Исповеди», написанной для царя). Они познакомились еще в Дрездене, но по-настоящему сблизились в Швейцарии. С тех пор их дружба не прерывалась до самой смерти (Рейхель с женой спустя более тридцати лет ухаживали за Бакуниным, умиравшим в Бернской больнице для бедных). Друзья вместе выехали из Швейцарии в Париж и долгое время жили в одной квартире. Профессиональный музыкант и немного композитор Рейхель с утра до вечера музицировал на фортепиано. Михаилу же такая жизнь доставляла подлинное удовольствие. Вскоре, однако, он осознал, что вот уже почти два года он не получал из Прямухина писем. В отчаянии он пишет письмо сестре Татьяне: «<…> Пять лет прошло с тех пор, как мы расстались! Братья и сестры успели перемениться; они сделались благоразумными, действительными людьми, и мать их после долгих трудов и долгих страданий сделалась наконец счастливой матерью! Какая же может оставаться связь между ими и мною? Я должен быть им благодарен, если они меня только не проклинают за беспокойство за совершенно пустое и бесплодное волнение, внесенное мною некогда в жизнь их; без него они без всякого сомнения были бы уже давно готовыми и счастливыми людьми. Я был единственною преградою между ими и любящим сердцем матери, — преграда эта к счастью исчезла, и единомыслие, единодушие восстановилось между счастливыми детьми и торжествующею родительницею! Я не переменился — года и опыт не только что не разрушили моих старых верований, но укрепили и расширили их во мне; наши пути поэтому совершенно различны, с каждым днем мы будем расходиться более и более, а потому очень естественно, что они начинают позабывать и скоро совсем позабудут меня. Я ж с своей стороны, убедившись наконец в этом, пожелаю им один раз навсегда счастья и также постараюсь более не думать об них, хотя мне это будет и несколько труднее, чем им, потому, во-первых, что я один, в то время как они более или менее вкушают семейное счастье, а во-вторых, потому, что во мне, по-видимому, и наперекор всем, упрекающим меня в противном, более любви, верности и памяти сердца, чем во всех них вместе. Итак, я решился бы наконец сказать себе, что у меня нет более ни сестер, ни братьев, если бы между ними не было тебя и Павла, мой милый друг. Но в вас двух я не могу сомневаться; для этого вы должны бы были сами сказать мне, что вы перестали любить меня, да и тогда бы я не поверил вам, потому что это невозможно, потому что я слишком глубоко чувствую противное. Вот почему я обращаюсь к тебе и единственно только к тебе, моя добрая, единственная сестpa. Павла нет с тобой, а другие?.. Говоря с другими, я чувствую, что я говорил бы холодно и несвободно. Другим до меня нет дела, тебе ж мое письмо доставит хоть одну отрадную минуту… оно напомнит тебе, что далеко, далеко от тебя живет человек, который страстно любил тебя и который до сих пор хранит память твою как святыню. Милая Танюша, может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что тебе грустно и тяжело жить, что дни твои протекают теперь в глубокой и безмолвной тоске, что страстное сердце твое, измученное неудовлетворенною потребностью любви и жизни, заключилось в самом себе и бесконечно страдает в этом гордом и неприступном одиночестве; мне кажется, что на развалинах нашего старого прямухинского мира, юношеских верований и ожиданий, брошенных и позабытых другими, ты осталась одна, и что у тебя нет человека, нет друга, которому бы ты хотела, которому бы ты могла передать свою печаль. Милая, если догадки мои справедливы, вспомни, что у тебя есть еще один верный, неизменный друг, который не только что не утратил способность понимать тебя, но в котором она усилилась опытом и жизнью, направленною к единой благородной цели. Да, Танюша, я чувствую, что я теперь более чем когда-нибудь способен быть твоим истинным другом. Как бы я ходил за тобой, если б мы были вместе, как бы старался разогреть твое сердце. Милый друг, дай мне твое горе, — я имею на него неотъемлемое право. Скажи мне живое слово, дай волю твоему сердцу, твоим чувствам. Пиши мне, ведь это не невозможно, посылай с кем-нибудь (а не по почте) свои письма. <…> Повторяю еще раз, я не могу сомневаться в твоей любви. Милый друг, с некоторого времени у меня есть фантазия, — ведь для людей с волею и с любовью ничто не невозможно, — может быть, через несколько лет мы встретимся в Париже и будем жить вместе. Подумай хорошенько об этом, — ты хоть под конец своей жизни, хоть один раз вздохнешь широко и свободно! и мы еще раз увидимся! Я ничего не пишу о себе, я прежде хочу снова услышать твой голос, тогда я много, много скажу тебе, а теперь прощай, помни, люби меня и верь в горячую и неизменную любовь твоего брата и друга». Неожиданный, прямо скажем, душевный поворот (точнее — переворот), если сравнить это письмо с ранее приводимым прощальным посланием, написанным перед отъездом за границу. Но вскоре политические события во Франции и в Европе отодвинули в небытие его душевные муки и терзания… В марте 1847 года в Париж приехал Герцен, наконец-та-ки вырвавшийся из России. На его глазах происходило сближение Бакунина с Прудоном. Пьер Жозеф Прудон (1809–1856) — заметная величина во французской истории и общественной мысли. Сын неграмотного крестьянина и гениальный самоучка, по профессии типографский рабочий, он прославился на всю Европу острой политической публицистикой, был депутатом Национального собрания, подвергался травле и преследованиям, дважды заключался в тюрьму за оскорбление властей и умер в нищете, такой же, с какой начиналась его трудная жизнь. В предреволюционные годы на всю Европу прогремела его книга «Что такое собственность? Изыскания о принципе права и правительственной власти», где красной нитью проведена идея, понятная любому обездоленному: «Собственность есть кража». Афоризм сей, приписываемый обычно Прудону и сделавшийся благодаря его книге крылатой политической фразой, на самом деле был известен давным-давно. Он имел хождение уже во времена Великой французской революции, приписывался одному из лидеров жирондистов Жану Пьеру Бриссо (1754–1793), но использовался разными политиками-популистами в основном в антифеодальных выступлениях. Сам Прудон назвал этот лозунг «набатом 1793 года» — апогея якобинской диктатуры. Однако исследователи-буквоеды установили, что высказывание «Собственность есть кража (или воровство)» уже в VI веке встречалось в творениях одного из христианских «отцов церкви» Василия Великого, а в XIII веке ту же самую мысль высказывал раввин Иегуди бен Тимон. Заслуга же Прудона состояла в том, что он еще раз доказал эту в общем-то бесспорную истину на современном материале. Его прозрачная, как стеклышко, мысль была понятна даже неграмотным рабочим и крестьянам: любая собственность (а также извлекаемые из нее рента и прибыль), приобретенная нетрудовым путем, служит для эксплуатации человека человеком. А для увековечения такого рабского, по существу, положения создан и процветает на протяжении тысячелетий институт государства. «Как государственная религия есть подавление сознания, — писал Прудон, — так и административная централизация есть кастрация свободы». Чтобы перейти к справедливому общественному строю, основанному на равенстве, необходимо прежде всего «упразднить современное государство, заменив его свободным союзом свободных людей, связанных между собой свободным договором. Ничем, кроме соблюдения условий такого договора, свободный человек с остальными такими же свободными людьми не связан и никому ничем не обязан!» Отсюда и проистекает так называемый анархизм Прудона, ставящий его в один ряд с другими антигосударственно настроенными мыслителями. Эта антигосударственная позиция выражена во многих его работах, в частности в трактате «Что такое собственность?»: «Что касается меня, я поклялся и останусь верен своему разрушительному делу, буду искать истину на развалинах старого строя. Я ненавижу половинчатую работу; и вы можете мне верить, читатель: если я осмеливался занести руку на новые заветы, я не ограничусь уже только тем, что сниму с него крышку. Нужно развенчать таинства святая святых несправедливости, разбить скрижали старого завета и бросить все предметы старого культа на съедение свиньям (выделено мной. — В. Д.)». Для налаживания справедливого обмена между работниками ассоциаций, основанных на началах взаимопомощи, Прудон предлагал ряд конкретных экономических шагов, некоторые из них (организация народного банка, создание «народных денег» и др.) безуспешно пытался осуществить на практике. Популярность гениального самоучки во Франции была фантастической. Достаточно сказать, что и спустя пятнадцать лет после его смерти при избрании депутатов Парижской коммуны самая большая фракция оказалась состоящей из прудонистов. У него всегда было бесчисленное множество врагов — от осатанелых буржуа, неоднократно засаживавших его в тюрьму, до бывшего приятеля Маркса, написавшего в ответ на один из главных трудов Прудона «Философия нищеты» язвительный многостраничный памфлет под хлестким названием — «Нищета философии». Герцен же характеризовал Прудона так: «В этом отрицании, в этом улетучивании старого общественного быта — страшная сила Прудона; он такой же поэт диалектики, как Гегель — с той разницей, что один держится на покойной выси научного движения, а другой втолкнут в сумятицу народных волнений, в рукопашный бой партий. Прудоном начинается новый ряд французских мыслителей. Его сочинения составляют переворот не только в истории социализма, но и в истории французской логики. В диалектической дюжести своей он сильнее и свободнее самых талантливых французов. <…> Говорят, что у Прудона германский ум. Это неправда, напротив, его ум совершенно французский; в нем тот родоначальный галло-франкский гений, который является в Рабле, в Монтене, в Вольтере и Дидро… даже в Паскале. Он только усвоил себе диалектический метод Гегеля… <…>». Дружба двух будущих «отцов анархии» произвела на Герцена неизгладимое впечатление. Его воспоминания и сегодня читаются так, как будто в них речь идет о только что увиденном и услышанном: «Бакунин жил тогда с А. Рейхелем в чрезвычайно скромной квартире за Сеной, в Rue de Bourgogne. Прудон часто приходил туда слушать Рейхелева Бетховена и бакунинского Гегеля — философские споры длились дольше симфоний. Они напоминали знаменитые всенощные бдения Бакунина с Хомяковым у Чаадаева, у Елагиной о том же Гегеле. В 1847 году Карл Фогт, живший тоже в Rue de Bourgogne и тоже часто посещавший Рейхеля и Бакунина, наскучив как-то вечером слушать бесконечные толки о феноменологии, отправился спать. На другой день утром он зашел за Рейхелем, им обоим надобно было идти к Jardin des Plantes (Ботанический сад. — В. Д.); его удивил, несмотря на ранний час, разговор в кабинете Бакунина; он приотворил дверь — Прудон и Бакунин сидели на тех же местах перед потухшим камином и оканчивали в кратких словах начатый вчера спор». По свидетельству другого мемуариста — П. В. Анненкова, также жившего тогда в Париже, — Прудон специально для встречи с Бакуниным приглашал к себе знакомых и полушутя предупреждал их: «Я вам покажу чудище по сжатой диалектике и по лучезарной концепции сущности всяческих идей». Ахиллесовой пятой самоучки Прудона было незнание немецкого языка, хотя он самостоятельно освоил древнегреческий и древнееврейский. Отсюда невозможность знакомиться с корифеями немецкой диалектики на языке оригинала, а французские переводы страдали упрощениями и смысловыми искажениями[9]. Поэтому Прудон был особенно благодарен другу Мишелю за то, что тот терпеливо разъяснял ему глубины гегелевской диалектики. * * *
Между тем события развивались своим чередом. Бакунин давно уже искал контакта с польскими эмигрантскими кругами, лелея надежду объединить российские революционно настроенные силы с польским освободительным движением. Еще в Брюсселе он познакомился с эмигрантом Иоахимом Лелевелем (1786–1861) — патриархом, лидером и идеологом польского национально-освободительного движения. В начале 1830-х годов, в Париже, он выступил с воззванием «К братьям русским», где призывал к совместной борьбе против царского деспотизма, за что был выслан из Франции в Бельгию. Позже Бакунин рассказывал: «В Брюсселе я познакомился с Лелевелем. Тут в первый раз мысль моя обратилась к России и к Польше; бывши тогда уж совершенным демократом, я стал смотреть на них демократическим глазом, хотя еще неясно и очень неопределенно: национальное чувство, пробудившееся во мне от долгого сна, вследствие трения с польскою национальностью, пришло в борьбу с демократическими понятиями и выводами. С Лелевелем я виделся часто, расспрашивал много о польской революции, о их намерениях, планах в случае победы, о их надеждах на будущее время, — и не раз спорил с ним, особенно же на счет Малороссии и Белоруссии, которые по их понятиям должны бы были принадлежать Польше, по моим же, особенно Малороссия, должны были ненавидеть ее, как древнюю притеснительницу. <…>». К Бакунину польские эмигранты относились поначалу сдержанно. Лед и излишнюю подозрительность в их отношениях растопила пламенная речь, произнесенная им 29 ноября 1847 года на банкете, устроенном в честь годовщины польского восстания 1830–1831 годов. Речь Бакунина была напечатана в оппозиционной газете, в ней содержалась программа объединения русских и польских революционных сил под лозунгом «За нашу и вашу свободу!». Вот несколько наиболее важных фрагментов из пространной речи: «Господа! Настоящая минута для меня очень торжественна. Я русский и прихожу на это многочисленное собрание, которое сошлось, чтоб праздновать годовщину польского восстания, и которого одно присутствие здесь есть уже род вызова, угроза и как бы проклятие, брошенное в лицо всем притеснителям Польши; — я прихожу на него, господа, одушевленный глубокою любовью и непоколебимым уважением к моему отечеству. Мне небезызвестно, насколько Россия не популярна в Европе. Поляки смотрят на нее, не без основания, быть может, как на одну из главных причин их несчастий. Люди независимые в других странах видят в столь быстром развитии ее могущества опасность, постоянно растущую, для свободы народов. Повсюду имя русского является синонимом грубого угнетения и позорного рабства. Русский, во мнении Европы, есть не что иное, как гнусное орудие завоевания в руках ненавистнейшего и опаснейшего деспотизма… Господа, не для того, чтоб оправдывать Россию от преступлений, в которых ее обвиняют, не для того, чтоб отрицать истину, взошел я на эту трибуну. Я не хочу пробовать невозможное. Истина становится более, чем когда-либо, нужною для моего отечества. Итак, да — мы еще народ рабский! У нас нет свободы, нет достоинства человеческого. Мы живем под отвратительным деспотизмом, необузданном в его капризах, неограниченном в действии. У нас нет никаких прав, никакого суда, никакой апелляции против произвола; мы не имеем ничего, что составляет достоинство и гордость народов. Нельзя вообразить положение более несчастное и более унизительное. <…> Вы видите, господа, — я вполне сознаю свое положение и все-таки я являюсь здесь как русский, — не несмотря на то, что я русский, но потому что я — русский. Я прихожу с глубоким чувством ответственности, которая тяготеет на мне, равно как и на всех других личностях из моего отечества, так как честь личная нераздельна от чести национальной, без этой ответственности, без этого внутреннего союза между нациями и их правительствами, между личностями и нациями не было бы ни отечества, ни нации. (Аплодисменты.) <…> Для меня, как для русского, это годовщина позора; да, — великого позора национального! Я говорю это громко: война 1831 года была с нашей стороны войной безумной, преступной, братоубийственной. Это было не только несправедливое нападение на соседний народ, это было чудовищное покушение на свободу брата. Это было более, господа: со стороны моего отечества это было политическое самоубийство. (Аплодисменты.) Эта война была предпринята в интересе деспотизма и никоим образом не в интересе нации русской, — ибо эти два интереса абсолютно противоположны. Освобождение Польши было бы нашим спасением; если бы вы стали свободны, мы бы стали также; вы не могли бы ниспровергнуть пут царя польского, не поколебав трона императора России… (Аплодисменты.) Мы дети одной породы, и наши судьбы нераздельны, наше дело должно быть общим. (Аплодисменты.) Вы это хорошо поняли, когда вы написали на ваших революционных знаменах эти русские слова: “За нашу и за вашу свободу!” Вы это хорошо поняли, когда в самый критический момент борьбы вся Варшава собралась в один день под влиянием великой братской мысли отдать честь публично и торжественно нашим героям, нашим мученикам 1825 г., Пестелю, Рылееву, Муравьеву-Апостолу, Бестужеву-Рюмину и Каховскому (аплодисменты), повешенным в Петербурге за то, что они были первые граждане России! <…> Нет, господа, народ русский не чувствует себя счастливым! Я говорю это с радостью, с гордостью. Потому что, если бы счастье было возможно для него в той мерзости, в которую он погружен, это был бы самый подлый, самый гнусный народ в мире. Нами тоже управляет иностранная рука, монарх немецкого происхождения, который не поймет никогда ни нужд, ни характера русского народа и правление которого… совершенно исключает национальный элемент. Таким образом, лишенные политических прав, мы не имеем даже той свободы натуральной, — патриархальной, так сказать, — которою пользуются народы наименее цивилизованные и которая позволяет, по крайней мере, человеку отдохнуть сердцем в родной среде и отдаться вполне инстинктам своего племени. Мы не имеем ничего этого; никакой жест натуральный, никакое свободное движение нам не дозволено. Нам почти запрещено жить, потому что всякая жизнь предполагает известную независимость, а мы только бездушные колеса в этой чудовищной машине притеснения и завоевания, которую называют русской империей. Но, господа, — предположите, что у машины есть душа, и, быть может, вы тогда составите себе понятие об огромности наших страданий. Мы не избавлены ни от какого стыда, ни от какой муки, и мы имеем все несчастья Польши без ее чести. Без ее чести, сказал я, и я настаиваю на этом выражении для всего, что есть правительственного, официального, политического в России. Нация слабая, истощенная, могла бы нуждаться во лжи для поддержания жалких остатков существования, которое угасает. Но Россия не в таком положении, слава богу! Природа этого народа попорчена только на поверхности: сильная, могучая и молодая, — ей только надо опрокинуть препятствие, которым смеют ее окружать, — чтоб показаться во всей первобытной красоте, чтоб развить все свои неведомые сокровища, чтоб показать наконец всему свету, что русский народ имеет право на существование не во имя грубой силы, как думают обыкновенно, но во имя всего, что есть наиболее благородного, наиболее священного в жизни народов, во имя человечности, во имя свободы. Господа, Россия не только несчастна, но и недовольна, — терпение ее готово истощаться. Знаете ли вы, что говорится на ухо даже при дворе в Петербурге? Знаете ли, что думают приближенные, фавориты, даже министры и литераторы? Что царствование Николая похоже на царствование Людовика XV. Все предчувствуют грозу, — грозу близкую, ужасную, которая пугает многих, но которую нация призывает с радостью. (Шумные аплодисменты.) <…> Пока мы оставались разделенными, мы взаимно парализовали друг друга. Ничто не сможет противиться нашему общему действию. Примирение России и Польши — дело огромное и достойное того, чтоб ему отдаться всецело. Это… освобождение всех славянских народов, которые стонут под игом иностранным, это, наконец, падение, окончательное падение деспотизма в Европе. (Аплодисменты.) Да наступит же великий день примирения, — день, когда русские, соединенные с вами одинаковыми чувствами, сражаясь за ту же цель и против общего врага, получат право запеть вместе с вами национальную песню польскую, гимн славянской свободы. “Jeszcze Polska nie zginęła!” («Еще Польша не погибла…» — первая строка национального польского гимна. — В. Д.)». Русское посольство во Франции не на шутку всполошилось. Посланник граф Н. Д. Киселев решил действовать изощренно и наверняка: официально потребовать высылки строптивого эмигранта из Парижа и одновременно распустить слух о том, что Бакунин якобы является агентом царского правительства. Клевета достигла своей цели, многие поляки стали относиться к Бакунину с подозрением. Но на этом профессиональный интриган Киселев не остановился — в бельгийское министерство иностранных дел была направлена депеша с гнусной дезинформацией: отставной прапорщик Бакунин украл в России значительную сумму денег и скрылся от правосудия. Киселев явно рассчитывал на выдачу соотечественника как уголовного преступника. Трудно теперь гадать, как могли бы дальше развиваться события. Но начавшаяся общеевропейская революция в одночасье поломала планы не одного только русского посольства… Глава 4
ОБЩЕСЛАВЯНСКАЯ ИДЕЯ
Известие о Февральской революции во Франции застало Бакунина в Брюсселе. Наконец-то пришло его время — свершилось то, о чем он столько мечтал. Свобода для всех и для каждого! Так по крайней мере тогда казалось многим. Михаил устремился в Париж, да не тут-то было. Добираться пришлось три дня — там, где железные дороги были разрушены, шел пешком. Столица революционной Франции встретила русского бунтаря морем красных флагов, баррикадами, вооруженными отрядами рабочих и ликующими толпами. «Казалось, что весь мир переворотился, — писал он спустя несколько лет, — невероятное сделалось обыкновенным, невозможное — возможным, возможное же и обыкновенное — бессмысленным». Эта лапидарная, острая, как клинок кинжала, фраза — «невозможное стало возможным» — перекликается почти с точно такими же словами Александра Блока, написанными уже в начале XX века: «И невозможное возможно, / Дорога долгая легка…» (стихотворение «Россия»), И не только одна эта фраза! Бакунинская характеристика европейской революции 1848–1849 годов — «То был праздник без конца и без края» — бессознательно воспроизведена также и в знаменитейших блоковских строках: «О, весна без конца и без краю — / Без конца и без краю мечта! / Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! / И приветствую звоном щита!» Эту строфу с одинаковым основанием можно соотнести как с воодушевлением влюбленности, так и с предчувствием революционного обновления. Недаром Блок так ценил гигантскую, не совместимую с обыденностью личность Бакунина. Неудивительно также, что поэзию и философию А. Блока в начале XX века некоторые причисляли к мистическому анархизму[10]. В взбудораженном революцией Париже Михаил поселился в казармах революционной полиции, префектом которой стал его близкий знакомый Марк Коссидьер, и с головой погрузился в революционную атмосферу. Это была его стихия — собрания, сходки, митинги, демонстрации, шествия. Спустя три недели он уже подводил первые итоги: «Разразившаяся во Франции революция радикально изменила постановку всех вопросов. Теперь можно без всякого преувеличения сказать, что старый мир умер; последние его остатки не преминут вскоре исчезнуть. Мы присутствуем при рождении нового мира. Революционное движение, вышедшее из того вечно оживляющего и пылающего очага, который носит имя Франции, распространяется повсюду, не давая себе даже труда опрокинуть, но просто гоня перед собою без усилия и почти без шума все призраки угнетения, неправды и обмана, веками накопившиеся в Европе. Событие это столь велико, оно настолько застигло всех врасплох, что до сих пор не знаешь, что о нем думать, чего от него ждать, на что надеяться, и что никто не в состоянии измерить глубину новой революции, которая с первых же дней представляется нам более радикальною в своих последствиях, более гигантскою в своих пропорциях, чем все предшествовавшие ей революции. Одно во всяком случае ясно: практические люди старого режима превратились ныне в утопистов, а вчерашняя утопия стала отныне единственно возможною, разумною и практичною вещью. Это утопия — чистая, безусловная демократия для Франции, как и для всей Европы; это — истина, справедливость, свобода, жизнь для всех личностей, как и Наций; это — право всех, защищаемое свободным голосом и вооруженною рукою каждого. <…> Вскоре, быть может, меньше чем через год, чудовищная австрийская империя разрушится; освобожденные итальянцы провозгласят итальянскую республику; немцы, сплоченные в единую великую нацию, провозгласят германскую республику, а польские республиканцы, пребывающие в эмиграции в течение 17 лет, возвратятся к своим очагам. Революционное движение прекратится только тогда, когда Европа, вся Европа, не исключая и России, превратится в федеративную демократическую республику. Скажут: это невозможно. Но осторожнее! Это — слово не сегодняшнее, а вчерашнее. В настоящее время невозможны только монархия, аристократия, неравенство, рабство. Революция погибнет, если монархия полностью не исчезнет с лица Европы. Итак, падение монархии и привилегии по всей Европе или же новое поражение революции, поражение более страшное, чем все предшествующие поражения, со всеми опасностями и ужасами реакции! Ведь сказал же Наполеон: «Через пятьдесят лет Европа будет республиканской или казацкой». Момент серьезен как для отдельных личностей, так и для целых наций. На каждом лежит священный долг. Я — русский, и мысли мои естественно принадлежат России. Оттуда ждут первых громов реакции. Они раздадутся, но лишь для того, чтобы обратиться против того, кто станет их метать. Быть может, никому, кроме австрийского правительства, французская революция не угрожает настолько, как императору Николаю. Эта революция, призванная спасти все народы, спасет также и Россию, я в этом убежден». Бакунин ясно осознавал свою миссию в происходящих событиях. Его целью было превратить огонь французской революции во всемирный пожар, распространив его прежде всего на славянские страны и порабощенные славянские народы. В своей знаменитой «Исповеди» (подробнее о ней — ниже) он писал: «После двух или трех недель… <…> я несколько отрезвился и стал себя опрашивать: что же я теперь буду делать? Не в Париже и не во Франции мое призвание, мое место на русской границе; туда стремится теперь польская эмиграция, готовясь на войну против России; там должен быть и я, для того чтобы действовать в одно и то же время на русских и на поляков, для того чтобы не дать готовящейся войне сделаться войною Европы против России “pour refouler ce peuple barbaredans les deserts de l’Asie”[11], как они иногда выражались, и стараться, чтобы это не была война онемечившихся поляков против русского народа, но славянская война, война соединенных вольных славян против русского императора». Но замысел — даже гениальный — одно, а его осуществление — совершенно другое. Денег не было ни гроша. Бакунин обратился за помощью к французским друзьям и получил безвозмездно две тысячи франков (хотя просил, как всегда, взаймы) — с одним условием: регулярно присылать в газету «Реформа» репортажи и статьи о предсказываемой русским бунтарем славянской революции. Окрыленный возвышенными надеждами, он устремляется на восток, к границе Российской империи и славянским землям, включенным в состав Австрии и Пруссии. Во все той же «Исповеди» Бакунин живо описывает дальнейшие злоключения: «Взяв деньги у Флокона, я пошел за паспортом к Коссидьеру; взял же у него не один, а два паспорта, на всякий случай, один на свое имя, другой же на мнимое, желая по возможности скрыть свое присутствие в Германии и в Познанском Герцогстве. Потом, отобедав у Гервега и взяв у него письма и поручения к баденским демократам, сел в дилижанс и поехал на Страсбург. Если бы меня кто-то в дилижансе спросил о цели моей поездки и я бы захотел отвечать ему, то между нами мог бы произойти следующий разговор. “Зачем ты едешь?” — Еду бунтовать. — “Против кого?” — Против императора Николая. — “Каким образом?” — Еще сам хорошо не знаю. — “Куда ж ты едешь теперь?” — В Познанское Герцогство. — “Зачем именно туда?” — Потому что слышал от поляков, что теперь там более жизни, более движения и что оттуда легче действовать на Царство Польское, чем из Галиции. — “Какие у тебя средства?” — 2000 франков. — “А надежды на средства?” — Никаких определенных, но авось найду. — “Есть знакомые и связи в Познанском Герцогстве?” — Исключая некоторых молодых людей, которых встречал довольно часто в Берлинском университете, я там никого не знаю. — “Есть рекомендательные письма?” — Ни одного. — “Как же ты без средств и один хочешь бороться с русским царем?” — Со мной революция, а в Позене (тогдашнее немецкое название Познани. — В. Д.) надеюсь выйти из своего одиночества. — “Теперь все немцы кричат против России, возносят поляков и с[о]бираются вместе с ними воевать против русского царства. Ты — русский, неужели ты соединишься с ними?” — Сохрани Бог! лишь только немцы дерзнут поставить ногу на славянскую землю, я сделаюсь им непримиримым врагом; но я затем-то и еду в Позен, чтоб всеми силами воспротивиться неестественному соединению поляков с немцами против России. — “Но поляки одни не в состоянии бороться с русскою силою?” — Одни нет, но в соединении с другими славянами, особенно же если мне удастся увлечь русских в Царстве Польском… — “На чем основаны твои надежды, есть у тебя с русскими связи?” — Никакой; надеюсь же на пропаганду и на могучий дух революции, овладевший ныне всем миром! <…> Приехав во Франкфурт в первых числах апреля, я нашел тут бесчисленное множество немцев, собравшихся из целой Германии на Vor-Parlament [предпарламент], познакомился почти со всеми демократами, отдал письма и поручения Гервега и стал наблюдать, стараясь найти смысл в немецком хаосе и хоть зародыш единства в сем новом вавилонском столпотворении. Во Франкфурте я пробыл около недели, был в Майнце, в Мангейме, в Гейдельберге, был свидетелем многих народных вооруженных и невооруженных собраний, посещал немецкие клубы, знал лично главных предводителей баденского восстания и о всех предприятиях, но ни в одном не принимал деятельного участия, хоть и симпатизировал им и желал им всякого успеха, оставаясь во всем, что касалось собственно до меня и до моих собственных замыслов, в прежнем совершенном уединении. Потом на дороге в Берлин пробыл несколько дней в Кёльне, ожидая там свои вещи из Брюсселя. Чем ближе к северу, тем холоднее становилось мне на душе; в Кёльне мной овладела тоска невыразимая, как будто бы предчувствие будущей гибели! Но ничто не могло остановить меня. На другой день моего приезда в Берлин я был арестован, сначала был принят за Гервега, а потом в наказание за то, что я ехал с двумя паспортами. Впрочем, меня продержали только день, а потом отпустили, взяв с меня слово, что я не поеду в Познанское Герцогство и не останусь в Берлине, а поеду в Бреславль. Президент полиции Минутоли удержал у себя паспорт, написанный на мое собственное имя, но возвратил мне другой на имя небывалого Леонарда Неглинского, от себя же дал еще другой паспорт на имя Вольфа или Гофмана, не помню, желая, вероятно, чтобы я не терял привычки ездить с двумя паспортами. Таким образом, ничего другого почти не увидев в Берлине, кроме полицейского дома, я отправился далее и приехал в Бреславль в конце апреля или в самом начале мая». В Бреславле (современном польском городе Вроцлаве, в описываемое время находившемся под властью прусского короля и именовавшемся по-немецки Бреслау) польские патриоты проводили в мае Славянский конгресс. Бакунин на него не попал, и им завладела другая идея — направить в революционное русло освободительное движение славянских народов, и прежде всего находившихся под гнетом Австрийской империи чехов, словаков, хорватов, словенцев, сербов, карпатских русинов. 13 марта произошла революция в Вене, и лоскутная империя Габсбургов трещала по швам. Помимо всего прочего, Бакунин активно подключился к избирательной кампании своего друга Арнольда Руге и помог ему стать депутатом Франкфуртского национального собрания, где тот представлял польские земли, входившие в состав Пруссии. Между тем захваченная поначалу врасплох европейская реакция наконец пришла в себя, собралась с силами и постепенно, но повсеместно перешла в контрнаступление. Надежды Бакунина на общеславянскую революцию от этого только укреплялись. Славянам суждено развить, радикализировать и возглавить общеевропейскую революцию, а если потребуется — спасти ее! С такими мыслями он и отправился в Прагу на открывавшийся там Славянский съезд, организованный чешскими патриотами. Чехия и Словакия в то время были на пике своего национально-культурного возрождения и в этом смысле задавали тон другим славянским народам. Чешские и словацкие просветители, историки, писатели и поэты пользовались огромным авторитетом и у передовой российской интеллигенции. И сегодня неосуществленные мечты чешско-словацких патриотов Яна Коллара (1793–1852), Павла Шафарика (1795–1861), Франтишека Палацкого (1798–1876), Людевига Штура (1815–1856), Вацлава Ганки (1791–1861) и других о будущем общеславянском единстве не потеряли своей актуальности. Впрочем, и между ними были существенные расхождения. Председательствовавший на Славянском съезде в Праге Франтишек Палацкий являлся, к примеру, пропагандистом так называемого австрославизма, предполагавшего превращение Австрийской монархии в федеративное государство с предоставлением автономии и широких прав находящимся под короной Габсбургов славянским (в том числе чешскому и словацкому) народам, а также и другим (венгерскому, в частности). Впрочем, в верноподданнических фантазиях Палацкого занесло совершенно не в ту сторону. Даже рациональное зерно его концепции было сведено на нет махровым чешским национализмом, предполагавшим превращение чехов в государственнообразующий этнос будущей федерации (за счет ущемления интересов всех остальных национальностей). Национализм во всех его проявлениях и разновидностях во все времена оставался главным врагом славянского объединения. Он связан прежде всего не столько с утверждением самобытности культуры или социопсихологических особенностей того или иного народа, сколько с подчеркиванием своей национальной исключительности и превосходства над другими этносами. Сегодняшние дни не исключение! Трудно понять и рационально объяснить, например, почему периодически пробуждается ненависть между сербами и хорватами, говорящими на одном языке. Или — чего никак не могут поделить русские и украинцы, поляки и белорусы, чехи и словаки, болгары и македонцы, сербы и черногорцы. Или — откуда вдруг у болгар, по сей день называющих братушками русских освободителей от османского ига, вдруг появляется желание снести с лица земли величественный памятник советскому воину, прозванному в народе «Алёшей». Примеров можно привести очень много. То же самое (если не хуже) было и в середине XIX века… Вот и Славянский съезд, собравшийся в Праге в начале лета 1848 года, был запрограммирован на острые разногласия между делегатами — чехами, моравами, словаками, поляками, сербами, хорватами и карпатскими русинами. Именно последних вместе еще с одним делегатом — старообрядческим священником — и представлял на съезде Бакунин, поскольку русских в Прагу не пригласили вообще. Он записался в западную секцию — к полякам. Первые впечатления о происходившем не обнадеживали. Позже он вспоминал: «Дни текли, конгресс не двигался. Поляки занимались регламентом, парламентскими формами да русинским вопросом; вопросы более важные переговаривали не на конгрессе, а в собраниях особенных и не так многочисленных. Я в сих собраниях не участвовал, слышал только, что в них продолжались отчасти бреславские распри и была сильна речь о Кошуте и о мадьярах, с которыми, если не ошибаюсь, поляки уже в то время начинали иметь положительные сношения к великому неудовольствию прочих славян. Чехи были заняты своими честолюбивыми планами, южные славяне предстоявшей войною. Об общем славянском вопросе мало кто думал. Мне опять стало тоскливо, и я начал чувствовать себя в Праге в таком же уединении, в каком был прежде в Париже и в Германии. Я несколько раз говорил в польском, в южно-славянском, а также и в общем собрании…» Наконец Бакунин понял, что так продолжаться не может, и задумал переломить ход съезда. Он ясно видел пагубность идеи австрославизма, которую пытались представить в качестве генеральной линии общеславянского движения. На одном из заседаний съезда Бакунин призвал «положить начало новой славянской жизни, провозгласить и утвердить единство всех славянских племен, соединенных в одно нераздельное и великое политическое тело». Более того, Бакунин выдвинул идею создания великой славянской «демократической империи» со столицей в Константинополе. От подобных утопических проектов большинству делегатов съезда становилось дурно. Герцен описывает пражские события с присущей ему лаконичностью и точностью: «Он был приглашен принять участие в работе этого первого вселенского собора нации, которая, наконец, стала пробуждаться после многовекового летаргического сна. Там говорили на всех славянских языках, недоставало только одного — русского. Никто в мире не мог бы лучше представлять революционную идею небольшого меньшинства его родины, чем Бакунин, — русский, друг поляков, вооруженный всем, что могла только дать немецкая наука, и социалист, как наиболее передовые люди Франции. Бакунин с самого своего появления приобрел огромное влияние и популярность. Его благородная и чисто славянская наружность, энергия, открытый характер, ясность и глубина его слова сплотили вокруг него всех истинных революционеров Богемии и австрийских славян». У Бакунина был давно уже разработан план создания Славянской федерации, не имевший ничего общего с консервативно-утопическими идеями Палацкого и его сторонников. Проект включал девять лапидарных пунктов — один четче другого, и они не имели ничего общего с туманными формулировками австрославистов. «1. Признается независимость всех народов, составляющих славянское племя. 2. Все эти народы, впрочем, состоят между собою в союзном единении. Это единение должно быть настолько тесно, что счастье или несчастье одного должно быть в то же время счастьем или несчастьем другого, и никто не может чувствовать себя свободным и считать себя таковым, если другие не свободны, и наоборот: притеснение одного есть притеснение другого. 3. Общий союз всех славянских народов есть выражение и осуществление этого соединения. Он представляет все славянство и называется Славянский совет. 4. Славянский совет руководит всем славянством как первая власть и высший суд; все обязаны подчиняться его приказаниям и исполнять его решения. 5. Всякое несправедливое действие какого-либо славянского народа, которое бы стремилось учредить особый союз в среде соединенного всеславянства или подчинить себе другое славянское племя посредством ли дипломатии или насилия, в намерении основать сильную центральную власть, которая бы могла уничтожить или ограничить всего соединенного славянства, — всякое стремление к какой бы то ни было гегемонии над соединенными народами в пользу одного народа или некоторых соединенных, но не к выгоде других, будет считаться за преступление или за измену всему славянству. Славянские народы, которые хотят составить часть федерации, должны отказаться вполне от своего государственного значения и передать его непосредственно в руки Совета и не должны искать себе особенного величия иначе, как в развитии своего счастья и свободы. 6. Только Совет имеет право объявлять войну иностранным державам. Никакой отдельный народ не может объявлять войну без согласия всех, так как вследствие соединения все должны участвовать в войне каждого и ни один не может оставить братского племени в минуту несчастья. 7. Внутренняя война между славянскими племенами должна быть запрещена как позор, как братоубийство. Если бы возникли несчастья между двумя славянскими народами, то они должны быть устранены Советом, и его решение должно быть приведено в исполнение как священное. 8. Из последних трех пунктов ясно вытекает, что если какой славянский народ подвергнется нападению другого славянского народа, находящегося в возмущении, раньше, чем Совет имел бы время постановить что-нибудь или приложить разные посреднические меры, то все соседние племена обязаны помогать его освобождению. Поэтому будет считаться изменником всякий славянский народ, который нападает на другой с оружием или который при нападении чужого не поспешит на помощь подвергнувшемуся нападению брату. Защищать брата есть первая обязанность. 9. Никакое славянское племя не может заключать союза с чужими народами; это право исключительно предоставлено Совету. <…>». Надо ли говорить, что такая по существу революционная программа не вызвала восторгов у основной массы далеко не революционно настроенных делегатов. Однако Бакунин был включен в комиссию по подготовке резолюции съезда и — уж будьте уверены — сделал всё, чтобы направить ее в нужное ему русло. В принятом же на съезде Манифесте, тотчас же вызвавшем гнев австрийских властей, в частности, говорилось: «Славянский съезд в Праге есть явление новое как для Европы, так и для самих славян. Впервые с тех пор, как о нас упоминает история, сошлись мы, разрозненные члены великого племени в большом числе из далеких краев, дабы, сознав в себе братьев, мирно обсудить свои общие дела. И мы поняли друг друга не только нашим прекрасным языком, на котором говорят восемьдесят миллионов, но и созвучным биением сердец наших и сходством наших душевных стремлений. Правда и прямота, руководившие всеми нашими действиями, побудили нас высказать перед Богом и перед людьми то, чего мы хотели и какими принципами руководствовались в наших действиях. Народы романские и германские, некогда прославившиеся в Европе как могучие завоеватели, тысячу лет тому назад силою меча не только добились своей независимости, но и сумели всемерно обеспечить свое господство. Их государственное искусство, основывавшееся преимущественно на праве сильного, предоставляло свободу только высшим сословиям, управляло посредством привилегий, народу же оставляли одни лишь обязанности; только в новейшее время силе общественного мнения, носящегося подобно духу Божию над всеми землями, удалось разорвать все оковы феодализма и снова вернуть людям неотъемлемые права человека и гражданина. Напротив, среди славян, у которых любовь к свободе искони была тем горячее, чем слабее проявлялась у них охота к господству и завоеваниям, у которых тяга к независимости всегда препятствовала образованию высшей центральной власти, одно племя за другим с течением времени попадало в состояние зависимости. С помощью политики, давно уже осужденной по заслугам в глазах всего мира, напоследок лишен был и героический польский народ, наши благородные братья, своего государственного существования. Казалось, что весь великий славянский мир всюду очутился в порабощении, добровольные холопы которого не преминули отрицать за ним даже способность к свободе. Однако эта нелепая вьщумка в конечном счете исчезает перед словом Божиим, говорящим сердцу каждого из нас в глубоких переворотах нашего времени. Дух, наконец, добился победы; чары старого заклятия разрушены; тысячелетнее здание, установленное и поддерживаемое грубою силою в союзе с хитростью и коварством, рассыпается в прах на наших глазах; свежий дух жизни, веющий по широким нивам, творит новый мир; свободное слово и свободное дело стали, наконец, реальностью. Теперь поднял голову и давно притеснявшийся славянин, он сбрасывает с себя иго насилия и мощным голосом требует своего старого достояния — свободы. Сильный численностью, еще более сильный своей волей и новообретенным братским единомыслием своих племен, он тем не менее остается верен своим прирожденным свойствам и заветам своих отцов: он не хочет ни господства, ни захватов, но требует свободы как для себя, так и для каждого; требует, чтобы она была повсюду, без изъятия, признана святейшим правом человека. Поэтому мы, славяне, отвергаем и ненавидим всякое господство грубой силы, нарушающей законы; отвергаем всякие привилегии и преимущества, а также политические разделения сословий; желаем безусловного равенства перед законом и равной меры прав и обязанностей для каждого; там, где между миллионами родится хоть один порабощенный, действительная свобода не существует. Итак, свобода, равенство и братство всех граждан государства остаются, как тысячу лет назад, так и теперь нашим девизом…» Это было не совсем то, что хотел Бакунин, но и в таком виде Манифест содержал главное — призыв к единению славян — настоящему и будущему. Сокровенные свои мысли о славянской революции Бакунин во всеуслышание выразит чуть позже в «Воззвании русского патриота к славянским народам»: «Необходимо все смести с лица земли, дабы очистить место для нового мира. Новый мир, братья, — это полное и действительное освобождение всех личностей, как и всех наций, это — наступление политической и социальной справедливости, это — НЕОГРАНИЧЕННОЕ ЦАРСТВО СВОБОДЫ» (выделено мной. — В. Д.). Кроме того, Бакунин — непримиримый враг государственной бюрократии — предлагал «изгнать и уничтожить всех противников победившего режима, за исключением некоторых чиновников, оставленных для совета и справок». Славянский съезд завершался уже под грохот баррикадных боев. 12 июня 1848 года в Праге вспыхнуло народное восстание, которое назревало давно. Сначала до предела обострились отношения между студентами и демократической общественностью, с одной стороны, и, с другой, — немалым немецким населением Праги и австрийской администрацией. Главнокомандующим австрийского гарнизона был назначен князь Виндишгрец, немедленно перешедший к решительным репрессивным действиям, запретив уличные шествия и митинги. Однако приказ совпал с празднованием важнейшего для всех христиан Духова дня, и улицы старинного города, как обычно, заполнились толпами людей. Солдаты попытались разогнать народ, не пропуская его к традиционным местам гуляний. В ответ на действия австрийцев улицы Праги покрылись баррикадами. Из тайников было извлечено огнестрельное и холодное оружие, раздались первые выстрелы. Тогда австрийский главнокомандующий приказал начать обстрел Праги из пушек. Артиллерийская канонада продолжалась три дня, в городе было объявлено осадное положение. В это время Славянский съезд и завершил свою работу. Но Бакунин давно уже был на баррикадах с восставшим народом. По существу, русский эмигрант стал одним из руководителей чешской национальной революции (так во всяком случае позже характеризовали его непосредственные участники событий). Умеренная буржуазия и интеллигенция, как всегда, испугались коренных социальных преобразований в пользу широких народных масс и вступили в тайные переговоры с австрийцами. Восставшим не хватало оружия и боеприпасов. Бакунин предлагал штурмом взять городскую ратушу, разогнать соглашателей и учредить революционный комитет с неограниченными диктаторскими полномочиями. Но было уже поздно. Австрийцы вступили в Прагу. Начались повальные аресты. Бакунину вместе с другими руководителями восстания пришлось срочно покинуть город. А 23 июня в Париже вспыхнуло восстание рабочих, протестовавших против закрытия Национальных мастерских и антинародной политики правительства. Их поддержали демократически настроенные парижане. Борьба народа закончилось кровавой бойней и установлением деспотического режима. * * *
Известие об Июньском восстании в Париже застало Бакунина в Германии. В начале июля он вновь приехал в Бреславль, откуда перебрался в Берлин. В столице Пруссии революция давно сошла на «нет». Здесь Бакунин познакомился с одним из идеологов немецкого анархизма Максом Штирнером (1806–1856), автором книги «Единственный и его собственность». Михаил восхищался этой «библией» беспредельного индивидуализма и безграничной свободы. В свою очередь, Штирнер преклонялся перед славянским духом (именно так!) русского бунтаря и его свободолюбием. Многие немецкие друзья также отмечали его темперамент и одержимость. Так, например, известный писатель Карл Варнгаген (1785–1858), друживший со многими деятелями русской культуры и свободомыслия — Станкевичем, Грановским, Тургеневым, Огаревым и другими, записал 22 июля 1848 года в своем дневнике: «Вчера вечером пришел русский Бакунин, как всегда здоровый и полный мужества, гордый и веселый, полный сладких надежд. Его гигантское тело доставляет ему все удобства…» Верная зарисовка! Остается уточнить, «сладкой надеждой» его по-прежнему оставалась «одна, но пламенная страсть» — революция — и прежде всего общеславянская. По свидетельству современника, в ту пору переполненный энтузиазмом Бакунин, прощаясь с кем-либо, обязательно добавлял: «До свидания в славянской республике!»… Тем временем в Берлине русского эмигранта настигла вторая волна дезинформации, запущенной еще в начале года графом Киселевым. 6 июля редактируемая Карлом Марксом «Новая Рейнская газета» опубликовала со ссылкой на Жорж Санд информацию о том, что Бакунин является завербованным царским агентом и уже успел выдать несколько польских патриотов. В газете утверждалось, что французская писательница располагает соответствующими документами и готова предъявить их в любое время каждому желающему. Большей подлости придумать было нельзя. Бакунин тотчас же обратился за разъяснениями к человеку, которого имел все основания считать своим другом: «М[илостивая] г[осударыня]! Вашим именем воспользовались для распространения клеветнических слухов на мой счет. Только что я прочитал в номере 36 “Новой Рейнской Газеты” следующее сообщение из Парижа: “Париж, 3 июля. — Здесь, несмотря на нашу внутреннюю смуту, весьма внимательно следят за борьбою славянской расы в Чехии, Венгрии и Польше. По поводу славянской пропаганды нас вчера уверяли, что Жорж Занд имеет в своем распоряжении документы, сильно компрометирующие изгнанного отсюда русского М. Бакунина, которые изображают его как орудие или как недавно завербованного агента России и приписывают ему главную роль в недавних арестах несчастных поляков. Жорж Занд показывала эти документы некоторым из своих друзей. Мы здесь ничего не имеем против славянского государства, но никогда оно не создастся посредством предательства польских патриотов”. Мне не приходится объяснять Вам всю серьезность этого обвинения. Либо корреспондент солгал, либо его сообщение имеет какое-нибудь основание. В первом случае я настоятельно прошу Вас, во имя той симпатии, которую Вы всегда ко мне проявляли, опровергнуть эту публичную ложь. Примите во внимание, сударыня, что дело вдет о моей чести, которая, под прикрытием Вашего имени, недостойным образом задета, и что такие слухи бросают на меня тень как раз в тот момент, когда я больше, чем когда-либо, нуждаюсь в доверии в интересах того дела, которому я служу. Если же Вы, сударыня, вопреки моему ожиданию, действительно являетесь источником этих слухов, то я апеллирую уже не к Вашей симпатии, а к Вашему чувству справедливости и к Вашей порядочности. Я слишком Вас уважаю и считаю Вас слишком благородною и добросовестною для того, чтобы допустить, что Вы могли легкомысленно, и не будучи сама в этом убежденной, высказать против меня такое обвинение. Доказательств Вы не могли иметь, так как для несуществующей вещи не может быть доказательства, но я должен предположить, что у Вас имеются столь веские внешние улики, что они могли даже Вас ввести в заблуждение. Я предлагаю Вам немедленно опубликовать все те бумаги, которые меня якобы компрометируют, дабы я мог их опровергнуть и узнать имена авторов этой бесстыдной клеветы. Я имею право требовать этого, так как, обвинив меня, Вы этим самым взяли на себя священную обязанность передо мною и перед общественным мнением доказать свои обвинения. С почтением — М. Бакунин». Ответ Жорж Санд последовал незамедлительно — настолько быстро, насколько позволяла работа европейской почты: «Нет, никогда у меня не было в руках никаких обвинений против Вас, да я бы им не придала никакой веры, будьте в этом уверены. <…> Статья “Новой Рейнской газеты”, которую я самым формальным образом опровергаю, представляет ни на чем не основанную возмутительную выдумку, которой я чувствую себя лично задетой. Я полагаю, что корреспондент, доставивший эту заметку, спятил с ума, если мог сочинить подобную нелепость на Ваш и на мой счет. <…> Я выражаю Вам уважение и симпатию, каких Вы заслуживаете и какие я никогда не переставала питать к Вашему характеру и к Вашим действиям, примите же в них уверение в большей мере, чем когда-либо. <…>». К чести «Новой Рейнской газеты», она опубликовала и это письмо писательницы, и протест Бакунина, однако атаки на него не прекратила. 15 и 16 февраля 1849 года в ней была напечатана статья Фридриха Энгельса «Демократический панславизм», содержащая беспрецедентную критику в адрес брошюры Бакунина «Воззвание к славянам», самого автора и развиваемой им идеи славянского и общедемократического единства. В «Воззвании», написанном на одном дыхании и по горячим следам бурных событий истекшего года, не только подведены некоторые неутешительные итоги, но и намечены дальнейшие пути по преодолению разобщенности революционных масс. Главная идея — славяне не должны действовать изолированно, им необходимо искать союзников в лице прогрессивных сил Австрии, Венгрии, Германии, России и других государств. Именно это и вызвало категорическое неприятие со стороны Энгельса и Маркса. В то время будущие вожди Интернационала очень схематично и приблизительно представляли насущные проблемы славянства. Лишь к концу жизни они увидели, что центр революционной активности смещается в Восточную Европу и Россию. До этого же славяне вообще и русские в особенности представлялись им сплошной темной, дикой и реакционной массой. Кто не верит или не согласен, может открыть 6-й том Собрания сочинений Маркса и Энгельса (2-е издание) и собственными глазами прочитать следующие суждения: «<„.> На сентиментальные фразы о братстве, обращаемые к нам от имени самых контрреволюционных наций Европы (то есть Бакунина, выступающего от имени русского народа и всего славянства. — В. Д.), мы отвечаем: ненависть к русским была и продолжает еще быть у немцев их первой революционной страстью; со времени революции к этому прибавилась ненависть к чехам и хорватам, и только при помощи самого решительного терроризма против этих славянских народов можем мы совместно с поляками и мадьярами оградить революцию от опасности. Мы знаем теперь, где сконцентрированы враги революции: в России и в славянских областях Австрии; и никакие фразы и указания на неопределенное демократическое будущее этих стран не помешают нам относиться к нашим врагам, как к врагам. И если… революционный панславизм принимает эти слова всерьез и будет отрекаться от революции всюду, где дело коснется фантастической славянской национальности, то и мы будем знать, что нам делать. Тогда борьба, “беспощадная борьба не на жизнь, а на смерть” со славянством, предающим революцию, борьба на уничтожение и беспощадный терроризм — не в интересах Германии, а в интересах революции!» В пылу полемики Энгельс договорился до того, что заявил: просвещенная Европа должна как можно скорее избавиться от балласта славянского варварства путем поголовного истребления во время ближайшей войны реакционного этноса, тормозящего социальный прогресс других народов. Но Бакунину, объявленному в памфлете Энгельса международным террористом и врагом «цивилизованных народов», не было никакой нужды отвечать на злопыхательские наветы. «Воззвание к славянам» говорило само за себя. В нем начисто отсутствовали и померещившаяся Энгельсу ксенофобия к неславянским нациям и надежды на свертывание европейской революции. Вместо мнимого славянского шовинизма мы видим протянутую Бакуниным «братскую руку немецкому народу и всей демократической Германии» (а также другим народам Европы). Спустя год он так оценивал свои действия: «<…> Я бросился между славянами и немцами, между двумя великими, но, к сожалению, взаимно друг друга ненавидящими расами, бросился, чтобы предотвратить гибельную борьбу и повести их соединенные силы против русской тирании, не против русского народа, нет, а для его освобождения. Это было гигантское предприятие. Я был один, не имея ничего, кроме доброй, честной воли, и, может быть, меня могли упрекнуть в том, что с моей стороны было донкихотством думать о такой гигантской работе. Я же рассчитывал на более продолжительный прилив в движении. Я ошибся в расчете: отлив наступил раньше, чем я ожидал. <…>». О немцах, впрочем, он судил вполне объективно. Свидетельство тому письмо Георгу Гервегу от 8 декабря 1848 года: «<…> Если бы немецкая нация состояла исключительно из широкой, к сожалению, слишком широкой массы мещан, буржуа, из того, что теперь можно назвать официальной, видимой Германией, если бы под этой официальною немецкою нациею не имелось городских пролетариев, а особенно многочисленной массы крестьян, то мне пришлось бы сказать: нет больше немецкой нации, Германия будет завоевана и уничтожена. Только анархическая крестьянская война с одной стороны и исправление буржуазии банкротством с другой могут спасти Германию». Бакунин мечтает о широкомасштабном выступлении крестьян, наподобие того, какое потрясло Германию в XVI веке. Он пророчествует: «Весной в Германии обязательно произойдет новая революция!» Бакунин не ошибся — революция в Саксонии вспыхнула в самом начале мая 1849 года, но она не стала новой Великой крестьянской войной. В раскритикованной Энгельсом брошюре — то же: вместо пораженческих настроений — призывы к решительным революционным действиям: «На два стана разделен мир. Никакой средней дороги не проложено между ними. И не может безнаказанно ни одна часть отделиться от великого нерасторжимого союза, в котором все, преследующие одинаковую цель, или вместе должны победить, или вместе быть побежденными. На два стана разделен мир. Здесь революция, там контрреволюция. Вот лозунги. На один из них должен решиться каждый из нас, как мы, так и вы, братья. Средней дороги нет. Те, кто такую дорогу указывает и прославляет, — или обманутые или обманщики. <…> Братья! Я — русский, я говорю вам как славянин. И намерения мои, и чувства, и мысли я откровенно изложил вам на съезде в Праге. Вы знаете, что я как русский вижу спасение моих земляков только в союзе со всеми остальными братьями, только в объединении всех славянских народов в федерацию свободных племенных союзов. Вы знаете, что стремление к этой великой цели я поставил главной задачей своей жизни. Это дает мне право говорить с вами так, как я говорю, потому что ваши дела — вместе с тем и мои собственные, ваше дело есть наше дело, ваше спасение — наше спасение, ваша честь — наша честь, ваш позор — наш позор и ваша гибель — наша гибель. <…> Именно русская демократия своими огненными языками поглотит державу и кровавым заревом осветит всю Европу. Чудеса революции восстанут из глубины этого пламенного океана; Россия есть цель революции; ее наибольшая сила развернется там, там же она достигнет своего завершения. С тою же первобытною твердостью упорной выдержки, с какою русский народ отстоял свою внешнюю независимость при всех бурях, потрясавших славянский мир, овладеет он теперь революцией и завоюет и удержит свою внутреннюю свободу. В Москве будет разбито рабство соединенных теперь под русским скипетром и всех вообще славянских народов, а вместе с тем и все европейское рабство и навеки погребено под своими собственными мусором и развалинами; в Москве из моря крови и пламени высоко и прекрасно взойдет созвездие революции и станет путеводною звездою для блага всего освобожденного человечества. Встаньте же, славянские братья! Вы, призвание которых — бороться в передних рядах, встаньте! Во имя миллионов, которые должны скоро дать главное сражение, во имя северных славян, которые когда-нибудь потребуют от вас строгого отчета о том, что вы сделали для нашего святого дела, во имя этого народа еще и еще раз взываю я к вам: Раз навсегда порвите с реакцией, порвите с дипломатией, со всякой половинчатой и недостойной вас политикой и бросьтесь отважно и всецело в объятия революции!» В мае 1849 года Бакунин стал одним из вдохновителей, активных участников и руководителей восстания, вспыхнувшего в Саксонии… Глава 5
РУССКИЙ ЗИГФРИД
Активным участником революционных событий в Саксонии был великий композитор Рихард Вагнер (1813–1883), служивший капельмейстером придворного театра в Дрездене. На склоне лет он написал мемуары, составившие целых четыре тома и получившие название «Моя жизнь», где изложил свое видение революции в Германии, восстания в Дрездене и подробно рассказал о Михаиле Бакунине, которого считал своим другом. Их знакомство состоялось весной 1849 года на генеральной репетиции 9-й симфонии Бетховена, когда Вагнер дирижировал оркестром. Может ли что-либо быть символичнее! Бакунин находился в городе на нелегальном положении, но на концерт явился, ни от кого не таясь. По его окончании он безбоязненно прошел в оркестр, пожал Вагнеру руку и громогласно (так, что слышали все присутствующие) заявил, что если бы при ожидаемом «великом мировом пожаре» предстояло бы погибнуть всей музыке, то все революционеры обязаны были бы объединиться, дабы отстоять симфонию Бетховена, даже рискуя жизнью. Слава Рихарда Вагнера, бывшего всего на год старше Бакунина, к тому времени гремела по всей Германии. Воспоминания автора «Риенци», «Летучего голландца», «Тангейзера», «Лоэнгрина» — один из самых ценных источников, содержащих сведения о Бакунине: «Заинтересовался я этим необыкновенным человеком уже давно. Много лет назад имя его всплыло передо мной с газетных страниц, в сочетании с какими-то с необыкновенными обстоятельствами. Он выступил в Париже на одном из польских собраний с заявлением, что не придает никакого значения различию между поляком и русским, что важно лишь одно: хочет ли человек быть свободным или нет. Впоследствии я узнал от Георга Гервега, что, происходя из родовитой семьи, он отказался от всяких личных средств, и оставшись на бульваре с двумя франками в кармане, тут же отдал их нищему: ему казалось мучительным чувствовать себя связанным с прежней жизнью и сознавать себя сколько-нибудь обеспеченным. О пребывании его в Дрездене сообщил мне однажды Рекель[12], в то время совершенно “одичавший”. Он приглашал меня отправиться на квартиру, где укрывался Бакунин, и познакомиться с ним лично. После пражских летних событий 1848 года, после заседаний Славянского конгресса, Бакунина преследовало австрийское правительство. Он бежал в Дрезден, не желая чересчур удаляться от Богемии. Особенное подозрение вызвал он в Праге тем, что чехов, искавших в России опору против ненавистной им германизации, призывал защищаться огнем и мечом против тех же русских, против всякого народа, выступающего под знаменем деспотизма, под жезлом неограниченной державности. Одних этих поверхностных сведений было достаточно, чтобы во всяком немце рассеять национальное по отношению к нему предубеждение и даже привлечь к нему общие симпатии. Когда я впервые увидел Бакунина у Рекеля, в ненадежной для него обстановке, меня поразила необыкновенная импозантная внешность этого человека, находившегося тогда в расцвете тридцатилетнего возраста. Все в нем было колоссально, все веяло первобытной свежестью. Он ничем не показывал, что ценит знакомство со мной, так как, по-видимому, людей, живущих интересами духа, он ставил невысоко, ища натур, способных отдаться делу с безоглядной активностью. Как я впоследствии убедился, это было скорее теоретическое построение его ума, чем живое личное чувство: чересчур много он говорил об этом. В спорах Бакунин любил держаться метода Сократа. Видимо, он чувствовал себя прекрасно, когда, растянувшись на жестком диване у гостеприимного хозяина, мог диспутировать с людьми различнейших взглядов о задачах революции. В этих спорах он всегда оставался победителем. С радикализмом его аргументов, не останавливавшихся ни перед какими затруднениями, выражаемых притом с необычайною уверенностью, справиться было невозможно. Он отличался необыкновенной общительностью. Уже в первый вечер нашего знакомства рассказал он мне всю историю своего развития…» В мемуарах Вагнера много бытовых зарисовок, живых картин. Вот одна их них: «Однажды мне удалось уговорить его прослушать первые сцены “Летучего голландца”. Я играл и пел, и этот страшный человек обнаружил себя тут с совершенно неожиданной стороны. Он слушал музыку внимательнее всех других. А когда я сделал перерыв, он воскликнул: “Как прекрасно!” И просил играть еще и еще. Так как ему приходилось вести печальную жизнь скрывающегося от преследований беглеца, я иногда зазывал его вечером к себе. Жена подавала к ужину нарезанную мелкими кусками колбасу и мясо, и вместо того, чтобы, по саксонскому обычаю, экономно накладывать их на хлеб, он сразу поглощал все. Заметив ужас Минны, я осторожно стал поучать его, как у нас едят это блюдо. На это он ответил с улыбкой, что поданного на стол достаточно, что, хотя он чувствует свою вину, ему надо позволить справиться с блюдом по-своему. Не нравилось мне также, как он пил вино из небольшого стакана. Вообще он не одобрял этого напитка. Ему была противна та филистерская медленность, с какой благодушный обыватель напивается допьяна, поглощая вино маленькими дозами. Хороший стакан водки приводит к той же цели, быстро и решительно. Ненавистнее всего была для него рассчитанная умеренность, умышленно медленный темп наслаждения. Истинный человек стремится только к самому необходимому удовлетворению своих потребностей. Существует только одно наслаждение, достойное человека — любовь». Последний пассаж очень точно характеризует Бакунина: он варьировал, как музыкальную тему, смысл самого понятия — любовь к женщине, любовь к человеку, любовь к родине, любовь к революции… Революционно настроенного Вагнера, естественно, интересовала суть мировоззрения его русского друга. И почти со всем композитор солидаризировался. Свои надежды Бакунин основывал на русском национальном характере — именно в нем, по его мнению, ярче всего проявлялся славянский тип. Основной чертой русского народа он считал наивное чувство братства. Особенно запомнилось Вагнеру утверждение, что в русском народе, по его словам, живет не то детская, не то демонская любовь к огню, что наглядно проявилось при нашествии Наполеона, когда сами горожане сожгли Москву. В мужике, развивал свою мысль Бакунин, цельнее всего сохранилась незлобивость натуры, удрученной обстоятельствами. Его легко убедить, что предать огню замки господ со всеми их богатствами — дело справедливое и богоугодное. Охватив Россию, пожар перекинется на весь мир. Тут подлежит уничтожению все то, что, освещенное в глубину, с высоты философской мысли, с высоты современной европейской цивилизации является источником одних лишь несчастий человечества. Привести в движение разрушительную силу — вот цель, единственно достойная разумного человека. Разрушение современной цивилизации — цель, которая наполняла русского бунтаря энтузиазмом. Но его планы нередко вызывали у окружающих иронические замечания. К нему приходили революционеры всевозможных мастей. Ближе всего ему, конечно, были славяне, так как их он считал наиболее пригодными для борьбы с русским деспотизмом. Французов, несмотря на их республику и прудоновский социализм, он не ставил ни во что. К демократии, к республике, ко всему подобному, по словам Вагнера, он относился безразлично, как к вещам несерьезным. Когда говорили о перестройке существующих социальных основ, он обрушивался на возражающих с уничтожающей критикой. Композитор вспоминает, как однажды один поляк, испуганный его теорией, сказал, что должна же быть хоть какая-нибудь государственная организация, которая могла бы обеспечить человеку возможность пользоваться плодами трудов своих. Бакунин ответил: «Тебе придется, стало быть, огородить свое поле и создать полицию для его охраны». Поляк сконфуженно замолчал. Устроители нового мирового порядка, согласно теории Бакунина, найдутся сами собой. Теперь же необходимо думать только о том, как отыскать силу, готовую все разрушить. Неужели, спрашивал он, кто-нибудь из нас безумен настолько, что надеется уцелеть в пожаре всеобщего развала. Представим себе, что весь европейский мир, с Петербургом, Парижем и Лондоном, сложен в один костер. Можно ли думать, что люди, которые зажгут его, начнут потом строить на его обломках? Тем, кто заявлял о своей готовности пожертвовать собой, он отвечал, что все зло — в благодушных филистерах. Типом такого филистера он представлял себе протестантского пастора. Он не мог допустить, чтобы немецкий пастор в состоянии был стать истинным человеком. Он поверил бы этому только в том случае, если бы тот самолично предал огню все свое поповское достояние, свою жену и детей… * * *
Дрезден в эти дни предоставлял прекрасную возможность для апробации и реализации бакунинских идей, хотя взор его по-прежнему был обращен к Праге. Именно туда он, находившийся на нелегальном положении, слал зашифрованные письма и отправлял тайных эмиссаров в надежде, что удастся еще раз организовать выступление против австрийских властей. Бакунину казалось: достаточно одной искры — и в сердцах чехов проснется бунтарский дух их великих предков — гуситов и таборитов, — поставивших в XV веке на дыбы чуть ли не всю Центральную Европу, и пожар новой народной войны заполыхает повсюду. Увы, времена и люди стали совсем другими, а героическое прошлое осталось лишь в песнях да преданиях. Восстание в Саксонии ознаменовало последний всплеск двухгодичной революции в Германии: по правде сказать, его никто не ожидал. Власти сами спровоцировали народ на вооруженное выступление. Саксонский король вслед за правителями других раздробленных германских государств отказался принять общегерманскую объединительную конституцию, разработанную Франкфуртским национальным собранием, избранным на волне революционных событий. В ответ на происки контрреволюционных сил повсюду начались волнения. Особенно острый характер они приобрели в Дрездене. Герцен, как всегда, был краток, описывая эти события и участие в них Бакунина: «Едва лишь революция разразилась в Дрездене, он появился на баррикадах; его уже там знали и горячо любили. Образовалось временное правительство. Бакунин предложил ему свои услуги. Обладая большей энергией, чем его друзья, не облеченный формальными полномочиями, он сделался военным вождем осаждаемого города. Он обнаружил при этом не только мужество, но и героическое, невозмутимое присутствие духа. Узнав, что королевские солдаты еще не решились на избиение своих братьев, что в них не умолкла еще совесть, что они щадят даже здания, Бакунин предложил развесить лучшие произведения Дрезденской галереи на стенах и баррикадах. Это могло бы действительно остановить осаждающих. “А если они будут стрелять?” — возразили члены муниципалитета. — “Тем лучше, пусть на них падет позор этого варварства”. Эстетичный муниципалитет не согласился. И таким же образом целый ряд революционных и террористических мер, предложенных Бакуниным, был отклонен. Когда уже больше ничего не оставалось делать, Бакунин предложил поджечь дома аристократов и взорвать ратушу вместе со всеми членами правительства, не исключая и его самого. Говоря это, он держал в руке заряженный пистолет». О своем предложении выставить на баррикадах «Сикстинскую мадонну» Рафаэля и картины Мурильо, имевшие к тому же религиозное содержание, сам Бакунин позже не упоминал, хотя и не опровергал этой легенды. Но ведь и Герцен скорее всего получил подобную информацию от Бакунина — больше было не от кого! Рихард Вагнер довольно обстоятельно описал происходившее на его глазах: «В тот же день, 3 мая, я отправился в ту часть города, откуда доходили слухи о кровопролитном столкновении. Как я узнал, схватка вышла у цейхгауза. Возбужденная толпа хотела силой взять этот стратегический пункт, но солдаты разогнали ее картечью <…> Я не испытывал прямого желания вмешаться в ряды борцов, но возбуждение и участие к происходящему росло во мне с каждым шагом. Не сливаясь с бушующей толпой, я проник в здание ратуши. Сначала мне показалось, что представители города действуют с народом заодно. Но попав незамеченным в самый зал заседания, я убедился, что здесь царит полнейшее замешательство и растерянность. С наступлением ночи я медленно направился домой, в отдаленный Фридрихштадт, пробираясь через сооружаемые везде баррикады». Тут неожиданно Вагнер столкнулся лицом к лицу с Бакуниным и более уже не упускал его из виду до последнего (увы, — печального) дня Дрезденского восстания. В черном фраке, с папиросой во рту, Бакунин бродил по городу. В принимаемых населением мерах защиты он видел только признаки детской беспомощности и принялся с присущей ему энергией вмешиваться в организацию восстания. Казалось, он был повсюду. То на одной, то на другой баррикаде маячил его огромный силуэт с львиной гривой. С двумя польскими эмигрантами (впрочем, очень скоро исчезнувшими со сцены) он создал штаб обороны города, разместив его в ратуше, где заседало временное правительство. Общение с другом Вагнер описал с протокольной точностью: «<…> Исключительное впечатление овладело мной, когда я вступил в ратушу. Здесь шла тяжелая борьба, организованная, серьезная. Следы величайшего утомления лежали на всех лицах, ни один голос не звучал натурально. Все хрипели тяжко. <…> Один только Бакунин сохранил ясную уверенность и полное спокойствие. Даже внешность его не изменилась ни на йоту, хотя и он за все это время ни разу не сомкнул глаз. Он принял меня, лежа на одном из матрацев, разложенных в зале ратуши, с сигарой во рту. <…> От Бакунина я узнал кратко и точно обо всем, что произошло за время моего отсутствия (Вагнер вывозил за пределы обстреливаемого из пушек Дрездена свою семью. — В. Д.). От решенного в те дни отступления отказались, так как боялись, что оно подействует деморализующим образом на прибывшие многочисленные отряды. Напротив, жажда битвы была так велика и силы защитников так значительны, что еще можно было успешно бороться с солдатами. <…> Бакунин предложил поэтому снести в погреба ратуши наличные пороховые запасы и взорвать ее, когда приблизятся войска. Городская управа, продолжавшая заседать где-то в задней комнатке, самым решительным образом протестовала против этого. Он, Бакунин, настаивал на необходимости этой меры. Но его перехитрили, удалив из ратуши весь порох… <…>» В водовороте революционных событий колоссальная фигура Бакунина притягивала как магнит. Сгусток энергии, шаровая молния — не иначе! Лицо, грудь открыты для всех… Любой враг может незаметно подкрасться и сразить насмерть… Кого же все это напомнило композитору, не спускавшего глаз со своего русского друга? Ну конечно, Зигфрида, вероломно убитого в спину копьем нибелунга Хагена. Вагнер всегда сам писал либретто своих опер. Вот и сейчас он находился во власти нового замысла — воплотить в грандиозную музыкальную постановку средневековые германские легенды, уходящие своими корнями в еще более глубокое прошлое. Любимый герой немецкого народа, считал Вагнер, — человек, принадлежащий не только прошлому, но и будущему, которого мы ждем и жаждем. Более того, в нем аккумулированы все компоненты идеала современности. Он — носитель мировой воли, реализуемой в повседневных деяниях и направленных на освобождение людей от зла и страданий, нищеты и угнетения. Во имя этого бесстрашный герой готов — не задумываясь и в любой момент — пожертвовать своей жизнью. Композитор успел уже сделать несколько набросков и выбрал название своему музыкальному опусу — «Смерть Зигфрида» (впоследствии он вольется в кульминационную часть бессмертной тетралогии). Аналогия между Зигфридом и Бакуниным напрашивалась сама собой. Такая же несгибаемая сила воли! Такая же непреклонная целеустремленность, направленная на решительное изменение несовершенной жизни! Такое же самопожертвование во имя счастья других! Такая же трагическая судьба! И когда в относительно скором времени зазвучит гениальная музыка, в воображении и памяти композитора образ Зигфрида невольно сольется с образом живого героя революции — Михаила Бакунина… Между тем Дрезденское восстание захлебывалось в крови. Тысяча вооруженных рудокопов, подоспевших на помощь инсургентам с близлежащих гор, не смогли перетянуть чашу весов в пользу восставших. Ружья, пистолеты, сабли, кинжалы были бессильны против картечи и снарядов. На помощь саксонской армии прибыли прусские войска, развязавшие в городе настоящий террор. Повстанцев расстреливали на месте без суда и следствия, закалывали штыками всех, кто попадался под руку. Дома поджигались, прямой наводкой сносились баррикады. Бакунин еще раньше предлагал реализовать запасной план, наиболее оптимальный в создавшихся условиях: организованно отойти в горы и там начать народную партизанскую войну. Но время было упущено. Приходилось отступать неорганизованно и в спешке. Тем не менее Михаилу удалось вывести из окружения более полутора тысяч повстанцев… Поздно ночью Бакунин и руководитель дрезденского временного правительства Отто Гейбнер прибыли в саксонский город Хемниц, рассчитывая создать здесь базу сопротивления (а в перспективе — партизанского движения). Они остановились на ночевку в дорожной гостинице. Вагнер приехал позже на почтовой карете и тем самым избежал ареста. Вождей дрезденского восстания выследили и предали соратники из «коммунальной гвардии», сообщив об их появлении жандармам. Именем королевского правительства Бакунин и Гейбнер были арестованы и препровождены в тюрьму. Вагнеру, к счастью для него самого и мировой культуры, удалось избежать этой участи. С риском для жизни он добрался до баварской границы, там сел на пароход, курсировавший по Боденскому озеру, и оказался в Швейцарии. Великому композитору суждено было жить там много лет на положении эмигранта… * * *
Спустя пятнадцать лет Бакунин так оценивал свое участие в европейских революциях: «В прошлой моей жизни нет ни одного факта, за который я должен был бы краснеть. В 1848 и 1849 годах, равно как и нынче, я верил только в человечество и имел в виду только одну цель — торжество свободы. <…>» (выделено мной. — В. Д.). Личность Бакунина-бунтаря не могла не притягивать к себе художников слова. Неудивительно, что он послужил прототипом для ряда произведений русской поэзии и прозы. В 1838 году Константин Аксаков, соратник Михаила по кружку Станкевича, написал балладу «Молодой крестоносец» и посвятил ее Бакунину. Образ рыцаря-паладина он во многом списывал с будущего «апостола свободы»: Бьется сердце молодое;
Перед ним вдали, как сон,
Все небесное святое,
Все, чем в жизни дышит он.
И от Запада к Востоку,
Меч и посох под рукой,
Он идет к стране далекой,
Крестоносец молодой.
Трудно не увидеть в этих поэтических строках намек, хотя и в символической и романтической форме, на будущую всемирную миссию Михаила Бакунина. А И. С. Тургенев, когда писал роман «Рудин», наделил своего героя многими хорошо узнаваемыми бакунинскими чертами, начиная от львиной гривы и кончая вечным безденежьем. А Герцен в «Былом и думах» так написал о прототипе главного героя нашумевшего романа: «Тургенев, увлекаясь библейской привычкой Бога, создал Рудина по своему образу и подобию; Рудин — Тургенев 2-й, наслушавшийся философского жаргона молодого Бакунина». Трудно в таком случае решить, к кому именно — к Бакунину, самому Тургеневу или же вымышленному персонажу — отнести такую, к примеру, нелицеприятную характеристику: «Рудин казался полным огня, смелости, жизни, а в душе был холоден и чуть ли не робок, пока не задевалось его самолюбие: тут он на стены лез. Он всячески старался покорить себе людей, но покорял он их во имя общих начал и идей и действительно имел влияние сильное на многих. Правда, никто его не любил; один я, может быть, привязался к нему». И все же главное качество Рудина, как и Бакунина, — любовь к свободе! Герой романа Тургенева провозглашает свое кредо словами другого героя романа — бессмертного Дон Кихота: «Свобода —… одно из самых драгоценных достояний человека, и счастлив тот, кому небо даровало кусок хлеба, кому не нужно быть за него обязанным другому!» Роман «Рудин» Тургенев писал летом 1855 года (опубликован он был в 1856 году в январском и февральском номерах журнала «Современник»), когда Бакунин отбывал бессрочное заключение в одиночной камере Шлиссельбургской крепости. Однако для своего главного героя писатель избрал героическую смерть: в Эпилоге постаревший Дмитрий Рудин с красным знаменем в руках гибнет от пуль карателей на одной из парижских баррикад в трагические дни июньского восстания 1848 года. (Тургенев был очевидцем баррикадных боев в Париже.) По выходе романа в свет многие близкие друзья тотчас же узнали в его главном герое незабвенного Мишеля. Сам автор тоже не отрицал, что попытался в Рудине изобразить «верный портрет» молодого Бакунина. Впрочем, не все разделяли это мнение. Если Боткин, к примеру, признавал между Рудиным и Бакуниным стопроцентное сходство, то Герцен, как уже говорилось, начисто отрицал идентичность литературного героя и Бакунина. Но разве в этом дело — похож или не похож? Важно другое: своим персонажем Тургенев вновь привлек внимание читающей публики и демократической общественности России к «замечательному десятилетию» (как выразился П. В. Анненков) и не менее замечательным людям того времени. Спустя полтора десятилетия к личности Бакунина обратился еще один гигант отечественной литературы — Ф. М. Достоевский. «Антинигилистический» роман «Бесы» создавался под непосредственным впечатлением от драматических событий, разыгравшихся в те годы в России. Можно ли считать Бакунина прототипом Николая Ставрогина? К этому вопросу мы еще вернемся ниже, когда нить повествования приведет нас в 70-е годы XIX века… Глава 6
УЗНИК ЕВРОПЕЙСКИХ МОНАРХОВ
11 мая 1849 года немецкие жандармы оповестили своих русских коллег об аресте опасного преступника. «В числе дрезденских мятежников, — говорилось в секретной депеше, — захваченных в Хемнице, привезен туда и Бакунин». В Петербурге ликовали. Там уже давно была назначена награда в 10 тысяч рублей за его поимку. История сохранила для потомков реакцию Николая I на полученное известие. «Наконец-то!» — изрек царь. Но радость оказалось несколько преждевременной. Вместо того чтобы незамедлительно этапировать преступника на родину, ему решили предъявить полный счет в Саксонии и Австрии. Накануне ареста Михаил успел уничтожить записную книжку с зашифрованными адресами и фамилиями. Но жандармам удалось заполучить множество других бумаг и документов, компрометировавших пленника. С них-то и начались изнурительные допросы. После временного содержания в дрезденской тюрьме и кавалерийских казармах арестанта перевели в казематы Кенигштейнской крепости, расположенной на высоком берегу Эльбы (где еще недавно скрывался от восставшего народа саксонский король). Протоколы допросов Бакунина сохранились и неоднократно публиковались. Они казенны и не блещут оригинальностью, как и любые другие плоды полицейского «творчества»: <…> ВОПРОС № 3: Политическая деятельность Бакунина была направлена главным образом против русского правительства. ОТВЕТ: Совершенно верно[13]. ВОПРОС № 4: Поэтому Бакунин, так как он усмотрел в майской революции в Дрездене выступление против прусского влияния, а вместе с тем, ввиду влияния русской политики на Пруссию, и выступление против русского влияния, и так как эта революция показалась ему отвечающею его стремлению сломить или по крайней мере ослабить русское влияние на Германию, а сверх того многие его знакомые приняли участие в восстании, примкнул и действовал в инсуррекции (вооруженное восстание. — В. Д.), имевшей место в Дрездене в мае сего года. ОТВЕТ: Также верно. ВОПРОС № 5: Однако Бакунин отрицает, чтобы он подготовлял Дрезденское восстание или знал о его подготовке. ОТВЕТ: Это я определенно отрицаю. <…> ВОПРОС № 10: Бакунин ведал пороховым погребом и занимался раздачею пороха и доставкою боеприпасов. ОТВЕТ: Верно. ВОПРОС № 11: Бакунин распоряжался посылкою подкреплений. ОТВЕТ: Не всегда, а именно только в отсутствие Гейнце. ВОПРОС № 12: Бакунин посещал баррикады и инструктировал их командиров относительно способов получения припасов из ратуши. ОТВЕТ: Один только раз. <…> ВОПРОС № 16: Бакунин вместе с Борном составил не выполненный однако позже план собрать все силы и атаковать войска с двух сторон. ОТВЕТ: Я только разговаривал с Борном об этом плане, но сам я его не составлял. ВОПРОС № 17: Бакунин обсуждал с Борном план отступления инсургентов. ОТВЕТ: Это правда. ВОПРОС № 20: Бакунин причастен к решению Гейбнера перенести восстание в Хемниц и с этою целью поехал также вместе с Гейбиером в Хемниц, но там был задержан. ОТВЕТ: Совершенно верно.
Крепкие запоры, глубокие подвалы и непрерывные допросы не исключали возможности чтения книг и занятия самообразованием. Единственное, что категорически запрещалось, — чтение газет. Пользуясь тюремными порядками, ‘ Бакунин набросился на книги о Великой французской революции и мировую беллетристику. Его одиночество в полутемной камере скрашивали Шекспир и Сервантес, учебник английского языка, литература по математике и физике. Своему другу Адольфу Рейхелю он направил список из двенадцати названий с просьбой раздобыть и передать в тюрьму целую библиотеку фундаментальных трудов по математике, включая трехтомный трактат по дифференциальному и интегральному исчислению, алгебраическому и геометрическому анализу, классические работы Эйлера, Лагранжа, Монжа и др. В письме сестре Рейхеля — Матильде — Бакунин так описывает свой распорядок дня: «Что касается моей здешней жизни, то она очень проста и может быть описана в немногих словах. <…> В семь часов утра я встаю и пью кофе; потом сажусь за стол и до двенадцати занимаюсь математикой. В двенадцать мне приносят еду; после обеда я бросаюсь в кровать и читаю Шекспира или же просматриваю какую-нибудь математическую книгу. В два обычно за мною приходят на прогулку; тут на меня надевают цепь, вероятно для того, чтобы я не убежал, что, впрочем, и без того было бы невозможно, так как я гуляю между двумя штыками и бегство из крепости Кенигштейн кажется по крайней мере мне, невозможным. Может быть, это — тоже своего рода символ, чтобы напоминать мне в моем одиночестве о тех невидимых узах, которые связывают каждого индивидуума со всем человечеством. Как бы то ни было, но украшенный сим предметом роскоши я немного гуляю и издали любуюсь красотами Саксонской Швейцарии. Через полчаса я возвращаюсь, снимаю наряд и до шести часов вечера занимаюсь английским. В шесть я пью чай и опять принимаюсь за математику до половины десятого. Хотя у меня нет часов, но время я знаю довольно точно, так как башенные часы отбивают каждую четверть часа, а в половине десятого вечера слышится меланхолическая труба, пение которой, напоминающее горькую жалобу несчастного влюбленного, служит знаком того, что надо тушить свет и ложиться спать. Понятно, я не могу сразу заснуть и обычно не сплю за полночь. Это время идет [у меня] на всевозможные размышления, особенно о тех немногих любимых людях, дружбою которых я столь дорожу. Мысли беспошлинны, не стеснены никакими крепостными стенами, и вот они бродят по всему свету, пока я не засыпаю. Каждый день повторяется та же история…» Вместе с тем у Бакунина изменилось отношение к философии, слишком далекой, по его мнению, от реальной жизни и тех конкретных задач, которые ему приходилось решать во время бурных революционных событий. «Я теперь… <…> не жажду ничего иного, кроме положительного знания, — пишет он в письме от 9 декабря 1849 года все тому же Рейхелю, — которое помогло бы мне понять действительность и самому быть действительным человеком. Абстракции и призрачные хитросплетения, которыми всегда занимались метафизики и теологи, противны мне. Мне кажется, я не мог бы теперь открыть ни одной философской книги без чувства тошноты. <…>». В Кенигштейне он познакомился с австрийским писателем Фердинандом Кюрнбергером (1821–1879), проходившим, как принято выражаться, по другому делу — участие в Венской революции. Он бежал после ее поражения в Дрезден, где и был арестован. Однажды им довелось иметь продолжительную беседу о судьбах революции в Европе, о чем Кюрнбергер оставил воспоминания: «Немецкие революции, до сих пор оканчивались неудачами потому, что четвертое сословие, единственный творческий фактор нашего общества, было совращено с пути истинного или предано третьим сословием, буржуазией и доктриной, — был убежден Бакунин. Разошлись мы с ним только в выводах. Я в моем тогдашнем негодовании полагал, что немецкая цивилизация расслабляюще действует на людей, и желал для вашего гамлетовского народа немного той первобытной дикости, которая делает восточные народы, как, например, поляков и венгров, столь воинственными. Бакунин же стоял на противоположной точке зрения. Так как немец не обладает ни темпераментом западного романца, ни дикостью восточного славянина, то ему, чтобы развить в себе воинственность, не остается ничего иного как до крайних пределов развить ему свойственную доктринерскую особенность: воодушевление идеей. Эта доктрина должна проникнуть в самую глубину пролетариата, не изменяя его характера. Из такого союза силы и познания и должен явиться на свет тот вождь, которого до сих пор так не хватало немецким революционным битвам и который должен сочетать в себе дикий боевой клич пролетария с высоким полетом мыслителя: солдат и полководец в одном лице». Оба арестанта сошлись на мысли, что европейская революция 1848–1849 годов потерпела поражение только потому, что ее не мог возглавить человек, в ком бы соединились активность и твердость воли с критическим пониманием истории и современности. Вождем революции мог бы стать только «величайший философ духа и подлиннейший пролетарий». По свидетельству другого немецкого заключенного революционера, Бакунин вообще считался в тюрьме самым опасным из всех арестантов, и ему даже приписывались «сверхчеловеческие силы». Несмотря на внешнюю неприступность крепости Кенигштейн, охрана симпатизировала узникам, некоторые из солдат выражали даже готовность освободить революционеров или помочь им бежать. Настроение гарнизона не было секретом для начальства, поэтому вскоре караул поголовно заменили более надежными стражниками. 14 января 1850 года саксонский суд вынес смертный приговор руководителям Дрезденского восстания — Бакунину, Гейбнеру и Рекелю. Все трое приговаривались к расстрелу. Такое решение по-своему даже удовлетворило Михаила: всё кончится в считанные мгновения и ему не придется остаток жизни проводить в каменном мешке («живой могиле», как он сам выражался) безо всякой надежды на освобождение. Он написал Матильде Рейхель: «<…>Итак, Вы уже знаете, что я приговорен к смерти. Теперь я должен сказать Вам в утешение, что меня уверили, будто приговор будет смягчен, то есть заменен пожизненною тюрьмою или столь же продолжительным заключением в крепости. Я говорю “Вам в утешение”, потому что для меня это — не утешение. Смерть была бы мне куда милее. Право, без фраз, положа руку на сердце, я в тысячу раз предпочитаю смерть. Каково всю жизнь прясть шерсть или сидеть в одиночестве, в бездействии, никому ненужным в крепости за решеткой, просыпаясь каждый день с сознанием, что ты заживо погребен и что впереди еще бесконечный ряд таких безотрадных дней! Напротив, смерть — только один неприятный момент, к тому же последний, момент, которого никому не избежать, наступает ли он с церемониями, с законными заклинаниями, трубами и литаврами, или захватывает человека неожиданно в постели. Для меня смерть была бы истинным освобождением. Уже много лет нет у меня большой охоты к жизни. Я жил из чувства долга, смерть же освобождает как от всякого долга, так и от ответственности. Я вправе желать смерти, так как ничья жизнь не связана неразрывно с моею…» Друзья уже мысленно попрощались с приговоренным к смерти. Вагнер, сумевший выехать из Швейцарии во Францию, переправил Бакунину и другому осужденному — Рекелю — трогательное письмо: «Дорогие друзья! Пишу не затем, чтобы говорить слова утешения, так как знаю, что в утешении вы не нуждаетесь. До меня только что дошло известие, что король Саксонский утвердил смертный приговор над вами, — и я хочу доставить вам некоторую радость, хочу послать вам мой горячий братский привет. Но я далеко от вас. С отчаянием думаю о том, что эти строки, может быть, до вас не дойдут. Желаю только одного, чтобы они застали вас в живых. Во сне и наяву — всегда вы были и оставались мне близки и дороги: в обаянии силы и страданий, достойные одновременно зависти и слез. Теперь пишу вам, готовым принять удар от руки того палача, за человеческое достоинство которого вы боролись. Братья, я хочу признаться в своем малодушии: из любви к вам я мечтал о том, чтобы вам даровали жизнь. Теперь я понял: величию и мощи вашей соответствует жестокий жребий, уготованный для вас врагами. Ваша сила и смелость принудили их решиться на самые отчаянные шаги. Этим они выдали свое преклонение перед вами. Вы вправе гордиться собой. Дорогие братья! Что казалось нам самым необходимым для того, чтобы люди могли переродиться в настоящих людей? Необходимо, чтобы нужда заставила их стать героями. И мы видим теперь перед собой двух таких героев, которые, влекомые святой потребностью любви к людям, поднялись до радости истинного мужества! Привет вам, дорогие! Вы показываете нам, чем могли бы быть мы все. Умрите с радостным чувством того значения, которое вы приобрели для нас. Позвольте мне, вашему далекому другу, прибавить одну каплю сладости к той священной и торжественной чаше, которую вам предстоит испить. Хочу сообщить вам, что окруженный заботой, возвышенной дружбой и любовью, свободный и бодрый, взираю я теперь на будущее и, окрыленный новыми силами, работаю над тем же делом, за которое вы, герои, отдаете сейчас свою жизнь. Мой Михаил, мой Август! Милые, дорогие, незабвенные братья! Вы будете жить! Слух о вас все шире и шире распространится среди людей, и имена ваши станут символом любви и блаженства для будущего человечества. Примите же смерть, окруженные удивлением, поклонением и — любовью! Если суждено мне испытать невыразимое счастье получить от вас последний привет, — вы знаете, где найти меня… Только бы это письмо дошло до вас, ибо не сомневаюсь, что вы исполните мое горячее желание. Итак, дорогие братья, обнимаю вас со всем жаром любящей души. Этим моим поцелуем и этой моей слезой приобщаюсь к тому величию, которым вы осенены сейчас в моих глазах! Радостно и гордо, как вы, хочу и я когда-нибудь отдать свою жизнь на алтарь нашей дружбы!» Однако саксонские власти не спешили приводить приговор в исполнение. Приговоренному к смерти предложили составить прошение о помиловании, но Бакунин отказался это сделать. До самой смерти Бакунина сопровождала легенда: будто бы на предложение саксонских властей обратиться к королю с ходатайством о помиловании несгибаемый узник ответил: «Предпочитаю быть расстрелянным!» В действительности же король попросту не решался утверждать смертную казнь руководителям Дрезденской революции, опасаясь возмущения подданных. Поэтому после множества проволочек он принял решение заменить смертную казнь на пожизненное заключение и одновременно выдать Бакунина Австрии в связи с участием в Пражском восстании. В ночь с 12 на 13 июня арестант был разбужен и закован в кандалы. Он подумал, что пришло время казни, но его отвезли на границу и передали австрийским жандармам. * * *
Бакунина доставили в Прагу, а спустя девять месяцев перевели в крепость Ольмюц (современный чешский город Оломоуц). Немецкие тюрьмы (саксонские — в особенности) в сравнении с австрийскими могли показаться санаторием. Русскому революционеру запретили переписку и любое другое общение с внешним миром, его поместили на нижнем полуподвальном этаже старинного замка, где круглосуточно у дверей камеры дежурил часовой. Всего же опасного узника, в коем следователи усматривали одну из ключевых фигур Пражского восстания и чуть ли не координатора всеевропейской революции, охраняло до двадцати человек. Относительно руководителей восстания из числа чешских патриотов следствие было в основном завершено. От Бакунина ожидали подтверждения данных им прежде показаний, а также раскрытия конкретных деталей и имен. По поводу последнего пункта он сразу расставил все точки над /’: «Я должен здесь заявить, что вдаваться в подробности относительно отдельных лиц совершенно противоречит моему принципу, однажды мною уже высказанному. Я допускаю, что многое стало известным благодаря показаниям лиц, допрошенных во время следствия. Если, например, братья Страки многое рассказали, то они и отвечают за содержание своих речей. Я же могу отвечать только на определенные вопросы, но отнюдь не на вопросы общего характера, ибо могло случиться, что то или иное обстоятельство, то или иное лицо вообще ускользнули от следствия, и ответами общего характера я рисковал бы кого-нибудь скомпрометировать». И еще: «Принципы вы мои знаете, я их не таил и высказывал громко; я желал единства демократизированной Германии, освобождения славян, разрушения всех насильственно сплоченных царств, прежде всего разрушения Австрийской империи; я взят с оружием в руках — довольно вам данных, чтобы судить меня. Больше же ни на какие вопросы я вам отвечать не стану». На вопрос следователя: «Каковы были ваши политические идеи, в частности по отношению Австрии?» — последовал ответ: «Мое личное убеждение, что австрийская монархия совершенно несовместима с понятием о свободе и может существовать лишь при помощи насилия». В Ольмюце условия содержания узника оказались особенно тяжелыми — здесь Бакунина приковали железной цепью к стене, лишив прогулок и общения с посетителями. Австрийцы всерьез опасались попыток его насильственного освобождения. Им всюду мерещились закутанные в черные плащи карбонарии, прячущие под полами пистолеты и кинжалы. Наконец, тюремщики могли вздохнуть свободно: 15 мая 1851 года австрийским военным судом Бакунин был приговорен к смертной казни через повешение «за государственную измену по отношению к Австрийской империи». Впрочем, власть предержащие давно договорились о дальнейшей судьбе «опасного преступника». Молодой австрийский император, подобно своему саксонскому собрату, «великодушно» заменил смертную казнь на пожизненное заключение и с легким сердцем распорядился выдать узника другому своему собрату — русскому императору Николаю 1, который за два года до этого помог Габсбургской династии подавить революцию в Венгрии, отправив на поддержку терпящих поражение австрийцев армию под командованием И. Ф. Паскевича. На границе австрийские жандармы потребовали возвращения казенного имущества, и европейские наручники заменили на русские кандалы. Впоследствии Бакунин поведал об этом эпизоде Герцену в присутствии Натальи Алексеевны Тучковой-Огаревой (1829–1913), записавшей рассказ и включившей его в свои мемуары: «<…> Раз ночью он был пробужден непривычным шумом. Двери шумно отворялись и запирались, замки щелкали; наконец, шаги идущих приблизились, разные начальники вошли в тюрьму: смотритель тюрьмы, сторожа и какой-то офицер. Бакунину приказали одеваться. “Я ужасно обрадовался, — говорил Бакунин, — расстреливать ли ведут, в другую ли тюрьму переводят — все перемена, стало быть, все к лучшему. Меня повезли в закрытом экипаже на железную дорогу и посадили в закрытый вагон с крошечными окнами. Вагон этот, вероятно, переставляли, когда нужно было менять поезда, меня не выводили ни на одной станции. Чтобы подышать свежим воздухом, я придумал просить поесть, но это не привело к желаемому результату, мне принесли поесть в вагон. Наконец, мы добрались до конечной цели нашего путешествия. Меня вывели скованного из темного вагона на ярко освещенный зимним солнцем дебаркадер. Окидывая беглым взглядом станцию, я увидал русских солдат, сердце мое радостно дрогнуло, и я понял, в чем дело. Ну, поверишь ли, Герцен, — продолжал он, — я обрадовался, как дитя, хотя не мог ожидать ничего хорошего для себя. Повели меня в отдельную комнату, явился русский офицер, и началась сдача меня, как вещи; читали официальные бумаги на немецком языке. Австрийский офицер, жиденький, сухощавый, с холодными, безжизненными глазами, стал требовать, чтобы ему возвратили цепи, надетые на меня в Австрии. Русский офицер, очень молоденький, застенчивый, с добродушным выражением в лице, тотчас согласился на обмен цепей. Сняли австрийские кандалы и немедленно надели русские. Ах, друзья, родные цепи мне показались легче, я им радовался и весело улыбался молодому офицеру, русским солдатам. ‘Эх, ребята, — сказал я, — на свою сторону, знать, умирать’. Офицер возразил: ‘Не дозволяется говорить’. Солдаты молча с любопытством поглядывали на меня”»… * * *
Через несколько дней арестант был доставлен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость, в сырую одиночную камеру Алексеевского равелина. Он ждал каждодневных изнурительных допросов, но они почему-то не начинались. Впрочем, все необходимые формальности были соблюдены. А спустя два месяца к Бакунину прибыл шеф жандармов граф А. Ф. Орлов и объявил, что государь пожелал выслушать чистосердечные признания узника, и тот должен изложить их письменно как можно подробнее. Бакунин заколебался. С одной стороны, он понимал, что царь и Третье (жандармское) отделение собственной его величества канцелярии желали бы получить от своего пленника как можно больше сведений о революционных настроениях в России и в Европе. С другой стороны, затеянная царем и его окружением игра предоставляла возможность не только добиться какого-то послабления, но и в определенной степени ввести в заблуждение дознавателей. В конечном счете Бакунин согласился дать письменные показания — при условии, что писать станет только о себе, не ставя под удар других. Заключенному выдали пачку бумаги, перо и чернильницу, и он принялся писать самое длинное письмо в своей жизни, получившее название «Исповеди». Достоянием широкой общественности она стала только после Октябрьской революции, когда ученые получили доступ к архивам жандармского ведомства. До публикации же в открытой печати его успели прочесть чуть больше десяти человек, включая самого царя и наследника престола. Об «Исповеди» написаны горы книг и статей. В чем только не обвиняли Бакунина — в предательстве революционных идеалов, лжи, трусости, верноподданнических чувствах и прочих смертных грехах. Особенно злорадствовали политические противники анархистов: «Поглядите, какой у них идейный вдохновитель — унизился перед самим царем». Однако никакого унижения и тем более предательства не было! Просто жестокие обстоятельства продиктовали такую тактику поведения. Бакунин, который всегда слыл «великим конспиратором», не был бы Бакуниным, если бы не попытался переиграть своих мучителей. А для этого любые средства хороши. Уже на склоне лет он учил революционную молодежь: «<…> Революционер может и часто должен жить в обществе, притворяясь совсем не тем, что он есть. Революционер должен проникнуть всюду, во все низшие и средние сословия, в купеческую лавку, в церковь, в мир бюрократический, военный, в литературу, в III отделение и даже в Зимний дворец». Что же тогда говорить о поведении революционера, который оказался в логове своих врагов? Да у него просто нет иного выхода, как попытаться ввести их в заблуждение! Никакой тайны из своего поступка Бакунин тоже не делал. В письме от 8 декабря 1860 года, нелегально отправленном Герцену из Сибири, Бакунин откровенно рассказывает о своем «грехопадении»: «В 1851 году в мае я был перевезен в Россию, прямо в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин, где я просидел 3 года. Месяца два по моему прибытию, явился ко мне граф Орлов от имени государя: “Государь прислал меня к вам и приказал вам сказать: скажи ему, чтоб он написал мне, как духовный сын пишет к духовному ощу. Хотите вы писать?” Я подумал немного и размыслил, что перед juri [жюри, суд присяжных], при открытом судопроизводстве я должен бы был выдержать роль до конца, но что в четырех стенах, во власти медведя, я мог без стыда смягчить формы, и потому потребовал месяц времени, согласился и написал в самом деле род исповеди, нечто вроде Dichtung und Wahrheit [поэзия и вымысел]; действия мои были, впрочем, так открыты, что мне скрывать было нечего. Поблагодарив государя в приличных выражениях за снисходительное внимание, я прибавил: “Государь, вы хотите, чтоб я вам написал свою исповедь: хорошо, я напишу ее; но вам известно, что на духу никто не должен каяться в чужих грехах. После моего кораблекрушения у меня осталось только одно сокровище: честь и сознание, что я не изменил никому из доверившихся мне, — и потому я никого называть не стану”. После этого, a quelques exceptions pres [за немногими изъятиями], я рассказал Николаю всю свою жизнь за границею, со всеми замыслами, впечатлениями и чувствами, причем не обошлось для него без многих поучительных замечаний насчет его внутренней и внешней политики. Письмо мое, рассчитанное, во-первых, на ясность моего, по-видимому безвыходного, положения, с другой же — на энергический нрав Николая, было написано очень твердо и смело и именно потому ему очень понравилось. За что я ему действительно благодарен, это [за то], что он по получении его ни о чем более меня не допрашивал». Процитированному письму предшествовало другое, более обширное (на 20 листах) послание Бакунина к Герцену, до адресата не дошедшее. Надо полагать, оно также содержало откровенный рассказ об обстоятельствах написания «Исповеди». Однако ключевым в приведенном отрывке мне представляется словосочетание, написанное по-немецки — Dichtung und Wahrheit. Обычно оно переводится на русский как «Поэзия и правда» — именно так названы неоднократно издававшиеся в России беллетризированные мемуары Гёте. Разумеется, сам Гёте вкладывал в заголовок своих воспоминаний именно такой (и никакой другой) смысл. Однако в немецком языке слово Dichtung означает не одну только поэзию, но также «выдумку» и «вымысел», а словосочетание Dichtung und Wahrheit вообще представляет собой идиому (даже своего рода поговорку), которая переводится как «вымысел и правда». Именно такая лексическая модель и стала для Бакунина алгоритмом при написании его знаменитой «Исповеди» (кстати, этот заголовок письма царю вовсе не принадлежит автору, а был придуман первыми издателями рукописи, пролежавшей почти 70 лет в секретном архиве). Заказчиков «Исповеди» написанный в течение месяца документ не привел в особый восторг. Граф Орлов, ознакомившись с «покаянием» Бакунина, сравнил его с показаниями Пестеля, удачно использовавшего предоставленную ему возможность не для раскаяния, а для пропаганды декабристских идей. Шеф жандармов попал в точку. Но письмо-исповедь Бакунина еще и поразительный человеческий документ: сквозь казенную словесную мишуру в нем явственно слышится, как бьется горячее (или, как в те времена говорили, ретивое) сердце. Работа над «Исповедью» позволила Михаилу мысленно как бы заново пережить все 37 лет своей скитальческой жизни. Перед его внутренним взором проплывали воспоминания детства, лица родителей, сестер, братьев, друзей. Понятно, что царю была совершенно безразлична ностальгия узника Петропавловской крепости по безвозвратно утраченному прошлому. Поэтому Бакунин и начал сразу с более зрелых лет своего духовного становления, периода сомнений и исканий, что нередко приводило к «ложным понятиям», а объяснялось «сильной и никогда не удовлетворенной потребностью знания, жизни и действия». Философия, как мы знаем, — в особенности германская — была когда-то для него всё, в нее он погрузился целиком и полностью, доводя себя «почти до сумасшествия, и день и ночь ничего другого не видя, кроме категорий Гегеля». Как много изменилось с той поры и сколь много пришлось переосмыслить! Нет, не любовь к свободе или стремление к переустройству общества были принесены в жертву! А вот от метафизических иллюзий он избавился, похоже, напрочь. Сама немецкая действительность, столь отличная от русской жизни, привела к кардинальной «переоценке всех ценностей». В «Исповеди» об этом сказано так: «<…> Сама же Германия излечила меня от преобладавшей в ней философской болезни; познакомившись поближе с метафизическими вопросами, я довольно скоро убедился в ничтожности и суетности всякой метафизики: я искал в ней жизни, а в ней смерть и скука, искал дела, а в ней абсолютное безделье. Немало к сему открытию способствовало и личное знакомство с немецкими профессорами, ибо что может быть уже, жальче, смешнее немецкого профессора да и немецкого человека вообще! Кто узнает короче немецкую жизнь, тот не может любить немецкую науку; а немецкая философия есть чистое произведение немецкой жизни и занимает между действительными науками то же самое место, какое сами немцы занимают между живыми народами. Она мне наконец опротивела, я перестал ею заниматься-. Таким образом излечившись от германской метафизики, я не излечился, однако, от жажды нового, от желания и надежды сыскать для себя в Западной Европе благодарный предмет для занятий и широкое поле для действия: …я оставил философию и бросился в политику». Политика — вот что больше всего интересовало императора и жандармов. Но здесь Бакунин переиграл Николая и его окружение: он ничего не сообщил нового о русских или польских «делах», да и ситуацию в европейском революционном движении осветил на уровне обычных газетных передовиц. О своем собственном житье-бытье написал откровенно и с искренней болью в душе. Заграничные воспоминания действительно оказались не из приятных: «<…> Жил в бедности, в болезненной борьбе с обстоятельствами и с своими внутренними, никогда неудовлетворенными потребностями жизни и действия, и не разделял с ними ни их увеселений, ни своих трудов и занятий. <…> Я жил большею частью дома, занимаясь отчасти переводами с немецкого для своего пропитания, отчасти же науками: историею, статистикою, политическою экономией, социально-экономическими системами, спекулятивною политикою, то есть политикою без всякого применения, а также несколько и математикою и естественными науками. <…> Тяжело, очень тяжело мне было жить в Париже, Государь! Не столько по бедности, которую я переносил довольно равнодушно, как потому, что, пробудившись наконец от юношеского бреда и от юношеских фантастических ожиданий, я обрел себя вдруг на чужой стороне, в холодной нравственной атмосфере, без родных, без семейства, без круга действия, без дела и без всякой надежды на лучшую будущность. Оторвавшись от родины и заградив себе легкомысленно всякий путь к возвращению, я не умел сделаться ни немцем, ни французом; напротив, чем долее жил за границею, тем глубже чувствовал, что я — русский и что никогда не перестану быть русским. <…> Мне так бывало иногда тяжело, что не раз останавливался я вечером на мосту, по которому обыкновенно возвращался домой, спрашивая себя, не лучше ли я сделаю, если брошусь в Сену и потоплю в ней безрадостное и бесполезное существование?..» И вот грянула февральская революция. События, очевидцем которых он стал, Бакунин описывает (и это в письме к царю!) с восторгом и талантом, достойным подлинного писателя: «Что ж скажу Вам, Государь, о впечатлении, произведенном на меня Парижем! (Туда Бакунин, как мы помним, прибыл спустя три дня из Брюсселя. — В. Д.) Этот огромный город, центр европейского просвещения, обратился вдруг в дикий Кавказ: на каждой улице, почти на каждом месте, баррикады, взгроможденные как горы и досягавшие крыш, а на них между каменьями и сломанною мебелью, как лезгинцы в ущельях, работники в своих живописных блузах, почерневшие от пороху и вооруженные с головы до ног; из окон выглядывали боязливо толстые лавочники, épiciers [лавочники] с поглупевшими от ужаса лицами; на улицах, на бульварах ни одного экипажа; исчезли все молодые и старые франты, все ненавистные львы с тросточками и лорнетами, а на место их мои благородные увриеры [рабочие], торжествующими, ликующими толпами, с красными знаменами, с патриотическими песнями, упивающиеся своею победою! И посреди этого безграничного раздолья, этого безумного упоения все были так незлобивы, сострадательны, человеколюбивы, честны, скромны, учтивы, любезны, остроумны, что только во Франции, да и во Франции только в одном Париже, можно увидеть подобную вещь! <…>». О дальнейших событиях во Франции, Германии и Австрии Бакунин рассказывал иногда столь же живописно, иногда, наоборот, — сухо, с малосущественными деталями. Предварив свою подпись ходульным словосочетанием «кающийся грешник», узник Петропавловки обратился к императору с личной просьбой — позволить один раз (и, быть может, в последний) увидеться и проститься с семейством, если не со всем, то по крайней мере со старым отцом и матерью, а также с одной любимой сестрой, про которую, добавил Михаил, он даже не знает, жива она или нет. Под любимой сестрой он подразумевал незамужнюю Татьяну. Она действительно серьезно болела. В письмах своих Татьяна звала брата Мурушка, а он обращался к ней по-разному — «другиня моя», «малиновка голосистая», «крепостная» (имея в виду абсолютную привязанность)[14]. Однако с семьей у Михаила уже давно не было никакой связи. Император же, внимательно прочитавший «Исповедь» Бакунина, что называется, с карандашом в руках и сделавший на полях рукописи множество пометок, остался представленным документом не удовлетворен, но свидание с отцом и сестрой разрешил (в присутствии коменданта Петропавловской крепости генерала И. А. Набокова, бывшего, как ни странно, дальним родственником Бакуниных). * * *
В Прямухине давно уже потеряли след Михаила и не имели о нем никакой информации. И вдруг в начале октября 1851 года Александр Михайлович Бакунин получил запечатанный сургучом пакет с письмом от графа Орлова, содержащим официальное уведомление, что сын его, отставной прапорщик Михаил Бакунин, находится в заключении в Петропавловской крепости и что с соизволения Государя императора отец может навестить арестанта в сопровождении дочери Татьяны. Весь бакунинский род пришел в ликование: как же, «краеугольный камень прямухинского дома» (так называли его промеж собой младшие братья) жив — и это главное! Все обиды, сомнения и недоразумения были моментально забыты. Первая же реакция самого Александра Михайловича была чисто русская, православная: на радостях он простил старшего сына за все существующие и несуществующие грехи и отслужил молебен во здравие его. Бакунину-отцу шел уже восемьдесят пятый год. Он совершенно ослеп, еле передвигался и предпринять поездку в северную столицу никак не мог[15] и поэтому выхлопотал замену: вместо него с сестрой Татьяной на свидание с Михаилом поехал сын Николай. Непродолжительная встреча после более чем десятилетней разлуки состоялась в кабинете начальника Петропавловки под его личным надзором. Об этом свидании Татьяне и Николаю потом пришлось рассказывать родным и близким по многу раз. В письме к брату Алексею Татьяна сообщала: «По возвращении в Прямухино у меня не было почти минуты свободной. Можешь себе представить, сколько раз пришлось мне пересказывать все подробности нашего пребывания в Петербурге — прежде отцу и маменьке, а потом всем другим. Каждый желал узнать обо всем, и первые дни я ничего почти не делала, как только все говорила то с одним, то с другим. <…> Ночь. Оставила начатое письмо к тебе, милый друг, чтобы писать к брату Мише, — ведь нам не только позволено было с ним видеться, но и писать к нему и опять через несколько времени возвратиться для нового свидания. Можешь представить себе нашу горячую благодарность за такую великую, незаслуженную милость! Можешь представить себе, сколько счастья, сколько радости в сердце каждого из нас! Отец все простил Мише; и он, и Маменька говорят об нем с полною нежностью. Сейчас я отдала Маменьке мое письмо к нему, чтобы она за себя и отца прибавила несколько слов, благословила его, утешила его. Теперь это главное, на что обращены все мысли, все разговоры наши. Вместе мы благословляем и Бога и Государя. Одна общая мысль, одно общее чувство соединяет всех нас. И все мы как будто сильнее, горячее любим друг друга. Теперь у меня нет другой вести, другого рассказа для тебя…» В другом письме — другие подробности о Михаиле: «Свидание с ним меня как будто переродило, и надежда, что вдруг осветила нашу жизнь, все исполнила, все проникла собою. <…> Мы вместе с Николаем уверяли его, что все счастливы, радостны, спокойны. Боже мой, да неужели же мы в самом деле не счастливы и не радостны теперь?» От Татьяны требовали большей конкретики. Павел просто обрушил на нее град вопросов: «Скажи, как и каким ты его видела? Поседел он? Опустился? Был он вам рад или нет? Что же, вы плакали, говорили или все смотрели? Да где же, в каком месте вы виделись? При ком? Николай был тут? Еще кто? В каком же виде был он? Как одет? Как вы встретились? Что сказали друг другу? Где взяли слова ваши? Мне все непонятно, все чуждо, и чувство ничего не угадывает, потому что перебито горем. Ты ведь о нем мне ничего не сказала. Очень он изменился? Узнал он вас? Вы его узнали? Назвал он вас по имени?» На все эти вопросы были даны своевременные ответы, но, к сожалению, в устной форме — в письменном же виде до нас они не дошли. Вскоре Бакунину разрешили и переписку с семьей — со строгим наказом: писать кратко, в основном о здоровье и бытовых нуждах (одно письмо, написанное с обычном бакунинским размахом, попросту не было пропущено и осталось у тюремщиков). Письма тщательно прочитывались и анализировались в Третьем отделении, а читателем первого письма — к родителям, отправленного из Петропавловской крепости 4 января 1952 года, оказался сам царь. В нем Михаил писал: «<…> Благодарю вас, добрые родители, благодарю вас от глубины сердца за ваше прощение, за ваше родительское благословение, благодарю вас за то, что вы приняли меня, вашего блудного сына, что вы приняли меня вновь в свой семейный мир и в семейную дружбу. Свидание с Татьяною и с братом Николаем возвратило мне мир сердца и теплоту сердца; оно перестало быть равнодушным и тяжелым как камень, оно ожило, и я не могу теперь жаловаться на свое положение; я теперь живу хоть и грустно, но [не] несчастливо; беспрестанно думаю о вас и радуюсь, зная, что в семействе нашем царствуют мир, любовь и счастье». Ничего другого арестант сообщать не мог. Но опытный конспиратор Михаил Бакунин сумел перехитрить жандармов. Во время одного из очередных свиданий с Татьяной (тоже очень редких — раз в год-полтора) он незаметно от конвоиров передал ей три письма, написанных бисерным почерком на многократно сложенных листах тонкой бумаги. Брат и сестра рисковали невероятно. Оба прекрасно знали: если тайную передачу писем заметят и пресекут, узника навсегда лишат и права переписки, и дальнейших свиданий с родными. Но все обошлось благополучно. Переданные на волю письма красноречиво свидетельствовали, что дух Михаила не сломлен, а убеждения его ничуть не изменились. Вот что он писал: «Для меня остался один только интерес, один предмет поклонения и веры… и если я не могу жить для него, то я не хочу жить совсем». Все такими же оставались бакунинский оптимизм, свободомыслие и вера в жизнь: «Никогда, мне кажется, у меня не было столько мыслей, никогда я не испытывал такой пламенной жажды движения и деятельности. Итак, я не совсем еще мертв; но та самая жизнь духа, которая, сосредоточившись в себе, сделалась более глубокою, пожалуй, более могущественною, более желающею проявить себя, — становится для меня неисчерпаемым источником страданий, которые я не пытаюсь даже описать. Вы никогда не поймете, что значит чувствовать себя погребенным заживо; говорить себе во всякую минуту дня и ночи: я — раб, я уничтожен, сделан бессильным к жизни; слышать даже в своей камере отголоски назревающей великой борьбы, в которой решатся самые важные мировые вопросы, — и быть вынужденным оставаться неподвижным и немым. Быть богатым мыслями, часть которых по крайней мере могла бы быть полезною — и не быть в состоянии осуществить ни одной; чувствовать любовь в сердце — да, любовь, несмотря на эту внешнюю окаменелость, — и не быть в состоянии излить ее на что-нибудь или на кого-нибудь. Наконец чувствовать себя полным самоотвержения, способным ко всяким жертвам и даже к героизму для служения тысячекрат святому делу — и видеть, как все эти порывы разбиваются о четыре голые стены, единственных моих свидетелей, единственных моих поверенных! Вот моя жизнь! <…>». Разумеется, все знали: заключение Бакунина является пожизненным. О том, что это такое, Михаил позже напишет Герцену: «Страшная вещь пожизненное заключение. Влачить жизнь без цели, без надежды, без интереса. Каждый день говорить себе: “сегодня я поглупел, а завтра буду еще глупее”. Со страшною зубною болью, продолжающеюся по неделям и возвращающеюся, по крайней мере, по два раза в месяц, не спать ни дней, ни ночей; что бы ни делал, что бы ни читал, даже во время сна, чувствовать какое-то неспокойное ворочание в сердце и в печени, с вечным ощущением: я раб, я мертвец, я труп». Один из самых верных соратников Бакунина Джеймс Гильом в опубликованной биографии приведет рассказ о его пребывании в тюрьме: дабы не сойти с ума от бездействия, безысходности и одиночества, Михаил принялся сочинять драму о Прометее с музыкальным сопровождением. Получалось нечто вроде оратории, и спустя много лет помнил и мог исполнить нежную и жалостливую мелодию хора нимф, которые обращаются к владыке Олимпа Зевсу в надежде вымолить прощение Прометею. В легенде о нем сам узник угадывал свою собственную судьбу. И все же надежда оставалась! Без нее вообще не стоило бы жить. И не исчезла все та же «одна, но пламенная страсть» — стремление к свободе (в широком, всеобщем и в узком, утилитарном смысле данного слова). Об этом он откровенно писал в процитированном выше письме, тайно переданном на волю: «Вы не знаете, насколько надежда стойка в сердце человека. Какая? — спросите вы меня. Надежда снова начать то, что привело меня сюда, только с большею мудростью и с большею предусмотрительностью, быть может, ибо тюрьма по крайней мере тем была хороша для меня, что дала мне досуг и привычку к размышлению. Она, так сказать, укрепила мой разум, но она нисколько не изменила моих прежних убеждений, напротив, она сделала их более пламенными, более решительными, более безусловными, чем прежде, и отныне все, что остается мне в жизни, сводится к одному слову: свобода» (выделено мной. — В. Д.). Узнику Алексеевского равелина (в пределах существовавших инструкций) помогали кто чем мог. От тюремщиков ему отпускалось на питание 18 копеек в сутки. Семья ежемесячно старалась присылать деньги (достаточно скромную сумму и не всегда регулярно) на повседневные нужды, табак и чай, к коему он давно пристрастился, а потом, уже во время второй европейской эмиграции, поглощал в неимоверных количествах, вызывая удивление друзей и гостей. Изредка передавали апельсины и лимоны — как противоцинготное средство, цитрусовые помогали мало, и вскоре наступил неизбежный результат — зубы стали выпадать. Донимали и другие болезни, усугубляемые малоподвижным образом жизни. С книгами особых проблем не было: частично их передавали с воли, частично он их оплачивал сам, включая журнальную периодику (например, журнал «Отечественные записки»), В жандармском «деле» фиксировался круг чтения государственного преступника: газета «Русский инвалид», старые номера журналов «Москвитянин» и «Библиотека для чтения», французские и немецкие романы, книги по математике, физике, геологии. Подбор литературы носил зачастую случайный характер. Так, мать переслала ему в Петропавловку русских классиков XVIII века из отцовской библиотеки — сочинения Кантемира, Хемницера и Хераскова, что, вполне естественно, не привело Михаила в восторг. Зато с большим удовольствием он смаковал многотомную «Историю Англии», принадлежащую перу известного философа и просветителя Давида Юма. В 1853 году началась Крымская война. В условиях блокады Петербурга англо-французской эскадрой и постоянной угрозы высадки вражеского десанта Бакунина в марте 1854 года перевели из Петропавловской крепости в Шлиссельбургскую. Царь и охранка, видимо, не без оснований полагали, что враги могут попытаться освободить Бакунина и использовать его в своих политических целях. Поэтому в инструкции по содержанию государственного преступника он был поименован одним из важнейших арестантов. В отношении к нему требовалось соблюдать «всевозможнейшую осторожность, иметь за ним бдительнейшее и строжайшее наблюдение, содержать его совершенно отдельно, не допускать к нему никого из посторонних и удалять от него известия обо всем, что происходит вне его помещения, так, чтобы сама бытность его в замке (Шлиссельбургской крепости. — В. Д.) была сохраняема в величайшей тайне». Никто, кроме коменданта, не имел права знать, что за узника доставили под покровом ночи в камеру № 7 с узким зарешетчатым окном, выходящим в глухой «малый двор», за которым начиналась глухая и неприступная крепостная стена. Сквозь оконную решетку из прутьев толщиной в полтора пальца видно было другое окно, выходившее в тот же двор сбоку. Около девяноста лет назад это была камера номинального российского императора Иоанна Антоновича, свергнутого Елизаветой Петровной (здесь же он и был убит при неудавшейся попытке освобождения). Свидания с родными, в соответствии с полученной инструкцией, поначалу вообще запретили. На первых порах они даже не знали, куда Михаила перевели. Правда, «опасному арестанту» удалось выторговать некоторые поблажки: через жандармов по-прежнему передавались продукты и книги. Для текущих записей Бакунину выдали чернильницу, перо и тетрадь с пронумерованными листами, разрешили прогулки в тюремном дворе, а вот баню запретили, поскольку она находилась далеко от камеры. В качестве особой милости узнику перед обедом (в медицинских целях) разрешили выпивать рюмку водки, дабы у него окончательно не пропал аппетит от тюремной баланды. Между тем родные не теряли надежды смягчить положение заключенного. Четыре брата Бакунина записались в ополчение, наивно полагая, что их патриотический поступок позволит облегчить его участь. Пятый брат — Александр — пошел добровольцем в действующую армию и всю крымскую кампанию провел в должности унтер-офицера в осажденном Севастополе, где он познакомился и подружился с молодым Львом Толстым (впоследствии, в 1881 году, тот даже гостил у Александра и Павла Бакуниных в Прямухине). Общий патриотический подъем в стране дал Варваре Александровне основание обратиться с прошением к самому царю: «Уже пятеро сыновей моих, верные долгу дворянства, вступили на военную службу на защиту отечества; благословив их на святое дело, я осталась одна без опоры, и могла бы, как милости, молить о возвращении мне шестого, но я молю, Ваше величество, о дозволении ему стать с братьями в передних рядах храброго вашего воинства и встретить там честную смерть или кровью заслужить право называться моим сыном. Ручаюсь всеми сыновьями моими, что, где бы он ни был поставлен волею Вашего величества, он везде исполнит долг свой до последней капли крови». Увы, прошение осталось без последствий. Царь не внял мольбе старой и несчастной матери… Тяжелая война наконец-таки завершилась. Упования семьи оживились с новой силой — в особенности после смерти Николая I и вступления на престол Александра II. Однако будущий «царь-освободитель» также не страдал сентиментальностью, когда дело касалось врагов династии, и оказался таким же неумолимым, как его отец. Он даже запретил узнику разместить в камере токарный станок в качестве, как бы сегодня сказали, спортивного тренажера, ибо неподвижный образ жизни Бакунина в условиях замкнутого пространства отрицательно сказывался на состоянии его здоровья. Тем не менее в окружении царя были люди, искренне сочувствовавшие Бакуниным. Именно они поспособствовали личной встрече Варвары Александровны с царем. Подробнейшую запись об этом свидании оставила в своем дневнике Анна Петровна Керн (1800–1879)[16]: «После 8-летнего заключения Михаила Бакунина… <…> мать, старуха лет около 70, приехала сюда (отец 90-летний умер, не дождавшись); ей сказали, чтобы она попробовала еще одно средство: встретясь с царем в Петергофском саду, попросить лично царя о помиловании преступного сына. Она, бедная, это и исполнила. Подошла к нему с видом умоляющим и сказала, на вопрос его, кто она, что она мать кающегося сына и проч. и проч. Он остановился, вспомнил, о ком речь, скорчил, вероятно, николаевскую гримасу и сказал: “Перестаньте заблуждаться, ваш сын никогда не может быть прощен!” И только. Она как стояла, так и повалилась, как сноп, на стоящую тут скамейку. Удивляюсь, как ее, бедную, толстую тучную женщину, не пристукнуло тут же! Он постоял немножко, посмотрел на нее и — пошел дальше! А вы скажете: “Да как же это? Да ведь он прощен, то есть сослан”. Разумеется, что после Шлиссельбургской крепости позволение жить и служить даже в Омске или Томске, не знаю, — милость; да не в том сила, а вот в чем, что через несколько месяцев все это последующее совершилось; не знаю, как и откуда зашли, чтоб это устроить… Матери-то, надеющейся на милосердие, каково должны были прозвучать адские слова: “Lasciate ogni speranza” Дантовы [Оставь надежду всяк сюда входящий]». В передаче Бакунина бессердечная фраза, брошенная по-французски царем Варваре Александровне, звучит еще жестче: «Сударыня, доколе сын Ваш будет в живых, он свободен не будет». Михаил был в полном отчаянии. Брату Николаю при свидании он сказал, что, если в его участи ничего не изменится, то он вынужден будет покончить жизнь самоубийством. Попросил раздобыть яду и тайно передать ему при следующем свидании. Иногда он воображал, что бы сказал царю, бывшему на четыре года младше его, доведись им встретиться с глазу на глаз… Тем временем к хлопотам о судьбе узника подключилась вернувшаяся из действующей армии в Петербург героиня севастопольской обороны Екатерина Михайловна Бакунина (1811–1894)[17] — двоюродная сестра Михаила, ставшая настоятельницей Крестовоздвиженской благотворительной общины и находившаяся под личным покровительством Великой княгини Елены Павловны. Личное участие в борьбе за смягчение участи Бакунина приняли также Л. Н. Толстой и П. В. Анненков, чей брат был петербургским полицмейстером. После многоходовых консультаций родилось решение: предоставить государственному преступнику выбор между продолжением пожизненного заключения в одиночной камере Шлиссельбургской крепости и ссылкою на вечное поселение (как тогда говорили) в Сибирь. Естественно, Михаил выбрал последнее и сам составил прошение к императору: «Государь! Одинокое заключение есть самое ужасное наказание; без надежды оно было бы хуже смерти: это — смерть при жизни, сознательное, медленное и ежедневно ощущаемое разрушение всех телесных, нравственных и умственных сил человека; чувствуешь, как каждый день более деревянеешь, дряхлеешь, глупеешь и сто раз в день призываешь смерть как спасение. Но это жестокое одиночество заключает в себе хоть одну несомненную и великую пользу; оно ставит человека лицом к лицу с правдою и с самим собою. <…> Но мои физические силы далеко не соответствуют силе и свежести моих чувств и моих желаний: болезнь сделала меня никуда и ни на что негодным. Хотя я еще и не стар годами, будучи 44 лет, но последние годы заключения истощили весь жизненный запас мой, сокрушили во мне остаток молодости и здоровья: я должен считать себя стариком и чувствую, что жить мне остается недолго. Я не жалею о жизни, которая должна бы была протечь без деятельности и без пользы; только одно желание еще живо во мне: последний раз вздохнуть на свободе, взглянуть на светлое небо, на свежие луга, увидеть дом отца моего, поклониться его гробу и, посвятив остаток дней сокрушающейся обо мне матери, приготовиться достойным образом к смерти». Наконец, царь смилостивился — Бакунину разрешено было доживать свой век в Сибири. «Осчастливленный» узник выпросил также у жандармского начальства разрешение заехать на один день в Прямухино, чтобы поклониться могиле отца. В родовое гнездо пришлось добираться под конвоем — сначала в товарном вагоне до Осташкова, затем на почтовой телеге до утопавшего в снегу имения. Встреча с родными, состоявшаяся 10 марта 1857 года, оказалась тягостной для всех — каждый понимал, что скорее всего в последний раз видит любимого Мишеля, изменившегося за долгие годы тюремного заключения до неузнаваемости. За восемь лет, проведенных в немецких, австрийских и русских темницах, он невероятно растолстел (от болезней, разумеется, а не от калорийного питания), что в сочетании с и без того внушительным ростом делало его похожим на огромную глыбу. Со слезами на глазах Михаил обошел комнаты прямухинского дома, где пролетело его детство, комнаты, видевшие друзей его отца — Львова, Державина, Капниста, декабристов Муравьевых, Лажечникова — и его собственных незабвенных друзей — Станкевича, Белинского, Боткина, Тургенева. По тропинке среди высоких, едва осевших под мартовским солнцем сугробов прошел к Троицкой церкви к усыпальнице отца, деда и двух сестер. Сохранился бесхитростный рассказ восьмилетней племянницы Михаила (дочери брата Николая), которую в честь бабушки и тети также назвали Варварой. Свои воспоминания о кратком пребывании дяди Мишеля в Прямухине она позже записала в семейный литературный альбом. Из детской памяти не смог выветриться образ легендарного родственника — необычайно толстого и веселого человека, за ним дети ходили хвостом, боясь проронить хоть одно слово. А говорил он по-прежнему очень много, заразительно смеялся, шутил и пел со всеми разные песни. Поговорил Мишель по душам и с вырастившей его нянюшкой Ульяной Андреевной. Утром он попрощался с матерью, няней, дворовыми людьми и в сопровождении братьев, сестер и двух жандармских офицеров доехал до Зайкова, где жила сестра Александра со своим семейством. Здесь пролегала невидимая граница, отделявшая прошлое и настоящее от неизвестного будущего. Обняв провожавших у заповедной сосны и более не оглядываясь назад, Бакунин отправился навстречу новой жизни. Родного Пря мухина и его окрестностей, с коим связано столько воспоминаний, — ему больше не суждено было увидеть никогда… Глава 7
СИБИРСКИЙ ПРОМЕТЕЙ
28 марта 1857 года Бакунин был доставлен в Омск, где по распоряжению генерал-губернатора Западной Сибири Г. X. Гасфорда ему определили место дальнейшего пребывания — Кийский округ Томской губернии. Однако из-за расшатанного здоровья ссыльному разрешили поселиться в губернском городе. Казенное имущество (шинель, теплые сапоги, фуражка и кое-что по мелочам) вместе с жандармом, сопровождавшим Бакунина до конечной точки, убыло в Петербург, о чем по прибытии в столицу специальным рапортом доложили царю (такие вот бюрократические порядки, достойные пера Гоголя и Салтыкова-Щедрина, существовали в то время). Александр II продолжал ревностно и придирчиво следить за каждым шагом государственного преступника, в глубине души не доверяя ему (можно констатировать, что интуиция императора не обманула). Бакунин же не переставал радоваться сибирскому приволью и отсутствию тюремных стен. «Сибирь, — писал он, — благословенный край, хранящий в себе богатства неиссякаемые, необъятные, свежие силы, великую будущность и представляющий ныне для умственных, нравственных, равно как и для материальных интересов предмет неистощимый…» И еще: «<…> Неведомый, огромный край, пустынный теперь, но богатый огромной будущностью и уже оживленный неутомимой энергией великого духа, ведь это просто чудо — есть от чего пробудиться всей было заснувшей романтике юности». Отправляясь в Сибирь, Бакунин запасся рекомендацией амнистированного декабриста, лицейского друга Пушкина Ивана Ивановича Пущина (1798–1859). В начале января 1857 года тот как раз прибыл в Петербург для свидания с сестрой Елизаветой Ивановной, с ней Бакунин давно состоял в переписке, получал от нее передачи и даже имел свидания[18]. Рекомендательное письмо Пущина открыло для вновь прибывшего ссыльного двери домов известных томских семейств, включая семейства декабристов. Большинство по амнистии уезжало в Европейскую Россию. Бакунин успел все же со многими познакомиться, а у Гавриила Степановича Батенькова (1793–1863) даже купил библиотеку. Бакунин как всегда легко сходился с людьми, чувствуя себя своим среди купцов, крестьян, солдат, чиновников. Всех заражала его открытость, доступность, кипучая энергия, каждому импонировал олимпийский лик, могучая фигура, громкий голос и смех. К любому человеку он умел найти подход, ненавязчиво оказать посильную помощь, дать добрый совет. Приняли его как своего и либерально настроенные промышленники. Один из них — П. П. Лялин, записал свои впечатления о новом друге: «Бакунин по своей наружности — настоящий Геркулес, большого росту, черные волосы и борода густая. Он имеет большие познания и знает много языков. Необыкновенно энергичного духу человек, а в обществе приятный и веселый». Новые друзья быстро придумали для героя европейской революции несколько уничижительное для него прозвище — «Саксонский король». Сначала Бакунин снимал частную квартиру, затем, в начале 1858 года, приобрел одноэтажный деревянный дом по Ефремовской улице на Воскресенской горе. С виду жилище производило удручающее впечатление — покосившаяся халупа глубоко осела в землю, низкие оконца почти не пропускали света. Чуть ли не каждый день Бакунин отправлялся на окраину города давать уроки французского языка дочерям чиновника Ксаверия Васильевича Квятковского, которого несчастливая судьба забросила со всем семейством из Белоруссии в Сибирь. Миловидная и живая 17-летняя Антося сразу же приглянулась ссыльнопоселенцу, а спустя некоторое время он почувствовал к ней больше чем симпатию. 44-летний веселый «учитель» у девушки антипатии не вызывал. Позже Бакунин в письме к Герцену расскажет обо всем кратко: «<…> Я полюбил ее страстно, она меня тоже полюбила. <…> Я отдался ей весь, она же разделяет и сердцем все мои стремления». Обе стороны вскоре нашли общий язык и достигли взаимного согласия. Осталось получить благословение родителей. Михаил незамедлительно написал матери: «Благословите меня, я хочу жениться! Вы удивитесь — в моем положении жениться. Не бойтесь, своим выбором я не навлеку на себя несчастия, ни на Вас бесчестия. Девушка, которая согласилась соединить свою судьбу с моею, образованна, добра, благородна; посылаю портрет ее. Отец ее Квятковский служит более 12-ти лет по частным делам у золотопромышленника Асташева — белорусский дворянин; жена его полька, но без ненависти к России и католичка без римского фанатизма. Благословите меня без страха: мое желание вступить в брак да служит Вам новым доказательством моего обращения к истинным началам положительной жизни и несомненным залогом моей твердой решимости отбросить все, что в прошедшей моей жизни так сильно тревожило и возмущало Ваше спокойствие. За будущее я не боюсь; у меня есть голова, воля, — достанет и уменья; с твердым намерением можно всему научиться; но как и чем буду я содержать жену, семейство, в первые годы? Вы, маменька, не богаты, детей же у Вас много, и так, несмотря на безграничную уверенность в Вашем желании помочь мне, я много надеяться на Вас, в этом случае, не должен и не могу; сам же, связанный по рукам и по ногам недоверием начальства, на которое жаловаться не могу, потому что оно вполне мною заслужено, я не мог положить даже и начала будущего полезного дела, и живу средствами, которые вы, отнимая их у себя, посылаете мне, но которые для содержания семейства были бы слишком неопределенны и недостаточны. Я поселенец, прикованный к одному месту и живущий доселе в принужденном бездействии, не могу дать своей жене ни имени, ни даже материального благосостояния. Не поступил ли я с неблагоразумною поспешностью, предложив ей теперь мою руку? По-видимому и по обыкновенной людской логике, кажись, что так, но внутреннее чувство говорит мне, что нет, и я верю в него; с полною верою предаюсь благодушию правительства, которое, раз спасши меня от крепостной смерти, не откажет мне теперь в средствах начать новую жизнь и не воспрепятствует мне искать нового счастья на пути законном, правильном и полезном». Однако на пути Михаила Александровича к семейному счастью возникло неожиданное препятствие. Старик Квятковский наотрез отказался давать свое согласие на брак дочери с государственным преступником, не располагавшим к тому же сколь-нибудь значительным состоянием. Чем больше его уговаривали, тем сильнее упорствовал шляхтич. Трудно даже предположить, как бы могла сложиться личная жизнь Бакунина дальше, если бы Фортуна вдруг не обратилась к нему лицом. Из Петербурга через Томск в Иркутск возвращался генерал-губернатор Восточной Сибири Николай Николаевич Муравьев (1809–1881), приходившийся Бакунину по матери троюродным братом. Они не общались много лет, с тех пор, когда юнкер Мишель по-родственному наведывался в роскошный столичный дом своих именитых родственников. Теперь Николай стал генералом от инфантерии, губернатором Енисейского края и одновременно генерал-губернатором Восточной Сибири, территории, простиравшейся до самого Тихого океана и по площади своей не уступавшей чуть ли не всей Западной Европе. Вскоре после встречи с Михаилом в Томске H. Н. Муравьев еще больше прославит свое имя, поставив 16 (28) мая 1858 года подпись под Айгунским договором с Китаем, на основании которого к России отошла вся левая сторона Приамурья (а в 1860 году на основании Пекинского договора — еще и Уссурийский край). За выдающиеся заслуги перед Отечеством ему будет присвоен графский титул, а к славной и многострадальной фамилии Муравьев будет присовокуплено вполне заслуженное — Амурский. То, что Михаил был лишен дворянского звания и гражданских прав, нисколько не помешало генерал-губернатору явиться однажды в покосившийся домишко своего отверженного родича да еще прихватить с собой первые номера запрещенного герценовского «Колокола»: газета с 1857 года стала издаваться в Лондоне и в России распространялась нелегально. Более того, узнав о перипетиях в личной жизни Бакунина и тупиковой ситуации, созданной несговорчивым отцом Антоси Квятковской, генерал-губернатор отправился в сопровождении свиты и потерявшего всякую надежду жениха на заимку (по-нынешнему — дачу) золотопромышленника Асташева, у которого служил и жил Ксаверий Васильевич Квятковский, и принялся ходатайствовать за своего троюродного брата. Он объяснил старику, оторопевшему от одного вида столь высокой особы, что положение будущего зятя в скором времени, вероятно, изменится, ему возвратят все права и дворянский титул, а его самого ожидает блестящее будущее. В завершение Муравьев испросил согласия быть посаженным отцом на свадьбе Михаила и Антонии. Против таких аргументов старик устоять не смог. Эта свадьба надолго запомнилась томским обывателям — особенно иллюминацией и фейерверком, устроенными возле дома… Николай Николаевич Муравьев не обманывал, когда говорил, что в скором времени положение Бакунина, вероятно, изменится. После подписания Айгунского договора он обратился к новому шефу жандармов В. А. Долгорукову со следующим заявлением: «Если договор этот удостоится высочайшего одобрения и Государевой милости к исполнителям, то я имею честь покорнейше просить ваше сиятельство ходатайствовать перед Его величеством, в личную и лучшую для меня награду, прощение с возвращением прежних прав состояния остающимся еще в Восточной Сибири государственным преступникам: Николаю Спешневу, Федору Львову, Михаиле Буташевичу-Петрашевскому и сосланному в город Томск родственнику моему Михайле Бакунину…» Это было уже слишком! Просьба генерл-губернатора осталась без последствий, а самому ему дали понять, что он берется не за свое дело. Бакунин же тем временем подыскивал себе работу, могущую дать средства к существованию для себя и своей супруги. Он стремился получить такую должность, которая позволяла бы ему беспрепятственно разъезжать по Сибири в обход существовавшего в те времена для ссыльных строгого правила — не удаляться от места пребывания более чем на тридцать верст. Однако губернское и столичное начальство всячески этому препятствовало. Наконец, после проволочек и нудной бюрократической переписки повелением аж самого царя ему было разрешено занять скромную должность канцелярского служителя 4-го разряда, без возвращения дворянства и с правом выслуги первого офицерского чина через двенадцать лет. Томский период жизни Бакунина ознаменовался одним событием, которому суждено было сыграть важную роль в истории отечественной науки — он дал путевку в жизнь будущему знаменитому путешественнику, этнографу, фольклористу и общественному деятелю Григорию Николаевичу Потанину (1835–1920). Потанин родился в казачьей семье, учился в Омском кадетском корпусе, получил звание поручика. Потом он вышел в отставку, решив получить образование в Петербургском университете, и за протекцией обратился к Бакунину. Тот сразу увидел в молодом казаке неординарные способности и оказал ему всяческую поддержку. Прежде всего он написал два рекомендательных письма — своей влиятельно кузине Екатерине Михайловне Бакуниной и не менее влиятельному публицисту, издателю журнала «Русский вестник» Михаилу Никифоровичу Каткову. В обоих письмах он представил Потанина как «сибирского Ломоносова» — и не ошибся. «Посылаю и рекомендую вам сибирского Ломоносова, — писал он E. М. Бакуниной и проживавшей вместе с ней сестре Прасковье, — казака, отставного поручика Потанина (Григория Николаевича), оставившего службу для того, чтобы учиться, и горящего непобедимым желанием слушать лекции в Петербургском университете. Он — молодой человек, дикий, наивный, иногда странный и еще очень юный, но одарен самостоятельным, хотя и не развитым умом, любовью к правде, доходящей иногда до непристойного донкихотства, — вообще он не успел еще жить в свете, вследствие чего говорит и делает странные дикости, но все это со временем оботрется. Главное, у него есть ум и сердце. <…> Потанин так горд, что ни за что в мире не хотел бы жить на счет другого. В нем три качества, редкие между нами, русскими: упорное постоянство, любовь к труду и способность неутомимо работать и, наконец, полное равнодушие ко всему, что называется удобствами и наслаждениями материальной жизни. Поэтому я надеюсь, что он не пропадет в Петербурге и в самом деле сделается человеком. Приласкайте его, милые сестры, и в случае нужды не откажите ему ни в совете, ни в рекомендации»[19]. (О своей молодой жене он не без гордости написал: «Она у меня — молодец, ничего не боится и всему радуется как дитя. Я же буду беречь ее как цветок своей старости!») А еще Бакунин уговорил золотопромышленника Асташева безвозмездно отправить Потанина в Санкт-Петербург вместе с регулярным «золотым обозом». Потанин до конца дней сохранил самые теплые воспоминания о Бакунине и впоследствии посвятил ему в своих мемуарах отдельную главу. В ней есть незначительные неточности (например, как и другие сибиряки, он считал, что его провозгласили саксонским вице-президентом во время Дрезденского восстания). Но в целом воспоминания Потанина добавляют немало интересных подробностей к описанию сибирской жизни Бакунина. Так, он рассказывает о библиотеке Бакунина, купленной у Батенькова. Два объемистых тома Потанин взял почитать — недавно переведенные на русский язык труды Александра Гумбольдта «Космос» и «Картины природы». Бакунин рассказал, с каким напутствием декабрист Батеньков продал свою библиотеку. «Сибирь, страна малопросвещенная и бедная книгами, нужно держаться правила не увозить из нее книг. Я уезжаю, но книг не увожу, а продаю вам и вам рекомендую, если поедете из Сибири, не увозите их, а продайте здесь же». Запомнился Потанину и такой курьезный случай. Когда его представили очередному гостю в качестве будущего студента, едущего из Омска в Петербург, тот вроде бы пошутил: «Как так — из Омска в Петербург через Томск?» Бакунин мгновенно отреагировал: «Что ж такого — вот я из Петербурга в Томск приехал через Париж!» Любопытно также суждение Бакунина о своем восьмилетием заключении: «Два года просидеть в тюрьме полезно. Человек в уединении оглянется назад на прожитую жизнь, обсудит свои поступки, откроет свои ошибки, словом, подвергнет строгой критике всю свою деятельность и выйдет из тюрьмы обновленным и усовершенствованным. Но восемь лет продержать человека в тюрьме — это самая верная система поглупления человека». * * *
Современные сибирские исследователи — историки, социологи, философы — на основании архивных данных, а также анализа некоторых анонимных (без подписи или под псевдонимом) публикаций в сибирской губернской прессе конца 50-х — начала 60-х годов XIX столетия доказали влияние Бакунина на формирование взглядов «сибирских областников». При этом речь вовсе не шла о сепаратизме в современном смысле данного слова и отнюдь не предполагалось отделение Сибири от России. Бакунин во главе угла ставил принцип федерализма, предполагающий выбор и создание такой формы управления и самоуправления, при которой система власти могла быть с наибольшей эффективностью использована для развития производительных сил и духовного потенциала любого региона, любой страны, любого народа. Он и Российскую империю намеревался «растворить» в федерализме, не отказываясь, однако, от революции в России, которая, по его мнению, могла начаться именно в Сибири. Иногда он представлял себе, как улицы Томска, Тюмени, Тобольска, Омска, Иркутска, других сибирских городов заполнятся баррикадами, повсюду маячат суровые бородачи с дробовиками в валенках и шапках-ушанках, а политические ссыльные и каторжники возглавляют колонны восставшего народа. По свидетельству современников-сибиряков, с коими он считал возможным быть откровенным, восстание в Сибири, наподобие Пражского и Дрезденского, следовало готовить, опираясь на горнорабочих Алтайского и Нерчинского округов… Это было в 1859 году, когда чета Бакуниных переехала из Томска[20] в Иркутск, чему поспособствовал генерал-губернатор Муравьев-Амурский. Он посчитал, что, находясь рядом с ним, Бакунин сможет получить большие послабления и свободу передвижения до той поры, пока не удастся добиться его полного освобождения. У Бакунина также были большие планы в отношении высокопоставленного родственника, и тот против них, судя по всему, не особенно возражал. Вопрос вообще-то весьма деликатный, опасный в те времена для открытого обсуждения. Герцен, однако, в «Былом и думах» назвал все вещи своими именами. Бакунина, несомненно посвятившего своего друга в свои планы, к тому времени уже не было в живых, а H. Н. Муравьев-Амурский еще здравствовал и проживал в Париже. Подставлять его под удар было не в традициях Искандера (Герцена). Однако он написал то, что мог прочитать каждый: граф Муравьев-Амурский мечтал вместе с Бакуниным «о будущих переворотах (!) и войнах». Бакунин же видел в Муравьеве «главнокомандующего будущей земской армией», предназначаемой прежде всего для освобождения порабощенных славян и «учреждения славянского союзничества». Другими словами, речь шла о создании общеславянской федерации. Нетрудно представить, какие тайные планы строил Бакунин в Томске и Иркутске. Теперь он собирался начать строительство общеславянской империи не с Праги, как в 1848 году, а с Сибири. Вопрос о вождях движения, естественно, решался автоматически, сам собой — это должен быть союз двух лиц — гражданского и военного, Бакунина и Муравьева. Понятно, что все эти планы относились к разряду «революций в мыслях», которые обычно сам Бакунин и саркастически высмеивал. Но факт остается фактом (и Герцен лучший тому свидетель): мысли такие были, и Муравьев был в них посвящен. Он находился в зените своей вполне заслуженной славы, и его политический потенциал был далеко не исчерпан. Это знали и его многочисленные почитатели, и не менее многочисленные недоброжелатели. Последних особенно много было в окружении царя. Они хозяина Восточной Сибири даже прозвали «красным генералом». Какие именно из тайных замыслов Бакунина, касающиеся Муравьева, стали известны царской охранке, сказать теперь трудно, доподлинно известно только, что в Третье отделение поступил донос из Иркутска о том, что Муравьев будто бы намеревается создать «Соединенные Штаты Сибири». Кроме того, после публикации Герценом своих мемуаров (частично в «Полярной звезде», частично в «Колоколе») сведения, не предназначавшиеся для афиширования, моментально сделались секретом Полишинеля. У подавляющего большинства населения генерал-губернатор пользовался огромным авторитетом. Бакунин метафорически, но вполне справедливо называл его «Солнцем Сибири». Рассказывали, что по прибытии в Иркутск в марте 1848 года боевой генерал не подал руки ни одному из представленных ему чиновников, подозреваемых в коррупции, и немедля начал беспощадную борьбу с казнокрадством и взяточничеством. Вел аскетический образ жизни, вставал не позже пяти утра, работал допоздна, по городу ходил пешком в простой шинели, лично контролировал работу рынков, магазинов, винных лавок и трактиров. Женщин легкого поведения, коих во всех городах России было предостаточно, велел выдавать замуж за солдат-штрафников, выделял им средства для обзаведения хозяйством и отправлял жить на неосвоенные берега Амура. Политические идеалы H. Н. Муравьева мало соответствовали эталону администратора такого уровня. Он был сторонником отмены крепостного права, безусловного и полного освобождения крестьян с землею, гласного судопроизводства с присяжными, уничтожения сословий, неограниченной печатной гласности, широкого народного самоуправления. При генерал-губернаторе Муравьеве в корне изменилось отношение к местным инородцам — бурятам, якутам, тунгусам (эвенкам), малым народностям Приамурья. Он защищал их от произвола чиновников и купцов, не преследовал традиционные верования, поощрял изучение русского языка, приобщая тем самым неграмотное население к отечественной и мировой культуре. Необъятный край требовал постоянного внимания и заботы. Весной 1854 года генерал-губернатор на пароходе «Аргунь» лично возглавил флотилию из 77 грузовых судов с пушками, боеприпасами и солдатами и достиг низовий Амура, где основал ряд военных постов. Далее путь поредевшей флотилии лежал на Камчатку. Здесь Муравьев определил удобные места для батарей в Авачинской бухте, им вскоре суждено было сыграть решающую роль в разгроме англо-французской эскадры, пытавшейся захватить Петропавловск-Камчатский. Встречавшийся с ним в то время писатель Иван Александрович Гончаров (1812–1891) так описал генерал-губернатора: «Небольшого роста, нервный, подвижной. Ни усталого взгляда, ни вялого движения. Это боевой отважный борец, полный внутреннего огня и кипучести в речи, в движениях». Бакунин же в письме к Герцену дал такую характеристику своему высокому покровителю — «одному из лучших и полезнейших людей в России»: «Есть в самом деле один человек в России, единственный во всем официальном русском мире, высоко себя поставивший и сделавший себе громкое имя не пустяками, не подлостью, а великим патриотическим делом. Он страстно любит Россию и предан ей, как был ей предан Петр Великий. Вместе с тем он — не квасной патриот, не славянофил с бородою и с постным маслом. Это — человек в высшей степени современный и просвещенный. Он хочет величия и славы России в свободе. Он — решительно демократ, как мы сами, демократ с своей ранней молодости, по всем инстинктам, по ясному и твердому убеждению, по всему направлению головы, сердца и жизни; он благороден как рыцарь, чист как мало людей в России; при Николае он был генералом, генерал-губернатором, и никогда в жизни не сделал он ничего против своих убеждений. Вы догадываетесь, что я говорю про Муравьева-Амурского. <…> Я много встречал людей, но не знал еще [ни] одного, в котором сосредоточено было бы так много друг друга дополняющих даров и способностей: ум смелый, широкий, жгучий, решительный; природное увлекающее, воспламеняющее красноречие и вместе простота понимания и изложения удивительная. От прикосновения его мысли светлеют и простеют самые сложные, самые мудрые вопросы; пошиб мысли совершенно русский, практический. Память редкая, обнимающая равно и дела и людей…» Но, как уже было сказано, у придерживающегося либеральных взглядов генерал-губернатора было много недоброжелателей и в столичных административных сферах, и в самой Сибири. Одним не нравились жесткие (деспотические, по их мнению) методы его управления, другие вообще критиковали все, что он делал в связи с преобразованием Приамурского края. Как бы это дико ни прозвучало сегодня, в то время находились люди (и немало), считавшие, что Приамурье, Приморье, Уссурийский край, остров Сахалин, другие отдаленные территории вообще не нужны России и все усилия по их освоению — напрасный, к тому же весьма затратный труд. Апогеем такой близорукой (антиимперской по своей сущности) политики царизма явилась позорная продажа Аляски, уступленной в 1867 году США за 7,2 миллиона долларов (мене чем за 11 миллионов рублей), то есть фактически за бесценок (тем более что вскоре на Аляске было открыто и освоено баснословно богатое месторождение золота, а позже — огромные запасы нефти). В описываемое время в столичном «Морском сборнике» не без высокого покровительства публиковались хлесткие антимуравьевские статьи бывшего декабриста Дмитрия Иринарховича Завалишина (1804–1892)[21], оставшегося после амнистии в Чите. Он называл Амур «язвой России» и обвинял Муравьева в диктаторских замашках. Сегодня мелкотравчатая недальновидность главного обличителя генерал-губернатора, полное отсутствие у него геополитического или хотя бы патриотического мышления очевидны. Но тогда его публикации вызывали определенный резонанс в среде сибирской общественности. С Завалишиным со временем солидаризировались три знаменитых «петрашевца», находившихся на вечном поселении в Иркутске — сам Михаил Васильевич Буташевич-Петрашевский и его соратники Николай Александрович Спешнев (1821–1882) и Федор Николаевич Львов (1823–1885). До поры до времени петрашевцы старались не вступать ни в какие конфликты с властями. Им дозволялось заниматься просветительской деятельностью, участвовать в обсуждении насущных местных проблем, для чего совершенно легально собираться вместе с иркутской молодежью в библиотеке. Более всего они — и в особенности М. В. Буташевич-Петрашевский — опасались выйти за рамки дозволенного и быть обвиненными в экстремизме. Несколько сгущая краски, Бакунин, хлебнувший горя от общения с петрашевцами, так характеризовал их лидера: «Он — далеко не революционер, не открытый боец, на это он неспособен, он — трус; и несмотря на трусость, он не может оставаться в покое; он интригует, пакостит, ссорит, даже отваживается на опасные вещи по неизбежному внутреннему стремлению, которое в нем сильнее даже самого страха. Он — неизлечимый законник и готов поссорить братьев, самых близких друзей, для того чтобы завести между ними тяжбу. Таким образом во всех деревнях, куда он был ссылаем, во всех маленьких городах ему удавалось и до сих пор удается перессорить всех жителей между собою. Ему есть дело до каждой грязной истории между лицами, ему совершенно незнакомыми, и он до тех пор не успокоится, пока не найдет в ней для себя роли. Как истинный художник, помимо всех личных видов, хотя он и далеко не пренебрегает ими, он любит шум для шума, скандал для скандала, грязь для грязи. Этот человек злопамятен и мстителен до крайности, но ничем не оскорбляется. Уличите его во лжи, в клевете, назовите его в глаза подлецом, поколотите его, он завтра же подаст вам руку и будет уверять вас в своем уважении и в своей симпатии, если это только покажется ему нужным». Конфликт политических ссыльных с генерал-губернатором зрел постепенно и исподволь, но как раз к моменту переезда Бакунина в Иркутск достиг своего апогея. Поводом вообще-то послужила случайная дуэль между двумя заезжими офицерами, в результате которой один из них был убит. И хотя губернатор в то время отсутствовал в Иркутске, тем не менее возмущение политических ссыльных и их окружения выплеснулось прежде всего в его адрес. Иркутская общественность разделилась на две партии — губернаторскую и антигубернаторскую. Моментально вспомнились все забытые обиды, против «сибирского сатрапа» были пущены в ход дозволенные и недозволенные приемы и средства. Принципиальное противостояние быстро превратилось в обыкновенную «кухонную склоку». В центре ее и оказался Бакунин, принадлежавший, естественно, к «губернаторской партии». Погасить пламя пожара Бакунин, к сожалению, не смог, понимая, что политссыльные петрашевцы не правы от начала до конца, а личная вина губернатора не просматривалась ни с какой стороны. Муравьев же, зная, откуда дует ветер, попытался разрешить конфликт репрессивными методами: Львова уволили со службы, Петрашевского вообще выслали из Иркутска, библиотеку, где проходили встречи демократической (точнее — антигубернаторской) общественности, закрыли. Пострадавшие закусили удила и сумели передать свой гневный и желчный протест в Лондон для опубликования в герценовском «Колоколе». Всю грязь, какую они копили на протяжении многих лет, петрашевцы выплеснули на главного виновника всех, по их мнению, бед — генерал-губернатора Восточной Сибири, введя в заблуждение и главного редактора нелегального журнала Искандера-Герцена. Вот тогда-то и потребовалось прямое вмешательство Бакунина. Он написал Герцену предлинное письмо, приложив к нему статью под названием «Ответ “Колоколу” от 1 декабря 1860 года». Главная цель — защитить Муравьева-Амурского от наветов и клеветы. Это ему удалось блестяще: «В продолжение 13 лет один из лучших русских людей, проникнутый истинно-демократичным и либеральным духом, трудился в поте лица своего, для того чтобы очеловечить, очистить, облегчить и поднять по возможности вверенный ему край. Он совершил чудеса, в особенности чудеса для соннолюбивой России, привыкшей заменять дело фразами да мечтами; ничтожными средствами, без всякой помощи и поддержки, почти наперекор Петербургу он присоединил к русскому царству огромный благодатный край, придвинувший Сибирь к Тихому океану, и тем впервые осмыслил Сибирь; он не жалел ни трудов, ни здоровья, он весь отдался великому и благородному делу, сам везде присущий и сам всегда работая как чернорабочий. В продолжение 13 лет он давал нам пример полнейшего самоотвержения; все его стремления, замыслы, предприятия, отличавшиеся истинно гениальной меткостью и простотою, проникнуты были высоким духом справедливости и желанием общего блага. 13 лет боролся он, и боролся небезуспешно, за права сибирского народа, стараясь освободить его, опять-таки сколько было возможно при известных вам политических условиях, от притеснений чиновно-административного, купеческого, горнозаводского, золотопромышленного, равно как и от зловонно-православного притеснения. Он успел очеловечить вверенный ему край, смягчить и облагородить все отношения, так что можно смело оказать, что ни в одной провинции России нет такой свободы движения и жизни вообще, как в Восточной Сибири, и ни в одном провинциальном городе не живется так привольно, легко и гуманно, как в Иркутске. Все это — дело Муравьева Сибирского…» О себе писал кратко: «Восьмилетнее заключение в разных крепостях лишило меня зубов, но не ослабило, напротив, укрепило мои убеждения. В крепости на размышление времени много; инстинкты мои, двигатели всей моей молодости, сосредоточились, пояснились, как будто стали умнее и, мне кажется, способнее к практическому проявлению. Выпущенный из Шлиссельбургской крепости почти 4 года тому назад, я окреп и здоровьем, женат, счастлив в семействе и, несмотря на это, готов по-прежнему, да, с прежнею страстью, удариться в старые грехи (имеется в виду революционная деятельность. — В. Д.). <…> Будущее и даже близкое будущее, кажется, обещает многое. Началась и для русского народа погода, и без грома и молнии, кажись, не обойдется. Русское движение будет серьезным движением; ведь фантазерства и фраз мало, а дельного склада много в русском уме, а русское широкое, хоть и беспутное сердце пустяками удовлетвориться не может. Мы здесь живем день ото дня, яко чающие движения воды, следим за всеми знамениями, прислушиваемся ко всем звукам, ждем и готовимся…» Большая часть письма и статьи посвящена скрупулезному анализу ситуации, сложившейся в Иркутске и Приамурье. В этом письме Бакунин, «апостол анархии», почти созревший антигосударственник, проявил себя как подлинный государственник, болеющий за целостность и величие России. Он оказался на голову выше петрашевцев, с легкостью необыкновенной готовых принести в жертву мелким личным амбициям геополитические интересы России. Через три месяца письмо было уже в Лондоне. Способ доставки нелегальной почты (а обратно — и литературы) был хорошо отлажен. Если не случалось прямой оказии через Европу, письма отправлялись с русскими купцами через Китай, Америку и два океана в Англию… * * *
В 1861 году Николай Николаевич Муравьев-Амурский оставил пост генерал-губернатора, вышел в отставку и уехал доживать свой век в Париж. Неожиданно для всех, но не для себя самого. Он просто осуществил на практике собственное жизненное кредо: «Никто не должен быть на одном месте более десяти лет». Его уговаривали послужить еще, он отвечал: «Переслуживать — преступление». Провожать генерал-губернатора вышел весь Иркутск. Из храма после торжественного молебна его вынесли на руках. Так и несли до повозки, сменяя друг друга — чиновники, казаки, крестьяне. Когда караван с отъезжающими и сопровождающими скрылся из виду, кто-то сказал: «Закатилась зорька Сибири». А в Петербурге вздохнули с облегчением — мысли и действия графа, покровителя политических ссыльных и негласного подписчика герценовского «Колокола», трудно было предугадать… На посту генерал-губернатора Восточной Сибири H. Н. Муравьева-Амурского сменил его ближайший соратник и кузен Михаил Семенович Корсаков (1826–1871) — горячий патриот России, в честь которого еще во второй половине XIX века было названо поселение на Сахалине (сейчас — город Корсаков). В должности чиновника по особым поручениям он дважды совершил экспедиционное плавание по Амуру и в 1855 году был назначен военным губернатором Забайкальской области и наказным атаманом Забайкальского казачьего войска. С 1861 года исполнял обязанности (или, как тогда говорили, исправлял должность) генерал-губернатора Восточной Сибири. В письме к Герцену Бакунин характеризовал его как ученика и воспитанника Муравьева, умного, деятельного и благородного «молодого человека». Корсаков продолжал оказывать Бакунину покровительство, а в 1861 году даже породнился с ним: его родная сестра — Корсакова Наталья Семеновна — вышла замуж за брата Михаила — Павла Александровича Бакунина — и поселилась с ним в Прямухине[22]. Между тем многократные обращения разных лиц в высшие государственные инстанции с просьбой о помиловании или смягчении участи Бакунина и разрешении жить в Европейской России оставались тщетными. Александр II по-прежнему продолжал испытывать к знаменитому сибирскому ссыльному личную неприязнь и отклонял любые ходатайства об изменениях в его судьбе. Но царственное упрямство было ничто в сравнении с кипучей энергией Бакунина и его жаждой свободы. Он до мельчайших деталей продумал план бегства из Сибири — невероятный по дерзости и гениальный по простоте. Брата же Николая (а через него остальную родню) заранее, хотя и иносказательно, предупредил, что намерен отказаться от «правильного планетного течения» и в скором времени сделаться кометою, то есть вырваться на свободу и исчезнуть. Даже многие официальные лица Бакунину искренне сочувствовали, откровенно подыгрывали и готовы были закрыть глаза на подготовку к побегу. Главной проблемой, как всегда, были деньги. Суммы, полученные под вексель братьев, как и пособие, полагающееся каждому ссыльному, давно были истрачены. Путь же предстоял неблизкий — через два океана и Америку в Европу. С этой целью он заключил с одним из богатых кяхтинских купцов договор, позволявший спуститься вниз по Амуру, дабы определить наиболее удобные места для постройки торгово-хозяйственных объектов. Исполнявший обязанности генерал-губернатора М. С. Корсаков выдал ему разрешение на свободное плавание по всем рекам амурского бассейна и предписание капитанам беспрепятственно брать М. А. Бакунина на борт своих судов. Удалось получить и паспорт, без коего выезд за пределы России был попросту невозможен. Наконец, удалось занять в долг еще две тысячи рублей, из них самый минимум — двести — пришлось оставить жене. С ней же было условлено: как только станет известно о его побеге, она покинет Сибирь и переедет в Прямухино, где будет дожидаться вызова, чтобы соединиться с мужем в Европе. Из Иркутска Бакунин выехал 5 июня 1861 года и менее чем за месяц достиг Николаевска-на-Амуре. Сначала ехал на почтовой повозке до истоков Ангары, затем пересек Байкал и до Читы добирался на лошадях, по Шилке и Амуру плыл на пароходе. В Николаевске Бакунина чуть не арестовали. Он неосмотрительно доверился одному бывшему ссыльному поляку, а тот немедленно настрочил донос. Офицер же, от которого зависело, задержать Бакунина или разрешить ему следовать дальше, видимо, из сочувствия рассудил в пользу беглеца: документы у того в порядке, а в доносе мало ли чего понапишут… О бегстве Бакунина из Сибири долгое время ходили легенды — одна неправдоподобнее другой. Сам беглец в письме к Герцену и Огареву из Сан-Франциско (15 октября 1861 года) так описал «государственному преступнику» свою одиссею: он инкогнито пересел на американское судно и долго дрейфовал на нем по Татарскому проливу вдоль сахалинского побережья и вдоль берегов Японии, где лишь 5 сентября в Йокогаме ему удалось пересесть на другое американское судно, следовавшее до Сан-Франциско. Все это время Бакунину исключительно везло. Его бегство могли пресечь еще в России, но старый и опытный конспиратор сумел обвести вокруг пальца приставленного к нему соглядатая, оставив в гостинице чемодан, набитый оберточной бумагой. В Йокогаме он неожиданно встретил находившуюся там с официальным визитом русскую эскадру и с трудом сумел избавиться от назойливой опеки со стороны соотечественников. «Друзья, — писал он Герцену и Огареву, — мне удалось бежать из Сибири, и, после долгого странствования по Амуру, по берегам Татарского пролива и через Японию, сегодня прибыл я в Сан-Франсиско. <…> Друзья, всем существом стремлюсь я к вам и, лишь только приеду, примусь за дело: буду у вас служить по польско-славянскому вопросу, который был моей idee fixe с 1846-го и моей практической специальностью в 48-м и 49-м годах. Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последним словом; не говорю — делом: это было бы слишком честолюбиво; для служения ему я готов идти в барабанщики или даже в прохвосты, и, если мне удастся хоть на волос подвинуть его вперед, я буду доволен. А за ним является славная, вольная славянская федерация — единственный исход для России, Украины, Польши и вообще для славянских народов…» Как видим, Бакунин ничуть не изменился — все та же несгибаемая воля, все те же амбиции. Энергии его по-прежнему хватало не на одну революцию. Не получилось начать с Сибири, попробуем еще раз — с Австро-Венгрии! Но для этого, как минимум, требовалось попасть в Европу. Маршрут по тем временам не из легких: из Сан-Франциско до тихоокеанского побережья Панамского перешейка, дальше — посуху (Панамский канал построят только в XX веке) до Мексиканского залива, оттуда — через Атлантический океан в Великобританию. Денег, как всегда, нет, те, что одолжил, давно закончились, тютелька в тютельку оставалось на билет. В Соединенных Штатах вовсю полыхала Гражданская война. Юг одерживал временные победы над Севером. Все симпатии Бакунина, как и всех других русских революционеров, конечно же, были на стороне северян. Интересны впечатления Бакунина об Америке и американцах, он поделился ими со своим томским приятелем П. П. Лялиным в письме, отправленном из Лондона: «В Америке пробыл с месяц и многому поучился. Увидел, как край путем демагогии дошел до тех же жалких результатов, каких мы достигли путем деспотизма. Между Америкой и Россией, в самом деле, много общего, — а что для меня главное, я нашел в Америке такую повсеместную и безусловную симпатию к России и веру в русскую народную будущность, что, несмотря на все мною самим виденное и слышанное, я уехал из Америки решительным партизаном Соединенных Штатов». Среди легенд о побеге Бакунина были и совсем экзотические. Будто бы при переходе с русского клипера «Стрела» на американское судно «Горизонт» он удачно инсценировал собственную смерть. На глазах сопровождавшего его полицейского исправника он якобы случайно упал с трапа в море и более не появился на поверхности. На самом же деле, заранее договорившись с американцами, Бакунин, нырнув под киль, незаметно всплыл у другого борта, где его также незаметно подняли на корабль и спрятали в трюме. Так или иначе, но к новому 1862 году Бакунин уже объявился в Лондоне. О том, как это произошло, поведала в своих воспоминаниях Н. А. Тучкова-Огарева: «Я очень хорошо помню первое появление Бакунина в нашем доме; вот как это произошло. Был девятый час вечера, все сидели за столом, а я по нездоровью обедала в той же комнате, лежа на диване. Услыша сильный звонок, Жюль (слуга. — В. Д.) побежал к входной двери наверх и через несколько минут возвратился в сопровождении посетителя; это был Михаил Александрович Бакунин. Не помню, говорила ли я раньше об его наружности. Он был очень высокого роста, умное и выразительное лицо; в его чертах было много сходства с типом Муравьевых, с которыми он состоял в родстве. При появлении Бакунина все встали. Мужчины обнимали друг друга. <…> Бакунин сел тоже за стол, обед стал очень оживлен. <…>». Глава 8
АПОСТОЛ СВОБОДЫ
Герцен и Огарев узнавали и не узнавали своего старого друга. Внешне он очень изменился: грузный, поседевший, измученный хроническими болезнями. Но дух его, громоподобный голос, детская восторженность, порывистость и доверчивость оставались прежними. Позже в «Былом и думах» Герцен очень верно описал «апостола свободы» той поры: «Бакунин был тот же, он состарился только телом, дух его был молод и восторжен, как в Москве во время “всенощных” споров с Хомяковым; он был так же предан одной идее, так же способен увлекаться, видеть во всем исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на всякую жертву, чувствуя, что жизни вперед остается не так много и что, следственно, надобно торопиться и не пропускать ни одного случая. Он тяготился долгим изучением, взвешиванием pro и contra и рвался, доверчивый и отвлеченный, как прежде, к делу, лишь бы оно было среди бурь революции, среди разгрома и грозной обстановки. <…> Бакунин имел много недостатков. Но недостатки его были мелки, а сильные качества — крупны. Разве это одно не великое дело, что, брошенный судьбою куда б то ни было и схватив две-три черты окружающей среды, он отделял революционную струю и тотчас принимался вести ее далее, раздувать, делая ее страстным вопросом жизни? <…> Он спорил, проповедовал, распоряжался, кричал, решал, направлял, организовывал и ободрял целый день, целую ночь, целые сутки. В короткие минуты, остававшиеся у него свободными, он бросался за свой письменный стол, расчищал небольшое место от золы (табачной. — В. Д.) и принимался писать пять, десять, пятнадцать писем в Семипалатинск и Арад, в Белград и Царьград, в Бессарабию, Молдавию и Белокриницу. Середь письма он бросал перо и приводил в порядок какого-нибудь отсталого далмата… и, не кончивши своей речи, схватывал перо и продолжал писать, что, впрочем, для него было облегчено тем, что он писал и говорил об одном и том же. Деятельность его, праздность, аппетит и все остальное, как гигантский рост и вечный пот, — все было не по человеческим размерам, как он сам; а сам он — исполин с львиной головой, с всклокоченной гривой. В пятьдесят лет он был решительно тот же кочующий студент с Маросейки, тот же бездомный boheme с Rue de Bourgogne (богема с Бургундской улицы. — В. Д.); без заботы о завтрашнем дне, пренебрегая деньгами, бросая их, когда есть, занимая их без разбора направо и налево, когда их нет, с той простотой, с которой дети берут у родителей — без заботы об уплате, с той простотой, с которой он сам [готов] отдать всякому последние деньги, отделив от них, что следует, на сигареты и чай. Его этот образ жизни не теснил… он родился быть великим бродягой, великим бездомовником. Если б его кто-нибудь спросил окончательно, что он думает о праве собственности, он мог бы сказать то, что отвечал Лаплас Наполеону о Боге: “Sire, в моих занятиях я не встречал никакой необходимости в этой гипотезе!” В нем было что-то детское, беззлобное и простое, и это придавало ему необычайную прелесть и влекло к нему слабых и сильных, отталкивая одних чопорных мещан. Как он дошел до женитьбы, я могу только объяснить сибирской скукой. Он свято сохранил все привычки и обычаи родины, то есть студентской [так!] жизни в Москве, — груды табаку лежали на столе вроде приготовленного фуража, зола сигар под бумагами и недопитыми стаканами чая… с утра дым столбом ходил по комнате от целого хора курильщиков, куривших точно взапуски, торопясь, задыхаясь, затягиваясь, словом, так, как курят одни русские и славяне. Много раз наслаждался я удивлением, сопровождавшимся некоторым ужасом и замешательством, хозяйской горничной Гресс, когда она глубокой ночью приносила пятую сахарницу сахару и горячую воду в эту готовальню славянского освобождения. <…>». Герцен высказал в его адрес множество критических и по-дружески откровенных замечаний, некоторые из них задели Бакунина, прочитавшего отрывки из «Былого и дум» в «Колоколе» и «Полярной звезде», за живое. И все же мало кому из мемуаристов удалось создать столь выразительный портрет с запоминающимися штрихами и деталями: «Бакунин… любил не только рев восстания и шум клуба, площадь и баррикады, он любил также и приготовительную агитацию, эту возбужденную и вместе с тем задержанную жизнь конспираций, консультаций, неспаных ночей, переговоров, договоров, ректификаций [исправлений] шифров, химических чернил и условных знаков…» Лондонская эмиграция все еще находилась под впечатлением отмены крепостного права в России, хотя царский манифест появился еще 19 февраля 1861 года. Первые восторги («Ты победил, Галилеянин!» — слова известного афоризма, обращенные Герценом к Александру II) давно сменились трезвыми оценками и разочарованием. Личная свобода крестьян не подкреплялась безвозмездными земельными наделами, и агония феодального режима растягивалась на многие годы. Вопрос о русской революции снова стал актуальным, и все надежды на нее конечно же связывались с обделенным и обманутым крестьянством. Бакунин счел необходимым предупредить о неминуемом взрыве не кого-нибудь, а самого императора, из сибирских владений которого ему недавно и с таким трудом удалось бежать. Статьи, написанные на одном дыхании, впоследствии были объединены в брошюру, опубликованную спустя несколько лет под названием «Народное дело: Романов, Пугачев или Пестель?». Романов, поставленный в один ряд с вождем крестьянской революции и декабристом-заговорщиком Пестелем — это «царь-освободитель» Александр II, к нему-то и обращался недавний узник Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей. Смысл обращения такой: если царь не хочет в ближайшее время получить крестьянской войны или буржуазной революции, то он должен сам возглавить движение России по пути социального прогресса. Избежать кровавого исхода вполне возможно, если Александр Николаевич Романов, «встав во главе движения народного, вместе с Земским Собором приступит широко и решительно к коренному преобразованию России в духе свободы и земства». В противном случае «революция примет характер беспощадной резни, не вследствие прокламаций и заговоров восторженной молодежи, а вследствие восстания всенародного». Пока еще есть шанс спасти Россию от разорения и от крови. Но готов ли к этому император? И захочет ли он это сделать? Ответ напрашивался однозначный, а будущее покажет, что царь (не только этот, но уже другой) предпочтет иной выбор и другое решение… У Бакунина были все основания обращаться непосредственно к русскому самодержцу. Свое кредо он ясно сформулировал по приезде в Лондон в письме к декабристу Николаю Ивановичу Тургеневу (1789–1871): «Я перестал быть революционером отвлеченным и стал во сто раз больше русским… русскому человеку надо действовать по преимуществу в России и на Россию, а если хотите шире, так исключительно на славянский мир». Вскоре он напомнил о себе и давнему другу Жорж Санд и вкратце, в полушутливом тоне рассказал ей о своих злоключениях: «31 января, 1862 г., Лондон. 14, Альфред-Стрит. Бедфорд Сквер. В. Энд. М[илостивая] г[осударыня]! Вы, без сомнения, позабыли бедного русского, который тем не менее был одним из самых преданных Ваших поклонников. Я Вас не забыл, и это весьма естественно: Вы некогда проявили по отношению ко мне столько благородной и доброй симпатии. Я так мало забыл Вас, что, вернувшись к жизни после обмирания и исчезновения, которое длилось около 13 лет, не будучи в состоянии лично приехать в Париж, который теперь забавляется тем, что позволяет власти произвола править собою, и, желая во что бы то ни стало напомнить о себе Вашему благосклонному воспоминанию, я направляю к Вам моего брата, который, как и я, один из Ваших, м[илостивая] г[осударыня], страстных поклонников. Он расскажет Вам, как меня схватили в 1849 году, заковали [в кандалы], держали в течение двух с половиной лет в крепостях Кенигштейне, Праге и Ольмюце, судили и приговорили к смерти в Саксонии, потом в Австрии, наконец, перевезли в Россию, где я провел еще 6 лет в крепости и четыре года в Сибири, как, наконец, разбуженный всем тем шумом, который вновь происходит на свете, а особенно волнением в мире славянском, я предался Амуру, не богу, а реке, с помощью Божьей проехал через Японию, Тихий океан, Сан-Франциско, Панамский перешеек, Нью-Йорк, Бостон, Атлантический океан и, наконец, бросил якорь в Лондоне, где погода отвратительная, но где взамен этого хорошая и прочная свобода. Вы добры, м[илостивая] г[осударыня], значит, Вы будете довольны узнать, что я вновь свободен и готов вновь приняться за те прегрешения, за которые со мною довольно-таки немилостиво обошлись. Лишь одно изменилось, — увы! — я постарел на 13 лет. Это, без сомнения, несчастье, но что же делать? К тому же я чувствую себя достаточно молодым. Мне как раз столько лет, как гётевскому Фаусту, когда он говорит: “Слишком стар, чтоб забавляться пустяками, Слишком молод для того, чтоб не иметь желаний”. Лишенный политической жизни в течение 13 лет, я жажду деятельности и думаю, что после любви высшее счастье — это деятельность. Человек вправду счастлив, лишь когда он творит. Однако вот я впадаю в философию, да притом же перед Вами, м[илостивая] г[осударыня], — скиф, занимающийся умствованиями перед афинским умом! Будьте снисходительны, вспомните, что я возвратился только что из Сибири, а не из Парижа, хотя Париж ныне, кажется, слегка даже опустился до уровня Сибири. Позвольте, м[илостивая] г[осударыня], еще раз выразить Вам чувства глубокого почтения и преданнейшей симпатии, которыми я всегда был проникнут к Вам — М. Бакунин». Брат Александр, о котором говорится в письме, в начале 1862 года приехал в Лондон из Италии, где он вместе с другим братом, Алексеем, вот уже несколько лет занимался живописью. По предположению некоторых историков, он выполнял здесь какие-то конспиративные поручения Герцена. Ликованию Михаила не было конца. В письме к матери, братьям и сестрам, находившимся в Прямухине, он писал 3 февраля 1862 года: «Мои милые — брат Александр у меня в Лондоне, он пробыл здесь около двух недель и сегодня вечером обращается вспять в свою прекрасную Флоренцию. Мы с ним много толковали и теоретически и практически. Практически сошлись, как всегда мы, братья Бакунины, сходиться будем. Теоретически мы живем в разных мирах: он живет еще в абсолюте. Мы стараемся жить как умеем в мире действительности и часто друг друга не понимаем. Но для меня, по крайней мере, мир теоретический теперь не главный мир, — и так мы сошлись как друзья и братья, и весь прямухинский мир ожил для меня с его приездом. Мы решили с ним, что нам, братьям, следует по возможности восстановить сознательное, практическое единство между собою, чтоб мы жили и действовали заодно, по одному направлению, стремясь хоть и из разных положений и мест к одной цели». Александр Бакунин страдал хроническим кашлем, нервными расстройствами, другими заболеваниями и нуждался в лечении под постоянным наблюдением врачей. Лучше всего ему помогал мягкий климат Италии. Михаил с беспокойством делился с родными своими наблюдениями и соображениями. Спали они с братом на одной широкой кровати. Но сон Александра — одно сплошное мучение: он бредит, кричит, вскакивает, проговаривается о вещах, что называется, не предназначенных для постороннего уха. Вскоре участник обороны Севастополя вернулся в солнечную Италию, где присоединился к Джузеппе Гарибальди и вместе с его краснорубашечниками участвовал в походе на Рим. Тем временем Михаил Бакунин хлопотал о воссоединении с женой и ее переезде, возможно, вместе с отцом — стариком Квятковским, младшими сестрами Софьей (Зосей) и Юлией, а также братом Александром, готовившимся к поступлению в Петербургский университет, из Сибири в Европу. Он очень хотел, чтобы сначала Антося посетила Прямухино, познакомилась со свекровью и остальной бакунинской родней. Для всего этого, естественно, требовались деньги, а их по обыкновению не было. Михаил обратился к братьям, но ответа не получил. Не понимая, в чем дело, он постепенно начинал терять самообладание и послал домой письмо, полное упреков и обид. Ответа опять не получил. Наконец, ситуация прояснилась: братья Николай и Алексей не отвечают потому, что… находятся в Петропавловской крепости, куда их заключили в числе других тверских дворян, отказавшихся принять царский Манифест 19 февраля 1861 года об отмене крепостного права. Тверские дворяне посчитали неправомерным и аморальным деянием освобождение крестьян от крепостной зависимости без предоставления земельного надела, который, по их мнению, должен быть выкуплен у землевладельцев (помещиков) государством (правительством) и предоставлен безвозмездно в пользование каждой крестьянской семье. После бурных дебатов на тверском дворянском съезде в адрес императора был составлен «адрес», его подписали 112 участников (делегатов). Затем на съезде мировых посредников тринадцать человек (включая Николая и Алексея Бакуниных) сложили свои полномочия и заявили о непризнании Манифеста от 19 февраля. Последствия не заставили себя ждать: все тринадцать «подписантов» были арестованы и доставлены в Петропавловскую крепость, где их продержали до середины лета. Сенат приговорил тверских фрондеров к двум годам содержания в смирительном доме, но через неделю всех освободили под негласный надзор полиции, категорически запретив впредь занимать какие-либо государственные или выборные должности. Обо всем этом Михаил узнал из писем жены брата Павла Натальи (урожденной Корсаковой). Она стала его самым добросовестным корреспондентом, подробно информировала о жизни не только в Прямухине, но и в Тверской губернии и во всей России. Отныне с полным основанием он станет звать ее сестрой. На плечи Натальи легла и основная часть забот по организации переезда в Европу Антоси и ее родни. На братьев в тот момент он полагаться не мог. Николай и Алексей оказались в тюрьме, а затем фактически в ссылке, Александр находился в Италии, Павел же никогда не тяготел к эпистолярному жанру и передоверил всю переписку жене. Однако у Михаила были все основания подозревать, что его побег из Сибири доставил родным больше проблем, чем радости. Дело было не в идеологических и политических разногласиях — по этим вопросам братья (с одной стороны, — классические русские либералы, а с другой, — «апостол свободы») определились раз и навсегда. Но существовали ведь еще семейные и просто человеческие узы, не говоря уже о дворянском долге. В конце концов кто-то просто обязан помочь его жене, оставшейся без средств к существованию, вырваться из Сибири. Вот почему в письме к Наталье — единственной ниточке, связывавшей его в тот момент с Прямухином, он писал: «Прости мне, милая сестра, это неприятное объяснение, но я хочу быть с тобою в отношениях серьезных, а потому и должен сказать тебе, что думаю и чувствую. Братьям, сестрам я не пишу, да и писать не буду — мне надоело писать безответно, а во-вторых, мы так мало понимаем друг друга, что нам и говорить нечего. Я остался им верен и продолжаю любить их от всей души, радуюсь их успехам, горжусь их благородными действиями, но мне надоело, да наконец я нахожу себя недостойным толковать и объяснять себя людям, которые ни слушать, ни понять меня не хотят. Будем жить и действовать врознь. <…> Увы! теперь не время наслаждения и спокойствия. Времена великие, но жестокие наступают. Лихо морю-океану расколыхаться, не скоро оно потом успокоится. Все паллиативные средства, придумываемые ныне, только ускорят разгром. Надо готовиться к буре — хотите, не хотите, но надо — ни от Вас и ни от кого она не зависит. Она во всей атмосфере, и в этом отношении я не ошибаюсь: во мне есть инстинкт бурной птицы. Приближается для нас всех испытание страшное; дай Бог, чтоб каждого из нас оно нашло на своем месте и в силе. Держитесь крепко друг за друга, верьте друг в друга, любите друг друга. Такая любовь, как Ваша семейная любовь, в такое время, как наше, сокровище, отрада и сила. А мне дайте скорее мою милую Antonie. <…> Я оставлял жену в Иркутске, бедную, грустную, молодую, беспомощную, без всякой другой опоры, кроме семейства ее доброго, истинно благородного, но бессильного, не обеспеченного даже в своем собственном существовании, — не знал, правда, что я потерял право рассчитывать для нее на сердечную поддержку моего прямухинского семейства — на том основании, что у нас разные политические штандпунк-ты. <…> До Вас, милые братья и сестры, у меня только одна просьба, — помогите мне вызвать мою жену сначала из Иркутска к Вам, потом из Прямухина в Лондон. — Мне кажется, что когда Вы ее узнаете, Вы ее полюбите; она, право, этого стоит. Но не в том дело, я ее люблю и мне она необходима. <…>». Самой же жене он чуть позже писал: «Мы скоро… будем вместе — я буду счастлив. Сердце мое по тебе изныло. Я днем и ночью вижу только тебя. Лишь только ты приедешь ко мне, мы с тобой поедем в Италию. <…> Антося, друг неоцененный, приезжай скорее, приезжай». Однако необходимой для переезда Антоси суммы денег у Бакуниных не было в принципе. В конце концов деньги на переезд (2000 рублей) обещал дать И. С. Тургенев, с ним Бакунин накоротке общался в Лондоне. Еще раньше по просьбе Герцена Иван Сергеевич, теперь уже знаменитый писатель, согласился выделять другу молодости ежегодный пенсион в размере 1500 рублей. Не разделяя политических взглядов Бакунина, но как проницательный художник слова видя в нем незаурядную (можно даже сказать, великую) личность и искренне сочувствуя его трагической судьбе, Тургенев сдержал обещание. Сначала он подключил к решению деликатного вопроса свою хорошую знакомую H. Н. Рашет, но вскоре сам появился в Петербурге и взял дело в свои руки. Он добился разрешения от столичного генерал-губернатора на свидание с заключенными в Петропавловке братьями Николаем и Алексеем Бакуниными, а от них, в свою очередь, получил согласие на переезд Антоси из Иркутска в Прямухино (совершенно необходимый формальный акт ввиду отсутствия у Михаила Бакунина, продолжавшего считаться в России государственным преступником, каких-либо гражданских прав). После этого Тургенев передал жене Павла Наталье тысячу франков и пятьсот рублей для вручения Антонии Ксаверьевне[23]. Личные отношения друзей при этом оставались достаточно сложными и противоречивыми. Так, Бакунин писал: «Ты прав, Тургенев, прекратим бесполезные рассуждения о вопросах политических, которые нас только раздразнивают, ссорят и ни на шаг не подвигают. Мы оба слишком стары, чтобы менять шкуру, останемся каждый при своей старой, но также останемся и друзьями. Правда, что в этой дружбе весь выигрыш мой, ты для меня много делаешь, я же для тебя сделать ничего не могу. Но пусть будет это неравенство, лишь бы оно не надоело тебе, я с ним мирюсь…» В своих суждениях Тургенев оказался еще более строг и гораздо менее объективен. Летом 1862 года в письме к классику украинской литературы Марко Вовчок (1833–1907) (Мария Вилинская-Маркович. — В. Д.), находившейся в Италии, где она познакомилась с Бакуниным, Тургенев откровенничал: «Что за человек Бакунин, спрашиваете Вы? Я в Рудине представил довольно верный его портрет: теперь это Рудин, не убитый на баррикаде. Между нами: — это развалина. Будет еще копошиться помаленьку и стараться поднимать славян, но из этого ничего не выйдет. Жаль его: тяжелая ноша — жизнь устарелого и выдохнувшегося агитатора. Вот мое откровенное мнение о нем — а Вы не болтайте». Тургенев был вполне искренен, но, к сожалению, не во всем прав… Тем временем на горизонте появился еще один добровольный помощник — Михаил Лазаревич Налбандов (Налбандян), армянин по происхождению, далекий от каких-либо идеологических предпочтений, но обладавший практическим складом ума, неисчерпаемой энергией и желанием довести до благополучного конца такое непростое дело, как вызволение семьи Бакунина. Они были представлены друг другу в Лондоне, и Михаил Александрович доверился новому знакомому безраздельно, понимая, что в практических делах больше положиться просто не на кого[24]. Пока Налбандов добирался до России, переписка происходила обычным путем — по почте. Но в родном Отечестве обмен письмами совершался конспиративно — из рук в руки с помощью доверенных лиц и с использованием так называемого «шифрованного лексикона», когда одни слова заменялись другими. Бакунин был мастером по составлению подобных «лексиконов». Некоторые из них сохранились до наших дней и опубликованы. Один в свое время был тайно передан при свидании с сестрой Татьяной еще во время заключения в Алексеевском равелине. Другой — достаточно подробный — был составлен специально для Михаила Налбандова. Здесь используется следующая система замены имен, фамилий, названий и иных слов: сам Бакунин именуется Леонтием Федоровичем Брыкаловым, его жена Антония — Марией Осиповной, брат Николай — Петром Савельевичем, Павел — Ильей Михайловичем, Алексей — Сергеем Федоровичем, Наталья (жена Павла) — Олимпией Сергеевной, И. С. Тургенев — Ларионом Андреевичем (Тургенев, проинструктированный Бакуниным, также отчасти использовал подобный шифр), Герцен — бароном Тизенгаузеном, Огарев — Костеровым, Государь Император — Гавриловым, Правительство — Дурновым, Тайная полиция — Слепневым, греки — татарами, славяне — немцами, Петербург — Або, Москва — Мценском, Тверь — Орлом, Торжок — Моршанском, Прямухино — Рыбным, Иркутск — Калугой, Томск — Одессой, Западная Сибирь — Литвой, Восточная Сибирь — Крымом, Шлиссельбург — Таганрогом, крепость — кондитерской, тюрьма — кофейней, «сослан» — «поехал по делам». И т. д. и т. п. Таким образом, условная фраза — «Государь сослал Бакунина в Сибирь» в зашифрованном виде должна была бы выглядеть так — «Гаврилов направил Брыкалова по делам в Литву (или Крым)». Наконец, весь «расклад сложился»: деньги Тургенева и природная предприимчивость Налбандова сделали свое дело. 12 ноября 1862 года Антония Ксаверьевна наконец-таки выехала из Иркутска и через месяц добралась до Прямухина, где нашла радушный прием и передружилась с кем только можно. Осталось дождаться паспорта для выезда за границу, о нем хлопотал Павел Бакунин. Михаил Александрович, казалось бы, мог вздохнуть спокойно, но его захватили совсем другие дела… * * *
Нет нужды говорить, что с момента высадки на английский берег (и, безусловно, ранее того) вся энергия Бакунина по-прежнему была направлена на подготовку революции. В России после крестьянской реформы 1861 года постепенно складывалась революционная ситуация. Еще быстрее зрела она в Царстве Польском — части Российской империи, где каждый поляк готов был отдать жизнь за свободу и независимость отчизны. Повсюду тайные революционные комитеты готовились к восстанию. Русская эмиграция была на стороне польских братьев. Бакунин небезосновательно считал, что давно ожидаемая им общеславянская революция на сей раз может начаться с Польши. Взрыв, однако, произошел неожиданно для всех — в ответ на незапланированный рекрутский набор, с помощью которого царское правительство намеревалось нейтрализовать наиболее активную часть населения — молодежь. В ночь с 22 на 23 января 1863 года началось всеобщее народное восстание в Польше, Литве и в части Западной Белоруссии. Бакунин считал, что польское восстание послужит детонатором революции в России. Первой вслед за Польшей должна была подняться Финляндия. Дабы иметь возможность непосредственно влиять на события и в удобный момент включиться в них и даже возглавить, Бакунин безо всякого приглашения, и никого не поставив в известность, 21 февраля 1863 года приехал в Стокгольм. Швеция имела свой интерес во всем этом деле — не теряла надежды вернуть Финляндию, отобранную у нее в результате Русско-шведской войны 1808–1809 годов. Король и правительство никак не могли смириться с потерей территории, испокон веков считавшейся их вотчиной. Потенциальная независимость Польши и любое поражение России также были на руку шведским геополитикам и стратегам. Поэтому на волне завышенных ожиданий и утопических планов Бакунина, прибывшего в Швецию под псевдонимом Анри Сулэ, приняли чуть ли не как главу будущего временного правительства (правда, неизвестно какого государственного образования). Ему дал аудиенцию ни больше ни меньше как сам шведский король Карл XV, в его честь был устроен грандиозный банкет, где «русский бунтарь» выступил с пламенной речью, заставившей поперхнуться не одного шведского либерала. По свидетельству очевидца, Бакунин шокировал публику уже тем, что явился на официальный прием в костюме, более подобающем для народного митинга. Он произнес блестящий спич на французском языке, непонятном большинству присутствующих. Однако все были настолько загипнотизированы этим «русским медведем», его широкими жестами и мощным голосом, напоминающим рев хищного зверя, что по окончании выступления раздался шквал аплодисментов. Царская охранка внимательно следила за каждым шагом бывшего российского подданного. Почти все европейские страны (тем более такие, как «вечная соперница» Швеция) были наводнены российскими шпионами и осведомителями. Их многостраничные донесения не вмещали папки жандармского ведомства. Секретное досье Бакунина, дошедшее до наших дней, — одно из самых объемных в этой позорной «коллекции». Обо всех наиболее заметных делах русской эмиграции в целом и Бакунина в частности докладывали лично царю. Александр II в очередной раз имел повод пожалеть, что, проявив непозволительную для монарха слабость, поддался на уговоры и выпустил Бакунина из Шлиссельбургской крепости. Дабы подпортить жизнь неукротимому революционеру, решено было еще раз, как когда-то в революционном Париже, пустить в ход гнусную клевету о нем как о тайном жандармском агенте, использовав на сей раз «Исповедь», собственноручно написанную для царя в Алексеевском равелине. Бакунин нашел возможность достойно ответить не только Александру II, но и всей династии Романовых, опубликовав в двух номерах шведской газеты статью о пережитках российской феодальной системы в лице императорской власти, ставшей тормозом на пути прогрессивного развития: «<…> Для тех, кого удивит сила моей ненависти к петербургскому императорскому режиму, я скажу, что с режимом этим я познакомился в царствование императора Николая. А это, быть может, был наиболее мрачный период в истории наших монархов, уже самой по себе достаточно мрачной. В продолжение 30 лет это было систематическим отрицанием всякого человеческого чувства, всякой мысли, всякой справедливости. В течение всего этого времени не прислушивались ни к жалобам, ни к ропоту, подвергаясь действию этой системы удушения, которую называли Николаевским режимом: люди страдали и умирали, не смея вымолвить слово. Император Николай был Дон-Кихотом системы, созданной Петром I и Екатериной II; он был наиболее трагическим ее выразителем. Он считал себя благодетелем и просветителем России. Что случилось бы, если бы он не был побежден в Крыму? Для России это было бы большим несчастьем. Но, к счастью для нас, его торжество оказалось уже невозможным. Никто никогда не забудет трепета, пробежавшего по всей империи при смерти императора Николая. Его можно было назвать первым вздохом воскресшего. Чиновничество оплакивало крушение своего владычества, остальное же население содрогнулось от радостных надежд. Россия нё умерла: несмотря на все усилия, императору Николаю не удалось убить ее, и было ясно, что его режим, столь ненавидимый всеми, вместе с ним сошел в могилу. Дата его смерти является днем рождения новой России. <…>». Двухгодичное пребывание в Швеции, естественно, не ограничивалось одной лишь пропагандой, агитацией и газетной полемикой. Главной задачей, стоявшей в ту пору перед интернациональной эмиграцией, являлось формирование отряда добровольцев. Их предполагалось направить на помощь восставшим в Литве и Польше. Для успеха предприятия необходимо было подобрать надежных людей, закупить оружие и боеприпасы, арендовать пароход и отправить его со всем грузом через Балтийское море. Бакунина пригласили подключиться к волонтерам по дороге к пункту высадки десанта в районе Паланги на балтийском побережье Литвы. Руководителем военной экспедиции был полковник Теофил Лапинский, он приобрел опыт боевых действий и партизанской войны на Кавказе, где сражался на стороне горцев. Герцену и Огареву командир польских добровольцев запомнился патологической ненавистью к России и ко всему русскому, ненавидимому им «дико, безумно, неисправимо». Но присутствие Бакунина среди волонтеров терпел — вероятно, из-за его зычного голоса, способного перекричать шум бури и вой любого ветра. Бакунин уже воображал, как высадится с десантом в Литве близ Паланги, в том самом Западном крае, где когда-то начиналась его военная служба. Волонтеры на шлюпках намеревались, насколько это возможно, ближе подойти к берегу и по мелководью, вброд, добраться до суши. Однако с самого начала экспедицию преследовала череда неудач. У ее руководства не было никакого взаимопонимания. Замыслы польских эмигрантов из-за отсутствия элементарной конспирации и предательства стали известны царскому правительству, и оно сыграло на опережение: от самых берегов Англии пароход с польскими инсургентами сопровождал русский военный корабль, готовый в любую минуту расстрелять десант из пушек. Пока шла организационная работа в Швеции, повстанцы в Литве были разгромлены, а их героический руководитель Зигмунд Сераковский (1826–1863), тяжело раненный в позвоночник, попал в плен и в бессознательном состоянии был повешен по приговору полевого суда. Капитан зафрахтованного судна отказался вести пароход по новому маршруту и направил его в Копенгаген, где вместе с частью команды сбежал с корабля. Новый капитан повернул пароход в Швецию, где по решению шведского правительства его задержали почти на два месяца. Бакунин вынужден был отказаться от дальнейшего участия в экспедиции и вернуться в Стокгольм[25]. * * *
Восстание в Польше не могло не потерпеть поражения. Энтузиазм плохо вооруженного и недостаточно сплоченного народа оказался бессильным против регулярных царских войск. Осторожный Герцен пытался поубавить революционный пыл Бакунина, указав на неминуемость поражения польского восстания. Что касается общеславянской революции, то здесь Искандер пробовал даже шутить (хотя поводов для шуток было очень мало). Он намекал, что Михаил «принял второй месяц беременности за девятый» и что он «запил свой революционный запой». Безрезультатно! Бакунин рассуждал совершенно по-иному. Достаточно искры, чтобы взорвать бочку с порохом. Вот он и есть та самая искра, а горючий материал всегда под руками. Достаточно одного зажигательного выступления или искрометной прокламации, чтобы воспламенить толпу и направить ее на штурм любой твердыни деспотизма в любой части света. Он по-прежнему пытался опередить события, ускорить естественное течение времени, и реальность постоянно оборачивалась к нему не лучшей своей стороной. Говоря словами Герцена, «он хотел верить и верил, что Жмудь и Волга, Дон и Украйна восстанут, как один человек, услышав о Варшаве, он верил, что наш старовер воспользуется католическим движением, чтобы узаконить раскол. <…> Он шагал семимильными сапогами через горы и моря, через годы и поколения — за восстанием в Варшаве он уже видел свою “славную и славянскую” федерацию, о которой поляки говорили не то с ужасом, не то с отвращением… он уже видел красное знамя “Земли и воли” развивающимся на Урале и Волге, на Украйне и Кавказе, пожалуй на Зимнем дворце и Петропавловской крепости, — и торопился сгладить как-нибудь затруднения, затушевать противуречия [так!], не выполнить овраги — а бросить через них чертов мост». В действительности все происходило «с точностью наоборот»… В Стокгольме Бакунин принялся с утроенной энергией «устраивать русские дела». Основания для этого были. С начала 1860-х годов в разных городах России действовало тайное революционное общество «Земля и воля», идейным вдохновителем которого по праву можно считать Николая Гавриловича Чернышевского (1828–1889). Землевольцы во многом ориентировались на герценовский «Колокол», а напечатанную в нем статью-воззвание Н. П. Огарева «Что нужно народу?» воспринимали как программу повседневной революционной деятельности. Огарев (с ним Бакунин сошелся особенно близко) излагал свои мысли простым, ясным языком. На вопрос, сформулированный в заголовке своей статьи, отвечал кратко и понятно: «Что нужно народу? — Очень просто, народу нужна земля да воля». Отсюда и название тайной организации. В качестве первоочередных задач выдвигались требования закрепления за крестьянами, освобожденными от крепостной зависимости, всей ранее находившейся в их пользовании земли, защита народа от чиновничьего произвола, установление подлинного народного самоуправления, сокращение наполовину армии и т. п. На мирный исход надежд было мало, а потому ставка делалась на крестьянские восстания, перерастающие в революцию. Ее итогом должно стать ниспровержение самодержавия и созыв бессословного Земского собора (Народного собрания), призванного установить в России республиканское правление. Авторитетного руководства у тайной организации не было. Комитеты и группы, существовавшие в разных городах, зачастую действовали автономно. Требовалась серьезная и кропотливая работа по объединению разрозненных сил, включая и находившиеся за границей. При редакции «Колокола» был создан Совет «Земли и воли». Предстояло скоординировать его деятельность с организациями в России и как можно скорее создать на родине надежный и прочный руководящий центр. За эту работу с присущей ему энергией и взялся Бакунин. Прежде всего он планировал найти поддержку российского оппозиционного движения в либеральных кругах Швеции, создать здесь пропагандистскую базу (включая подпольную русскую типографию), а затем через Финляндию и притесняемых царским правительством раскольников Архангельской губернии наладить постоянную связь с ячейками в России, создав там мощное и действенное революционное ядро. Однако сложившаяся ситуация сработала против этого, в общем-то, безупречного плана. После поражения восстания в Польше, исчерпания революционной ситуации в России, ареста или эмиграции ряда руководителей в деятельности «Земли и воли» наступил кризис, что в дальнейшем привело к самороспуску тайной организации. Бакунину пришлось на время отложить до лучших времен «северный вариант» подготовки революции в России. К этому времени в Европу наконец-то прибыла его жена — Антония Бакунина. Сначала она появилась в Лондоне, ничего не зная о местопребывании мужа. Н. А. Тучкова-Огарева подробно описывает, как ее принимал опытный конспиратор Герцен: «Однажды Герцен сидел за письменным столом, когда Жюль доложил ему, что его спрашивает очень молоденькая и хорошенькая особа. — Спросите имя, Жюль, ведь я всегда вам говорю, — сказал Герцен несколько с нетерпением. Жюль пошел и тотчас вернулся с изумленным выражением в лице. — Eh bien, — сказал Герцен. — M-me Bacounine! Comment, monsieur, pas possible? (Г-жа Бакунина! Неужели? — фр.) — говорил бессвязно Жюль, вероятно, мысленно сравнивая супругов. Герцен слышал, что Бакунин женился в Сибири на дочери тамошнего чиновника-поляка. “Не она ли уж явилась?” — подумал Герцен. Поправя немного свой туалет, он пошел в гостиную, где увидел очень молоденькую и красивую блондинку в глубоком трауре. — Я жена Бакунина, где он? — сказала она. — А вы — Герцен? — Да, — отвечал он, — вашего мужа нет в Лондоне. — Но где же он? — повторила она. — Я не имею права вам это открыть. — Как, жене! — сказала она обидчиво и вся вспыхнула. — Поговоримте лучше о Бакуниных. Когда вы оставили его братьев, сестер? Как бишь называется их имение? Вы были у них в деревне — как зовут сестер и братьев?.. Я все перезабыл, перепутал… Бакунина назвала их деревню и вообще отвечала в точности на все вопросы. Бакунины ей помогали достать паспорт и средства на долгий путь. Это был со стороны Герцена чисто экзамен, сделанный ей, чтобы убедиться, что она не подосланный шпион. Наконец Герцен поверил, что она действительно жена Бакунина, и предложил ей переехать в наш дом и занять пока мою комнату. Позвав мою горничную, Герцен сказал ей, чтобы она служила Бакуниной, что было затруднительно только потому, что Бакунина не знала ни одного слова по-английски. Но все-таки Герцен не открыл Бакуниной, где находится ее муж, что ее очень оскорбило и оставило в ее душе следы какого-то неприятного чувства против Александра Ивановича. Когда я вернулась из Осборна, Бакунина переехала уже на ту квартиру, где жил до отъезда ее муж. Мы с ней хорошо познакомились, но она более всего сошлась с Варварой Тимофеевной Кельсиевой. Она рассказывала последней многое из своей жизни и о своем браке. “Мне гораздо более нравился один молодой доктор, — говорила она, — и, кажется, я ему тоже нравилась, но я предпочла выйти за Бакунина, потому что он герой и всегда был за Польшу. Хотя я родилась и выросла в Сибири, я люблю свое отечество, ношу траур по нем и никогда его не сниму”. В ней было много детского, наивного, но вместе с тем и милого, искреннего. В то время мы получили от Бакунина телеграмму на мое имя такого содержания: “Наталья Алексеевна, поручаю вам мою жену, берегите ее”. Впрочем, вскоре он вызвал ее в Швецию, и мы большим обществом проводили ее на железную дорогу, отправляющуюся в Дувр. Перед отъездом из Лондона Бакунина позвала нас всех обедать и угощала польскими кушаньями, очень вкусными и которым особенно радовались наши друзья-поляки, Чернецкий и Тхоржевский. Последний был большой поклонник женской красоты, и если бы обед был и плох, да хозяйка красива, он все-таки был бы в восторге». После долгой разлуки супруги встретились в Стокгольме. Задолго до этого в качестве постоянного места жительства они избрали Италию. Однако решили ехать туда через Париж… * * *
Антося пришла в неописуемый восторг от суеты и мишуры парижской жизни (впрочем, как и от других европейских городов, через которые им пришлось проезжать). 5 января 1864 года в письме к невестке Наталье она писала: «А в Париже я так завертелась в новом для меня мире, что даже маменьке долго не писала. Бегала с добрыми людьми, которые мне показывали Париж, с утра до вечера, то по музеям, то по церквам. <…> Была несколько раз в театре, и была в восхищении. Не смейся, пожалуйста, над моей пустой жизнью, ведь это только на первую пору, и мне как сибирячке, ничего не знавшей и не видевшей, более другой простительно, не правда ли, Наташа?» В Париже Бакунин в последний раз встретился с Прудоном — старым друзьям и единомышленникам было что вспомнить и о чем поговорить. К Прудону Михаил Александрович по-прежнему испытывал уважение, но не идеализировал его. «Несмотря на все усилия стряхнуть с себя традиции классического индивидуализма, — писал он, — Прудон оставался всю свою жизнь неисправимым идеалистом, который, как я говорил ему за два месяца до его смерти, вдохновлялся то Библией, то римским правом и всегда оставался метафизиком до кончиков ногтей. Его величайшим несчастьем было, что он никогда не занимался естественными науками и не усвоил себе их методов. У него был гениальный инстинкт, часто предсказывавший ему правильный путь, но, увлекаемый дурными или идеалистическими привычками своего ума, он постоянно впадал в старое заблуждение, вследствие чего превратился в ходячее противоречие — мощный гений, революционный мыслитель, вечно возившийся с призраками идеализма и никогда не имевший сил победить их». Бакунин, однако, хотел как можно скорей попасть в Италию. Но сначала он побывал в Лозанне, где состоялась его последняя встреча с H. Н. Муравьевым-Амурским. За три года, прошедших с их последней встречи, в обоих произошли разительные перемены. По существу, встретились два совершенно разных человека — государственник Муравьев и антигосударственник Бакунин. Диаметрально противоположные идейные платформы не помешали им проговорить целую ночь. Поутру они расстались навсегда, как выразился Михаил, — «не то чтобы грубо, но с окончательным выражением разрыва». Свои надежды Бакунин связывал теперь с Италией: по его мнению, именно эта страна, где постоянно давали знать о себе бурные объединительные процессы, могла послужить примером и катализатором революции в Европе и России. Символом свободы и неисчерпаемой революционной энергии здесь по-прежнему оставался Джузеппе Гарибальди (1807–1882). После незаживающего ранения в бедро, полученного во время похода на Рим, находясь в очередной опале, по существу, изолированный от итальянского общества, он проживал в окружении близких друзей и сподвижников на приобретенном в личную собственность острове Капрера близ Сардинии — месте паломничества его почитателей со всего мира. Здесь его в последней декаде января 1864 года и навестил Бакунин с женой. Рассказ Михаила об этом визите (письмо к графине Е. В. Салиас[26]) стоит того, чтобы привести его полностью (или почти полностью, так как некоторые слова и обороты при публикации оказались непрочитанными из-за их неразборчивости): «Гарибальди принял нас дружески и произвел на нас обоих глубокое впечатление. Он совсем выздоровел и, хотя немного прихрамывает, силен, как лев, и на ногах с утра до ночи. Он сам работает в своем саду, который, хотя и не великолепен, но чрезвычайно интересен, потому что весь посеян его рукою на скале и между скалами. Вид грустный и великолепный. Тут один белый каменный дом, громко называемый [дворцом Гарибальди], [еще] один маленький железный, третий, еще меньше, деревянный. В саду у него всё южные деревья и растения — апельсиновые, лимонные, оливковые, миндальные, виноград, фиговые… <…> и много цветов; цвели, впрочем, только миндальные деревья да прелестная белая роза. На Капрере русское лето. Мы пробыли там три дня, и все дни были прекрасные, вечером и ночью даже тепло. При Гарибальди нашли мы одного молодого политического секретаря [Гуерзони]… <…> военного и морского [Бассо], американского товарища [Гарибальди], его двух сыновей — [Менотти] и [Риччиоти] да несколько гарибальдийцев, военных и моряков, всего человек двенадцать. Здесь совершенная демократическая и социальная республика. Собственности здесь не знают: всё принадлежит всем. Туалетов также не знают: все ходят в куртках из толстого сукна, с открытыми шеями, с красными рубахами и голыми руками; все черны от солнца, все дружно работают. <…> [Некоторые] лежат на скале в живописных позах, толкуют о политике, о прошедших и предстоящих походах или поют. Вообще это маленькое скопище здоровых, сильных и славных молодых людей на Капрере, из которых каждый ознаменовал себя каким-нибудь особенным подвигом храбрости, напоминало мне первые страницы из байроновского “Корсара”. Но посреди них Гарибальди, величественный, спокойный, кротко улыбающийся, один вымытый и один белый в этой черной и, пожалуй, несколько неряшливой толпе и с глубокою, хотя и ясною меланхолиею во всем выражении, производит невыразимое впечатление. Он бесконечно добр, и доброта его простирается не только на людей, но на все создания. Он любит своих двух волов, своих коров, своих телят, своих баранов, — и все его знают, и лишь только он появится, все тянутся к нему, и каждого он погладит и каждому скажет доброе слово. Мне рассказывали, что раз он встретил ягненка, заблудившегося и ищущего свою мать; он взял его на руки и в продолжение 4 часов искал его мать по скалам и, не найдя ее, принес ягненка к себе, постлал ему сена подле своей кровати, велел принести молока и губку и пролежал целую ночь с опущенною рукою и губкою, из которой ягненок сосал. На другой же день рано встал и проходил с ягненком на руках часа два или три, пока не встретил мать. Точно так же одному молодому человеку, ломавшему сучья без нужды, он сказал: “Зачем вы это делаете? Надо уважать всё живое”. Религия его та же, что и ваша, он верит в Бога и в историческую судьбу человека. “Далее, — говорит он, — я ничего не знаю”. Я Вам сказал, что заметна в нем глубокая, затаенная грусть. Такова, должно быть, была грусть Христа, когда он сказал: “Жатва зрела, а жателей [так!] мало”. Такова грусть нашего созревшего человека, всю жизнь посвятившего освобождению и очеловечению человечества. Так-то, но даже самые великие и самые счастливые люди не достигают своей цели. А все-таки надо стремиться и тянуть мир за собой вперед. После одного долгого разговора Гарибальди мне сказал: “За последнее время мне жизнь надоела; я охотно расстался бы с нею, но я хотел бы умереть с пользою для моего Отечества и для свободы всех народов. Я собирался поехать в Польшу, но поляки просили мне передать, что я буду там бесполезен, а мой переезд принесет больше вреда, чем пользы, поэтому я воздержался. Впрочем, я и сам полагаю, что здесь я буду для них полезнее, чем там. Если мы сделаем что-нибудь в Италии, то это будет выгодно и для Польши, которая ныне, как и всегда, пользуется всем моим сочувствием”. Он, ясно, со всей партиею движения, готовится к весеннему делу. В чем будет состоять это дело, еще трудно сказать. Препятствий тьма. Война или, что еще лучше было бы, революция в Германии могут страшно подвинуть нас всех. Но об этом в следующем письме, которое напишу после Вашего ответа на это и на предыдущее. Теперь возвращусь к Гарибальди. Он был чрезвычайно мил и любезен с женою к немалому огорчению пьющей и красноносой англичанки (поклонницы генерала. — В. Д.). Провожая нас, он посадил ее [Антосю Бакунину] на лодочку, сам греб, а она длинною палкою таскала морских ежей…» О чем еще беседовали с глазу на глаз Гарибальди и Бакунин, история умалчивает. Однако нетрудно предположить, что речь шла в том числе (если не в первую очередь) о вероятном разгроме Австро-Венгерской империи и освобождении находившихся под ее игом славянских народов — идея сия никогда не оставляла Бакунина. Еще в Сибири он пришел к выводу, что итальянцы — естественные союзники славян в борьбе против австрийского полицейского государства. Не получилось поднять славян с помощью Чехии, не удалось с помощью Польши — почему бы не попробовать с юга — в Италии — ударить в подбрюшье лоскутной Австро-Венгерской империи? Здесь иноземных захватчиков ненавидели так же люто, как и на порабощенных славянских территориях. За год до этого он писал чешскому корреспонденту: «Час освобождения славян близок. Все славяне должны приготовиться. Кто знает, откуда придет гроза? Из Франции, Польши или самой Австрии? Или из России? Но мы должны быть готовы встретить ее и воспользоваться ею. Мы должны понять друг друга, устроиться. Мы должны покрыть славянских братьев сетью тайных обществ. А эти тайные общества должны вмещать в себя все живое, развитое, энергическое и все, что чувствует, думает и желает чисто по-славянски. После должно все эти тайные общества соединить воедино, привести в движение в одно время с движением в Италии, Польше и России» (выделено мной. — В. Д.). Обстановка благоприятствовала как никогда. Объединение Италии было не за горами — стоило только взять Рим. Одним из последних препятствий на этом пути оставалась бы Австро-Венгрия, оккупировавшая Венецию. Кому как не Гарибальди возглавить поход на север? Он был готов начать его хоть сейчас, несмотря на незажившую рану. Остальное — дело времени, разумеется, после предварительной и широкомасштабной агитационной работы, вот ее-то Бакунин брал на себя. К тому же и подходящие структуры уже имелись… Гарибальди был не только любимым героем итальянского народа и демократической общественности всего мира. (Итальянцы называли его не просто героем, а своим «идолом», олицетворявшим единство страны). Он входил также в руководство ряда влиятельных и хорошо законспирированных масонских лож, оказывавших гарибальдийскому движению существенную организационную и материальную помощь. Поначалу Бакунин относился к масонам серьезно, не без оснований считая, что созданные ими структуры можно вполне переориентировать на подготовку революции. Опыт такой давно всем хорошо известен: французская революция XVIII века, война за независимость в Америке, движение карбонариев, отнюдь не ограничивавшееся одной лишь Италией. (Дальнейшие события, например Февральская революция 1917 года в России, вполне подтвердили интуитивные предположения Бакунина.) Но чтобы использовать масонские организации в своих целях, надо было стать членом хотя бы одной из их тайных лож и пройти необходимые степени посвящения. Во имя дела революции Бакунин был готов на всё. Поселившись с Антосей во Флоренции, он, благодаря рекомендательному письму, полученному от Гарибальди, вскоре сблизился с одной из таких структур. Его прямым наставником и неформальным другом стал гроссмейстер местной масонской ложи Джузеппе Дольфи, состоятельный владелец макаронной лавки, все деньги которого уходили на объединение Италии и поддержку революционеров любой национальности. Несмотря на исключительно мирную профессию и добродушный нрав, Дольфи, когда нужно, мог проявить железную волю и настойчивость, с ним и стоящими за его спиной конспирантами считались флорентийские власти. Бакунин быстро стал душою флорентийского общества. Темпераментные, говорливые, жестикулирующие итальянцы конечно же нравились ему гораздо больше, чем чопорные, медлительные и малоразговорчивые шведы. Он вообще находил много общего между русским и итальянским народами, а в Италии чувствовал тот же родной ему бунтарский дух, что и в России. С кем угодно он быстро находил общий язык и незамедлительно вызывал ответную симпатию. Гроссмейстер Дольфи души в нем не чаял. Когда друг Микаэло навещал довольно-таки скромное жилище своего патрона Дольфи, такого же необъятного, рослого и громогласного, и на столе появлялась пузатая бутыль виноградного вина, в комнате больше не оставалось места для других гостей. Когда они вместе под руку шествовали по флорентийским улицам, прохожие шептали друг другу: «Идет живая баррикада». Однако постепенно Михаил стал разочаровываться в масонах, разглядев в них буржуазную по своей сущности структуру. Именно это не в последнюю очередь препятствовало превращению гарибальдийского движения в революционную силу, способную не только объединить Италию (в чем была, естественно, заинтересована национальная буржуазия), но и провести экономические и политические преобразования в интересах народных масс. Вот почему Бакунин достаточно быстро переориентировался на другие слои и политические структуры, а о своих недавних друзьях-ма-сонах написал: «В то время буржуазия тоже создала всемирную, могучую международную ассоциацию — Франк-Масонство. Очень ошибся бы тот, кто судил бы о Франк-Масонстве прошлого века, или даже начала этого века, по тому, чем оно является теперь. Учреждение по преимуществу буржуазное, Франк-Масонство, в своем растущем могуществе сначала и потом в своем упадке, было как бы выражением интеллектуального и морального развития, могущества и упадка буржуазии. В настоящее время, спустившись до печальной роли старой интриганки и болтуньи, оно ничтожно, бесполезно, иногда вредно и всегда смешно, между тем как до 1830, и в особенности до 1793 года, оно соединяло в себе, за малым числом исключений, все выдающиеся умы, самые пылкие сердца, самые гордые воли, самые смелые характеры и представляло собой деятельную, могучую и истинно полезную организацию. Это было мощное воплощение и осуществление на практике гуманитарных идей XVIII века. Все великие принципы свободы, равенства, братства, человеческого разума и справедливости, выработанные теоретически философией этого века, сделались в среде Франк-Масонства практическими догматами и как бы основами новой морали и новой политики — душой гигантского предприятия разрушения и воссоздания. Франк-Масонство было в то время ни более ни менее, как всемирным заговором революционной буржуазии против феодальной, монархической и божеской тирании. Это был Интернационал буржуазии». Тем более сказанное относилось к современной эпохе… * * *
С виду Михаил Александрович с Антосей вели ничем не примечательную жизнь флорентийских обывателей. «Живем мы тихо. Работаем мало, — писал Бакунин графине Салиас. — Я каждую неделю посылаю по два мелких листа в Стокгольм и зарабатываю таким образом 100 франков, а иногда и более в неделю. Антося принялась серьезно учиться. Иногда ходим в театр и редко вечером посещаем знакомых. <…> Одним словом, читаем, учимся, пишем, иногда болтаем и проводим время тихо, невинно, но довольно приятно». Однако идиллическим описанное житье-бытье было только с виду. Географ и социолог Лев Ильич Мечников (1838–1888) посетивший Бакунина во Флоренции в 1864 году, впоследствии вспоминал: «Очень скоро вокруг него составился целый штаб из отставных гарибальдийских волонтеров, из адвокатов, мало занятых судейской практикой, из самых разношерстных лиц, без речей, без дела, часто даже без убеждений, — лиц, заменяющих всё: и общественное положение, и дела, и убеждения одними только, не совсем понятными им самим, но очень радикальными вожделениями и стремлениями». Жена Бакунина Антося показалась Мечникову гораздо моложе и без того не слишком великих лет. Она, скорее, годилась супругу в дочери, чем в жены (запоминались также ее холодные стальные глаза). Впрочем, по мнению гостя, супружеская чета не производила несуразного впечатления, а напомнила ему возвышенные стихи Пушкина о Мазепе и его юной крестнице, ставшей женой гетмана. О самом же Бакунине JI. И. Мечников написал: «Его львиная наружность, его живой и умный разговор без рисовки и всякой ходульности сразу дали, так сказать, плоть и кровь тому несколько отвлеченному сочувствию и той принципиальной преданности, с которыми я заранее относился к нему. <…> На челе Бакунина не было живописных и поэтических рубцов, но оно было своеобразно и осмысленно красиво, наперекор всем правилам классической и селадонской (здесь — «пасторальной». — В. Д.) эстетике. Все знали очень хорошо те тяжелые и большие раны, которые он успел понести в своей долгой и непреклонной борьбе. Сам он никогда не выставлял их напоказ; но тем не менее — или, может быть, именно поэтому — вокруг него и была привлекательная атмосфера мученичества, выносимого со своеобразной удалью и мощью. Над его картинною и широкою головою замечался ореол бойца, никогда не помышлявшего о сдаче». Мечников не был посвящен в конспиративные дела Бакунина и его окружения (да они его и не интересовали). Не подозревал случайный гость из России и о колоссальной теоретической и организационной работе, проводимой в стенах неприметного флорентийского домика. Другим гостям из России запомнился совершенно иной Бакунин. Во Флоренции в ту пору проживал художник Николай Николаевич Ге (1831–1894), заканчивавший работу над картиной «Тайная вечеря» (ей предстояло произвести настоящий фурор в России). При знакомстве же с Бакуниным он был поначалу ошарашен полушутливым заявлением: «А мы уже распределили между нами деньги за вашу картину», но быстро нашелся и ответил: «Жаль только, что денег нет, я еще не получил, да и получу, вероятно, не так скоро…» Между «глашатаем свободы» и художником завязались (как тот сам напишет в своих мемуарах) добрые и даже сердечные отношения. Николай Ге написал кистью и нарисовал карандашом несколько портретов Бакунина. (Не менее известен портрет Герцена кисти Николая Ге.) Но сохранился также и словесный портрет Бакунина: «<…> Он производил впечатление большого корабля без мачт, без руля, двигавшегося по ветру, не зная, куда и зачем». Тоже в общем-то далеко от истины, ибо уж кто-кто, а Бакунин совершенно точно знал «куда и зачем». Зато зоркий глаз художника подмечал любопытные детали во внешности Бакунина: «Громадный, толстый человек с курчавой черной головой, крупные части лица его похожи очень на дядю, известного Муравьева-Виленского; с отдышкой, с аппетитом невообразимым, наделавшим целую кучу анекдотов. Такова его внешность. Обращение Бакунина с окружающими — полунасмешливое, полупрезрительное…» Некоторые современники сравнивали Бакунина с Петром Великим. Другие находили у него татарский разрез глаз, что особенно заметно на поздних фотографиях. Разрез этот, однако, не татарский (тюркский), а угро-финский, доставшийся ему от венгерских предков. Про Антосю же Николай Ге напишет — «молодая, чрезвычайно красивая полька». Кроме того, окружающие безо всякой задней мысли сравнивали Бакунина и его супругу со слоном и пони на цирковой арене. В конце 1864 года к Михаилу во Флоренцию приехал брат Павел с женой Натальей. Они рассказали подробности недавней кончины матери — Варвары Александровны. Почти все свободное время обе семьи проводили вместе: гуляли по городу, осматривали достопримечательности, посещали музеи… На лето они поехали к морю, в Сорренто, где вели совершенно беззаботную жизнь, какую обычно ведут отдыхающие. Наталья — замечательная художница, сделала множество рисунков, где изображены Михаил с Антосей и она сама с мужем. За несколько месяцев набралось два альбома, которые теперь вместе с другими бакунинскими реликвиями (включая и остатки библиотеки) хранятся в Тверском государственном объединенном историко-архитектурном и литературном музее. Манера рисования Натальи Бакуниной весьма своеобразна: лица родных и друзей она обозначала только контурами, а себя изображала с низко надвинутой на лоб шляпой или опущенной головой. Разговоры — чего бы они ни касались — постоянно сводились к Прямухину, где Наталья давно стала хозяйкой. Мечтательного Павла хозяйственные дела занимали мало. Михаила же интересовали мельчайшие подробности, касающиеся родового гнезда. Вскоре после отъезда брата и невестки в Россию Михаил Бакунин написал им письмо: «Потекла наша правильная жизнь, и мы оба ею довольны. Я серьезно принялся за работу. Поутру пишу письмо к Герцену, вечером мемуары. Милая Антося с своей стороны серьезно принялась за хозяйство, покупает, распоряжается и пишет счеты. Вчера после обеда варила варенье. Жизнь наша идет по часам; я встаю в 6–7 часов, обливаюсь и отправляюсь гулять, захожу к сеньоре Розалии и покупаю фруктов на 6—10 су — вишни, маленькие грушки для Антоси и фиги, последние еще дороги, за 6 штук 5 су, с тех пор, как ты, Наташа, уехала, апельсины пошли в отставку. Антося встает в 8–9 часов и отправляется купаться, а я, возвратившись (неразборчиво), пью кофе и читаю Bukle на террасе. Товариществует мне Тека (собака. — В. Д.). Кстати, мы ее всю коротко остригли, чуть-чуть не выбрили. Остались усы да шерсть на бровях да на хвосту. Таким образом мы и ее и себя избавили от миллиарда блох. Но зато она сделалась такая голенькая, что Антося на нее смотреть не может. Вчера Женнерио выкупал ее в море и вычесал всю жесткой щеткой. Ну вот, напившись кофе и прочитав несколько страниц Бокля, под синим итальянским небом, закусывая блестящие мысли его… (конец страницы письма оторван; продолжение на другой странице): обед нам стоит 2 f. 20 с. или 2 f. 40 с. После обеда иду в cafe, сейчас является святой маленький Митрофан и смотрит в глаза и спешит перед другими пожать мне руку, публики, впрочем, немного — ты выбрал самое демократическое cafe, — публика не приходит, а только народ. Потом иду спать — в 5.30 иду купаться, и после купанья иду с Антосею гулять. До сих пор еще знакомых нет, ни Czicarelli ни Giordano не являлись. В отчаянии я написал Misse Reeve, прося ее доставить нам рекомендательное письмо к какому-нибудь иностранному или даже неаполитанскому семейству, проживающему в Sorrento, авось познакомимся с кем-нибудь. Мне будет приятно, а для Антоси необходимо. Она у меня сделалась такая добрая, такая милая — надо же ее потешить. Вечером, наконец, на террасе пьем чай, а потом она читает романы, а я пишу мемуары, ложимся в 11–12 часов. Вот Вам вся наша жизнь, милые друзья». Аналогичные послания писала прямухинским родственникам в Россию и Антося: «Милая Наташа! Получила твое седьмое и восьмое письмо — и, к стыду моему, признаться должна, пишу только третье. Впредь буду аккуратнее. 5 октября, по-вашему 23 сентября, мы переехали в Неаполь. Поселились на самом краю города… но зато на прекрасном месте, с воздухом чистым. Как в деревне, что в настоящее время — а холера разыгрывается здесь не на шутку, — вещь чрезвычайно важная. К тому ж омнибусы проезжают почти мимо нас, за 15 сант[имов] везут в центр города, и я ими пользуюсь нередко. За три удобные и довольно красивые комнаты во втором этаже мы платим не более 85 франк[ов] в месяц, девушке платим 20 франк[ов] в месяц; обед нам стоит обоим вместе 3 франка в день, да положи по 2 франка в день на завтрак, вечерний чай и освещение, и тогда будешь иметь понятие о наших самых главных издержках. Несмотря на холеру, начинающую хозяйничать в Неаполе, мы здесь не скучаем и не робеем и благодаря знакомой даме, предлагающей нам нередко свою ложу, ездим довольно часто в театр. Знакомых у нас не слишком много, не слишком мало, но, несмотря на них, мы живем почти так же уединенно, как в Сорренто. Нельзя сказать, чтобы слишком весело, но и не скучно. Michel работает, а я читаю да шью…» О двухлетнем пребывании Бакунина с женой в Неаполе рассказал в своих «Революционных воспоминаниях» русский ученый и философ-позитивист Григорий Николаевич Вырубов (1843–1913). Он не разделял никаких социалистических или анархистских идей, но очень интересовался личностью, как он сам выражался, «легендарного героя»: «У меня было к Бакунину рекомендательное письмо от Герцена и Огарева, с которым он был особенно дружен; но оказалось, что я мог бы легко обойтись без них. Он принимал с распростертыми объятиями людей молодых, средних лет и старых, умных и глупых, ученых и невежд, граждан всех стран, всяких профессий и убеждений, лишь бы они соглашались слушать его революционную проповедь, которую он умел вести весьма искусно на различных языках. Жил он на конце города, в возвышенной местности. Из окон его просторной квартиры вид был очаровательный: виден был весь Неаполь, под разными названиями непрерывной узкой лентой окаймлявший залив, в глубине которого выделялся своей конусообразной формой величавый Везувий. Но, несмотря на то, что он редко выходил из дому, он в окно не смотрел; ему не были доступны прелести природы, да и времени у него на то не хватало — он целый день поучал кого-нибудь или писал длинные письма во все страны мира. Зато, сидя с утра до ночи на своем балконе, любовалась и восторгалась пейзажем его жена, на четверть века его моложе, тихая мечтательная Антонина. <…> Личность Бакунина и в физическом, и в нравственном отношении поражала своими размерами. Фигура его огромная по всем трем измерениям, с курчавой головой, напоминала изображение Бога Саваофа в куполах церквей. Ел он без разбора, что попало — невероятное количество. Чай, холодный и горячий, пил он целый день, папирос выкуривал несчетное число. При таком режиме, в особенности после долгого сидения в тюрьмах, простой смертный извел бы себя в несколько лет, а он ничего себе, прожил без особых затруднений до 62 лет. С другой стороны, его несокрушимая, железная воля, его до наивности доходившая доброта, его политические программы и боевые предприятия, его достоинства и недостатки — все это было необычно и чрезмерно. С такими качествами он, казалось бы, был создан для плодотворной деятельности, а между тем он всю жизнь провел в роли Сизифа, постоянно приготовляя политические и социальные революции, которые не менее постоянно не удавались и всякий раз падали на его плечи. Как в детских сказках, благодетельные волшебницы, щедро одарив его самыми разнообразными достоинствами, забыли дать ему чувство действительности. Он жил в каком-то чаду, в какой-то искусственной, им самим созданной атмосфере, в которой обыкновенным людям нельзя было дышать. <…> Особенно удивляло меня и нравилось мне его необыкновенное добродушие, отсутствие всякого злопамятства; о перенесенных страшных невзгодах он говорил бесстрастно, как будто дело шло не о нем самом, а о человеке ему вовсе незнакомом. Такая объективность возможна только в исключительно стойких натурах. <…>». Возможно, родные и большинство из окружавших Бакунина случайных (и даже неслучайных) людей даже не подозревали, что за внешним безмятежным настроением скрывается титаническая теоретическая работа. В это время он трудился над заказанной масонскими друзьями программой «Международного тайного общества освобождения человечества» (иначе — «Интернационального братства»). По существу, ему представилась возможность изложить на бумаге свое понимание социальной проблематики, революционного переустройства общества и создания справедливого строя гармонических отношений между людьми. Каким же оно должно быть, идеальное общественное устроение? Есть ли вообще критерий, позволяющий определить степень развитости социальных структур всех уровней? Есть! Разумеется, есть! Это — свобода! «Целью данного общества, — писал Бакунин, — является объединение революционных элементов всех стран для создания подлинного Священного Союза свободы, против священного союза всех тираний в Европе: религиозных, политических, бюрократических и финансовых. <…> Дело идет не о том, чтобы уменьшить свободу, необходимо, напротив, все время ее увеличивать, так как чем больше свободы у всех людей, составляющих общество, тем больше это общество приобретает человеческую сущность» (выделено мной — здесь и далее. — В. Д.). Абсолютная свобода как раз и будет означать полное равенство. Ведь в идеальном обществе не может быть так, чтобы у одних было больше свободы, а у других меньше. «Я могу быть свободным только среди людей, пользующихся одинаковой со мной свободой, — отмечал Бакунин. — Утверждение моего права за счет другого, менее свободного, чем я, может и должно внушить мне сознание моей привилегии, а не сознание моей свободы. <…> Но ничто так не противоречит свободе, как привилегия. <…> Полная свобода каждого возможна при действительном равенстве всех. Осуществление свободы в равенстве — это и есть справедливость». Безусловно, он понимал, что свобода не есть независимость человека от законов природы и общества; свобода — это прежде всего способность человека к постепенному освобождению от гнета внешнего физического мира при помощи науки и рационального труда; свобода, наконец, это право человека располагать самим собою и действовать сообразно своим собственным взглядам и убеждениям, — право, противополагаемое деспотическим и властническим (как он выражался) притязаниям со стороны другого человека, или группы, или класса людей, или общества в его целом. Кроме того, личная свобода каждого человека становится действительной и возможной только благодаря коллективной свободе общества, частью которого человек является в силу естественных и непреложных законов. Но существовало ли в истории хотя бы однажды общественное устроение, отвечавшее сформулированным требованиям? Нет! Были попытки, но они не увенчались успехом именно потому, что понятие — СВОБОДА — оказалось в конечном счете отодвинутым на задний план. Обширная программа «Интернационального братства», совмещенная с уставными требованиями, начинается с отрицания Бога. Вообще-то такой зачин был явным стратегическим и тактическим просчетом. Ибо атеизм менее всего подходил заказчикам — итальянским масонам или (что, в общем-то, одно и то же) карбонариям, в подавляющем числе своем бывшими глубоко верующими людьми. В продолжение уже сказанного он писал: «Почитание человечества должно заменить культ божества. Человеческий разум признается единственным критерием истины, человеческая совесть — основой справедливости, индивидуальная и коллективная свобода — источником и единственной основой порядка в человечестве. <…> Безусловное исключение принципа авторитета и государственного интереса. Свобода должна являться единственным устрояющим началом всей социальной организации, как политической, так и экономической. Общественный порядок должен быть совокупным результатом развития всех местных, коллективных и индивидуальных свобод. Следовательно, вся политическая и экономическая организация в целом не должна, как в наши дни, исходить сверху вниз, от центра к периферии, по принципу единства, а снизу вверх, от периферии к центру, по принципу свободного объединения и федерации.<…> Абсолютная свобода каждого индивида, признание политических прав лишь за теми, кто живут собственным трудом, при условии, что они уважают свободу других. Всеобщее право голоса, безграничная свобода печати, пропаганды, слова и собраний (как для частных, так и для общественных собраний). Абсолютная свобода союзов, причем, однако, юридическое признание дается лишь тем из них, которые по своим целям и внутренней организации не стоят в противоречии с основными началами общества». Затем подробнейшим образом расписывается будущая федералистская организация общества, основанная на коллективизме и взаимопомощи. Эта сторона учения Бакунина будет более подробно рассмотрена ниже. Сейчас же обратим внимание на социальное устроение обществ будущего, как оно представлялось теоретику федерализма. Интеллигентный и свободный труд, основа человеческого достоинства и всех политических прав. Земля и недра — собственность народа. Равенство мужчины и женщины во всех политических и социальных правах. Упразднение семьи, основанной на гражданском праве и имуществе. Свободный брак. Дети не принадлежат ни родителям, ни обществу. Верховная опека над детьми, их воспитание и обучение осуществляется обществом. Школа заменит церковь. Ее задача — создать свободного человека. Уничтожение института тюрем и палача. Уважение к старикам, неспособным к труду и больным, и забота о них. Далее Бакунин рисует картину будущей революции. Она начнется с разрушения всех организаций и учреждений: церквей, парламентов, судов, административных органов, армий, банков, университетов и пр., составляющих жизненный элемент самого государства. Государство должно быть разрушено до основания и объявлено банкротом не только в отношении финансовом, но и политическом, бюрократическом, военном, судебном и полицейском отношении. А после того, как государство окажется банкротом и даже перестанет существовать и не будет иметь возможности уплачивать своих долгов, оно уже никого не может принуждать платить свои долги, и это, естественно, станет делом совести каждого отдельного лица. Одновременно в общинах и городах проводится конфискация в пользу революции всего того, что принадлежало государству; конфискуется также имущество всех реакционеров и предаются огню все судебные дела и имущественные и долговые документы, а всю бумажную гражданскую, уголовную, судебную и официальную труху, которую не удастся истребить, объявят потерявшей силу. Таким образом завершится социальная революция, и, после того как ее враги будут лишены раз навсегда всех средств вредить ей, уже не будет никакой надобности чинить над ними кровавой расправы, которая уже потому нежелательна, что она рано или поздно вызывает неизбежную реакцию. Тотчас после низвержения предержащей власти общины должны приступить к своей революционной реорганизации, избрать себе вождей, создать администрацию и революционные суды, которые все должны покоиться на началах всеобщей подачи голосов и действительной ответственности должностных лиц перед народом. В то же самое время для защиты революции из добровольцев формируется коммунальная милиция. Однако никакая община не будет в состоянии защищаться, если она будет оставаться изолированной. Поэтому каждой общине необходимо распространять революцию и за свои пределы, побуждать к восстанию все соседние общины и по мере того, как это движение будет распространяться, объединяться с ними для взаимной обороны на федеральных началах. Общины заключают между собой федеральный договор, основанный одновременно на солидарности всех и на автономности каждой. Этот договор составит конституцию провинции. Для ведения общих для коммун дел придется образовать провинциальное правительство и провинциальное собрание или парламент. Та же революционная потребность побудит автономные провинции объединиться в федеральные области, области — образовать национальную федерацию, а нации — составить интернациональные федерации. Так разрушенные единство и порядок, плод насилия и деспотизма, снова возродятся из лона самой свободы. Конечная же цель революции, как уже отмечалось, установление свободы для всех личностей, коллективов, ассоциаций, общин, провинций, областей, наций и взаимная гарантия этой свободы посредством федерации. Как видим, разрушительный на первый взгляд проект общественного переустройства предполагает и одновременное возрождение, строительство справедливого общества, основанного на принципах равенства и справедливости, без чего невозможна и подлинная свобода. Важнейшим разделом этого документа является регламентация жизни, деятельности и поведения «интернациональных братьев». По мысли Бакунина, каждый из них должен отвечать следующим требованиям: быть «правоверным», мужественным, умным, сдержанным, постоянным, твердым, решительным, беззаветно преданным, не тщеславным и не честолюбивым, интеллектуально развитым, с практической складкой; он должен, кроме того, со страстью, волей и разумением воспринять всем сердцем основные принципы катехизиса; он должен быть атеистом, должен признать, что «истина, независимая от какой-либо теологии и божественной метафизики, не имеет иного источника, кроме коллективной совести людей»; он должен быть противником авторитета и ненавидеть все проявления и последствия его в области интеллектуальной и моральной, политической, экономической и социальной: должен больше всего любить свободу и справедливость, должен понимать, что без равенства не может быть свободы; должен быть федералистом, должен признать, что каждый индивид, провинция, община, область и нация имеют право безусловно располагать собой, объединяться между собой или не объединяться, вступать в союз, с кем они захотят; он не должен быть патриотом, а если его отечество выступит против свободы и справедливости, обязан выступить против своего отечества; он должен быть социалистом, должен понять, что экономическое, социальное и политическое равенство несовместимо с правом наследования; должен иметь твердое убеждение, что так как труд является основой человеческого достоинства, то все политические и социальные права должны принадлежать одним лишь трудящимся, должен отрицать право собственности на землю и ее недра, должен признать женщину существом, равным ему во всех политических и социальных правах; должен быть искренним революционером, то есть ставить своей целью политическое и социальное освобождение трудящихся классов, то есть народа, без всякого соглашательства, примирения, лживой коалиции с теми, кто по своим интересам является естественным врагом народа; он должен видеть спасение для своей страны и для всего мира только в социальной революции; обязан вместе с тем понять, что социальная революция должна стать европейской, мировой революцией, что весь мир разделится на два лагеря, между которыми возгорится истребительная война, безостановочная и беспощадная; что социальная революция, если она разгорится хорошенько хоть в одном месте, найдет во всех странах союзников, что эти союзники уже имеются налицо теперь, что элементы социальной революции уже широко распространены почти во всех странах Европы «и что для того, чтобы создать из них действенную силу, необходимо только согласовать и сконцентрировать их», и вот это именно и является целью серьезных революционеров всех стран, которые должны образовать одновременно открытую и тайную ассоциацию для подготовки движения во всех странах, в которых это движение будет возможно, путем тайного соглашения наиболее интеллигентных революционеров этих стран. Интернациональный брат должен иметь также революционную страсть, готовность жертвовать во имя революции своим покоем, благополучием, тщеславием, честолюбием, а часто и своими личными интересами. Он должен знать революционный катехизис, правила и законы и поклясться соблюдать их честно и верно. Он должен понять, что революционная ассоциация неизбежно сложится в тайное общество, а тайное общество не может существовать без строжайшей дисциплины, и дело чести для каждого подчиняться ей. У него не должно быть никаких тайн перед интернациональным советом, в который он входит, за исключением тех, которые он должен хранить по своей должности, согласно законам тайного общества; если брат узнает о каком-нибудь факте, который угрожает обществу, «он должен, как бы противно ему ни было, сообщить о нем в открытом заседании интернационального совета, в который он входит». Главнейшей задачей брата является усиление мощи тайного общества и распространение его влияния, чтобы «подчинить свою страну безусловному водительству интернациональных властей». Интернациональный брат все свое политическое влияние, общественное, служебное положение отдает на службу обществу. Вся его деятельность вне тайного общества — служебная, общественная, коммерческая — протекает лишь с ведома и разрешения тайного общества. Вся его литературная деятельность, публичные и частные действия, его речи, писания, его взгляды: философские, политические и экономические должны быть согласованы с духом, тенденциями и руководящими началами, установленными интернациональным советом. Бакунин делил всех членов «Интернационального братства» на «почетных» («сочувствующих») и «активных». Для каждой категории была составлена отдельная инструкция. Для активных членов, беззаветно преданных делу и готовых за него отдать жизнь, она звучит так:
Клятвенное обещание активных интернациональных братьев «Клянусь честью и совестью, что я с полным убеждением принял все философские, политические, экономические и социальные, теоретические и практические начала вашего революционного катехизиса. Я приемлю равным образом все постановления, правила и законы вашего руководящего регламента. Я предварительно безусловно подчиняюсь ему, оставляя при этом за собой мою обязанность и мое право оспаривать все второстепенные пункты такового, по которым я могу быть иного мнения, в предстоящем учредительном собрании, окончательное и верховное решение которого я вперед принимаю. Я посвящаю отныне все мои силы, всю мою работу и всю мою жизнь на службу федералистической и социальной мировой революции, которая не может иметь никакой другой основы, кроме этих начал; и так как я убежден, что ничем не могу лучше послужить ей, как моим участием в открытой и тайной деятельности интернационального революционного общества, то и желаю быть принятым в вашу среду. Клянусь быть преданным интернациональному обществу и оказывать ему безусловное послушание и обещаю ему быть усердным, осторожным, скромным, хранить молчание о всех тайнах, принести в жертву ему мое себялюбие, мое честолюбие и мои личные интересы, почему и отдаю в его распоряжение всецело и безраздельно мой ум, мою деятельность, все мои силы, всю мою власть, мое общественное положение, мое влияние, мое имущество и мою жизнь. Я вперед подчиняюсь всем жертвам и служениям, которые оно возложит на меня, в уверенности, что оно не возложит на меня ничего такого, что шло бы в разрез с моими убеждениями и противоречило бы моему достоинству или превосходило мои личные средства. И все время, пока на мне будет лежать возложенная на меня служба или поручение, я буду безусловно подчиняться приказаниям непосредственных начальников, доверивших мне это дело, и клянусь выполнить его со всей возможной для меня быстротой, точностью, энергией и осторожностью и останавливаться только перед действительно непреодолимыми, по крайней мере на мой взгляд, препятствиями. Я подчиняю отныне всю мою общественную и частную, литературную, политическую, бюрократическую, профессиональную и социальную деятельность верховному водительству советов этого общества. Клянусь хранить чувства искреннего, теплого и преданного братства прежде всего ко всем моим интернациональным братьям, без различия страны, а затем и ко всем здешним или чужим подчиненным организациям, которые будут мне рекомендованы призванными на то властями. Все интернациональные братья, нравятся они мне или нет, найдут всегда у меня одинаковый прием, братскую помощь, совет, убежище, поддержку и защиту. Клянусь помогать им и, в случае опасности, защищать, даже рискуя при этом своим имуществом, своим положением, своей личностью и своей жизнью, содействовать им всеми имеющимися в моем распоряжении средствами во всех их общественных и частных делах и предприятиях и в особенности стараться продвигать тех из них, которые будут мне наиболее рекомендованы предержащими властями. Клянусь не говорить перед чужими ничего дурного о ком-либо из моих братьев, даже если он представляется мне виноватым и допустившим ошибку, — никогда не говорить о нем дурного в его отсутствие даже перед другими братьями, кроме того случая, когда я решил повторить ему все мои слова в открытом заседании нашего совета. Я буду особенно старательно избегать всего и устранять все, что может вызвать между братьями недоразумения, взаимное недовольство, споры и расхождения, и буду считать священной обязанностью всеми силами способствовать сохранению среди всех сочленов этой семьи совершеннейшей гармонии и полного взаимного доверия. Глубоко уважая личное достоинство моих братьев и независимость их личной жизни, я никогда не позволю себе каких-либо малейших нескромных, злостных или просто неудобных изысканий в этой области. Если, однако, что-либо в их поведении покажется мне стоящим в явном противоречии с нашими Общими принципами и обязанностями, я со всей возможной деликатностью, но и с полной откровенностью скажу об этом таковому и, если мне покажется нужным, чтобы об этом знало общество, повторю это ему в открытом заседании совета, причем заявляю, что сам всегда готов выслушивать из уст моих братьев все заслуженные мною замечания, как бы неприятны они ни были, раз только они внушены не доносительством и личной ненавистью, а исключительно преданностью интересам этого общества. Равным образом я буду считать своим долгом сообщать моему совету и моим начальникам о всех дошедших до меня сведениях, какого бы рода они ни были, если только они касаются устойчивости, могущества и деятельности этого общества и могут что-либо выяснить ему. Я отдаю себя на позор и вперед призываю на себя месть общества, если я когда-либо изменю этой клятве или только забуду о ней, оставляя, впрочем, за собой право потребовать у общества своей отставки, если почувствую себя утомленным». * * *
Еще до приезда Павла с женой Михаил успел ненадолго съездить в Стокгольм и Лондон, где 3 ноября состоялась его встреча с Карлом Марксом. В первую очередь речь шла о вступлении Бакунина в Международное товарищество рабочих, более известное как Первый интернационал. Среди своих приверженцев Маркс к тому времени стал общепризнанным авторитетом в области политической экономии, философского материализма и диалектики. Автор множества блистательных теоретических работ, он постепенно набирался опыта в практической организационной деятельности, задавая тон в работе Генерального совета Интернационала. Сам Маркс писал Энгельсу после лондонской встречи и состоявшихся переговоров: «Бакунин просит тебе кланяться. Он сегодня уехал в Италию, где проживает (Флоренция). Я вчера увидел его в первый раз после шестнадцати лет. Должен сказать, что он очень мне понравился, больше, чем прежде. По поводу польского движения он говорит следующее: русскому правительству это движение потребовалось для того, чтобы держать в спокойствии самое Россию, но оно никоим образом не рассчитывало на восемнадцатимесячную борьбу. Оно само спровоцировало эту историю в Польше. Польша потерпела неудачу из-за двух вещей: из-за влияния Бонапарта и, во-вторых, из-за того, что польская аристократия медлила с самого начала с ясным и недвусмысленным провозглашением крестьянского социализма. Он (Бакунин) теперь, после провала польского движения, будет участвовать только в социалистическом движении. В общем, это один из тех немногих людей, которые, по-моему, за эти шестнадцать лет не пошли назад, а, наоборот, развились дальше». Пройдет немного времени, и Маркс эту объективную оценку переменит на диаметрально противоположную. Бакунин же всегда считал Интернационал великой революционной организацией и не умалял выдающейся роли Маркса в обеспечении ее авторитета на международной арене, не закрывая, однако, глаза на ряд отрицательных черт характера самого основоположника марксизма. Но в 1864 году Бакунин еще не отказался от плана — попытаться вместе с итальянскими революционерами надавить на Австрию, а затем расшевелить славянские народы, стонущие под гнетом Австро-Венгерской монархии. С Марксом же говорить на тему славянской революции было совершенно бесполезно. (Впрочем, его итальянские друзья-масоны также были равнодушны к этой идее; один Гарибальди понимал русского панслависта.) Ко всему прочему ему не нравилось, что в программных и уставных документах Интернационала, с коими ему удалось познакомиться, мало говорилось о свободе. Зато это священное слово замаячило в названии нового движения европейской буржуазно-демократической и социалистической интеллигенции, поименованного Лигой мира и свободы. В Европе назревала большая война. В подготовку пацифистского конгресса, призванного бросить вызов военным приготовлениям Франции, Пруссии и других агрессивно настроенных государств, включились многие выдающиеся деятели — Виктор Гюго, Джузеппе Гарибальди, Луи Блан, Пьер Леру, Элизе Реклю, будущие руководители Парижской коммуны Жюль Валес и Гюстав Флуранс, немецкие философы Людвиг Бюхнер и Карл Грюн и даже патриарх английского позитивизма и либерализма Джон Стюарт Милль. Были приглашены также Герцен, Огарев и Бакунин. Первый от участия в работе конгресса отказался, последний, напротив, решил максимально использовать предоставленную возможность в интересах грядущей славянской и мировой революции. Вне всякого сомнения, ему импонировали интегративные тенденции нового движения и выдвинутый лозунг создания Соединенных Штатов Европы — идеи, которая только спустя столетие отчасти реализовалась в форме Европейского союза. Конгресс открылся 9 сентября 1867 года в Женеве, вызвав большой интерес в Европе. На улицы города, украшенные, как на праздник, высыпали толпы ликующих обывателей, восторженно приветствовавших известных общественных деятелей, а Джузеппе Гарибальди ждал подлинный триумф. Заседания конгресса проходили в огромном зале Избирательного дворца. Выступление почти каждого оратора вызывало шквал аплодисментов. Бакунина избрали вице-президентом конгресса, а Гарибальди — председателем. Сохранились воспоминания современников — уже упоминавшегося выше Григория Николаевича Вырубова и немецкого философа и писателя Карла Грюна (1817–1887), знавшего Бакунина еще со времен младогегельянского движения. Постоянно проживавший за границей Вырубов (и даже избранный в руководство Лиги от Франции) писал впоследствии в своих мемуарах о Бакунине: «<…> Среди собравшейся международной демократии он очутился в своем настоящем элементе [так!]: он устраивал совещания, ораторствовал, писал проекты, программы, прокламации. Хорошо помню его чрезвычайно эффектное выступление на первом заседании конгресса. Когда он поднимался своим тяжелым, неуклюжим шагом по лесенке, ведущей на платформу, где заседало бюро, как всегда неряшливо одетый в какой-то серый балахон, из-под которого виднелась не рубашка, а фланелевая фуфайка, раздались крики: “Бакунин!” Гарибальди, занимавший председательское кресло, встал, сделал несколько шагов и бросился в его объятия. Эта торжественная встреча двух старых испытанных бойцов революции произвела необыкновенное впечатление. Несмотря на то что в огромном зале было немало противников, все встали, и восторженным рукоплесканиям не было конца. На другой день Бакунин произнес блестящую речь, которая, как всегда, имела шумный успех. Если оратором считать того, кто удовлетворяет требованиям литературно образованной публики, изящно владеет языком и в речах которого можно всегда найти начало, середину и конец, как поучал Аристотель, — Бакунин не был оратором; но он был великолепным народным трибуном, умение говорить массам постиг в совершенстве и, что всего замечательнее, говорил им одинаково убедительно на разных языках. Его величавая фигура, энергичные жесты, искренний, убежденный тон, короткие, как бы топором вырубленные фразы — все это производило сильное впечатление. После конгресса он остался в Швейцарии, вступил в комитет, избранный для подготовки следующего собрания в Берне, и проявил в нем кипучую деятельность, стараясь забрать его в руки и направить на путь, не совсем, впрочем, ясный, какого-то анархического коллективизма. <…> Без революционной деятельности, без конспираций и боевых организаций Бакунин не мог жить; это была его духовная пища, которую он, как и пищу материальную, потреблял в огромном количестве, работая всегда с лихорадочной поспешностью, как будто вот-вот вся Европа превратится в революционный лагерь. <…>». Регламент Женевского конгресса был напряженным — приходилось укладываться в десять минут. Поэтому, получив слово, Бакунин спрятал в карман подготовленные тезисы и начал говорить экспромтом. Первым делом он обрушился на Российскую империю («европейского жандарма», по тогдашней революционной терминологии), «всенепокорнейшим подданным» которой он во всеуслышание себя назвал: «Вступая на эту трибуну, я спрашиваю себя, граждане: каким образом я, русский, являюсь среди этого международного собрания, имеющего задачей заключить союз между народами? Едва четыре года прошло с тех пор, как русская империя, которой я, правда, всенепокорнейший подданный, возобновила свои преступления и убийства над героическою Польшей, которую она продолжает давить и терзать, но которую, к счастью для всего человечества, для Европы, для всего славянского племени и для самих народов русских, ей не удается убить. Вот почему, не заботясь о том, что подумают и скажут люди, судящие с точки зрения узкого и тщеславного патриотизма, я, русский, открыто и решительно протестовал и протестую против самого существования русской империи. Этой империи я желаю всех унижений, всех поражений, в убеждении, что ее успехи, ее слава были и всегда будут прямо противоположны счастью и свободе народов русских и не русских, ее нынешних жертв и рабов. Муравьев, вешатель и пытатель не только польских, но и русских демократов, был извергом человечества, но вместе с тем самым верным, самым цельным представителем морали, целей, интересов, векового принципа русской империи, самым истинным патриотом, Сен-Жюстом и Робеспьером императорского государства, основанного на систематическом отрицании всяческого человеческого права и всякой свободы». Открестившись публично от собственного двоюродного дяди — Муравьева-Вешателя (на которого, по мнению современников, он был внешне более всего похож), — Бакунин продолжил свои дифирамбы во имя свободы: «В положении, созданном для империи последним польским восстанием, ей остаются только два выхода: или пойти по кровавому следу Муравьева, или распасться. Середины нет, а желать цели и не желать средств — значит только обнаружить умственную и душевную трусость. Поэтому мои соотечественники должны выбирать одно из двух: или идти путем и средствами Муравьева к усилению могущества империи, или заодно с нами откровенно желать ей разрушения. Кто желает ее величия, должен поклоняться, подражать Муравьеву и, подобно ему, отвергать, давить всякую свободу. Кто, напротив, любит свободу и желает ее, должен понять, что осуществить ее может только свободная федерация провинций и народов, то есть уничтожение империи. Иначе свобода народов, провинций и общин — пустые слова. Право федерации и отделение, то есть отступление от союза, есть абсолютное отрицание исторического права, которое мы должны отвергать, если в самом деле желаем освобождения народов. Я довожу до конца логику постановленных мной принципов. Признавая русскую армию основанием императорской власти, я открыто выражаю желание, чтоб она во всякой войне, которую предпримет империя, терпела одни поражения. Этого требует интерес самой России, и наше желание совершенно патриотично в истинном смысле слова, потому что всегда только неудачи царя несколько облегчали бремя императорского самовластия. Между империей и нами, патриотами, революционерами, людьми свободомыслящими и жаждущими справедливости, нет никакой солидарности. То, что справедливо относительно России, должно быть также справедливо относительно Европы. Сущность религиозной, бюрократической и военной централизации везде одинакова. Она цинично груба в России; прикрыта конституционной, более или менее лживой, личиной в цивилизованных странах Запада; но принцип ее все один и тот же — насилие… Горе, горе нациям, вожди которых вернутся победоносными с полей битв! Лавры и ореолы превратятся в цепи и оковы для народов, которые вообразят себя победителями. Эти принципы, истинные начала справедливости и свободы, должны быть непременно провозглашены именно теперь, когда недостаток принципов деморализует умы, расслабляет характеры и служит опорой всем реакциям и всем деспотизмам. Если мы в самом деле желаем мира между нациями, мы должны желать международной справедливости. Стало быть, каждый из нас должен возвыситься над узким, мелким патриотизмом, для которого своя страна — центр мира, который свое величие полагает в том, чтобы быть страшным соседям. Мы должны поставить человеческую, всемирную справедливость выше всех национальных интересов. Мы должны раз навсегда покинуть ложный принцип национальности, изобретенный в последнее время деспотами Франции, России и Пруссии для вернейшего подавления принципа свободы. Национальность не принцип: это — законный факт, как индивидуальность. Всякая национальность, большая или малая, имеет несомненное право быть сама собой, жить по своей собственной натуре. Это право есть лишь вывод из общего принципа свободы. Всякий, искренно желающий мира и международной справедливости, должен раз навсегда отказаться от всего, что называется славой, могуществом, величием отечества, от всех эгоистических и тщеславных интересов патриотизма. Пора желать абсолютного царства свободы внутренней и внешней. Программа наших комитетов приглашает нас обсудить основания организации Соединенных Штатов Европы. <…> Всякое централизованное государство, каким бы либеральным оно ни заявлялось, хотя бы даже носило республиканскую форму, по необходимости — угнетатель, эксплуататор народных рабочих масс в пользу привилегированного класса. Ему необходима армия, чтобы сдерживать эти массы, а существование этой вооруженной силы подталкивает его к войне. Отсюда я вывожу, что международный мир невозможен, пока не будет принят со всеми своими последствиями следующий принцип: всякая нация, слабая или сильная, малочисленная или многочисленная, всякая провинция, всякая община имеет абсолютное право быть свободной, автономной, жить и управляться согласно своим интересам, своим частным потребностям, и в этом праве все общины, все нации до того солидарны, что нельзя нарушить его относительно одной, не подвергая его этим самым опасности во всех остальных. Всеобщий мир будет невозможен, пока существуют нынешние централизованные государства. Мы должны, стало быть, желать их разложения, чтобы на развалинах этих единств, организованных сверху вниз деспотизмом и завоеванием, могли развиться единства свободные, организованные снизу вверх свободной федерацией общин — в провинцию, провинций — в нацию, наций — в Соединенные Штаты Европы». Вот каким запомнил Бакунина участник Женевского конгресса Карл Грюн: «Бакунин был все тот же, по крайней мере, внутренне; внешне он поседел, одежда на нем была в беспорядке, высокий стан согбен, рот без зубов, речь большей частью неразборчива. Но в остальном он не изменился, больше того — стал еще сердечнее, благодушнее, внимательнее. Он показал мне свою маленькую жену, — свою “спасительницу”. Я с трудом сохранил серьезность. Эта маленькая, худенькая полька рядом с русским богатырем едва доставала ему до груди. Точно пони рядом со слоном в цирке. Он отправил жену с каким-то молодым русским в театр, а для нас заказал настоящего китайского чаю с настоящим коньяком, и мы много и долго болтали. Он скупо удовлетворил мое любопытство относительно своего романтического бегства через три части света, и когда я просто заметил: “Ты бы это описал когда-нибудь”, он ответил серьезно и сухо (мы говорили ради него по-французски): “Il faudrait parler de moimeme” (то есть “пришлось бы говорить о себе самом”). Этого он не хотел: его личное “я” не имело для него значения. Потом он взял меня за руку: “Все-таки хорошо, что мы снова увиделись и в принципе так единодушны”. <…> Насколько мне позволяют судить мои сведения и мое знание людей, Бакунин был честный человек. Он пострадал за свои идеи, жестоко поплатился за 48-й и 49-й годы, и как бы безумны ни казались его убеждения, в нем всегда было что-то здоровое, даже сердечное. Пусть его голова не раз срывалась с цепи, но его чувствования возбуждали симпатию. Никакой задней мысли, ничего желчного, никакого коварства, мании величия, ни грана тщеславия в нем не было. Он уклонялся от славы, насмехался над известностью. Он был и остался веселым после всех перенесенных им страданий, которые десять раз сокрушили бы всякого другого; только он, гигант, стряхивал с себя бремя рока и каждый раз снова являл изумленным друзьям улыбающееся лицо…» Зал Избирательного дворца вмещал шесть тысяч человек, и, купив за небольшие деньги билет, присутствовать на заседаниях конгресса мог любой желающий. Среди многочисленных посетителей был человек, которому впоследствии это событие дало пищу для наполнения конкретным содержанием антиреволюционного (или антинигилистического, как тогда говорили) произведения. Речь идет конечно же о Достоевском и его романе «Бесы». В 20-е годы XX столетия среди литературоведов шла дискуссия: слышал или нет Достоевский пламенную речь Бакунина, ибо она вполне могла навести на мысль о романе на злободневную тему. В то время мнения разделились, но однозначный ответ оказалось возможным получить спустя семь десятилетий, когда был расшифрован и опубликован дневник жены Достоевского Анны Григорьевны. Достоевские жили тогда в Женеве и были в курсе главных событий, связанных с конгрессом. Перед его открытием они вместе с многотысячными толпами людей участвовали в триумфальной встрече Гарибальди и слушали его выступление. Но на заседании самого конгресса супруги появились 11 сентября — на третий день после его открытия и на второй после речи Бакунина. Послушать речи ораторов Достоевскому настоятельно порекомендовал Огарев — член оргкомитета и активный участник конгресса. Скорее всего, Огарев рассказал Достоевским, хотя бы в общих чертах, и о выступлении Бакунина. В дневнике Анна Григорьевна застенографировала все, что происходило на конгрессе 11 сентября, вплоть до малозначительных подробностей: написала о жутком шуме в зале, напоминавшем конюшню или манеж, о расставленных скамьях (отдельно для мужчин и отдельно для дам), где супругам едва удалось найти свободное место, о том, что речи, похожие одна на другую, сначала утомили Федора Михайловича, а затем ввергли в раздражение… О Бакунине — ни слова. Однако его колоссальную фигуру трудно было не заметить и за столом председательствующих, и в кулуарах, где громогласный бас русского богатыря перекрывал любой шум. Тем временем Бакунин развил активную деятельность среди участников конгресса и в группе, готовившей резолюции. Его огромная, как предгрозовая туча, фигура мелькала то здесь, то там. Он вмешивался в вялотекущие дискуссии, предлагал радикальные поправки, в корне менявшие с трудом согласованные тексты, и разражался по этому поводу бурными тирадами, отпугивая тем самым потенциальных союзников. В результате Бакунин с малочисленными единомышленниками остался в меньшинстве, а Женевский конгресс принял постановления, которые мало что значили и мало к чему обязывали (во всяком случае военной угрозы, дамокловым мечом нависшей над Европой, они не устранили). Но Бакунин был не из тех, кто пасует перед трудностями и отступает. Избранный вместе с ближайшим сподвижником Николаем Ивановичем Жуковским (1833–1895) в Центральный комитет Лиги (позднее туда же вошел Н. П. Огарев), он решил остаться в Швейцарии и довести до конца начатое дело по революционной переориентации Лиги. В это время он сблизился с достаточно многочисленной русской колонией в Берне — молодыми эмигрантами и студентами. В результате был основан журнал «Народное дело» (так называлась работа Бакунина, написанная в 1862 году, сразу же после бегства из Сибири). Ему лично удалось повлиять на ориентацию лишь первого номера журнала (в дальнейшем руководство в нем захватили другие люди), но и этого оказалось достаточно, чтобы журнал оставил след в истории. Здесь была опубликована краткая, но емкая программа российского революционно-демократического движения на ближайшее и отдаленное будущее (в том числе и по коренному переустройству страны): «<…> Вся будущая политическая организация должна быть не чем другим, как свободною федерациею вольных рабочих, как земледельческих, так и фабрично-ремесленных артелей (ассоциаций). И потому, во имя освобождения политического, мы хотим прежде окончательного уничтожения государства, хотим искоренения всякой государственности со всеми ее церковными, политическими, военно- и гражданско-бюрократическими, юридическими, учеными и финансово-экономическими учреждениями. Мы хотим полной воли для всех народов, ныне угнетенных империею, с правом полнейшего самораспоряжения на основании их собственных инстинктов, нужд и воли, дабы, федерируясь [так!] снизу вверх, те из них, которые захотят быть членами русского народа [так!], могли бы создать сообща действительно вольное и счастливое общество в дружеской и федеративной связи с такими же обществами в Европе и в целом мире» (выделено мной. — В. Д.). Кроме того, Бакунин оказался единственным из столпов русской эмиграции, кто уловил новое веяние в настроении молодого поколения, ознаменовавшееся совершенно невиданным доселе явлением в мировой революционной практике — «хождением в народ»: «Теперь главную роль в нем (в движении. — В. Д.) будет играть народ. Он есть главная цель и единая, настоящая сила всего движения. Молодежь понимает, что жить вне народа становится делом невозможным и что кто хочет жить, должен жить для него. В нем одном жизнь и будущность, вне его мертвый мир. <…> И если будущность для нас существует, так только в народе. Ей (молодежи. — В. Д.) предстоит подвиг… очистительный подвиг сближения и примирения с народом». Один из «шестидесятников» (в дальнейшем один из самых стойких последователей Бакунина в России) — Виктор Черкезов (ок. 1844–1925) — вспоминал, что в Петербурге был всего один-единственный экземпляр первого номера журнала «Народное дело», столичная молодежь в течение целого месяца от руки переписывала и распространяла его, рассылала в Москву и провинцию… Призыв Бакунина, получивший со временем отклик в сердцах молодых «штурманов будущей бури» (Герцен), лейтмотивом прошел через всю его революционную пропаганду: «Итак, бросайте скорее этот мир, обреченный на гибель. Бросайте эти университеты, академии и школы… ступайте в народ, [чтобы стать] повивальной бабкой самоосвобождения народного, сплотителем народных сил и усилий…» Между тем его контакты с далеким Прямухином, после отъезда Павла с женой и посланных им вдогонку нескольких писем, приостановились почти на два года, пока жизнь, как уже бывало не однажды, не взяла Михаила за горло. «Друзья, братья, — пишет он 24 сентября 1867 года из Женевы, — я нахожусь в беде, и вы, если есть малейшая возможность, должны мне помочь. В долгу, как в шелку, а денег ни гроша…» Так продолжалось из месяца в месяц; спустя полтора года Михаил обращается к двум оставшимся в живых сестрам — Татьяне и Александре: «Сестры. Долги меня давят. Мне грозит голодная смерть. Помогите» (выделено мной. — В. Д.). Все чаще его посещает мысль о выделении причитающейся ему доли наследства, выражающейся главным образом в недвижимости — усадьба, земля, лес, — их можно было бы незамедлительно продать или заложить. Дело — заведомо хлопотное, ущемляющее законные права братьев, но ему через него еще предстояло пройти… * * *
Чтобы склонить избранных членов ЦК Лиги мира и свободы на свою сторону, Бакунин написал целый трактат, впоследствии он вошел во все собрания сочинений под названием «Федерализм, социализм и антитеологизм: Мотивированное предложение Центральному комитету Лиги Мира и Свободы от М. Бакунина». Это теоретическая работа (как и ряд других) осталась незавершенной, но ее содержание автор почти полностью и неоднократно озвучивал на регулярных заседаниях и в кулуарных дискуссиях. В многостраничной Записке, по существу, повторены известные бакунинские идеи и представления о перспективах европейского общественного развития, конечную цель русский мыслитель видел в установлении справедливого строя, именуемого социализмом: «<…> Мы не предлагаем вам, господа, ту или иную социалистическую систему. Мы призываем вас снова провозгласить великий принцип Французской Революции: каждый человек должен иметь материальные и нравственные средства для развития всей своей человечности. Принцип этот, по нашему мнению, выражается в следующей проблеме: Организовать общество таким образом, чтобы каждый индивидуум, мужчина или женщина, появляясь на свет, имел бы приблизительно равные возможности для развития различных способностей и для их применения в своей работе; создать такое устройство общества, которое сделало бы невозможным для всякого индивидуума, кто бы он ни был, эксплуатировать чужой труд и позволяло бы ему пользоваться общественным богатством, являющимся, в сущности, продуктом человеческого труда лишь в той мере, в какой он своим трудом непосредственно способствовал его созданию. Полное осуществление этой задачи будет, конечно, делом столетий. Но история ее выдвинула, и отныне мы не можем оставлять ее без внимания, не обрекая себя на полное бессилие. <…>». Характерно и знаменательно, что на построение социализма (его он называл новой религией народа) во всеевропейском масштабе даже такой нетерпеливый человек, как Бакунин, готовый к сиюминутной революции в любой точке земного шара, отводил не годы и десятилетия, а столетия! Учитывая буржуазный состав Центрального комитета, а также пацифистскую ориентацию ее учредителей и спонсоров, Бакунин с единомышленниками предлагали достаточно обтекаемые формулировки в обсуждаемых проектах: «Лига провозглашает необходимость коренной социальной и экономической реформы, которая имеет своей целью освобождение труда народа от ига капитала и собственников на основе самой строгой справедливости, не юридической, теологической и метафизической, а просто человеческой, на позитивной науке и самой полной свободе. Она заявляет также, что страницы ее газеты будут широко открыты для всех серьезных дискуссий по экономическим и социальным вопросам, если только они будут воодушевлены искренним желанием самого полного освобождения народа как в материальном отношении, так и с точки зрения политической и интеллектуальной…» Но ни железная логика, ни бесспорные аргументы, ни пассионарный натиск русского агитатора, ни его громоподобный голос бога-олимпийца не оказали никакого воздействия на убеждения большинства Центрального комитета Лиги. Михаил быстро понял, что с ними ему не по пути. Единственно, чего он смог добиться, чтобы на следующем, втором конгрессе, который открылся 21 сентября 1868 года в Берне, ему предоставили максимально возможное время для доклада. Совершив в нем обстоятельный экскурс в мировую историю и подвергнув философско-социологическому анализу государственно-деспотическую организацию общества, он оглушил следующим заявлением: «Итак, я прихожу к заключению: тот кто желает вместе с нами учреждения свободы, справедливости и мира, хочет торжества человечества, кто хочет полного и совершенного освобождения народных масс, должен желать вместе с нами разрушения всех государств и основания на их развалинах всемирной федерации производительных свободных ассоциаций всех стран». Не найдя понимания ни у делегатов конгресса, ни у его руководства (в котором уже не было ни Гарибальди, ни радикальных французских социалистов), Бакунин решил вообще порвать с Лигой. Но прежде он пригвоздил к позорному столбу окопавшихся в ней буржуазных прихвостней и «ударил картечью» по благообразной либеральной публике: «Международная ассоциация буржуазных демократов, “Международная Лига мира и свободы”, издала свою новую программу или, вернее, испустила вопль отчаяния, трогательный призыв ко всем буржуазным демократам Европы, умоляя их не дать ей погибнуть по недостатку средств. <…> В этом циркуляре Центрального комитета Лиги читателю слышится голос умирающих, силящихся разбудить мертвых. В нем нет ни одной живой мысли, все повторение избитых фраз и бессильное выражение желаний, столь же добродетельных, сколько бесплодных, над которыми история давно произнесла смертный приговор, именно за их отчаянное бессилие. <…> Почему же Лига, заключающая в своей среде столько умных, ученых и искренно либеральных личностей, так скудна мыслью, так очевидно неспособна желать действовать и жить. Эта неспособность и скудоумие зависят не от личностей, а от целого класса, к которому эти личности имеют несчастье принадлежать. Этот класс, как политический и социальный организм, оказав в свое время цивилизации важные услуги, самой историей обречен на смерть. И это последняя и единственная услуга, которую он еще может оказать человечеству, так долго питавшему его своими лучшими силами. Но умирать она не хочет. Вот в чем единственная причина его настоящей глупости, той постыдной немощности, которая характеризует ныне все его политические предприятия, как национальные, так и интернациональные». Заканчивая речь, Михаил видел, как инстинктивно вжимали головы в плечи некоторые дородные «переднескамеечники», а в их глазах читался неподдельный страх. Спустя три дня после открытия конгресса, 25 сентября 1868 года, Бакунин и еще четырнадцать его сторонников объявили о своем выходе из лиги и подписали «Коллективный протест членов, вышедших из состава конгресса». Вскоре они организовали новый тайный союз, назвав его «Альянсом социалистической демократии (или социалистов-революционеров)», который в перспективе должен был войти в Интернационал. Именно в рамках этой авторитетной международной организации Бакунин и его сторонники — приверженцы безграничной и неподконтрольной свободы — надеялись получить широкую автономию и избавить себя от мелочной опеки Генерального совета. С «Интернациональным братством», категорически противившимся контактам с Интернационалом, также пришлось порвать. Сам Бакунин вступил в Интернационал еще в июле того же 1868 года. Он подал заявление с просьбой принять его в Женевскую секцию Международного товарищества рабочих. О его настроениях в тот период лучше всего свидетельствует письмо Марксу от 22 декабря: «Мой старый друг! <…> Ты спрашиваешь… продолжаю ли я оставаться твоим другом. Да, более чем когда-либо, дорогой Маркс, ибо лучше, чем когда-либо прежде, я понимаю теперь, как был ты прав, выбрав, — и нас приглашая за тобой следовать, — большую дорогу экономической революции и осмеивая тех из нас, которые блуждали по тропинкам национальных или чисто политических предприятий. Я делаю теперь то дело, которое ты начал уже более двадцати лет назад. Со времени торжественного и публичного прости, которое я сказал буржуа на Бернском конгрессе, я не знаю теперь другого общества, другой среды, кроме мира рабочих. Моим отечеством будет теперь Интернационал (выделено мной. — В. Д.), одним из главных основателей которого ты являешься. Ты видишь, следовательно, дорогой друг, что я — твой ученик, и я горжусь этим. Вот все, что я считаю необходимым сказать, чтобы объяснить тебе мои личные чувства и отношения…» Это был, так сказать, последний обмен дипломатическими любезностями. Отправляя полное дифирамбов письмо в Лондон, Бакунин еще не знал, что в тот же самый день Генеральный совет по настоянию Маркса отказал «Альянсу социалистической демократии» во вступлении в Интернационал на правах независимого члена и предложил самораспуститься (что вскоре и было сделано). Глава 9
«ВСТАВАЙ, ПРОКЛЯТЬЕМ ЗАКЛЕЙМЕННЫЙ…»
Международное товарищество рабочих, или Первый интернационал, было основано самими рабочими (преимущественно английскими и французскими) 28 сентября 1864 года на грандиозном митинге в Лондоне в поддержку польского национально-освободительного восстания. Бакунин в то время находился в Швеции и, как мы знаем, также поддерживал польское восстание — не только словом, но и делом. На лондонском митинге присутствовал Карл Маркс; он не выступал, но был избран в состав руководства провозглашенной организации (названный позже Генеральным советом). Маркс (а вслед за ним и Энгельс) первыми осознали всемирно-историческое значение свершившегося факта и постепенно взяли полностью на себя руководство этим довольно-таки разношерстным органом. По просьбе Генерального совета Маркс подготовил Учредительный манифест и Временный устав товарищества, единодушно утвержденные 1 ноября того же года. С этого момента создания авторитет Интернационала возрастал в геометрической прогрессии — не по дням, а по часам. Рабочая солидарность представляла собой силу, с которой не могли не считаться европейские и американские правители. Хорошо организованные стачки и митинги сделались повседневной реальностью в жизни двух континентов. Маркс давно склонял Бакунина к вступлению в Интернационал, видя в нем недюжинного, фактически равного себе теоретика и, главное, прирожденного организатора и агитатора, подлинного народного трибуна, обладавшего даром магического воздействия на массы, к тому же давно тяготевшего к социалистической идеологии и разделявшего главные ее положения. Ведь не кому-то еще, а именно Бакунину принадлежит первый русский перевод «Манифеста Коммунистической партии», написанного и опубликованного Марксом и Энгельсом еще в 1848 году. До вступления в Интернационал Бакунина и его сподвижников состоялось два конгресса — в Женеве (сентябрь 1866 года) и в Лозанне (сентябрь 1867 года). Появление на горизонте бакунинцев с их «Альянсом социалистической демократии» сразу создало для товарищества множество проблем. И первая — можно ли принимать в Интернационал совершенно самостоятельную организацию, чьи цели и задачи во многом расходятся с программными и уставными положениями самого Интернационала? Проблема разрешилась быстро и однозначно: никаких «надстроечных» структур Международное товарищество рабочих иметь не должно. Незыблемый для Маркса и его соратников принцип централизма (обязательный для любой мало-мальски уважающей себя политической организации) вступил в противоречие с бакунинской концепцией децентрализма. Но не только организационно-уставные принципы стали камнем преткновения и возвели непреодолимую стену между двумя выдающимися деятелями международного революционного движения XIX века. Немецкий социалист (а под конец жизни — коммунист) Франц Меринг (1846–1919), глубоко почитавший Карла Маркса и написавший одну из самых лучших биографий своего учителя (не потерявшую своей актуальности и по сей день), не утратил (в отличие от большинства единомышленников) способности объективно оценить значение Бакунина. Меринг отмечал, что Бакунин был насквозь революционной натурой и обладал, подобно Марксу, талантом заставлять людей прислушиваться к своему голосу. Для бедного эмигранта, не имевшего ничего, кроме своего ума и воли, было поистине настоящим подвигом завязать первые нити интернационального рабочего движения в целом ряде европейских стран — в Испании, Италии и России. Однако стоит только назвать эти страны, чтобы сразу понять, насколько непреодолимым было противоречие между Бакуниным и Марксом. Оба они предугадывали скорое приближение революции, но Маркс, изучавший рабочее движение в Англии, Франции и Германии, видел именно в крупнопромышленном пролетариате ядро революционной армии. Бакунин же рассчитывал на воинствующую толпу деклассированной молодежи, на крестьянские массы и даже на люмпен-пролетариат. Он, однако, мирился со своей судьбой, считая, что хотя наука и является компасом жизни, но все же она еще не есть сама жизнь, а творить по-настоящему может только жизнь. Тем не менее среди немецких социалистов за Бакуниным уже тогда закрепилось прозвище «Воплощенный Сатана». По существу, столкнулись две глыбы, два титана, два антипода, а значит, и две непримиримые идеологии, несовместимые мировоззрения, диаметрально противоположные представления о стратегии и тактике революционной борьбы. Их поединок достоин кисти или резца художников эпохи Возрождения, а их теоретическая борьба напоминала столкновение двух гигантских лавин. Но были еще и чисто психологические, а потому во многом субъективные, моменты во взаимоотношениях этих двух великих людей. Гнев и обида (которые, как известно, плохие советчики) застлали их разум, и на передний план выдвинулись мелкие факты и доводы. Именно они возобладали в скором времени во взаимных претензиях и обвинениях и как непререкаемая догма были восприняты соратниками того и другого. В результате о трехлетней борьбе Маркса и Бакунина, закончившейся поражением последнего, можно сказать: «Двум медведям тесно в одной берлоге». Оба извели ведра чернил и исписали горы бумаги, не стесняясь в выражениях и особенно не задумываясь, насколько выдвинутые обвинения и привлеченные для их обоснования аргументы соответствуют действительному положению дел. Посудите сами. Предоставим сначала слово Бакунину: «Г[осподин] Маркс играл и играет слишком важную роль в социалистическом движении немецкого пролетариата, чтобы можно было обойти эту замечательную личность, не постаравшись изобразить ее в нескольких верных чертах. По происхождению г[осподин] Маркс еврей. Он соединяет в себе, можно сказать, все качества и все недостатки этой способной породы. Нервный, как говорят иные, до трусости, он чрезвычайно честолюбив и тщеславен, сварлив, нетерпим и абсолютен, как Иегова, господь Бог его предков, и, как он, мстителен до безумия. Нет такой лжи, клеветы, которой бы он не был способен выдумать и распространить против того, кто имел несчастие возбудить его ревность или, что все равно, его ненависть. И нет такой гнусной интриги, перед которой он остановился бы, если только, по его мнению, впрочем, большею частью ошибочному, эта интрига может служить к усилению его положения, его влияния или к распространению его силы. В этом отношении он совершенно политический человек. Таковы его отрицательные качества. Но и положительных в нем очень много. Он очень умен и чрезвычайно многосторонне учен. Доктор философии, он еще в Кёльне около 1840 года был, можно сказать, душою и центром весьма заметных кружков передовых гегельянцев. <…> Редко можно найти человека, который бы так много знал и читал, и читал так умно, как г[осподин] Маркс. Исключительным предметом его занятий была уже в это время наука экономическая. С особенным тщанием изучал он английских экономистов, превосходящих всех других и положительностью познаний, и практическим складом ума, воспитанного на английских экономических фактах, и строгою критикою, и добросовестною смелостью выводов. Но ко всему этому г[осподин] Маркс прибавил еще два новых элемента: диалектику самую отвлеченную, самую причудливо тонкую, которую он приобрел в школе Гегеля и которую доводит нередко до шалости, до разврата, и точку отправления коммунистическую. <…> Г[осподин] Маркс… высказал и доказал ту несомненную истину, подтверждаемую всей прошлой и настоящей историей человеческого общества, народов и государств, что экономический факт всегда предшествовал и предшествует юридическому и политическому праву. В изложении и в доказательстве этой истины состоит именно одна из главных научных заслуг господина] Маркса. <…> Около 1845 года г[осподин] Маркс стал во главе немецких коммунистов и вслед за тем, вместе с господином] Энгельсом, неизменным своим другом, столь же умным, хотя менее ученым, но зато более практическим и не менее способным к политической клевете, лжи и интриге, основал тайное общество германских коммунистов или государственных социалистов…» Это фрагменты главного труда Бакунина «Государственность и анархия». В незавершенной работе «Мои личные отношения с Марксом» (1871) он продолжает конкретизировать свои обвинения: «Маркс, — странная черта в столь умном и столь преданном человеке, черта, находящая себе объяснение только в его воспитании немецкого ученого и литератора и в особенности в его нервозности еврея, — Маркс крайне тщеславен, тщеславен до грязи и бешенства. Если кто-либо имел несчастье, хотя бы самым невинным образом, задеть его болезненное, всегда обидчивое и всегда раздраженное тщеславие, Маркс становится непримиримым его врагом; с этого момента он считает все средства дозволенными и действительно употребляет самые позорные, непозволительные средства, чтобы унизить своего врага в общественном мнении. Он лжет, измышляет и распространяет грязнейшие поклепы. <…> Маркс любит свою собственную личность куда сильнее, чем своих друзей и апостолов, и никакая дружба не может противостоять самому мелкому оскорблению его тщеславия. Значительно легче он прощает измену своей философской и социалистической системе; он рассматривает подобную измену как доказательство глупости или, по меньшей мере, умственной неполноценности своего друга, и это тешит его. С той минуты, как он перестает видеть в друге своем соперника, который мог бы досягнуть до его высоты, друг, пожалуй, даже станет ему милее. Но он никогда никому не простит погрешности в отношении его собственной личности: его надобно боготворить, поклоняться ему как идолу, чтобы он вас любил; надо, по меньшей мере, бояться его, чтобы он терпел вас. Он любит окружать себя ничтожествами, лакеями и льстецами. Несмотря на это, в его близком кругу можно найти несколько выдающихся людей. <…> Сам еврей, он объединяет вокруг себя, в Лондоне и во Франции, но главным образом в Германии, целую массу маленьких более или менее смышленых, интригующих, шустрых евреев, спекулянтов, каковы евреи повсюду, торговых или банковских агентов, литераторов, политиков, корреспондентов газет всевозможных оттенков, одним словом, маклеров в литературе, наподобие того, как они являются маклерами в коммерции, одной ногой в банке, другой в социалистическом движении, а задом рассевшихся на немецкой прессе, ибо они заполнили все газеты, — и вы можете вообразить, до чего тошнотворна в результате литература. И вот весь этот еврейский мир, который образует секту грабителей, вампир, прожорливый паразит, мир, тесно и крепко спаянный не только вопреки границам государств, но и вопреки всем различиям в политических мнениях, — этот еврейский мир в настоящее время в большей своей части находится в распоряжении, с одной стороны, Маркса, а с другой — Ротшильда. Я уверен, что Ротшильды ценят заслуги Маркса, а Маркс, со своей стороны, испытывает инстинктивное влечение и глубокое почтение к Ротшильдам. Это может показаться странным. Что может быть общего между коммунизмом и крупным банком? О! Коммунизм Маркса желает мощной государственной централизации, а таковая в настоящее время немыслима без центрального государственного банка; а там, где будет подобный банк, там паразитирующая еврейская нация, нация, спекулирующая народным трудом, всегда найдет средства для своего существования… Как бы то ни было, факт заключается в том, что большая часть этого еврейского мира, преимущественно в Германии, находится в распоряжении Маркса. Достаточно ему подать знак, чтобы они начали кого-нибудь преследовать, и целый поток брани, грязных поклепов, смешной и низкой клеветы обрушился на несчастного во всех социалистических и несоциалистических, республиканских и монархических газетах. <…>». Эти свои мысли и выводы Бакунин десятки раз повторяет на разные лады. Так, обращаясь к итальянским интернационалистам города Романьи, он пишет: «Как же случилось, что мои друзья и я, мы отделились от Маркса и его друзей? Сему есть две причины. Во-первых, теории наши различны, можно даже сказать, диаметрально противоположны. Маркс — авторитарно, централистически настроенный коммунист. Он хочет того же, чего хотим мы: полного торжества экономического и социального равенства, — но в государстве и при посредстве государственной власти, при посредстве диктатуры очень сильного и, так сказать, деспотического, провизорного правительства, то есть путем отрицания свободы. Его экономический идеал — государство в качестве единственного владельца земли и всех видов капитала, государство, обрабатывающее землю с помощью сельскохозяйственных ассоциаций, хорошо оплачиваемых и руководимых инженерами, снабжающее капиталом все промышленные и торговые ассоциации. Мы хотим достичь того же торжества экономического и социального равенства путем уничтожения государства и всего, что зовется юридическим правом и, с нашей точки зрения, является перманентным отрицанием человеческих прав. Мы хотим перестройки общества и объединения человечества не сверху вниз, при посредстве какого бы то ни было авторитета и с помощью социалистических чиновников, инженеров и других официальных ученых; мы хотим перестройки снизу вверх, путем свободной федерации освобожденных от ярма государства рабочих ассоциаций всех видов. Вы видите, трудно представить себе две более противоречащих одна другой теории, чем наши. Однако существует еще одно, на этот раз чисто личное расхождение между нами. Мы ни в какой степени не удивлены, не огорчены, не оскорблены тем, что Маркс и его друзья исповедуют учение, отличное от нашего. Враги всякого, как доктринерского, так и практического абсолютизма, мы склоняемся с уважением не перед теориями, которых не можем признать истинными, но перед правом каждого следовать своим собственным теориям и проповедовать их. Мы жадно читаем все, что публикует Маркс, потому что всегда находим в этом много весьма поучительного. Маркс настроен иначе. В своих теориях он столь же абсолютен, как и на практике, поскольку для него это возможно; его действительно выдающийся ум уживается рядом с двумя отвратительными недостатками: он тщеславен и ревнив. Ему был ненавистен Прудон потому лишь, что великое имя это и заслуженная его слава уязвляли его. Нет тех гадостей, которых он не писал бы о нем. Маркс эгоцентричен до безумия. Он говорит: мои идеи и не хочет понять, что идеи не принадлежат никому, что стоит хорошо посмотреть, и всегда окажется, что именно лучшие и величайшие идеи являются продуктом инстинктивной работы всех; единичному индивидууму принадлежит лишь выражение их, их оформление. Маркс не хочет понять, что идея, даже выраженная им самим, с того момента, как она понята и воспринята другими, становится собственностью этих других в той же мере, как и его. Маркс, и без того склонный к самопочитанию, был вконец испорчен обожанием учеников своих, которые сделали из него нечто вроде доктринера-папы; а для психического и морального здравия умнейшего даже человека ничего нет столь рокового, как обожание и почитание его непогрешимым. Все это еще более усилило эгоцентричность Маркса, так что он начинает ненавидеть всякого, кто не хочет гнуть перед ним шею. Вот главная причина ненависти к нам Маркса и марксистов. К этому надобно добавить, что, ненавидя кого-либо, они считают допустимой в отношении к нему всякую подлость. Нет тех гадостей, той клеветы и лжи, которой они не стали бы распространять на его счет в своих частных беседах и переписке, равно как и в газетах. Таков метод борьбы со своими противниками немцев вообще, и в особенности немецких евреев. Маркс — немецкий еврей, так же, как и многие другие главные и второстепенные вожди той же партии в Германии; впрочем, в этом отношении мадзинисты начинают походить на марксистов. Хочется сказать, что все авторитаристы на один лад. Кажется мне, всего, что я сказал, достаточно, чтобы разъяснить Вам причину расхождения нашего». Критикуя Бакунина, Маркс также не стеснялся в выражениях и в карман за словом не лез. Его письма к единомышленникам пестрят оскорбительными эпитетами в адрес недавнего «старого друга», в одночасье превратившегося в лютого врага — «шарлатан», «невежда», «фигляр», «интриган», «подонок», «наглец», «осел» и т. д. Заодно досталось и его национальности: «Ни одному русскому я не верю…» Не отставал от Маркса и Энгельс: «…жирный, проклятый русский», «баран», «сволочь» или же вот еще: «Сибирь, брюхо и молодая полька превратили Бакунина в форменного быка», а его окружение — «панславистский сброд», «подлая банда негодяев и мошенников». Конечно, не гоже вождям мирового пролетариата и основоположникам великого учения опускаться до таких вещей, но что поделать — из песни слова не выкинешь. Бакунин, как мы видели выше, в долгу не оставался, хотя выглядел гораздо сдержаннее и, насколько можно судить по сугубо личной переписке, — объективнее. Даже перед Герценом, к которому Маркс всегда относился предвзято, Михаил продолжал защищать главу Интернационала. 28 октября 1869 года он писал из Женевы: «Насчет Маркса вот мой ответ. Я знаю так же хорошо, как и ты, что Маркс точно так же виноват против нас, как и все другие, и даже, что он был зачинщиком и подстрекателем всех гадостей, возводимых на нас. Почему же я его пощадил и даже похвалил, назвал великаном? По двум причинам, Герцен. Первая причина — справедливость. Оставив в стороне все его гадости против нас, нельзя не признать, я, по крайней мере, не могу не признать за ним, огромных заслуг по делу социализма, которому он служит умно, энергически и верно вот уже скоро 25 лет… <…> и в котором он несомненно опередил нас всех. Он был одним их первых, чуть ли не главным основателем интернационального общества. А это в моих глазах заслуга огромная, которую я всегда признавать буду, что бы он против нас ни делал. Вторая же причина — политика и, по-моему, совершенно верная тактика. <…> В этом черном мире единственной почвой, на которой построится будущее, я, любезный Герцен, признаю и политику и тактику, изучаю внимательно все его сильные и слабые стороны, равно умности, как и глупости, и стараюсь соображаться с ними так, чтобы и дело народное продвигалось, — это, разумеется, главная и первая цель, — но также и так, чтоб и мое положение в нем укреплялось. Мое обращение с Марксом, который меня терпеть не может, да я думаю, и никого, кроме себя и разве близких своих, не любит. Моя политика и тактика с ним да служит тебе на это доказательством. Маркс, несомненно, полезный человек в интернациональном обществе. Он в нем еще до сих пор один из самых твердых, умных и влиятельных опор социализма, — одна из самых сильных преград против вторжения в него каких бы то ни было буржуазных направлений и помыслов. И я бы никогда не простил бы себе, если бы для удовлетворения личной мести я уничтожил или даже уменьшил его несомненно благодетельное влияние. А может случиться и вероятно случится, что мне скоро придется вступить с ним в борьбу, не за личную обиду, а по вопросу о принципе, по поводу государственного коммунизма, которого он и предводительствуемая им партия, английская и немецкая, горячие поборники. Ну, тогда будем драться не на живот, а на смерть. Но все в свое время, теперь же время еще не пришло. Я пощадил и превознес его также из тактики, из личной политики. Как же ты не видишь, что все эти господа вместе — наши враги и составляют фалангу, которую нужно прежде разъединить, раздробить, чтобы легче [было] ее разбить. Ты ученее меня и потому лучше меня знаешь, кто первый сказал: “Divide et impera ” («Разделяй и властвуй». — В. Д.). Если б я пошел теперь открытою войною против Маркса, три четверти интернационального мира обратилось бы против меня и я был бы в накладе, потерял бы единственную почву, на которой хочу стоять. Начав же войну нападением на эту сволочь, я буду иметь за себя большинство, да и сам Маркс, в котором, как тебе известно, злостной радости, Schadenfreude [злорадства], — тьма тьмущая, будет очень доволен, что я задел и отделал его друзей…» Безусловно, главным в полемике между «заклятыми друзьями» — Марксом и Бакуниным — оставался вопрос о революции, ее движущих силах и конечных целях. Маркс, Энгельс и их соратники делали ставку на рабочий класс, являющийся гегемоном по отношению ко всем прочим слоям населения, а конечной целью революции объявляли диктатуру пролетариата. Но Бакунин вполне резонно спрашивал: диктатура по отношению к кому? Понятно, что бешеное сопротивление эксплуататорских классов придется преодолевать железной рукой. Но дальше-то что? Кого подавлять следующими? Крестьян? Интеллигенцию? Но и это еще не всё! Маркс и его сторонники полагали, что в результате революции и захвата власти пролетариат овладеет старой «государственной машиной» и использует ее в своих интересах, а позже она отомрет. «Ничего подобного! — возражал Бакунин. — Как только прежние властные структуры заполнят новые люди, эти последние незамедлительно превратятся в полчища таких же паразитов, какие существовали во все времена и испокон веков!» И оказался, между прочим, прав! Ведь чем руководствуется чиновничество любой из эпох? Этому паразитическому сословию нужно во что бы то ни стало доказать свою нужность и полезность при очевидных для него самого ненужности и бесполезности[27]. Новая административно-командная система формально и по функциям своим окажется ничем не лучше, чем старая. Кроме того, она незамедлительно клонирует из самой себя другие уродливые бюрократии — политическую, партийную, профсоюзную, научную, молодежную, военную, церковную, культурную и т. д. и т… п. Что из того, если на месте прежних дворян или представителей третьего сословия у рычагов управления окажутся вдруг рабочие и крестьяне? Первое время они, так сказать, — по инерции, еще как-то будут вспоминать и заботиться о народе, не забывая, конечно, и про себя. Но вскоре все, начиная с самых верхов, перессорятся, и на первый план выдвинутся личные шкурнические интересы. Одним словом, начнут вести себя, как пауки в банке. Закончится же все это смертоубийством — кто кого. Типичный пример — якобинцы в 1793 году. Те же, кто уцелеет, быстро позабудут об исходных принципах или превратят их в пустые лозунги для обманутого народа и создадут себе же на погибель сверхбюрократического монстра с жесточайшей системой регламентации и запретов. Вот почему после победы революции, в которой будут участвовать все без исключения прогрессивно настроенные силы, «государственно-бюрократическую машину» нужно тут же сломать, традиционные управленческие ячейки с их ненасытным, как саранча, классом чиновничества ликвидировать, а вместо них ввести немногочисленные, избираемые народом, публично подотчетные ему, сменяемые в любое время вольные союзы и ассоциации. Если говорить совсем кратко, марксисты хотели завоевать власть, а бакунисты — ее уничтожить. Кроме того (с точки зрения Бакунина), Маркс, Энгельс и их адепты чересчур увлеклись весьма абстрактными понятиями вроде общественно-экономической формации, общественного бытия и общественного сознания, общественных отношений, базиса, надстройки и т. п. Русского же революционера в первую голову занимали совершенно иные проблемы: как уничтожить деспотизм, насилие, принуждение как таковые, как сделать так, чтобы свобода раз и навсегда стала ведущим принципом человеческого общежития. А есть ли на свете больший враг всякой свободы, чем государство? В любом случае Бакунин отстаивал приоритет личности, а не государства (какое бы содержание в это понятие ни вкладывалось). Ибо государство — всегда насилие над личностью, над свободой, над здравым смыслом. «В этом весь вопрос, господа, — обращался он к читателям. — Так как государство — это насилие, угнетение, эксплуатация, несправедливость, возведенные в систему и ставшие основными условиями самого существования общества. У государства, господа, никогда не может быть морали. Его мораль и его единственная справедливость — это высший интерес своего собственного сохранения и своего всемогущества, интерес, перед которым все, что есть человеческого, должно склоняться. Государство — это само отрицание человечества. Оно является таковым вдвойне: и как противоположность человеческой свободе и человеческой справедливости (внутри), и как насильственное нарушение всемирной солидарности человеческой расы (за своими пределами)». В конечном счете, так называемый интерес государства при ближайшем рассмотрении оказывается интересом элиты и бюрократии, коим в высшей степени наплевать на интересы широких народных масс. Каждый отдельно взятый госслужащий-бюрократ и бесчисленная орда мздоимцев — естественный тормоз социального прогресса; от них следует избавиться как можно скорее. Чиновники — бездушные придатки «государственно-бюрократической машины» — не нужны в принципе, поэтому их необходимо гнать поганой метлой, а состоящее из них бюрократическое чудовище уничтожить. А кто главный нарушитель личной свободы? Опять же государство в лице своих неисчислимых «церберов» — госслужащих разных рангов! Для того чтобы прийти к такому выводу, вовсе не обязательно провести десяток лет в тюрьме и ссылке. Особо Бакунин предостерегал от узурпации власти и установления новой диктатуры со стороны ученого сословия: «<…> Под управлением народным они [марксисты] разумеют управление народа посредством небольшого числа представителей, избранных народом. Всеобщее и поголовное право избирательства [так!] целым народом так называемых народных представителей и правителей государства — вот последнее слово марксистов, так же как и демократической школы, — ложь, за которою кроется деспотизм управляющего меньшинства, тем более опасная, что она является как выражение мнимой народной воли. Но эти избранные будут горячо убежденные и к тому же ученые социалисты. Слова “ученый социалист”, “научный социализм”, которые беспрестанно встречаются в сочинениях и речах лассальянцев и марксистов, сами собою доказывают, что мнимое народное государство будет не что иное, как весьма деспотическое управление народных масс новою и весьма немногочисленною аристократией действительных или мнимых ученых. Народ неучен, значит, он целиком будет освобожден от забот управления, целиком будет включен в управляемое стадо. Хорошо освобождение!» Не говоря уже о метафизике вообще, продолжает Бакунин (ею даже в эпохи самого блестящего процветания занимались буквально единицы), наука в более широком смысле слова в настоящее время доступна только меньшинству. Например, у нас в России на восемьдесят миллионов жителей сколько насчитается серьезных ученых? — спрашивает «апостол анархии». И отвечает: людей, толкующих о науке, можно, пожалуй, насчитать тысячи, но сколько-нибудь знакомых с ней не на шутку вряд ли найдется несколько сотен. Но если наука должна предписывать законы жизни, то огромное большинство, миллионы людей должны быть управляемы одною или двумя сотнями ученых, в сущности, даже гораздо меньшим числом, потому что не всякая наука делает человека способным к управлению обществом. А много ли таких ученых не только в России, но и во всей Европе? Может быть, двадцать или тридцать человек! И эти двадцать или тридцать ученых должны управлять целым миром! Можно ли представить себе деспотизм нелепее и отвратительнее этого? Будем уважать ученых по их заслугам, заключает Бакунин, но для спасения их ума и их нравственности не должно давать им никаких общественных привилегий и признавать за ними другого права, кроме общего права свободы проповедовать свои убеждения, мысли и знания. Власти им, как никому, давать не следует, потому что кто облечен властью, тот по неизменному социалистическому закону непременно сделается притеснителем и эксплуататором общества. Сосредоточение верховной власти в руках немногих, считал Бакунин, одинаково недопустимо и пагубно как в масштабах целого государства (где она уже закреплена многовековой традицией и должна быть разрушена), так и в масштабах отдельно взятой организации, наподобие хотя бы Интернационала. «<…> Мы убеждены, — писал он в одной из франкоязычных швейцарских газет, — что, если Международное товарищество рабочих будет разделено на две группы: одну, заключающую в себе громадное большинство и состоящую из членов, вся наука которых будет состоять только в слепой вере в теоретическую и практическую мудрость своих вождей; и другую, состоящую только из нескольких десятков правителей, — это учреждение, которое должно освободить человечество, превратится само в некоторого рода олигархическое государство — худшее из всех государств. Это прозорливое, ученое и искусное меньшинство, которое примет на себя всю ответственность и права правительства, тем более самодержавного, что его деспотизм заботливо прячется под внешней оболочкой учтивого уважения к воле и решениям, всегда им самим продиктованным, этой якобы народной воле; это меньшинство, говорим мы, повинуясь необходимости и условиям своего привилегированного положения и подвергаясь общей участи всех правительств, постепенно будет становиться все более и более деспотичным, зловредным и реакционным. Международное товарищество рабочих только тогда может стать орудием освобождения человечества, когда оно прежде само освободится. <…>». Конечно же Бакунин понимал определяющее значения экономического фактора в общественном развитии в целом и в социальной революции в частности. Его высказывания не оставляют на сей счет никакого сомнения; «Мы убеждены в том, что если бы — по предписанию Марата и по значительно более скромному и грозному выполнению Робеспьера и Сен-Жюста — мы снесли сто тысяч и более голов, то этим мы ничего не достигли бы; в то время как, напротив, если смело и основательно взяться за экономическую реорганизацию общества и при этом устранять со всей необходимой для того энергией все, препятствующее превращению социальной несправедливости в справедливость, — мы создали бы новый мир». Не было полной ясности и с рабочим движением. Бакунин прекрасно понимал, что организованный пролетариат представляет собой несокрушимую силу в борьбе с эксплуататорской системой. Но как быть с Россией, где рабочие явно в меньшинстве и к тому же слабо организованы, а основную массу населения составляет крестьянство? На что марксисты отвечали: Россия для революции еще не созрела, нужно дождаться, когда здесь сформируется достаточно сильный рабочий класс, способный возглавить революцию. Ничего подобного! — вновь возражал Бакунин. Русский человек — по природе своей бунтарь, и вовсе неважно, в какой части общества вспыхнет первая искра мятежа. Это может быть и дворянство — как уже бывало с декабристами, но, скорее всего, и даже вне всякого сомнения, ориентироваться следует на крестьянскую революцию, по типу тех войн, какие однажды уже потрясли Россию в XVII и XVIII веках. Мощные восстания той эпохи под водительством Степана Разина и Емельяна Пугачева — вполне достойный пример для грядущей крестьянской революции с той разве разницей, что на сей раз ее возглавит, как выражался Бакунин, «коллективный Стенька Разин». Отсюда и знаменитый, леденящий душу призыв «К топору зовите Русь!», долгое время приписывавшийся Герцену или Чернышевскому; на самом же деле, как установили современные исследователи, он принадлежал Бакунину. Для русских революционеров XIX столетия это была вполне актуальная, животрепещущая проблема. Для руководства же Интернационала и его вождей она почти что ничего не значила. В условиях репрессивно-деспотических режимов Бакунин и его сподвижники делали ставку на создание тайных организаций, способных мобилизовать народные массы и подготовить в урочный час их вооруженное выступление. Такая тактика освободительной борьбы вовсе не нова. Она именуется бланкизмом, по имени французского революционера и социалиста-утописта Луи Огюста Бланки (1805–1881), почти половину жизни проведшего в тюремном заключении за подготовку заговоров и осуществление (во всех случаях — неудачных) переворотов. Другой, еще более достойный, пример перед глазами — Гарибальди и его усилия по объединению Италии, где хорошо законспирированная работа прекрасно сочеталась с активными вооруженными выступлениями. Опыт средневековых рыцарских и религиозных орденов, плавно перешедших в разветвленную масонскую сеть, также не игнорировался. Все это нашло отражение и в программе «Альянса», написанной Бакуниным: «<…> Революция, как мы ее понимаем, или, вернее, какой она неизбежно выдвигается ныне силой вещей, носит, по существу, международный или всеобщий характер. Перед лицом угрожающей коалиции всех привилегированных интересов и всех реакционных сил Европы, располагающих всеми ужасающими средствами, которые дает им умелая организация, перед лицом глубокого раскола, повсюду царящего теперь между буржуазией и рабочими, — никакая национальная революция не сможет добиться успеха, если она тотчас же не распространится на все другие нации; но она никогда не сможет перешагнуть границы одной страны и принять характер всеобщности, если в себе самой она не будет содержать всех элементов этой всеобщности, то есть если она не будет революцией откровенно социалистической, разрушающей государство и создающей свободу путем равенства и справедливости; ибо отныне ничто не сможет объединить, наэлектризовать, поднять великую, единственно подлинную силу века — рабочих, кроме лозунга полного освобождения труда на развалинах всех учреждений, стоящих на стороне наследственного землевладения и капитала. <…> Так как предстоящая революция может быть только всеобщей, Альянс, или — скажем прямо — заговор, который должен ее подготовить, организовать и ускорить, также должен быть таковым». Безусловно, Бакунин осознавал слабость заговорщической тактики, указывал на ее многочисленные просчеты и неудачи, подчеркивал (как это видно из приведенной цитаты), что без опоры на широкие рабочие и крестьянские массы любое восстание обречено на поражение. В противоположность «Альянсу» деятельность Интернационала была целиком и полностью направлена на открытую пропаганду своих программных установок и организацию различных политических акций. Естественно, такая стратегия и тактика, приемлемые для стран Западной Европы и Америки с вполне сформировавшейся буржуазной демократией, совершенно не подходили для России, где демократией и не пахло. Потому-то здесь и приходилось ориентироваться главным образом на нелегальную деятельность и создание тайных революционных ячеек. Прирожденный подпольщик и конспиратор, Бакунин перенес накопленный им за многие годы опыт и на функционирование «Альянса социалистической демократии». Несмотря на заявления о его самороспуске, приносить священные принципы в жертву Марксову большинству члены «Альянса» не собирались. «Социальная революция в том виде, в каком ее представляют себе, какой желают и на какую надеются латинские и славянские рабочие, — бесконечно шире той, которая обещана им немецкой, или марксистской, программой, — писал Бакунин. — У них речь идет не о мелочно-расчисленном освобождении рабочего класса, осуществимом лишь в течение очень долгих сроков, но о полной и реальной эмансипации всего пролетариата не только в отдельных странах, но у всех народов, как цивилизованных, так и нецивилизованных, — ибо новая, действительно народная цивилизация будет создана самим фактом этой всемирной эмансипации. И первым словом этой эмансипации будет свобода, не та политическая, буржуазная свобода, что провозглашается и восхваляется господином] Марксом и иже с ним, как первый шаг к победе, но великая свобода человечества, свобода, которая, разбив все догматические, метафизические, политические и юридические оковы, ныне гнетущие мир, даст всему миру, — как сообществам, так и отдельным лицам, — полную автономию движения и развития, раз навсегда освободив их от всякого рода надзирателей, управителей и опекунов. Вторым словом этой эмансипации будет солидарность. Не марксистская солидарность, организованная сверху вниз каким-либо правительством и предложенная, хитростью или силой, народным массам; не та солидарность всех, что является отрицанием свободы каждого в отдельности и тем самым становится ложью, фикцией; не та солидарность, которой оборотная сторона — рабство, но солидарность, которая является утверждением и осуществлением всякой свободы, которая проистекает не из какого-либо политического узаконения, но из самой коллективной природы человека, солидарность, смысл которой в том, что ни один человек не свободен, покуда не свободны все окружающие его, все оказывающие малейшее, прямое ли, косвенное ли, влияние на его жизнь. Эта истина прекрасно выражена в “Декларации прав человека”, обнародованной Робеспьером, где говорится, что рабство последнего из людей есть рабство человечества» (выделено мной. — В. Д.). Очень скоро Международное товарищество рабочих дало трещину. Большинство секций поддерживало Маркса, меньшинство — Бакунина. Романские Италия и Испания, франкоговорящая часть Швейцарии (Юрская федерация), а также Бельгия и Голландия симпатизировали «русскому смутьяну», Англия, Германия, Франция (с оговорками), Скандинавские и ряд других европейских стран, а также США — приняли сторону Маркса. И та и другая сторона прекрасно понимали, что раскол обычно предшествует деградации и смерти, поэтому во что бы то ни стало пытались сохранить единство. Но это оказалось возможным лишь после изгнания из своих рядов конкурентов. Лучше это получилось у Маркса и Энгельса, сумевших противопоставить романской эмоциональности, импульсивности и несобранности трезвый немецкий расчет, организованность и дисциплину. Первая проба сил произошла в сентябре 1869 года на Четвертом (Базельском) конгрессе Интернационала и закончилась вничью. Бакунин выступал здесь по вопросу о праве наследования (один из пунктов программы «Альянса») и был поддержан многими делегатами. Перед конгрессом марксисты попытались дискредитировать непокорного русского с помощью давно протухшего средства — обвинения в том, что он, дескать, является агентом царского правительства. Такую информацию поместила среди прочих и берлинская газета «Volksstaat», издаваемая сподвижником Маркса Вильгельмом Либкнехтом (1826–1900). Бакунин апеллировал к Базельскому конгрессу и одержал полную победу. Состоялся товарищеский суд, который обвинил Либкнехта в «преступном легкомыслии» и потребовал публичного извинения. Тот признал, что был введен в заблуждение, и протянул оклеветанному Бакунину руку для примирения. Михаил охотно пошел на мировую и, дабы доказать, что инцидент исчерпан, поджег перед всеми постановление товарищеского суда и прикурил от него папиросу. К следующему, Пятому конгрессу, проходившему в Гааге в сентябре 1872 года, марксисты мобилизовали все силы, чтобы исключить Бакунина из Интернационала. И они добились своего главным образом путем предварительного организационного манипулирования: некоторые их делегаты получили дополнительные мандаты; например, Маркс имел три, а Энгельс два мандата (то есть голоса). Кроме того, было сделано все, чтобы в конгрессе не участвовали представители Итальянской федерации, к тому времени порвавшей с Генеральным советом. Утверждение мандатов заняло три дня из четырех, отведенных на работу конгресса, и лишь в последний день делегаты смогли перейти к обсуждению повестки дня. На конгрессе работала следственная комиссия из пяти человек, которую возглавлял друг Маркса и Энгельса Теодор Куно (1846–1934). Она рассмотрела представленные документы и большинством голосов (три против двух) вынесла решение об исключении Бакунина из Интернационала. Против проголосовали испанские делегаты, причем дело не ограничилось дебатами. Один из испанцев достал револьвер, направил его на председателя комиссии и с криком: «Такой человек заслуживает, чтобы его пристрелили!» — чуть было не использовал оружие по назначению, но был вовремя остановлен другими членами комиссии. После того как конгресс утвердил решение комиссии, ни один русский представитель не счел возможным остаться на его заседании. Исключение Бакунина больше походило на расправу. В докладе комиссии по данному вопросу черным по белому написано, что она руководствовалась не столько фактами, сколько моральным убеждением, и попросила конгресс выразить ей доверие на сей счет. Франц Меринг, проанализировавший в биографии Маркса все аспекты «бакунинского дела», пришел к выводу: «заключительная сцена» Гаагского конгресса безусловно недостойна имени Интернационала. Постановление комиссии, принятое под колоссальным нажимом, было нелегитимным и вообще не имело юридической силы, хотя бы еще потому, что один из ее членов оказался провокатором, засланным на конгресс с единственной целью — дестабилизировать его работу. Ни один из пунктов обвинения не был доказан на основе неопровержимых фактов и документов, большая часть из них была сфальсифицирована Николаем Утиным (о нем речь пойдет ниже). Причем персональная ответственность за подобную недобросовестность, как не побоялся сказать правоверный марксист Меринг, лежала лично на Марксе. Единственное, что можно было поставить в вину Бакунину — это его «бузотерство» (слова Меринга), сверхактивность, широту русской души, мало совместимой с европейской чопорностью, и, к великому сожалению, «антисемитизм», который «русскому медведю» никак не могли простить евреи, составлявшие значительную часть делегаций (и в частности, самой представительной — немецкой)[28]. Но победа Маркса оказалось пирровой. Он понимал, что позиции марксистов пошатнулись и на следующем конгрессе они вряд ли получат поддержку большинства. Симпатизировавшие Бакунину французские бланкисты открыто возмущались тем, что его исключили из Интернационала, и могли в любой момент взять державшуюся на компромиссе власть в свои руки. (Их вождь, находившийся в заключении, не прочитал ни одной работы Маркса, зато вскоре был избран почетным председателем Парижской коммуны.) Поэтому марксисты хотели перенести штаб-квартиру Генерального совета из Европы в Америку. Несмотря на противодействие многих делегатов, Гаагский конгресс принял соответствующее решение, и штаб-квартира совета была переведена в Нью-Йорк. Но и сторонники Бакунина не сложили оружия. Через несколько дней они провели свой конгресс в швейцарском городе Сент-Имье. При этом они очень удачно использовали резолюцию о переводе руководящих структур Международного товарищества рабочих в Нью-Йорк, объявив, что тем самым организация во главе с Марксом утратила всякую связь с европейским рабочим и революционно-освободительным движением и может считаться ликвидированной. Действительным же наследником и правопреемником Интернационала, согласно решению альтернативного конгресса, должна быть признана группа, оставшаяся на европейском континенте во главе с Бакуниным. За ним пошли испанская, итальянская, английская, бельгийская, голландская и романоязычная швейцарская делегации. С этого момента и на протяжении пяти лет в мире действовали две, по существу равноправные, организации — марксистская и бакунистская. Деятельность последней внешне выглядела даже более успешной, ибо ей удавалось почти ежегодно проводить представительные международные конгрессы, в то время как перебазировавшийся в США Генеральный совет за то же время не смог собрать ни одного. Бакунистское Международное товарищество рабочих и просуществовало дольше марксистского. Через пять лет, в 1881 году, анархисты на своем съезде в Лондоне провозгласили создание «Черного Интернационала». Тогда же у международного анархизма появился новый лидер — русский революционер Петр Алексеевич Кропоткин (1842–1921). Как и Бакунин, он был потомственным дворянином, к тому же еще и князем[29], что не помешало ему стать выдающимся ученым-географом и путешественником, прежде чем он стал лидером мирового анархизма. Кропоткин никогда не встречался с Бакуниным, хотя и бывал в Швейцарии после своего легендарного бегства из Петропавловской крепости, когда «отец анархии» был еще жив. И тогда, и позже имя пламенного революционера было постоянно на слуху. Однако говорили о нем не как о вожде, слово которого закон, а как о друге и товарище, называя его независимо от возраста просто по имени — Мишель. «Поразило меня больше всего то, — пишет Кропоткин, — что нравственное влияние Бакунина чувствовалось даже сильнее, чем влияние его как умственного авторитета. В разговорах об анархизме или о текущих делах федерации я никогда не слыхал, чтобы спорный вопрос разрешался ссылкой на авторитет Бакунина. Рабочие никогда не говорили: “Бакунин сказал то-то” или: “Бакунин думает так-то”. Его писания и изречения не считались безапелляционным авторитетом, как, к сожалению, это часто наблюдается в современных политических партиях. Во всех тех случаях, где разум является верховным судьею, каждый выставлял в спорах свои собственные доводы. Иногда их общий характер и содержание были, может быть, внушены Бакуниным, но иногда и он сам заимствовал их от своих юрских друзей. Во всяком случае, аргументы каждого сохраняли свой личный характер. Только раз я слышал ссылку на Бакунина как на авторитет, и это произвело на меня такое сильное впечатление, что я до сих пор помню во всех подробностях, где и при каких обстоятельствах это было сказано. Несколько молодых людей болтали в присутствии женщин не особенно почтительно о женщинах вообще. — Жаль, что нет здесь Мишеля! — воскликнула одна из присутствовавших. — Он бы вам задал! — И все примолкли. Они все находились под обаянием колоссальной личности борца, пожертвовавшего всем для революции, жившего только для нее и черпавшего из нее высшие правила жизни. <…>». Анархистский «Черный Интернационал» никогда не имел необходимого авторитета на международной арене, чего нельзя сказать о Втором (Социал-демократическом) интернационале, учрежденном в Париже 14 июля 1889 года, ровно через сто лет после взятия Бастилии. Под именем Социалистического интернационала (Социнтерна) он существует и поныне. Кроме того, в истории международного рабочего движения известен Третий (Коммунистический) интернационал, основанный в 1919 году В. И. Лениным и распущенный в 1943 году И. В. Сталиным[30]. Подводя итог беспрецедентной борьбы за лидерство в Первом интернационале, Франц Меринг отмечал: «Бакунин… заслужил более отрадную смерть и более почетную память, чем сохранили о нем если не весь рабочий класс, то все же многочисленные круги этого класса, за интересы которого он так мужественно боролся и так много страдал. При всех недостатках и слабостях Бакунина история обеспечит ему почетное место среди передовых борцов международного пролетариата — вопреки тому, что это почетное место будут оспаривать всегда, пока есть на земле филистеры, все равно, натягивают ли они себе на длинные уши полицейский ночной колпак или стараются скрыть свои трясущиеся кости под львиной шкурой Маркса». * * *
Между тем Маркс и Энгельс вместе и порознь продолжали критиковать Бакунина и его соратников. Особо выделяется их совместный труд под названием «Альянс социалистической демократии и Международное товарищество рабочих» (1873 год), написанный при участии зятя Маркса — Поля Лафарга. Карл Маркс даже форсировал изучение русского языка, дабы в подлиннике прочитать работу Бакунина «Государственность и анархия». (Ее подробный конспект с многочисленными выписками по-русски и критическими замечаниями, составленный в 1874–1875 годах, сохранился и неоднократно публиковался.) Разоблачительную и недоброкачественную информацию Генеральному совету Интернационала в изобилии поставлял некто Николай Исаакович Утин (1841–1883), пользовавшийся расположением Маркса и Энгельса. Это был профессиональный интриган и фальсификатор. Сын водочного миллионера-выкреста, он в начале 1860-х годов участвовал в студенческих волнениях и, спасаясь от полиции, оказался за границей, в Швейцарии, где и познакомился с Бакуниным. Отношения между патриархом революционного движения и молодым эмигрантом не сложились с самого начала, хотя некоторое время им пришлось сотрудничать. Вот мнение об Утине самого Бакунина, которое разделяли и другие русские изгнанники (в частности, Герцен и Огарев): «Он произвел на меня самое странное впечатление — впечатление тщеславно-беспокойного жидка, лезущего из кожи для того, чтобы сделать себя во что бы то ни стало и каким бы то ни было средством известным. <…> Прежде всего поразили меня его драматизм, фразерство, а потом его непроходимая бестолковость. Редко я встречал в человеке такое отсутствие простоты в мысли, в чувстве, в слове и в деле. Вечно преследуемый мыслью о самом себе, этот несчастный человек в самых обыденных поступках и малейших проявлениях своей страдальчески-исковерканной личности силится доказать себя и себе, и другим; он не умеет ни есть ни пить просто; не может позабыть ни на одну минуту, что он страшный революционер и конспиратор, неумолимый террорист и, вместе с тем, человек, обрекший себя на великий подвиг и на высокую жертву, на мучение, на верную гибель для спасения человечества вообще и России в особенности. Эта фраза, перешедшая в него, вероятно, вместе с восточною кровью, воплотилась во всем его существе. Она делает его в одно и то же время беспрестанным мучеником и комедиантом и — увы — неутомимым интриганом. Вечное позирование, рисование и становление себя на подмостки, тщеславные и пустозвонно-великодушные речи, одним словом, весь этот выспренний и комический драматизм маленького человека, тщетно силящегося сделаться чем-нибудь, действует отталкивающим образом на всякого серьезного человека, особенно на мужчин; но зато нередко производит действие обаятельное на женщин, ищущих впечатлений и содержания. Вот почему у г-на Утина приверженцев немного, но зато есть с полдюжины поклонниц, принимающих его мишуру за чистое золото и приносящих ему немалую пользу. Посредством их распространяет он свои клеветы, расставляя сети свои, ловит новых людей и сооружает себе пьедесталик…»[31] Именно Утину удалось отстранить Бакунина от руководства журналом «Народное дело» после выхода первого номера. И это он, Утин, на протяжении длительного времени поставлял Марксу и Энгельсу разного рода фальшивки и сплетни, касающиеся российского революционного движения. Его разлагающая деятельность внутри русской эмиграции была настолько успешной и эффективной, что заслужила высокую оценку российской охранки и правительства. Странная карьера Утина завершилась его личным обращением к царю с просьбой о помиловании. Получив его, он вскоре вернулся в Россию, где стал официальным военным поставщиком во время Русско-турецкой войны 1877 года и в результате финансовых афер приумножил миллионы, доставшиеся ему от отца. Так что в данной ситуации интуиция подвела не Бакунина, а Маркса. Точно такими же аферами — только политическими — Утин занимался в Интернационале, где даже ухитрился организовать и возглавить Русскую секцию. Особенно успешно ему удавалось подливать масла в огонь борьбы между Бакуниным и Марксом, в результате чего она делалась все более и более ожесточенной. В частности, Утин убедил Маркса, что провокационные документы и письма, касающиеся перевода и издания на русском языке первого тома «Капитала», написаны не Нечаевым (как это было на самом деле), а Бакуниным. Бакунин действительно взялся за перевод главного труда Маркса и даже получил от издателя задаток — 300 рублей (треть от всей договорной суммы). Перевод не заладился с самого начала — отчасти из-за дефицита времени, отчасти из-за колоссального объема и сгущенной абстрактности материала, который предстояло перевести (в письме Герцену он назвал научное детище Маркса «экономической метафизикой»). Кроме того, непонятным казалось пристрастие Маркса к цитированию устаревших газетных статей и обильным статистическим данным. Бакунин давно уже разочаровался в теоретической философии и при случае вспоминал собственный давний афоризм: «Кто опирается на абстракцию, тот и умрет в ней». Революцию с помощью абстракций (или в абстрактной сфере) не совершить. Для ее осуществления и победы нужны ружья, пушки, боеприпасы, самоотверженность тысяч бойцов и воля талантливых командиров. Но условия издательского контракта необходимо было выполнять. Тем более что и Маркс ревниво следил за графиком работ и считал дни, оставшиеся до их завершения. Вот тут-то и появился Сергей Нечаев, сыгравший в этом деле крайне негативную роль. Он также считал, что издание «Капитала» на русском языке вряд ли приблизит революцию в России и Бакунин должен сосредоточить все свои силы не на рутинном переводе, а на подготовке прокламаций: ими Нечаев со своими сторонниками — будущими боевиками — намерен был наводнить Российскую империю. Издание же «Капитала» не отменялось вовсе, а несколько сдвигалось по времени. Нечаев быстро нашел нового переводчика и брался урегулировать все финансовые вопросы. И урегулировал, но только своими «нечаевскими» методами. Он припугнул издателя, продемонстрировав для пущей убедительности револьвер и предложив забыть и о выданном авансе, и о сроках выполнения контракта. Ничего этого Бакунин не знал. В чем можно было обвинить его лично, так это в излишней доверчивости, от коей страдал всю жизнь. В ту пору он полностью доверял (разве он один?) Нечаеву и был только рад, что тому так быстро удалось разрешить столь деликатное дело. Но спустя некоторое время Маркс предъявил комиссии Гаагского конгресса документ, полученный им от Утина и якобы написанный от имени мифического «революционного комитета», где содержались угрозы и шантаж в адрес русского издателя «Капитала» на тот случай, если тот вознамерится настаивать на возвращении задатка, выданного Бакунину. «Документ», шитый белыми нитками, скорее всего был написан самим Утиным. Впоследствии он исчез из «следственного дела». * * *
Франко-прусская война 1870–1871 годов, в результате которой Франция потерпела сокрушительное поражение, породила у Бакунина новые надежды на активизацию революционного движения в Европе. Его симпатии целиком и полностью были на стороне оккупированной Франции[32]. При этом ему представлялось, что создавшаяся ситуация благоприятствует не только всенародному сопротивлению захватчикам, но и перерастанию крупномасштабной военной схватки двух империалистических держав в гражданскую войну в самой Франции. В этом русский революционер видел ее спасение. Он писал: «<…> Кроме искусственной государственной организации, в стране есть только народ; стало быть, Франция может быть спасена только непосредственным действием, не политическим, [а] народа — массовым восстанием всего французского народа, организующегося стихийно, снизу вверх, для разрушения, для дикой войны на ножах». И конкретизировал свою мысль, обращаясь к французским патриотам: «Нет, дорогие друзья, Франция не погибнет, если вы не хотите погибнуть сами, если вы люди, если вы обладаете темпераментом, если в сердце вашем есть настоящая страсть, — если вы хотите ее спасти. Вы не можете больше спасти ее путем общественного порядка, государственной силой. Все это, благодаря пруссакам, — я говорю это, как истинный социалист, — теперь одни развалины. Вы не можете даже спасти ее путем революционного усиления политической власти, как это сделали якобинцы в 1793 году. Так спасите ее путем анархии. Разнуздайте эту народную анархию как в деревнях, так и в городах, разверните ее во всю ширь так, чтобы она катилась как бешеная лава, снося и разрушая на своем пути все: всех врагов и пруссаков. Это геройский и варварский способ, я знаю. Но это последний и отныне единственно возможный способ. Вне его нет спасения для Франции. Так как все нормальные силы разложились, ей остается только отчаянная и дикая энергия ее детей, — которые должны выбрать или рабство, — путь буржуазной цивилизации, или свобода, — путь свирепой борьбы пролетариата». «И когда пробьет час революции, — обращался «отец анархии» к своим единомышленникам, — [вы провозгласите] ликвидацию государства и буржуазного общества, вместе со всеми юридическими отношениями; [вы провозгласите] анархию, то есть подлинную, открытую народную революцию, анархию юридическую и политическую и экономическую организацию победоносного мира трудящихся снизу вверх и от периферии к центрам. <…> Так или иначе революция, революция делается неизбежной — сначала во Франции и Италии, а затем в той или иной степени повсюду! Да здравствует революция!» Конечно, призыв к стихийной и массовой поножовщине сегодня заставит содрогнуться каждого, кто представляет ужасы гражданской войны. Уже в XIX веке они привели к морю крови и горам трупов во время войны Севера против Юга в США или при расправе с защитниками Парижской коммуны. Но следующий, XX век затмил предшествующие события воистину иррациональными масштабами ничем не оправданных смертей безвинных людей во время бесчисленных гражданских войн. Россия, Мексика, Испания, Кампучия, Ангола, Мозамбик, Эфиопия, Сомали, Афганистан — вот далеко не полный перечень стран, где рекомендованный Бакуниным иллюзорный способ построения «справедливого общества» обернулся (прежде всего для народных масс) бесчисленными бедами и невзгодами. Разрабатывая планы революционного восстания во Франции, Бакунин опирался на существовавшие в различных городах ячейки сочувствовавших ему активистов, в основном молодежи. В письме от 7 февраля 1870 года к одному из своих французских сподвижников, Альберу Ришару, он с восхищением отмечал: «Ах! мой дорогой, как эти ребята работают, какая дисциплинированная и серьезная организация и какая мощь коллективного действия, где все личности стираются, отказываются даже от своего имени, от своей репутации, от всякого блеска, от всякой славы, принимая на себя лишь риски, опасности, самые суровые лишения, но в то же время сознавая, что они сила, что они действуют. <…> Личность исчезла, а на месте личности — невидимая, неведомая, вездесущая рать, действующая повсюду, каждый день умирающая и каждый день возрождающаяся, их хватают десятками, они возрождаются сотнями; гибнут личности, но рать бессмертна, и мощь ее растет с каждым днем, ибо она пустила глубокие корни в мире черных рук и черпает из этого мира бесчисленное множество рекрутов. Вот та организация, о которой я мечтал, мечтаю до сих пор и которую хотел бы видеть у вас…» (Обращаю внимание на первейший принцип всякой революционной организации, как его понимал Бакунин: дисциплина, дисциплина и еще раз дисциплина — вот такая в общем и целом получается анархия. — В. Д.) На алтарь революционного коллективизма Бакунин в любое время готов был положить и собственный авторитет. В том же письме Альберу Ришару он отмечал: «Не пишешь ли ты мне, что если я того пожелаю, то смогу сделаться Гарибальди социализма? Очень мне надо сделаться Гарибальди, да и вообще играть роль! Дорогой мой, я умру, и меня съедят черви. Но я хочу, чтобы наша идея восторжествовала. <…> Для торжества этой идеи я хочу не выставления, более или менее драматического, моей собственной персоны, я хочу не моей власти, а нашей власти, — власти нашего коллектива, нашей организации, нашего коллективного действия, ради которых я первый готов отказаться от своего имени, от своей личности, вычеркнуть их. Дорогой мой, время исторических и блестящих личностей прошло, и тем лучше. В этом истинный залог торжества демократии…» Бакунин решил действовать по такой схеме: в условиях полной неразберихи и замешательства (точнее — шока), вызванных победой прусской армии и ее быстрым продвижением вглубь французской территории, побудить народные массы к всеобщему восстанию — сначала во Франции, а затем в Испании, Италии и франкоговорящей части Швейцарии. Такая тактика, рассчитанная на внезапность, должна была привести, по расчетам «апостола мировой революции», к ликвидации государства как такового и послужить сигналом к священной народной войне против прусских оккупантов. Достаточно одной искры, чтобы огонь охватил всю Францию, с тем чтобы вскоре быстро превратиться в мировой пожар. К миссии «поджигателя» Бакунин был готов давно. Он искренне верил: в урочный час и в урочном месте его пламенное слово зажжет многотысячные толпы, от которых революционный энтузиазм перекинется на миллионы. Оставалось только ждать подходящего момента. 4 сентября 1870 года, через три дня после разгрома французской армии под Седаном и сдачи на милость победителя императора Наполеона III, в Париже вспыхнуло восстание, свергнувшее монархию и провозгласившее республику. Революционные выступления прокатились по всей стране. Особенно стремительно и бурно ситуация развивалась в Лионе, Марселе и Тулузе. Лион — крупнейший промышленный центр, а в XIX веке — еще и второй (в настоящее время — третий) по величине город Франции, негласно считавшийся ее второй столицей. Здесь при первом же известии о революции рабочие и представители других слоев населения захватили городскую ратушу и подняли на ней красный флаг[33]. В тот же день образовался Комитет общественного спасения, взявший всю полноту власти в свои руки. С точки зрения Бакунина, это в корне противоречило его антигосударственной модели дальнейшего развития революционной ситуации во Франции и распространения стихийного народного бунта, если не на всю, то, по крайней мере, на Южную и Юго-Западную Европу. В Лионе у Бакунина было несколько сподвижников (среди них Альбер Ришар), они призывали его срочно включиться в организационную и агитационную работу. Заняв деньги на дорогу, Бакунин 9 сентября 1870 года выехал из Швейцарии во Францию и 15 сентября прибыл в Лион. Повсюду на оккупированных территориях мародерствовала прусская солдатня, а в самой столице политики-республиканцы никак не могли поделить власть и судорожно искали компромисса с ненавистным врагом. Ибо еще большую смертельную опасность французская буржуазия видела в собственном народе: стихийное выступление широких масс могло произойти в любое время. Сформированное в Париже так называемое «правительство национальной обороны» безуспешно пыталось организовать сопротивление пруссакам с помощью деморализованной регулярной армии и всячески тормозило развертывание крупномасштабного партизанского движения, боясь дать народу оружие, которое он в любой момент мог повернуть (и обязательно повернул бы) против собственных национал-предателей и либерал-оборонцев. По прибытии в Лион Бакунин остановился на конспиративной квартире своего давнего друга портного Луи Паликса и немедленно приступил к объединению антибуржуазных и антиправительственных сил. Он провел несколько собраний патриотов-интернационалистов, на которых объяснил им свое видение развития революционной ситуации. Затем на грандиозном митинге был образован Центральный комитет спасения Франции, призванный объединить революционно-демократические силы всей страны (и как минимум — оттеснить на задний план буржуазную исполнительную власть в Лионе). Большинство комитета были сторонниками Бакунина, разделявшими его идеи о скорейшем развертывании революции во Франции и сопредельных с ней странах. Ближайшей целью было объявлено создание «революционных коммун» по всей стране и распространение их влияния от периферии к центру (а не наоборот!). Сам Бакунин, как иностранец, официально не входил ни в какие политические структуры, но был, как теперь принято выражаться, неформальным лидером движения: принимал активное участие в организационной работе, в демонстрациях, митингах, в подготовке программных документов и агитационных материалов. На митинге 26 октября бакунинский Центральный комитет спасения Франции объявил о создании Революционной федерации коммун Французской республики и принял написанную Бакуниным программу радикального переустройства всей страны. (В письме к Огареву он сообщил, что идет ва-банк: «Я иду на пан или пропал. Надеюсь на близкое торжество».) Отпечатанную на красной бумаге программу расклеили в виде листовок по всему городу. Часть листовок отправили в провинцию. «Красная афиша», как ее прозвали, по сей день считается одним из самых выразительных документов революционно-демократического движения второй половины XIX века: ФРАНЦУЗСКАЯ РЕСПУБЛИКА. РЕВОЛЮЦИОННАЯ ФЕДЕРАЦИЯ КОММУН Плачевное положение, в котором находится страна, бессилие официальных властей и индифферентизм привилегированных классов привели французскую нацию на край гибели. Если революционно-организованный народ не поспешит действовать, то его будущее погибло, революция погибла, все погибло. Взвесив размеры опасности и принимая во внимание, что нельзя ни на минуту откладывать отчаянного выступления народа, делегаты федерированных Комитетов Спасения Франции совместно с Центральным Комитетом предлагают немедленно принять следующее решение: Статья 1. Административная и правительственная «государственная машина», ставшая бессильной, упраздняется. Французский народ возвращает себе полноту прав. Статья 2. Все уголовные и гражданские суды закрываются и заменяются народным правосудием. Статья 3. Уплата налогов и ипотек прекращается. Налоги заменяются взносами федерированных коммун, взимаемыми с богатых классов соразмерно потребностям Спасения Франции. Статья 4. Распавшееся государство не может впредь вмешиваться в платеж частных налогов. Статья 5. Все существующие муниципальные организации распускаются и заменяются во всех федерированных коммунах Комитетами Спасения Франции, которые будут осуществлять все виды власти под непосредственным контролем народа. Статья 6. Каждый комитет губернского города пошлет двух делегатов, которые все вместе составят революционный Конвент Спасения Франции. Статья 7. Этот Конвент немедленно соберется в ратуше Лиона, как второго города Франции и более всех других способного энергически озаботиться защитою страны. Этот Конвент, опираясь на весь народ, спасет Францию. К оружию!!!. (Под прокламацией стояло 26 подписей, включая бакунинскую.) Поначалу казалось, что судьба благоволит Бакунину и его сподвижникам. Ввиду хозяйственной и финансовой разрухи муниципальный совет Лиона принял решение о снижении поденной оплаты рабочим национальных мастерских (во Франции они создавались для преодоления безработицы). На эту меру властей было решено ответить многотысячной демонстрацией и митингом перед ратушей. У Центрального комитета спасения Франции появилась блестящая возможность возглавить и направить в нужное русло стихийное выступление народных масс. Всю ночь шло подготовительное собрание. Первым на нем выступил Бакунин. Он настаивал на том, чтобы все участники манифестации были вооружены, что позволило бы немедленно перейти от слов к делу и захватить ратушу. Однако большинство членов Центрального комитета это предложение не поддержало. Утром 28 сентября центральную площадь Лиона заполнили тысячи рабочих и горожан с красными знаменами. Одновременно началась агитация в казармах национальной гвардии, многие солдаты и офицеры стали склоняться на сторону народа. На площади толпа, возбужденная энергичными призывами, оттеснила стражу и ворвалась в ратушу. Начался митинг. Часть ораторов выступала с балкона, другая переместилась в заполненный народом зал заседаний муниципалитета. Во время выступления Бакунина в ратуше в сопровождении вооруженной охраны появился мэр Лиона и приказал немедленно арестовать русского эмигранта и его французских соратников. Сопротивление казалось бесполезным, но в это время рабочие ринулись на защиту своих вождей, разоружили национальных гвардейцев и освободили арестованных. Правда, за время краткосрочного ареста гвардейцы успели обобрать Бакунина, лишив его бумажника со всеми деньгами и записной книжки с важными адресами и заметками. На какое-то время хозяином положения стал Центральный комитет спасения Франция. Бакунин убеждал товарищей арестовать разбежавшихся представителей власти и разоружить национальную гвардию, отказавшуюся принять сторону восставшего народа. Вместо этого они, как это обычно бывает в подобных случаях, занялись дележом «портфелей». Буржуазные республиканцы между тем не дремали. Подавляющее большинство вооруженных национальных гвардейцев оставалось на их стороне. Вскоре они плотным кольцом окружили заполненную народом площадь и вытеснили оттуда митингующих. Бакунин и его друзья оказались в ловушке. Через десять дней он так описывал в одном из писем произошедшее: «Вы читали в газете… более или менее правдивый рассказ о нашей первой (и не последней) попытке в Лионе 28 сентября. Факт тот, что начало было великолепно. Мы были господами положения. Несмотря на сопротивление буржуазной национальной гвардии, мы овладели ратушей, нам помогал народ, сначала безоружный, а потом сбежавшийся с оружием в руках. Почему мы не остались там? — спросите Вы. Виною этому отсутствие революционного опыта у нескольких наших друзей, которые развлекались революционными фразами в то время, когда надо было действовать и не слушать обещаний реакционеров, которые, видя себя побежденными, обещали все, а потом не выполнили ничего. А в особенности это вина генерала Клюзере, чтобы не сказать — его трусость и измена. Он принял от победоносного Комитета командование над ратушей и республиканскими гвардейцами, которые окружили ее массою и были за нас. Желая одновременно угодить и буржуям и народу, он позволил первым тайком пробраться в ратушу, тогда как республиканские гвардейцы, считая победу окончательной, начали расходиться. Таким образом, Комитет неожиданно увидел себя окруженным врагами. Я был там с друзьями и говорил им беспрестанно: “Не теряйте времени в пустых спорах, действуйте, арестуйте всех реакционеров. Разите реакцию в голову”. Посреди этих речей я оказался окруженным буржуазными национальными гвардейцами под предводительством одного из самых ярых реакционеров Лиона, самого мэра, г-на Генона. Я отбивался, но меня потащили и заперли в какой-то дыре, порядочно потрепав меня. Час спустя батальон вольных стрелков, обратив в бегство буржуазных гвардейцев, освободил меня. Я вышел с моими освободителями из ратуши, где не было больше ни одного члена Комитета…» Но вскоре разошлись и рабочие. Дело в том, что «отцы города» вовремя осознали свой просчет и отменили дискриминационное решение о снижении оплаты труда в национальных мастерских, о чем во всеуслышание объявили на площади. Страсти улеглись, и митингующие постепенно успокоились. Прокурор приказал арестовать Бакунина как иностранного смутьяна и одного из главных зачинщиков беспорядков. Тому пришлось срочно перейти на нелегальное положение, а на другой день тайно уехать в Марсель. В прощальном письме к Пал иксу он писал: «Дорогой друг, я покидаю Лион с глубокой грустью и с мрачными предчувствиями. Я начинаю думать теперь, что Франция погибла. Она сделается вассальным княжеством Германии, и ее голос, некогда столь мощный, этот голос, возвещавший свободу всему миру, не будет пользоваться никаким влиянием в советах Европы. Место ее живого и реального социализма займет доктринерский социализм немцев, которые будут говорить только то, что позволят им сказать прусские штыки, вернувшиеся домой после победы. Бюрократический и военный разум Пруссии в союзе с кнутом петербургского царя водворят спокойствие и общественный порядок на всем континенте Европы, по крайней мере, на 50 лет. Прощай свобода, прощай социализм, справедливость для народа и торжество человечности! Все это могло бы выйти из современного разгрома Франции, и все это вышло бы из него, если бы французский народ, если бы лионский народ этого захотел. Но не будем больше об этом говорить. Совесть моя подсказывает мне, что я исполнил свой долг до конца. Мои лионские друзья также знают это, а до остального мне дела нет…» Скрываясь в окрестностях Марселя и ожидая революционного выступления трудящихся (в случае, если вражеские войска приблизятся к городу), Бакунин продолжил работу над книгой «Кнутогерманская империя и социальная революция», которую начал еще в Лионе. Позже Бакунин назовет «Кнутогерманскую империю» (к сожалению, оставшуюся незавершенной) своим духовным завещанием. В самом деле, в определенной степени здесь обобщены его теоретические выводы и опыт, накопленный за время революционной деятельности в Италии, Швейцарии и Франции. В Марселе он пробыл недолго: отсутствие средств к существованию требовало возвращения в Швейцарию. Обратный путь не обошелся без приключений. Под покровом ночи его, загримированного, вывезли на лодке в открытое море, где он пересел на пароход, идущий в Геную, и уже оттуда отправился в Локарно. Между прочим, в своих прогнозах Бакунин не ошибся: в конце октября в Марселе произошло восстание рабочих, которые с красными знаменами бросились на штурм городской ратуши, практически без боя захватили ее и провозгласили коммуну. Это стихийное выступление было вызвано известием о капитуляции Рейнской армии под Мецем, что открывало путь прусским войскам вглубь Франции. Марсельская коммуна просуществовала несколько дней: у рабочих не было лидеров, способных возглавить и повести за собой массы. Вслед за Марселем вновь восстал Лион, но и здесь революционное выступление захлебнулось по той же самой причине. Быть может, если бы Бакунин не покинул Францию, события развивались бы по совершенно иному сценарию. Его энергии вполне хватило бы, чтобы воспламенить народ, а харизма прирожденного лидера и вождя способна была обеспечить должную организацию масс. Но он уже не успевал ни в Марсель, ни в Лион. Сумел только предупредить, что в одиночку ни одна из новообразованных коммун — ни Марсельская, ни Лионская, ни Парижская — ничего сделать не в состоянии и обречены на гибель. Победа возможна лишь при объединении всех усилий. На случай успеха Бакунин еще до падения бонапартистского режима Наполеона III подготовил проект декрета[34], регламентирующего постреволюционную жизнь во Франции; его первая статья гласила: «Революционные коммуны Парижа, Лиона, Марселя, Лиля, Бордо, Руана, Нанта и пр., приготовив солидарно и направив революционное движение для низвержения императорской тирании, объявляют, что они не считают свою задачу оконченной прежде, чем они обеспечат революцию применением принципов равенства, которые они исповедуют. Вследствие этого они соединяются федеративно, становятся на время авторитарными и предпринимают следующее…»: (далее идут еще четырнадцать основных и пять дополнительных конституционных статей будущей «безгосударственной» Французской социалистической республики). * * *
В ту пору Бакунин много занимался философией. Но уже не той, что четверть века назад. Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель и даже Фейербах были давно пройденным этапом. Будущее философии бывший гегельянец видел не в абстрактных и спекулятивных конструкциях, а в единстве теории и практики, любомудрия и естествознания. На тех же позициях, как известно, стоял и Герцен, однако в отличие от него Бакунин больше ориентировался на набиравший силу позитивизм, основоположником которого считался Огюст Конт (1798–1857). Однако было бы неправильно назвать философскую позицию Бакунина чисто позитивистской; в его мировоззрении по-прежнему доминировали диалектика и материализм, а в более широком плане — даже и пантеизм. Наиболее наглядно это выразилось в обширном трактате, при жизни автора не опубликованном и получившем название «Философские рассуждения о божественном призраке и действительном мире человека». Бакунин давно был атеистом, тем не менее относился к объективному миру пантеистически. Он даже готов был признать существование Бога при условии, что таковым будет считаться Природа. Дабы не возникало никаких двусмысленностей и недопониманий, он сформулировал свое философское кредо, или, как он еще его называл, аксиому: «Все, что есть, — существа, составляющие бесконечное целое мироздания, все вещи, существующие в мире, независимо от того, какова, впрочем, их общая природа как в отношении количества, так и в отношении качества, вещи, самые различные и самые сходные, большие и малые, близкие или очень отдаленные, — необходимо и бессознательно оказывает друг на друга непосредственно и прямо либо путем косвенных передач непрерывное действие и испытывает непрерывное противодействие; все это бесконечное количество особых действий и противодействий, совокупляясь в общее и единое движение, порождает и составляет то, что мы называем жизнью, мировой взаимосвязью и причинностью, природою. Для меня неважно, назовете вы это Богом, Абсолютом, если это вам нравится, лишь бы вы не придавали этому слову Бог иного смысла, нежели тот, который я только что уточнил: речь идет о мировой, естественной, необходимой и действительной, но ни в коем случае не о предопределенной, заранее обдуманной, предусмотренной комбинации, о бесконечности особых действий и противодействий, которые непрерывно оказывают друг на друга все действительно существующие вещи. Таким образом, определенная мировая взаимосвязь, Природа, рассматриваемая в смысле безграничного Мироздания, навязывается нашему уму как рациональная необходимость; но мы никогда не сможем охватить ее действительным образом, даже в своем воображении, и в еще меньшей степени можем ее распознать, ибо мы можем распознать только бесконечно малую часть Мироздания, которая проявляется при посредстве наших чувств. Что же касается всего остального, то мы его предполагаем, не имея даже возможности констатировать его действительное существование». Почти в то же самое время Бакунин написал работу «Бог и государство» (известна в двух вариантах). Надо ли говорить, что к Богу здесь было столь же негативное отношение, как и к государству?.. Зимой 1871 года Бакунина в Локарно посетил разделявший его взгляды молодой русский студент, обучавшийся в Швейцарии, — Михаил Петрович Сажин, известный также под псевдонимом Арман Росс (1845–1934) и бывший членом бакунинского «Альянса социалистической демократии». Его рассказ о повседневной жизни своего великого учителя, написанный на склоне лет, стоит того, чтобы привести его полностью: «В эту зиму Мишель (обыкновенно все мы называли Бакунина этим именем) в своих письмах ко мне звал меня приехать к нему, да я и сам очень хотел съездить и пожить с ним несколько дней, но все как-то не удавалось, задерживало то то, то другое. И вот вдруг Озеров (русский сподвижник Бакунина. — В. Д.) из Женевы сообщил, что Мишель очень бедствует и немного прихварывает. Это послужило сильным импульсом, и я дня через два-три поехал к нему, собрав среди молодежи франков, помнится, около полутораста, купив чаю и табаку фунта по два. Тогда еще не было железной дороги через Сен-Готард и приходилось ехать и по железной дороге, и на пароходе по четырехкантонному озеру, и в дилижансе, и, наконец, через самый Сен-Готард на санях, так как он был завален снегом. Все путешествие продолжалось полтора суток. Приехав в Локарно и оставив свой саквояж в конторе дилижансов, я отправился к Бакунину и пришел как раз к обеду. Мишель не ожидал меня, но очень доволен был моим приездом. Обед состоял из супа и жареной картошки. Я до сих пор помню очень отчетливо и ясно все, что я увидел и услышал, — так меня поразила беднота жизни его с семьей. Он занимал квартиру в две комнаты во втором этаже двухэтажного дома, очень маленького. Внизу жили хозяева. Между этими комнатами был коридор, который служил столовой и прихожей, потому что с лестницы ход был прямо в этот коридор. Одну комнату занимал Мишель, а другую — его жена с двумя маленькими детьми. Обстановка была самая убогая, мебелишка самая простая, так, в комнате его стояли: кровать, стол, три-четыре стула и сундук, в котором лежало белье, а единственная суконная черная пара висела на гвозде; были еще простые полки с книгами. И стол, и кровать, и табуретки, и стулья были простые, белые. Когда я передал чай, табак и деньги, Мишель расцеловал меня и позвал жену, которая, увидав все это на столе, громко сказала: “Ну, вот мы будем и с мясом. Надо сейчас же уплатить булочнику и мяснику, сколько можно, и тогда мы снова будем иметь у них кредит”. Бакунин обычно после обеда, от 7 до 9 часов спал, затем до 10–11 часов продолжалось чаепитие, после чего он работал до 3-х часов ночи, спал он от 3—4-х до 10 утра. В 12 часов ходил читать газеты, и затем до обеда я проводил с ним все время в разговорах. Он интересовался моей жизнью в Англии, расспрашивал о моих тамошних знакомых, о разговорах с ними, а когда перешли к Цюриху, то тут он старался выведать от меня решительно все, что я знал о каждом русском студенте или студентке. Через день-другой он снова возвращался к характеристике какого-либо лица, о котором уже говорилось раньше, и спрашивал о нем дополнительно. Когда он весною 1872 года приехал в Цюрих (он прожил здесь два-три месяца), он знал заочно от меня почти всех русских, учившихся в Университете и Политехникуме, и указывал мне мои ошибки в оценке их. Удивительная вещь — он обладал талантом скоро, близко и душевно сходиться с людьми, когда эти люди казались ему полезными в революционном отношении. Я помню, что уже на другой день чувствовал себя с ним совершенно свободно и легко, точно таким же молодым и вполне равным себе. Ведь мне тогда было двадцать пять лет, а ему почти шестьдесят, да разве возможно сравнить его прошлую жизнь, богатую таким огромным опытом, его огромные знания и т. д. соответственно с моими, и тем не менее я нисколько не чувствовал его безусловного превосходства. Когда он был в Цюрихе, то я то же самое наблюдал в отношениях его ко всей окружавшей его молодежи, а ведь тогда было несколько десятков лиц, и он со всеми был одинаков. Я прожил с ним тогда неделю, и это время до сих пор я помню очень хорошо, оно было для меня драгоценно. Он выведал от меня всю подноготную, да и я узнал многое, что меня интересовало в революционных делах Европы. До Парижской коммуны я заехал к нему еще один раз ненадолго, и мы встретились с ним, как старые близкие приятели; но полная интимность с ним и с его самыми близкими друзьями и соратниками наступила только после моего возвращения из Парижской коммуны, то есть летом 1871 года, так что “искус” мой продолжался почти год…» Об упоминаемых Сажиным детях Бакунина необходимо сказать особо. Ближайшее окружение Михаила Александровича считало, что их отцом на самом деле являлся приверженец Бакунина молодой итальянский адвокат Карло Гамбуцци. Нравы в тогдашней революционной среде — как российской или эмигрантской, так и иностранной — были достаточно свободными. Знаменитый роман Н. Г. Чернышевского «Что делать?», где достаточно мягко, но недвусмысленно пропагандировалась свободная; любовь «новых людей» — русских революционеров, Антония Ксаверьевна вряд ли читала. Да и кто станет жить по книгам? Сам Бакунин никогда не подтверждал, но и не опровергал циркулировавших вокруг жены слухов. У него самого в сибирской ссылке остался внебрачный сын, о котором, кроме факта его существования, к сожалению, ничего не известно. Следует также принять во внимание, что в последнее десятилетие жизни здоровье Бакунина было сильно подорвано застарелыми болезнями и в интимных отношениях супругов наступило вполне естественное охлаждение. Тем не менее с Антосей у него до конца дней сохранялись теплые отношения. Детей, носивших его фамилию, он искренне любил. После смерти Бакунина его вдова сразу же вышла замуж за Гамбуцци, и следы ее с тех пор затерялись. Как рассказал мне исследователь родословной семьи Бакуниных В. И. Сысоев, сын Михаила Александровича Бакунина — Карл Михайлович Бакунин — в конце XIX века приезжал в Прямухино с целью выяснения вопроса о своих возможных правах наследования, но вернулся в Европу ни с чем. По данным Ю. М. Стеклова, он покончил жизнь самоубийством. Безвыходное материальное положение заставило Бакунина еще в 1868 году поставить перед братьями вопрос о выделении ему причитающейся одной шестой доли наследства, с тем чтобы немедленно ее продать (или заложить) и таким образом рассчитаться с долгами. Переписка с братьями приобрела в основном деловой характер и касалась главным образом вопросов раздела имущества. Большинство братьев (в особенности — их жены) не желали раздела и не торопились с принятием окончательного решения, что вынудило Михаила даже заявить однажды: ежели проволочки продолжатся и далее, он продаст свою долю какому-нибудь иностранцу, а тот будет добиваться своих прав уже через суд. Однако родные, несмотря на неприятие его мировоззрения, по-прежнему любили Мишеля, втайне гордились им. Многое изменилось и в отношениях Бакунина с его лучшими друзьями — Герценом и Огаревым. Мудрого и осторожного Герцена пугали крайний радикализм и непредсказуемость поведения друга. Огарев — тот был попроще: как поэту, ему как раз таки импонировали многие бунтарские идеи и чисто русские черты характера Мишеля — широта души, доброта и участливость, доверчивость и незлопамятность, беззаботность и рассеянность, льющиеся через край оптимизм и веселье. Как известно, после поражения европейской революции 1848–1849 годов в воззрениях и настроениях Герцена произошел перелом: он стал скептически относиться к революционному движению в целом, а в России — в особенности. Он не видел реальных сил, способных пробудить народ ото сна и поднять его на революцию. Теперь он ориентировался на длительную эволюцию и формирование предпосылок социального переустройства общества, а также политическое просвещение народа с помощью нелегальных газет, книг, прокламаций. В противоположность этому Бакунин делал ставку на революцию «немедленно и любой ценой». Он считал, что революционные предпосылки можно быстро и в «назначенное время» искусственно создать, для чего достаточно организационных усилий немногих, но обязательно талантливых революционеров. Бакунин искренне верил, что и сам способен одной пламенной речью наэлектризовать толпу людей и повести ее на штурм любой Бастилии. Герцен же видел в этом обыкновенный экстремизм и авантюризм, попытку проигнорировать закономерности объективного развития и перескочить через еще не пройденные этапы социальной эволюции. В конечном счете, непримиримые разногласия с Бакуниным привели к появлению последней герценовской теоретической и публицистической работы, обращенной непосредственно к старому другу. Она так и называется — «К старому товарищу» и написана в виде четырех писем. Свое мнение Герцен сформулировал в предельно деликатной (я бы сказал даже — в элегической) форме, на которую способен был, пожалуй, один только он. Вот, к примеру, заключительные аккорды второго письма: «<…> Ни ты, ни я, мы не изменили наших убеждений, но разно стали к вопросу. Ты рвешься вперед по-прежнему с страстью разрушенья, которую принимаешь за творческую страсть… ломая препятствия и уважая историю только в будущем. Я не верю в прежние революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того чтоб знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут за мной — не могут идти. И еще слово. Высказывать это в том кругу, в котором мы живем, требует если не больше, то, конечно, не меньше мужества и самостоятельности, как брать во всех вопросах самую крайнюю крайность. Я думаю, ты со мной согласишься в этом». Тогда же, подводя итоги своей долгой и совсем не гладкой дружбы с Михаилом, он писал: «О Бакунине я говорил и придется еще много говорить. Его рельефная личность, его эксцентрическое и сильное появление, везде — в кругу московской молодежи, в аудитории Берлинского университета, между коммунистами Вейтлинга и монтаньярами Коссидьера, его речи в Праге, его начальство в Дрездене, процесс, тюрьма, приговор к смерти, истязания в Австрии, выдача России, где он исчез за страшными стенами Алексеевскою равелина, — делают из него одну из тех индивидуальностей, мимо которых не проходит ни современный мир, ни история. В этом человеке лежал зародыш колоссальной деятельности, на которую не было запроса. Бакунин носил в себе возможность сделаться агитатором, трибуном, проповедником, главой партии, секты, иересиархом, бойцом. Поставьте его куда хотите, только в крайний край, — анабаптистом, якобинцем, товарищем Анахарсиса Клоца, другом Гракха Бабефа, — и он увлекал бы массы и потрясал бы судьбами народов, — “Но здесь, под гнетом власти царской”, Колумб без Америки и корабля, он, послужив против воли года два в артиллерии да года два в московском гегелизме, торопился оставить край, в котором мысль преследовалась, как дурное намерение, и независимое слово — как оскорбление общественной нравственности». Фактически такую же нелицеприятную правду он высказал Михаилу в одном из писем: «Пятьдесят лет своей жизни ты провел вырванный из практической жизни. Смолоду брошенным в немецкий идеализм, который время, согласно схеме, превратило в созерцательный реализм, не познавшим России ни во время своего заключения, ни после Сибири, но переполненным огромной страстной жаждой благородной деятельности, ты жил в буре призраков, студенческих шалостей, смелых планов, пустяковых решений. После десяти лет заключения ты вышел тем же теоретиком со всей неопределенностью, болтуном без скрупулезности в денежных делах, обуреваемый тихим, но неуклонным эпикуреизмом и испытывающим зуд к революционной деятельности, в которой только революции нет». Постепенному отчуждению между Герценом и Бакуниным способствовали не только идейные расхождения, но также и некоторые непреодолимые психологические мотивы. Бакунин до конца дней продолжал сохранять дружеские отношения с давним своим приятелем — поэтом Георгом Гервегом — личным врагом Герцена, соблазнителем его жены и разрушителем семьи. Хорошо известно также столкновение Бакунина с сыном Герцена Александром, которого отец во время польского восстания 1863 года направил в Швецию — по существу, для контроля за деятельностью находившегося там же непредсказуемого Бакунина. Во время конфликта Герцен, естественно, встал на сторону сына, обвиненного Бакуниным в мальчишестве, бонапартизме, авантюризме, наглости и политическом дилетантстве. Неоднократно, в самой нелицеприятной и саркастической форме критиковал Герцен анархическое кредо Бакунина, связанное с уничтожением государства, старался как можно реже публиковать его статьи в своих изданиях (и, в частности, в газете «Колокол»), откровенно недолюбливал жену Мишеля — Антосю и держался по отношению к ней с демонстративной отчужденностью, наконец, первым подхватил и всячески содействовал распространению обидного для Михаила иронического прозвища — «Большая Лиза», сопряженного с известной сентиментальной повестью Карамзина «Бедная Лиза»[35]. И все же никто лучше Герцена не осознавал величия Бакунина, его уникальной роли в русском освободительном движении. Даже когда они разошлись, Герцен продолжал защищать Михаила от нападок и наветов. Когда интриган Николай Утин попытался в очередной раз очернить Бакунина в глазах Герцена, тот с присущим ему достоинством ответил: «<…> Я не могу согласиться с Вашим мнением, очень враждебным, относительно Бакунина. Бакунин слишком крупен, чтобы с ним поступить somnariremment [бесцеремонно. — фр.]. У него есть небольшие недостатки — и огромные достоинства. (Та же мысль повторяется и в мемуарах Герцена, объединенных под названием «Былое и думы». — В. Д.) У него есть прошедшее, и он — сила в настоящем. Не полагайтесь на то, чтобы всякое сменяющее поколение интенсивно было лучше предыдущего. <…> В людях, как в винах, есть cru [зависимость от климата, почвы, сорта винограда и т. п. — фр.]. Я думаю, что Бакунин родился под кометой» (выделено мной. — В. Д.). Смерть Герцена, последовавшая 9 (21) января 1870 года в Париже, поразила Бакунина в самое сердце. «Огарев! Неужели это правда? — писал он другу. — Неужели он умер? Бедный ты! Бедные Natalie обе! Бедная Лиза! Друг, на наше несчастье слов нет. Разве только одно слово: умрем в деле. Если можешь, напиши хоть одно слово». * * *
Парижская коммуна была провозглашена 18 марта 1871 года. Рабочий Париж восстал и взял власть в свои руки в ответ на попытку официальных властей вывести из осажденного пруссаками города артиллерию и разоружить национальную гвардию. Над парижской ратушей вознеслось красное знамя. Правительство «национальной обороны» во главе с Адольфом Тьером бежало в Версаль. В результате демократических выборов большинство в коммуне составили депутаты социалистической ориентации (прудонисты, бланкисты, бакунисты и несколько марксистов). Сам Бакунин увидел в Парижской коммуне подтверждение своей главной идеи — фактической отмены государственной формы правления. Он восторженно приветствовал парижских коммунаров, среди которых было немало его друзей. Уже после ее поражения, кстати, им предсказанного заранее, Бакунин писал: «Я — сторонник Парижской Коммуны, которая, будучи подавлена, утоплена в крови палачами монархической и клерикальной реакции, сделалась через это более жизненной, более могучей в воображении и в сердце Европейского пролетариата; я — сторонник Парижской Коммуны в особенности потому, что она была смелым, ясно выраженным отрицанием Государства». На эту тему он готов был говорить бесконечно: «Что это практическое отрицание Государства имело место именно во Франции, бывшей доселе по преимуществу страной политической централизации, и именно в Париже, в историческом центре той великой французской цивилизации, которая и положила начало отрицанию государства, — это факт громадной исторической важности. Париж, развенчивающий себя и с энтузиазмом отрекающийся от своей власти во имя свободы и жизни Франции, Европы, целого мира! Париж, снова ставший инициатором и тем снова подтвердивший свое историческое призвание, показав всем рабским народностям (а какие же из современных народов не находятся в рабстве!) единственный путь освобождения и спасения! Париж, нанесший смертельный удар политическим традициям буржуазного радикализма и положивший реальное основание революционному социализму! Париж, вновь заслуживший проклятия всех реакционеров Франции и целого мира! Париж, в смертельной ненависти к ликующей реакции похоронивший самого себя под дымящимися развалинами! Париж, спасший ценою своего разрушения честь и будущность Франции и доказавший человечеству, что если жизнь, ум, нравственная сила и исчезли в высших классах, то зато они, могучие и полные будущности, сконцентрировались в пролетариате! Париж, освятивший новую эру, эру решительного и полного освобождения народных масс, эру их солидарности, ныне вполне осуществленной помимо государств с их искусственными границами! Париж, провозгласивший себя гуманитарным и атеистичным и заменивший божественные вымыслы великою реальностью социальной жизни и верой в науку, которая заменила ложь и неправду религиозной, политической и юридической морали принципами свободы, справедливости, равенства и братства, этими вечными основами всякой человеческой морали! Геройский, рациональный и верующий Париж, запечатлевший своим великодушным падением, своею смертью могучую веру в судьбы человечества и завещавший эту веру, еще более могучую и живую, грядущим поколениям! Париж, затопленный кровью своих самых благородных сынов, — это человечество, пригвожденное к кресту сплоченной Европейской международной реакцией с благословения всех христианских церквей и великого жреца неправды — папы! Будущая же международная и солидарная революция народов будет воскресением Парижа!» Где бы ни появлялся Бакунин в это судьбоносное для Европы время, что бы ни делал, что бы ни говорил или ни писал — на первом плане для него по-прежнему оставалась давняя, неискоренимая пламенная страсть, выражаемая одним-единственным словом — СВОБОДА! В работе, посвященной анализу деятельности и гибели Парижской коммуны, содержится настоящий гимн этому священному для него понятию: «Я — фанатический приверженец свободы, видящий в ней единственную среду, где могут развиться и процвести ум, достоинство и счастье людей; не той формальной свободы, жалованной, размеренной и регламентированной государством, которая есть вечная ложь и которая в действительности представляет не что иное, как привилегию избранных, основанную на рабстве всех остальных, не той индивидуалистической, эгоистичной, скудной и призрачной свободы, которая была провозглашена школой Ж. Ж. Руссо и всеми другими школами буржуазного либерализма и которая смотрела на так называемое общее право, выражаемое государством, как на ограничение прав каждого отдельного лица, — что всегда и неизбежно сводит к нулю право каждого отдельного индивида. Я имею в виду одну свободу, достойную этого имени, свободу, предоставляющую полную возможность развить все способности интеллектуальные и моральные, скрытые в каждом человеке, свободу, не признающую иных ограничений, кроме предписанных законами нашей собственной природы, что равносильно, собственно говоря, совершенному отсутствию ограничений, так как эти законы не изданы каким-либо законодателем, вне нас, рядом с нами или превыше нас стоящим; они нам присущи, неотделимы от нас, составляют самую основу нашего существа, как материального, так и интеллектуально-морального; вместо того чтобы извращать их, мы должны их рассматривать как необходимые условия и настоящую, действительную причину нашего стремления к свободе. Я имею в виду такую свободу каждого, которая, входя в соприкосновение с свободой других людей, не останавливается перед ней, как перед предельным рубежом, но, напротив, находит в свободе других свое подтверждение и возможность расширяться до бесконечности; я имею в виду свободу каждого отдельного индивида, не ограничиваемую свободой всех, свободу в солидарности, свободу в равенстве; свободу, восторжествовавшую над грубой силой и над самым принципом авторитета — неизменным идеалом этой силы; свободу, которая, ниспровергнув всех небесных и земных идолов, положит основание новому миру, — миру человеческой солидарности на обломках всех церквей и всех государств». Во истину, весь мир изменился, неизменными и непоколебимыми остались только убеждения русского «апостола свободы», не устававшего утверждать: только в условиях ничем не ограниченной свободы полностью раскрепощается личность и пробуждаются ее творческие потенции, а перед человеческим разумом расступаются доселе недоступные горизонты… Глава 10
ШИВА-РАЗРУШИТЕЛЬ
Программная работа Бакунина «Государственность и анархия» заканчивается знаменательным призывом[36]: «<…> На нашем знамени… огненными, кровавыми буквами начертано разрушение всех государств, уничтожение буржуазной цивилизации, вольная организация снизу вверх посредством вольных союзов — организация разнузданной чернорабочей черни, всего освобожденного человечества, создание нового общечеловеческого мира». В других работах пояснялось, что именно подлежит уничтожению — политическая система государства, банки и финансовая монополия в целом, церковь, правоохранительные органы и юридические институты, университеты, армия, полиция (все они созданы эксплуататорским меньшинством в первую очередь для подавления — физического, материального, морального и идеологического — эксплуатируемого большинства). В приведенном тезисе ничего нового нет: в разных вариантах эти мысли красной нитью проходят через другие печатные труды и агитационные материалы «отца анархии», не говоря уже о его многочисленных устных выступлениях и заявлениях. Однако (что уже неоднократно отмечалось выше) для Бакунина как прирожденного диалектика, впитавшего ее непосредственно из немецкой классической философии, «разрушительный тезис» просто не мог существовать исключительно в первично-изолированной форме. Свою истинность он обретал только в неразрывном единстве с последующими шагами, приводящими к диалектическому синтезу. Поэтому, подобно верховному ведийско-индуистскому богу Шиве, олицетворяющему два неразрывно связанных и взаимодополняющих начала — разрушение и созидание, — Бакунин также постулирует или мысленно производит разрушеnue ради созидания. Во все той же «Государственности и анархии» он провозглашает: «Будет время, когда не будет более государств — а к разрушению их стремятся все усилия социально-революционной партии в Европе, — будет время, когда на развалинах политических государств оснуется, совершенно свободно и организируясь [так!] снизу вверх, вольный братский союз вольных производительных ассоциаций, общин и областных федераций, обнимающих безразлично, потому что свободно, людей всех языков и народностей. <…> Таков широкий народный путь, путь действительного и полнейшего освобождения, доступный для всякого, и потому действительно народный, путь анархической социальной революции, возникающей самостоятельно в народной среде, разрушающей все, что противно широкому разливу народной жизни, для того, чтобы потом из самой глубины народного существа создать новые формы свободной общественности». Бакунин не часто называл себя анархистом, а свое учение анархизмом, хотя слово «анархия» встречается уже в самой первой его печатной работе «Гимназические речи Гегеля». При этом он вкладывал в эти понятия далеко не тот же самый смысл, какой обычно вкладывала широкая публика, большинство непримиримых его противников и даже сторонников. Бакунисты отрицали не только государство как инструмент тотального насилия над народом вообще и над всякой личностью в частности. Они, к примеру, отвергали парламентские формы политической борьбы вместе с всеобщим избирательным правом. «Одним словом, — провозглашал Бакунин, — мы отвергаем всякое законодательство, всякую власть, всякое привилегированное, патентованное, официальное и законное влияние, хотя бы оно и вытекало из всеобщего голосования, ибо мы убеждены, что оно всегда будет выгодно господствующему меньшинству эксплуататоров и вредно огромному большинству оскорбленных. В этом смысле мы действительно анархисты». Представляя грядущую социальную революцию как единство двух диалектически взаимосвязанных сторон — отрицательной и положительной, — Бакунин видел в негативном аспекте уничтожение всего, что «разоряет и угнетает народную жизнь», к числу же позитивных задач относил создание совершенно новой организации «более или менее освобожденного общества». Под ним мыслилась добровольная, абсолютно свободная федерация коммун и ассоциаций трудящихся, создаваемых на основе действительного желания народа, а не путем «произвола и фантазии главарей». Таков вкратце идеал анархического переустройства и будущей организации общества. Отсюда понятно, почему Бакунин и его единомышленники предпочитали называть свою социальную концепцию не только и даже не столько анархизмом, сколько федерализмом (а себя, соответственно, именовали федералистами)[37]. Что касается термина анархии (от греч. anarchia — «безвластие», «безначалие»), то к настоящему времени это понятие достаточно дискредитировано совместными усилиями критиков и оппонентов разного калибра и различной политической ориентации, но еще больше — самими анархистами, безуспешно пытавшимися реализовать его на практике. Причем «практика» выражалась не только в актах индивидуального террора. Применительно к собственно анархистам, последний более прижился на Западе; в России пальма первенства оставалась у «бомбистов»-народовольцев и социали-стов-революционеров (эсэров), одинаково высоко чтивших Бакунина как одного из своих идейных предтеч. В России практическая реализация анархических идей известна и в другой, так сказать, «натуральной» форме — в попытке создания в годы Гражданской войны «безвластного государства» (со столицей в Гуляйполе) на украинской территории, занятой повстанческой армией убежденного анархиста Нестора Ивановича Махно (1888–1934). «Анархизм есть свободная жизнь и независимое творчество человека, — писал Махно. — <…> Природа человека анархична: она противится всему, что ее стесняет. <…> Анархизм вносится в человеческую жизнь природой человека; коммунизм — логическим развитием анархизма. <…> Неизменное в научном анархизме — это его естественная сущность, которая в своих основных чертах выражается в отрицании всяких цепей, всякого порабощения человека. Вместо цепей и рабства, которые царят над жизнью человека и которых и социализм не уничтожает, анархизм сеет свободу и безграничное право на нее человека» (выделено мной. — В. Д.). Касательно объективно-природных корней анархизма «батька» Махно как в воду глядел. В середине XX века лозунг «Анархия — мать порядка», давно ставший карикатурным стараниями неразборчивых беллетристов и кинематографистов, вдруг получил неожиданное подтверждение со стороны естественно-математических наук, причем на самом что ни на есть высоком уровне. Речь идет о теоретических работах нобелевского лауреата, бельгийского физико-химика русского происхождения Ильи Романовича Пригожина (1917–2003), где дается комплексное обоснование современной синергетики[38] (за это, собственно, и была присуждена Нобелевская премия). Согласно Пригожину, если перевести сложный язык математических формул на житейские понятия, то выходит, что объективный мир, включая человека, представляет собой нелинейные системы, находящиеся в состоянии первозданного хаоса. Хаос первичен, порядок же есть производное от него и потому вторичен[39]. Без исходного хаоса порядок попросту не мог бы возникнуть и не смог бы существовать. Кроме того, именно хаотическое движение обеспечивает жизнь, а порядок — смерть. Одна из наиболее известных книг Ильи Пригожина, написанных им в соавторстве с Изабеллой Стенгерс, так и называется — «Порядок из хаоса». Вот и посудите теперь, кто, в конечном счете, оказался прав — анархисты или их многочисленные критики? Конечно, прямая экстраполяция чисто природных закономерностей на общественную жизнь в современной философии не поощряется, но никто и не пытается это сделать. Речь идет о некоторой общей закономерности: никакой порядок не возникает непосредственно из порядка; в той или иной степени ему всегда предшествует хаос. А выводы делайте сами! Бакунин лишь обнажал существо проблемы, хотя некоторые из его последователей пытались ее абсолютизировать. По счастью, не все. Наиболее крупный из русских идеологов анархизма, продолжателей дела Бакунина, П. А. Кропоткин всю свою долгую жизнь посвятил обоснованию простых и понятных каждому «анархических истин»: анархия в природе неразрывно связана с взаимопомощью, она же является главным фактором эволюции (вопреки Дарвину, сводившему первоосновы жизни к борьбе за существование). Что касается социальной сферы, то здесь анархический идеал в будущем должен реализоваться в форме справедливости, солидарности, нравственности и гуманизма. Никакая борьба не может иметь успеха, если она остается бессознательной, если она не отдает себе конкретного, реального отчета в своих целях. Никакое разрушение существующего, считал Кропоткин вслед за Бакуниным, невозможно без того, чтобы уже в момент разрушения и борьбы, ведущей к разрушению, люди не представляли себе в уме, что появится на месте разрушения. Невозможно даже теоретически критиковать существующее, не рисуя уже себе в уме более или менее определенный образ будущего. Сознательно или бессознательно идеал — понятие о лучшем — рисуется в уме каждого, кто критикует существующие учреждения. Это особенно относится к человеку действия. Сказать людям: «Давайте сначала разрушим капитализм или самодержавие, а потом мы увидим, что поставить на их место», — значило бы просто обманывать себя и других. Никакие реальные силы нельзя создать обманом. И действительно, даже тот, кто говорит таким образом, имеет какое-нибудь представление о том, что он желал бы увидеть на месте того, на что он нападает. Бакунину грядущее общество равенства, гармонии и справедливости рисовалось в русле неоднократно обнародованных идей. Будущая социальная организация непременно должна быть реализована по направлению снизу вверх, посредством свободной ассоциации или федерации рабочих, начиная с союзов, коммун, областей, наций и кончая великой международной федерацией. И только тогда осуществится целесообразный, жизнеспособный строй, тот строй, в котором интересы личности, ее свобода и счастье не будут больше противоречить интересам общества. Говорят, замечает Бакунин, что интересы отдельных лиц несовместимы и несогласуемы с интересами общества, что их гармония никогда не будет фактически осуществлена в силу их органической противоположности. На такое возражение он отвечал: если до настоящего времени эти интересы никогда и нигде не были во взаимной согласованности, причина этого было государство, жертвовавшее интересами большинства в пользу привилегированного меньшинства. И вся эта пресловутая несовместность и эта мнимая борьба личных интересов с интересами общества есть не что иное, как политическое надувательство и ложь, получившая свое начало в теологической лжи, измыслившей доктрину первородного греха, чтобы обесславить человека и уничтожить в нем сознание своей ценности. Именно такая ложная идея о несовместимости интересов в свое время была усвоена и философией… А как понимали анархисты XX века — продолжатели дела Бакунина и Кропоткина — будущий «идеальный» строй жизни? Точно так же, как и их учитель. Никаких властей, которые навязывают другим свою волю, никакого владычества человека над человеком, никакой неподвижности в жизни, а вместо того — постоянное движение вперед, то более скорое, то замедленное, как бывает в жизни самой природы. Каждому отдельному лицу предоставляется, таким образом, свобода действий, чтобы оно могло развить все свои естественные способности, свою индивидуальность, то есть все то, что в нем может быть своего, личного, особенного. Другими словами — никакого навязывания отдельному лицу каких бы то ни было действий под угрозой общественного наказания или же сверхъестественного мистического возмездия: общество ничего не требует от отдельного лица, чего это лицо само не согласно добровольно в данное время исполнить. Наряду с этим — полнейшее равенство в правах для всех. «Мы представляем себе общество равных, — писал П. А. Кропоткин, — не допускающих в своей среде никакого принуждения; и, несмотря на такое отсутствие принуждения, мы нисколько не боимся, чтобы в обществе равных вредные обществу поступки отдельных его членов могли бы принять угрожающие размеры. Общество людей свободных и равных сумеет лучше защитить себя от таких поступков, чем наши современные государства, которые поручают защиту общественной нравственности полиции, сыщикам, тюрьмам — то есть университетам преступности, — тюремщикам, палачам и судам. В особенности сумеет оно предупреждать самую возможность противообщественных поступков путем воспитания и более тесного общения между людьми. Поэтому мы вправе сказать, что анархия представляет собой известный общественный идеал, существенно отличающийся от всего того, что до сих пор восхвалялось большинством философов, ученых и политиков, которые все хотели управлять людьми и давать им законы. Идеалом господствующих классов анархия никогда не была. Но зато она часто являлась более или менее осознанным идеалом масс». До самого последнего вздоха Кропоткин продолжал трудиться над трактатом (он называется «Этика»), посвященным доказательству тезиса о тождественности анархической и коммунистической морали. Главную книгу своей жизни восьмидесятилетний Кропоткин завершал уже при советской власти. Ее самой он, будучи убежденным антигосударственником, естественно, не признавал, хотя конкретные шаги, направленные на улучшение жизни и благосостояния народа, приветствовал и даже встречался с В. И. Лениным: тот лично приезжал к патриарху русского революционного движения для обсуждения в неформальной обстановке животрепещущих вопросов. * * *
Однако за полвека до этого в «анархической среде», где задавал тон Бакунин, на повестке дня стояли совершенно другие проблемы, связанные с активизацией революционной ситуации в России. На определенное время здесь возобладали идеи, связанные с именем, быть может, самой одиозной фигуры революционного движения XIX века Сергея Геннадьевича Нечаева (1847–1882). На несколько лет судьбы Бакунина и Нечаева тесно переплелись. Их первая встреча произошла в 20-х числах марта 1869 года в Женеве, когда Сергей, преследуемый охранкой за участие в студенческих волнениях, с чужим паспортом бежал за границу. До этого он преподавал в столичном приходском училище и одновременно считался вольнослушателем Петербургского университета. На Бакунина новоявленный гость произвел неизгладимое впечатление. Но не тем, что представился функционером несуществующего Всероссийского революционного комитета, чудом бежавшим из Петропавловской крепости, а революционной одержимостью, несгибаемой волей и страстностью, гипнотически действовавшей на окружающих. Именно эти качества позволили Нечаеву спустя некоторое время — будучи уже не мнимым, а настоящим узником Алексеевского равелина — до такой степени «перевербовать» охрану, что она была готова не только к освобождению заключенного, но и к вооруженному выступлению на его стороне против официальной власти. Кому еще в мировой истории удавалось такое? Если бы не предательство провокатора, неизвестно, чем бы все кончилось. Так вот, когда Нечаев пришел к человеку, которого считал главным идейным вдохновителем революционной российской молодежи, Бакунин поверил ему сразу и безоговорочно. Огарев тоже (он, собственно, и направил Нечаева к Михаилу). Только Герцен засомневался в искренности молодого эмигранта, а написанную им прокламацию посчитал не слишком грамотной и содержательной. Их конечно же покоробили некоторые черты характера и особенности поведения молодого адепта: угловат, несдержан, мало эрудирован, груб, грызет ногти — первый признак нервного, неуравновешенного человека. Но в глазах — огонь и пламень, в движениях — неукротимая энергия, отрывистая речь выдает прирожденного вожака. А разве Степан Разин или Емельян Пугачев другими были? Отнюдь! Еще грубее! Еще безграмотнее! Еще безнравственнее! Главное ведь совсем в другом: как народ пробудить и поднять на святое дело, а потом в узде удерживать и непрерывно следить, чтобы никто и ничто не отклонилось от заданного направления! Для этого нужны именно такие люди, как Нечаев, — фанатично преданные революции, имеющие магическое воздействие на окружающих, способные к полному самоотречению во имя свободы. Только «неподкупные Робеспьеры» способны возглавить революцию и без колебания, недрогнувшей рукой развязать массовый террор, жертвой которого, в конце концов, они сами и становятся. Ну и, наконец, далеко не последний аргумент — молодость! За плечами Бакунина и Герцена с Огаревым — богатая событиями, но уже почти что до конца прожитая жизнь. А у Нечаева молодость, жажда конкретной и содержательной деятельности, неизбывная энергия так и прут через край. Так пусть же использует он их сполна на дело революции в России. Бакунин и Огарев возлагали огромные надежды на молодую Россию, считая, что только она одна и способна всколыхнуть застоявшееся болото русской жизни. Вот что писал Бакунин в пору своего знакомства и сближения с Нечаевым в одну из французских газет: «<…> Я заявляю с гордостью и радостью, что наша русская молодежь, — я говорю, само собой разумеется, о большинстве ее, — горячо реалистична и материалистична в теории, но в то же время идеалистична на практике в том смысле, что она с таким ярым рвением домогается истины, что равнодушно переносит жесточайшие лишения, зачастую даже недостаток в необходимой одежде, голод и холод, и для нее победа великого принципа равенства, составляющего ныне все ее исповедание, стоит превыше всех соображений карьеры, доходного места и личностей. Их юношеский энтузиазм не гасится теми соображениями относительно будущего, от которых кровь в жилах ваших студентов течет более вяло и которые обусловливают то, что в самых задорных и воинственных героях ваших университетов уже обнаруживаются задатки завтрашнего филистера, мирного и преданного подданного. И, в противоположность буржуазной молодежи Парижа, она не растрачивает свою энергию и силы на публичных балах. Наша учащаяся молодежь, вышедшая, по большей части, из народа и вследствие своей бедности принадлежащая еще народу, ведет — по крайней мере большинство ее — жизнь самоотречения: она страдает, она учится, и она устраивает заговоры. Благодаря этому практическому идеализму, воодушевляющему ее, она и способна ныне посвятить себя всецело великому делу освобождения народа. Этот идеализм порождается двумя причинами: основной причиной является, несомненно, именно это тяжелое положение, эта благая нищета нашей молодежи. Она видит, что не только ее настоящее, но и все ее будущее осуждено вследствие политической, экономической и общественной организации империи. Не так ли? Ведь мы оба, гражданин редактор, в достаточной мере социалисты, чтобы знать, что материальные условия оказывают чрезвычайно мощное влияние на характер и на теоретические и практические стремления отдельных лиц. Поэтому мы, значительно менее кровожадные, нежели государственные мужи всех оттенков — реакционеры или якобинцы, мы требуем, чтобы во время всеобщей социальной революции, приближающейся гигантскими шагами, с неуклонной последовательностью уничтожались государства, привилегированные положения и так называемые правовые отношения, существующие ныне между людьми и вещами, — но не люди. Не так ли?» У Бакунина в квартире была свободная кровать, где обычно ночевал кто-нибудь из приезжих посетителей, и Нечаев не отказался от его гостеприимства. Наступил «медовый месяц» в их отношениях. Вернее, под одной крышей они провели не один, а почти четыре месяца. Представленный Сергеем план издания массовых тиражей листовок и агитационных брошюр, которые он сам же и брался нелегально переправлять в Россию, не только не вызывал сомнений, но и внушал оправданный оптимизм. И вскоре прокламации и брошюры посыпались как из рога изобилия — одна хлеще другой. Автором большинства из них был Бакунин, отчасти — Огарев, большой мастер «листовочного жанра». Бакунин с Огаревым поспособствовали также тому, чтобы Нечаев получил от Герцена денежные средства для своей издательско-пропагандистской деятельности и организации революционных акций в России. Речь идет о так называемом «бахметьевском фонде», его распорядителями являлись Герцен и Огарев. История этого фонда такова. Летом 1857 года в Лондон к Герцену приехал молодой русский помещик Павел Александрович Бахметьев. Собственно, помещиком к тому времени он уже быть перестал, так как продал свое богатое имение и навсегда покинул Россию с тем, чтобы основать коммуну, построенную на социалистических принципах, не где-нибудь, а аж на Маркизских островах в Полинезии. Перед отплытием в поисках «золотого века» Бахметьев передал значительную сумму из имевшихся в его распоряжении средств «для русской пропаганды» и на дело революции в России. Следы самого Бахметьева после этого полностью теряются, неизвестно даже, достиг ли он вообще новых «блаженных островов» или погиб по дороге, но деньги, врученные Герцену и Огареву, лежали нетронутыми до появления Нечаева. Несмотря на абсолютное недоверие к этому человеку, Герцен был вынужден пойти навстречу настойчивым уговорам Бакунина и Огарева (а последний имел к тому же право решающего голоса) и передал молодому русскому макиавеллисту половину из находившихся в его распоряжении средств. Итак, работа закипела вовсю, печатный станок в одной из женевских типографий заработал в полную силу, пропагандистское колесо завертелось, а в Россию разными нелегальными путями стали поступать пакеты и свертки с «готовой продукцией». Нечаев, естественно, также не оставался в стороне. Летом все того же 1869 года он издал в Женеве первый номер журнала «Народная расправа», текст которого «от корки до корки» написал сам. Идеи Бакунина здесь льются через край на каждой странице: «Мы имеем только один отрицательный неизменный план — беспощадного разрушения. <…> Сосредоточивая все наши силы на разрушении, мы не имеем ни сомнений, ни разочарований; мы постоянно одинаково, хладнокровно преследуем нашу единственную, жизненную цель». Однако, оседлав любимого бакунинского конька — разрушение, Нечаев не обратил внимания на другую часть этого тезиса — созидание. Из-за недостаточной образованности он просто не понимал, что у ученика Канта, Фихте, Гегеля и Шеллинга отрицание в принципе не способно носить «зряшный» характер. У Бакунина отрицание не могло быть не чем иным, кроме как диалектическим отрицанием, всегда предполагавшим новый, более высокий и более развитой этап в развитии целостности. В революционном гимне «Интернационал» тоже поется: «Весь мир насилья мы разрушим / До основанья, а затем / Мы наш, мы новый мир построим, / Кто был никем, тот станет всем!» Автор приведенных слов — французский пролетарский поэт Эжен Потье (1816–1887), депутат Парижской коммуны и член Международного товарищества рабочих — был знаком с Бакуниным и его идеями и, как можно судить по приведенным строкам, вполне их разделял. Ведь разрушение мира насилья до основанья — это чисто бакунинский лозунг! Однако у Потье, как и у Бакунина, речь вовсе не идет о разрушении ради разрушения или отказе от участия в строительстве нового общества. Напротив, упор делается именно на строительство последнего. В действительности же коллизия между Бакуниным и Нечаевым заключается не в том, что нужно или не нужно строить новый мир на развалинах старого, а в том, когда это следует начинать и кто это будет делать. Бакунин и Потье считали, что это будем делать «мы», а Нечаев — что «не мы», выплескивая тем самым из купели вместе с водой и ребенка: «Мы прямо отказываемся от выработки будущих жизненных условий, как несовместной с нашей деятельностью; и потому считаем бесплодной всякую исключительно теоретическую работу ума. Мы считаем дело разрушения настолько серьезной и трудной задачей, что отдадим ему все наши силы и не хотим обманывать себя мечтой о том, что у нас хватит сил и умения на созидание». Однако абсолютизация никого еще не приводила к положительному конечному результату… Среди выпущенных в Женеве прокламаций особенно выделялась написанная лично Бакуниным агитка под названием «Постановка революционного вопроса», которая и привела к окончательному и давно назревавшему разрыву между ним и Герценом. Особенно коробил интеллигентного и осторожного Герцена пассаж о разбойниках как потенциальной силе будущей русской революции. Вот что писал Бакунин: «Разбой — одна из почетнейших форм русской народной жизни. Разбойник — это герой, защитник, мститель народный; непримиримый враг государства и всякого общественного и гражданского строя, установленного государством; боец на жизнь и на смерть против всей чиновно-дворянской и казенно-поповской цивилизации… Кто не понимает разбоя, тот ничего не поймет в русской народной истории. Кто не сочувствует ему, тот не может сочувствовать русской народной жизни, и нет в нем сердца для вековых неизмеримых страданий народных. Тот принадлежит к лагерю врагов — к лагерю сторонников государства… Лишь в разбое доказательство жизненности, страсти и силы народа… Разбойник в России настоящий и единственный революционер, — революционер без фраз, без книжной риторики, революционер непримиримый, неутомимый и неукротимый на деле, революционер народнообщественный, а не политический и не сословный… Разбойники в лесах, в городах, в деревнях, разбросанные по целой России, и разбойники, заключенные в бесчисленных острогах империи, составляют один, нераздельный, крепко связанный мир — мир русской революции. В нем, и в нем только одном, существует издавна настоящая революционная конспирация. Кто хочет конспирировать не на шутку в России, кто хочет революции народной, тот должен идти в этот мир… Следуя пути, указываемому нам ныне правительством, изгоняющим нас из академий, университетов и школ, бросимся, братцы, дружно в народ, в народное движение, в бунт разбойничий и крестьянский и, храня верную крепкую дружбу между собой, сплотим в единую массу все разрозненные мужицкие [крестьянские] взрывы. Превратим их в народную революцию, осмысленную, но беспощадную». Последние слова прокламации недвусмысленно перекликаются со знаменитым пушкинским предупреждением о «русском бунте — бессмысленном и беспощадном». Однако после отмены крепостного права и спада революционной борьбы Бакунин не видит в России иной силы, способной поднять на дыбы народ, впавший в летаргический сон. Русские рабочие малочисленны и разрознены, крестьяне инертны, офицеры и солдаты — верные слуги царя, студенты — сплошной трёп и вспышкопускательство. А вот разбойники да босяки ни собственностью не обременены, ни верноподданническими клятвами и обязательствами перед кем бы то ни было. Не колеблясь, бросает Бакунин вызов не только всему общественному мнению тогдашней России, не только либерально-филистерскому лагерю, выступавшему за постепенное проведение косметических реформ и смягчение полицейского режима, но и своим ближайшим друзьям и сподвижникам. Даже Нечаева, как ни странно, покоробили пассажи о «разбойнике-революционере», и Бакунин в письме к своему молодому другу вынужден был подробно комментировать собственную мысль: «<…> Первая обязанность, назначение и цель тайной организации: пробудить во всех общинах сознание их неотвратимой солидарности и тем самым возбудить в русском народе сознание могущества — одним словом, соединить множество частных крестьянских бунтов в один общий, всенародный бунт. Одним из главных средств к достижению этой последней цели, по моему глубокому убеждению, может и должно служить наше вольное всенародное казачество, бесчисленное множество наших святых и несвятых бродяг, богомолов, бегунов, воров и разбойников — весь этот широкий и многочисленный подземельный мир, искони протестовавший против государства и государственности и против немецко-кнутовой цивилизации. Это было высказано в безыменном листке “Постановка революционного вопроса” и вызвало у всех наших порядочников и тщеславных болтунов, принимающих свою доктринерскую византийскую болтовню за дело, вопль негодования. А между тем это совершенно справедливо и подтверждается всею нашею историею. Казачий воровско-разбойнический и бродяжнический мир играл именно эту роль совокупителя и соединителя частных общинных бунтов и при Стеньке Разине и Пугачеве; народные бродяги — лучшие и самые верные проводники народной революции, приуготовители общих народных волнений, этих предтеч всенародного восстания, а кому не известно, что бродяги при случае легко обращаются в воров и разбойников. Да кто же у нас не разбойник и не вор? Уж не правительство ли? Или наши казенные и частные спекуляторы и дельцы? Или наши помещики, наши купцы? Я, со своей стороны, ни разбоя, ни воровства, ни вообще никакого противочеловеческого насилия не терплю, но признаюсь, что если мне приходится выбирать между разбойничеством и воровством восседающих на престоле или пользующихся всеми привилегиями и между народным воровством и разбоем, то я без малейшего колебания принимаю сторону последнего, нахожу его естественным, необходимым и даже в некотором смысле законным. Народно-разбойничий мир, признаюсь, с точки зрения истинно человеческой, далеко, далеко не красив. Да что же красиво в России? Разве может быть что-нибудь грязнее нашего порядочного чиновно- или мещанско-цивилизованно-го и чистоплотного мира, скрывающего под своими западно-гладкими формами самый страшный разврат мысли, чувства, отношений и действий! Или, в самых лучших случаях, безотрадную и безвыходную пустоту. В народном разврате есть, напротив, природа, сила, жизнь, есть, наконец, право многовековой исторической жертвы; есть могучий протест против коренного начала всякого разврата, против Государства — есть, поэтому, возможность будущего. Вот почему я беру сторону народного разбоя и вижу в нем одно из самых существенных средств для будущей народной революции в России. Я понимаю, что это может привести в негодование чистоплотных или даже нечистоплотных идеалистов наших — идеалистов всякого цвета, от Утина до Лопатина, воображающих, что они могут насильственным образом, посредством искусственной тайной организации навязать народу свою мысль, свою волю, свой образ действий. Я в эту возможность не верю, а убежден, напротив, что при первом разгроме всероссийского государства, откуда бы он ни произошел, народ подымется не по утинскому, не по лопатинскому и даже не по вашему идеалу, а по своему, что никакая искусственная конспирационная сила не будет в состоянии воздержать или даже видоизменить его самородного движения, — ибо никакая плотина не в состоянии воздержать бунтующего океана. Вы все, мои милые друзья, полетите как щепки, если не сумеете плыть по народному направлению, — уверен, что при первом крупном народном восстании бродяжнически-воровской и разбойнический мир, глубоко вкорененный в нашу народную жизнь и составляющий одно из ее существенных проявлений, тронется, и тронется могущественно, а не слабо. Хорошо ли это или дурно, это факт несомненный и неотвратимый, и кто хочет действительно русской народной революции, кто хочет служить ей, помогать ей, организовать ее не на бумаге только, а на деле, тот должен знать этот факт; мало того, тот должен считаться с ним, не стараясь его обходить, и встать к нему в сознательно-практическое отношение, уметь употребить его как могучее средство для торжества революции. Тут чистоплотничать нечего. Кто хочет сохранить свою идеальную и девственную чистоту, тот оставайся в кабинете, мечтай, мысли, пиши рассуждения или стихи. Кто же хочет быть настоящим революционным деятелем в России, тот должен сбросить перчатки; потому что никакие перчатки его не спасут от несметной и всесторонней русской грязи. Русский мир, государственно-привилегированный и всенародный мир, — ужасный мир. Русская революция будет несомненно ужасная революция. Кто ужасов или грязи боится, тот отойди и от этого мира, и от этой революции; кто же хочет служить последней, тот, зная на что он идет, укрепи свои нервы и будь готов ко всему. Употребить разбойничий мир как орудие народной революции, как средство для совокупления и для разобщения частных общинных бунтов — дело нелегкое; я признаю его необходимость, но вместе с тем вполне сознаю свою полнейшую неспособность к нему. Для того чтобы его предпринять и довести его до конца, надо быть самому вооруженным крепкими нервами, богатырскою силою, страстным убеждением и железною волею. В ваших рядах могут найтись такие люди. Но люди нашего поколения и нашего воспитания к нему не способны. Идти к разбойникам — не значит самому сделаться разбойником и только разбойником, не значит делить с ними все их неспокойные] страсти, бедствия, часто гнусные цели, чувства, действия — но значит дать им новую душу и возбудить в них другую, всенародную цель — у этих диких и до жестокости грубых людей натура свежая, сильная, непочатая и неистощенная и, следовательно, открыта для живой пропаганды, если пропаганда, разумеется, живая, а не доктринерская, посмеет и сумеет подойти к ним. Об этом предмете я готов сказать еще много, если только придется мне продолжать с Вами эту переписку…» Тем же летом из-под пера Нечаева вышел еще более одиозный документ — пресловутый «Катехизис революционера». Написан он рукой Сергея, но, безусловно, не без влияния Бакунина. «Катехизис» публиковался неоднократно (и размещен на многих интернет-сайтах). Написан он настолько емким и лапидарным языком, что приводить его фрагментарно почти не представляется возможным. Тем более что с композиционной точки зрения в нем нет ничего лишнего и изъятие какой-нибудь одной части сразу же нарушает логику всех остальных. Поэтому считаем уместным привести полностью все его 26 пунктов. Катехизис революционера
В списочный состав включаются все работники, принятые на работу, связанную как с основной, так и не основной его деятельностью
Введение
Трудовые ресурсы предприятия являются главным ресурсом каждого предприятия, от качества и эффективности использования которого во многом зависят результаты деятельности предприятия и его конкурентоспособность.
В списочный состав включаются все работники, принятые на работу, связанную как с основной, так и не основной его деятельностью.
Трудовые ресурсы приводят в движение материально-вещественные элементы производства, создают продукт, стоимость и прибавочный продукт в форме прибыли.
Базой кадрового планирования являются анализ потребностей в персонале и изучение информации о производительности работающих и издержках на их содержание.
В связи с дефицитом рабочей силы кадровое планирование стало во многих организациях интегрирующей составной частью предпринимательского планирования.
До 60-х годов в вопросах планирования численности персонала ориентировались лишь на текущие потребности организации. При таком подходе работодатель рассчитывал получить в любой момент необходимое ему количество работников, для использования которых не требуется длительной специальной подготовки. Избыточный рынок рабочей силы давал работодателям такую возможность, а увольнение избыточного персонала практически ничего не стоило. Изменения в условиях деятельности организаций выдвинули в качестве общего для всех требование ориентироваться при формировании ресурсов не только на текущие потребности, но и на длительную перспективу. Это требование касается всех видов ресурсов, в том числе и человеческих.
В 70-80 г. в практике управления стал применяться систематический анализ перспективных потребностей организаций и фирм в отдельных категориях персонала. Сегодня все большее число компаний выделяют как самостоятельный вид деятельности кадровых служб кадровое планирование, или планирование человеческих ресурсов.
Происходящие изменения, связанные с необратимостью экономических реформ и движением к здоровой конкуренции, заставляют организации России уделять значительное внимание долгосрочным аспектам кадровой политики, базирующейся на научно обоснованном планировании.
Одним из важнейших показателей, характеризующих производственные возможности предприятия, является численность промышленно-производственного персонала.
Чем больше численность, тем при прочих равных условиях больше объем произведенной продукции.
Цель данной курсовой работы состоит в том, чтобы внимательно изучить один из важнейших аспектов теории и практики управления – планирование потребности в кадрах предприятия, а также рассмотреть практическое применение планирования потребности в кадрах на примере ОАО «Борремфлот».
Чтобы выполнить поставленные цели необходимо решить следующие задачи:
-
рассмотреть теоретические аспекты планирования потребности в кадрах;
-
провести общий анализ деятельности предприятия;
-
проанализировать, на примере конкретного предприятия, эффективность планирования потребности в кадрах;
-
разработать рекомендации по повышению эффективности работы в области кадровой политики предприятия.
Предметом изучения данной курсовой работы являются вопросы, касающиеся планирования потребности в кадрах, методики учета необходимого персонала, эффективности мероприятий по планированию и др.
В. С. Соловьев А. Доброхотов Антиномия права и нравственности в философии Вл. Соловьева
В.С. Соловьев
А. Доброхотов
Антиномия права и нравственности в философии Вл. Соловьева.
Знаменитая в свое время полемика Вл.С. Соловьева с Б.Н. Чичериным о соотношении права и нравственности на первый взгляд не принадлежит к тем великим спорам, которые, единожды возникнув, проходят через всю историю философии. Да и сейчас эта тема представляется скорее заархивированной, чем активизированной. Однако, наблюдаемое в последние десятилетия «сгущение» философского дискурса вокруг проблемы глубинной сущности права побуждает еще раз взглянуть на этот поединок и попытаться понять, почему в русской философско-правовой мысли прояснение связи права и нравственности стало на какое-то время задачей, решаемой интенсивно и темпераментно.
Если не считать отдельных экскурсов в разных работах, Соловьев представляет свою правовую философию дважды: на раннем этапе творчества – в «Критике отвлеченных начал», в гл. XV – XXII; на последнем этапе – в «Оправдании добра» (гл. XVII и XIX) и в небольшой, но по сути итоговой книге «Право и нравственность». Чичерин не обошел вниманием ни ту, ни другую версию: первым ответом была его книга «Мистицизм в науке», вторым – работа «О началах этики». Соловьев также в обоих случаях не медлил с реакцией, и она была, при всей запальчивости тона, корректным и содержательным анализом позиции оппонента. Для нашей темы важно второе столкновение: в «Критике отвлеченных начал» Соловьев еще придерживается формалистического понимания права, хотя (под некоторым влиянием Шопенгауэра) уже говорит о минимуме нравственных требований в праве; для позднего же периода нравственные аспекты права становятся предметом особого позиционирования. Соловьев утверждает, что стремление ограничиться формальным пониманием права приводит к утрате действительного содержании права. Любое же задание содержания с необходимостью вносит элемент нравственной оценки.Право поэтому не может трактоваться как абсолютное начало, вполне независимое от нравственности. Связь между правом и нравственностью особенно очевидна при их различении. Основные моменты различия таковы: 1) право есть минимум нравственности, и в этой ограниченности – его сила, поскольку минимум необходим для сохранения принципа человечности; нравственность же не ограничена в своих требованиях и стремлении к совершенству;2) право требует безусловной реализации минимального добра в действительности, нравственность требует лишь движения к идеальному максимуму; 3) право допускает принуждение, нравственность его избегает. Из этого различия видно, что право и нравственность не самодостаточны и нуждаются во взаимном дополнении. Нравственность наполняет право личностным (а значит в пределе – религиозным) смыслом; право защищает медленную эволюцию нравственности от натиска реального сегодняшнего зла. Как таковое, оно – необходимый посредник между брутальной силой природы и духовным Царством Божиим.1 Конфликты же между правом и нравственностью, которые Соловьев отнюдь не отрицает, объясняются различными состояниями правового и нравственного сознания и устраняются вместе с должной их координацией
В предисловии к «Праву и нравственности» Соловьев четко ориентирует свое учение в идейном пространстве того времени. «Признавая между правом и нравственностью внутреннюю существенную связь, полагая, что они неразлучны и в прогрессе и в упадке своем, мы сталкиваемся с двумя крайними взглядами, отрицающими эту связь на прямо противоположных основаниях. Один взгляд выступает во имя морали и […] отвергает право и все, что к нему относится, как замаскированное зло. Другой взгляд, напротив, отвергает связь нравственности с правом во имя последнего, признавая юридическую область отношений как совершенно самостоятельную и обладающую собственным абсолютным принципом. Согласно первой точке зрения, связь с правом пагубна для нравственности; согласно второй – связь с нравственностью в лучшем случае не нужна для права. […] Как безусловный отрицатель всех юридических элементов жизни высказывается […] граф Л.Н. Толстой, а неизменным защитником права как абсолютного, себе довлеющего начала, остается […] Б.Н. Чичерин.»2 Соловьев указывает этой оппозицией только те моменты, которые важны для его самоопределения. Он не упомянул о том, что осталось позади пройденного им пути: о преодоленном славянофильстве, о классическом правовом либерализме, от которого он мягко отмежевался даже в тексте посвящения труда В.Д. Спасовичу (прообразу того «Фетюковича», который так зло изображен в «Братьях Карамазовых»). Таким образом, он оставляет две крайности, нотируя свою концепцию как своего рода «третий путь». При всей логической прозрачности текста этого трактата, в нем есть «струна в тумане», которая не артикулирована словесно, но слышна как некий суггестивный мотив. Современники почувствовали загадку этого «третьего пути», и этим отчасти объясняется достаточно высокий градус полемики. Правовой пафос Соловьева был для них достаточно очевиден. Так, П.И. Новгородцев, которого, пожалуй, нельзя назвать безусловным сторонником соловьевской позиции, в своем благожелательном очерке отмечает: «В такое смутное для юридической науки время следует в особенности ценить всякую попытку, направленную к тому, чтобы отстоять идеальную сущность права, и такая попытка принадлежит Владимиру Соловьеву.»3 «…Соловьев не только защищал, но и отстоял идею права против тех ее искажений, с которыми он боролся.»4. (Характерно, что Новгородцев, перечисляя оппонентов Соловьева, умолчал о споре с Чичериным.) Однако, было у современников и ощущение угрозы идее права, смутно излучаемое соловьевской доктриной. В критиках оказываются не только профессионалы-юристы – Чичерин, Шершеневич, Коркунов, но и Е. Трубецкой, бывший и правоведом, и философом соловьевского направления. Трубецкой в «Лекциях по энциклопедии права» пишет по поводу «полной несостоятельности изложенного воззрения»: «… право отнюдь не может быть определено как minimum нравственности. Все, что можно сказать, это только то, что право как целое должно служить нравственным целям. Но это – требование идеала, которому действительность далеко не всегда соответствует, а нередко и прямо противоречит.»5 (Однако, несколькими страницами ниже оказывается, что «несостоятельность» не такая уж полная, и размежеваться с Соловьевым не так просто.6)
Анджей Валицкий, в своем кратком очерке либеральной правовой мысли в России, замечает, что «положение о принудительной реализации определенного минимума добра было выдвинуто Соловьевым в противовес «нравственному субъективизму» Льва Толстого […]. Но в действительности это означало также разрыв с классическим либерализмом, который сводил роль права к определению границ индивидуальной свободы. Согласно Соловьеву, требуемый правом минимум добра включает обеспечение всем людям «достойного существования»[…]. Выполнение этих требований предполагало, разумеется, разные ограничения индивидуальной свободы. Например, из «права на достойное существование» Соловьев выводил и такой постулат: право на защиту естественной среды обитания человека и запрет на бесконтрольное «завоевание» природы энергичными, но бессовестными предпринимателями.»7 Валицкий считает, что главным итогом спора Чичерина и Соловьева стал некий синтез их позиций в новой версии русской либеральной мысли: в «социальном либерализме», который отверг соловьевскую утопию государства как «всеобщей организации нравственности» с ее рискованым мессианизмом, но принял идею «права на достойное существование» как условия «честной игры», снимающей фактическое неравенство условий социального старта для субъектов правовой свободы. Валицкий убедительно показывает результат этой компромиссной формулы на примере концепций Новгородцева, Кистяковского, С. Гессена. Но все же остается ощущение, что какая-то линия спора остается «неснятой». Собственно, она представлена и Валицким: «Чичерин критиковал Соловьева не за идею правового обеспечения элементарных правил общежития […], но за стремление превратить право в инструмент реализации нравственного идеала, за увлечение идеей земного спасения в Истории. […] Чичеринская критика Соловьева была прежде всего критикой правовых методов реализации в общественной жизни нравственного идеала.»8 Можно признать, что какая то часть чичеринских возражений уходит после адекватных разъяснений Соловьева. Так, Чичерин настаивает на том, что, разница между нравственностью и правом является не количественной, а качественной. Но Соловьев (отвечая Шершеневичу и Чичерину) показывает, что «минимум» в контексте его мысли – это скорее количественная метафора. Окончательная же формула права у Соловьева звучит так: «Право есть исторически подвижное определение принудительного равновесия между двумя нравственными интересами: формально нравственным интересом личной свободы и материально нравственным интересом общего блага.»9 Неоднократно Соловьев подчеркивает, что необходимость принудительного добра он понимает в том же ключе, что и Чичерин, относя его исключительно в правовую сферу (впрочем – понимаемую именно как «окраина добра»). Формула Соловьёва «Право есть свобода, обусловленная равенством» также вызывает активный протест Чичерина: равенство в этом контексте, утверждает он, юридически некорректно; кроме того, если у всех одно право, то правовая система не работает, ее надо стратифицировать, чтобы сделать действенной. Соловьёв разъясняет: «равенство» здесь употреблено в смысле естественного права: любое лицо есть носитель права;. свобода ограничивается другой, равной ей свободой. Потом Соловьёв смягчает это «равенство» старинным римским suum quique, понятием «равновесия»10. Острее другое возражение Чичерина: сближение права и нравственности позволяет нравственности пользоваться принудительными мерами, а праву – обосновывать себя нравственными аргументами. Это одинаково разрушительно в обоих случаях. Юридическая императивность в сфере морали ликвидирует свободу совести и делает государство последним арбитром в делах нравственности, а значит – распорядителем во всех личностных глубинах человека. В моральном родстве с Соловьевым оказываются, по Чичерину, коммунисты и иезуиты, пропагандисты принудительного братства и насильственного спасения.11 Чичерин в связи с этим вспоминает Торквемаду и дает ряд весьма впечатляющих характеристик тоталитарно-теократического деспотизма, системы «наибольшей репрессивности и наименьшей продуктивности». Вольно или невольно, он внес этим свой вклад в эсхатологический жанр, в котором царствовал его оппонент.12 Надо отметить, что отчасти мрачность картины, нарисованной Чичериным, объясняется его заведомым неприятием теократических идей Соловьева. Между тем, они позволили бы, пожалуй, несколько снизить «уровень угрозы». Речь – о теме трех высших служений (первосвященическое—царское—пророческое), которую Соловьев обозначил еще так: «Личные представители нравственной организации человечества». Ранняя, собственно теократическая версия темы представлена в XI гл. труда «Россия и Вселенская Церковь» (1889), где в заголовке дана еще одна любопытная нотация темы: «Три таинства прав человека». Поздняя, предельно смягченная версия дана в конце «Оправдания добра» (гл. 19, XX). Здесь Соловьев пишет: «Нормальная связь церкви и государства нашла бы для себя и существенное условие и наглядное, реальное выражение в постоянном согласии их высших представителей, первосвятителя и царя, причем второй полноту своей власти освящал бы авторитетом первого, а первый осуществлял бы свою авторитетную волю не иначе как через полновластие второго. […] Всякие внешние обязательные ограничения в принципе, или идеале, несовместимы с верховным достоинством первосвятительского авторитета и царской власти. Но чисто нравственный контроль со стороны свободных сил народа и общества для них не только возможен, но и в высшей степени желателен. В древнем Израиле существовало третье верховное служение – пророческое. […] Рядом с носителями безусловного авторитета и безусловной власти должны быть в обществе носители безусловной свободы. Такая свобода не может принадлежать толпе, не может быть атрибутом демократии. […] Право свободы основано на самом существе человека и должно быть обеспечено извне государством. Но степень осуществления этого права есть именно нечто такое, что всецело зависит от внутренних условий, от степени достигнутого нравственного сознания. Действительным носителем полной свободы, и внутренней и внешней, может быть только тот, кто внутренно не связан никакою внешностью, кто в последнем основании не знает другого мерила суждений и действий, кроме доброй воли и чистой совести.
Как всякий первосвятитель есть только вершина многочисленного и сложного сословия священнослужителей, которыми он связан с полнотою мирян, как, далее, и царская власть осуществляет свое призвание в народе лишь чрез сложную систему гражданских и военных служений с их личными носителями, так и свободные деятели высшего идеала проводят его в жизнь общества чрез множество более или менее полных участников их стремлений.»13 В такой редакции это учение, шокировавшее когда-то современников Соловьева, не выглядит абсолютно несовместимым с позицией Чичерина. Персонализм Чичерина опирается на идеал неприкосновенного ядра личности, из которого функционально проистекают и гражданское общество, и право, и мораль. С точки же зрения Соловьева, индивидуализм как таковой не может быть носителем высших истин: он обязательно будет подчиняться законам социального эгоизма, и поэтому необходим сверхчеловеческий ориентир, чтобы человек мог быть индивидуумом. Соловьев борется с двумя крайностями. С одной стороны — это крайность морального субъективизма; другая крайность, столь же опасная, это попытка найти счастье на земле, в социальной организации. Соловьев предлагает синтез: справедливость на земле есть организованное милосердие, которое не может быть организовано без власти, без меча, без авторитета императора. Страшной опасностью будет попытка государства выполнить позитивно-содержательную роль. Тогда будет нарушен принцип трех властей, государство возьмет на себя роль первосвященника, а это великий грех. Чичерин также развивал идею примата правильно понятой государственности и настаивал не только на праве государства применять силу, но и на его обязанности это делать, при самом строгом запрете на применении силы какому либо другому социальному субъекту. Он и Соловьев солидарны в том, что сила может быть применена, когда она бывает связана с законом, правом и духовным освящением; и этим они противостояли основному потоку русского политического сознания, распавшемуся в полемике по этой теме на две части: одна утверждала, что применять силу имеет право не только государство, но и класс, морально справедливая группа людей или партия; другая, что применять силу не имеет права никто (толстовство и т.п.). Формула Чичерина и Соловьева: монополия государства на применение силы. Конечно, природа государственной власти понималась ими по разному, но эти две точки зрения не так уж трудно примирить, ибо чичеринскую концепцию права, как гарантию личностных свобод, можно вписать в нормативную деятельность императора в соловьевской триаде. (В трудах Вышеславцева и Ильина такое примирение было отчасти достигнуто.) Не стоит сглаживать противоречия, т.к. перед нами все-таки две разных модели государства. Чичерин твердо был уверен, что реализовать его идеалы можно только в рамках развития либерализма под эгидой конституционной монархии. Все остальные варианты чреваты политическими опасностями, ибо не будет социальной гарантии защиты прав человека. Соловьев несколько ближе к славянофилам, он считает, что формальная демократия себя исчерпала, и слепое следование ее схемам приведет прямо к противоположным результатам, т.к. вместе с крахом политического индивидуализма рухнет сама идея прав человека. Здесь позиции Соловьева и Чичерина непримиримы. А.С. Ященко, один из самых последовательных апологетов правовой теории Соловьева, пишет: «Может быть, попытки практического осуществления теократического идеала и привели Соловьева, как некогда и Платона, к разочарованию; но сама идея, что политическая власть свой авторитет извлекает не от воли подчиняющихся ей, а от той цели разума и блага, которым она призвана служить, остается верной. Власть политическая обосновывается не на преходящей воле человеческой, а на божественном принципе нравственного совершенства. Только такая теократическая точка зрения дала возможность Соловьеву уйти от идейной убогости утилитарного и эгоистического демократизма, остаться независимым политическим мыслителем и подняться на истинно платоническую высоту политического созерцания, и мы не видим в произведениях Соловьева, чтобы у него когда-либо произошло крушение теократического идеала. Никогда он не оправдывал власть как волю многоголового зверя.»14 Если отвлечься от слишком однозначной политической интерпретации Соловьева, то можно согласиться с замечанием автора: сближение нравственности и права в свете теократической модели предстает и как решение Соловьевым вопроса об источнике власти, и как система защиты от узурпации власти тем или иным «отвлеченным» началом. Такая радикальная связка права, морали и религии несомненно была чревата большим идейным риском, о чем и свидетельствует реакция современников. Но похоже, что элемент вызова (если не скандала) сознательно вводится Соловьевым в свой творческий арсенал, в чем-то дополняя и его стройные схемы, и его эпическое повествование, и тяготение к «золотой середине». Косвенный свет на полемическую тактику правового дискурса у Соловьева бросает его теория сознания (в «Теоретической философии»). Здесь он также с азартом обрушивается на своих старых недругов: на позитивистский индивидуализм и славянофильский принцип общинности. По какому праву, – восклицает он, – можем мы спрашивать в философии «чье сознание?», предполагая, что нужно отдать сознание в частную или общинную собственность? Откуда догматическая уверенности в безотносительном и самотождественном бытии единичных существ? Доказывая в споре с Лопатиным (столь же мудрым и уравновешенным, как Чичерин), что сознание человека является «ничейным», что картезианство, кантианство и гегельянство привели к субъективистской узурпации «Я», Соловьев также находится на грани скандала (и ереси), но зато поражает своего главного врага – смертоносную «отвлеченность».
И все же кажется, что этим спор Чичерина и Соловьева не исчерпывается. Есть в этой полемике еще какой-то пульсирующий «нерв», который беспокоил современников, пробуждал ощущение угрозы. Вообще восприятие Соловьева своей эпохой было, мягко говоря, неоднозначным. Вспышки гнева мы встречаем не только у Чичерина, Леонтьева, Толстого, чье оппонирование более или менее естественно. Взять, к примеру, заметки В.О. Ключевского по поводу одного выступления Соловьева, на которые обратил внимание в свое время А.В. Гулыга.15 «Десертный оратор. Дон Жуан философии. […] Не будит, а будирует мысль […] Наполовину припадок неясной воспаленной мысли, наполовину риторическая игра словами. »16 А в этом пассаже уже маячит образ соловьевского Антихриста из «Трех разговоров»: «В средневековом миросозерцании признавался Христос без христианства; Соловьевском новейшем – истинное христианство без Христа торжествует, созидаемое неверующими.»17 В неприятии Соловьева современниками есть своя система, и один из ее моментов – реакция (у каждого – своя) на осознанное принятие и исполнение Соловьевым своей роли, смысл которой не озвучил, но эффект от которой заметен: почти для всех «равных» он оказался «чужим» (как сейчас, в статусе классика – почти для всех он «свой»). В контексте нашей темы можно обратить внимание на то, каким «чужим» оказалось его позиционирование по отношению к Канту: ведь кантовская философия права была для всех участников спора безусловной точкой отсчета. Правовому кантианству Соловьева в последние годы было посвящено несколько интересных работ, но на мой взгляд особо выделяется многоаспектный и яркий труд Э.Ю. Соловьева.18 Автор с большой проницательностью выявил не всегда очевидные мотивы правовой мысли Соловьева, удачно очертил его особое место в либеральной традиции19 и его критический пафос. Однако, трудно вместе с автором увидеть в Соловьеве чистого кантианца.20 Дело даже не в том, что кантианство у Вл. Соловьева было опосредовано гегельянством (а то и шопенгауэрианством). Важнее другое: и в тех случаях, когда Вл. Соловьев напрямую опирается на Канта, и в тех случаях когда он обращается к категорическому императиву, которому он был верен, как рыцарскому девизу, ощущаются какие-то особые «настройки», которые дистанцируют Вл. Соловьева от Канта.21 Но и говорить о «непонимании» Канта Вл. Соловьевым было бы, пожалуй, опрометчиво.
Урока. Тема урока: Духовная культура личности и общества. Тип урока: изучение нового материала
Технологическая карта урока.
Тема урока: Духовная культура личности и общества.
Тип урока: изучение нового материала.
Форма урока: урок с элементами проблемного изложения.
2. Цели урока:
Обучающая: рассмотреть понятие духовной культуры личности, сформировать представление о ценностях личности, о духовных ценностях общества и путях приобщения к духовным ценностям.
Развивающая: развить умение сравнивать, анализировать, делать выводы, систематизировать социальную информацию по теме, оформлять её в форме таблицы. Рационально решать познавательные и проблемные задания.
Воспитательная: побуждать студентов к духовному развитию.
3. Способы и методы обучения: фронтальные, словесные, практические, проблемное изложение, проблемные вопросы, частично -поисковый.
4. Оборудование и материалы: карточки с заданием.
|
План урока |
Деятельность преподавателя |
Деятельность студента |
|
1. Орг. момент |
Приветствие, сообщение темы и целей урока |
Готовятся к уроку, записывают тему. |
|
2. Актуализация знаний |
Путем наводящих вопросов вычленяю опорные знания |
обнаруживают первичное понимание |
|
3. Формирование новых понятий и способов действий |
«духовный мир человека»
3.Раздаю карточки с заданием.
|
Участвуют в беседе. |
Конспектируют определения
Ранжируют ценности
Разрабатывают меры воспитания духовности
Анализируют высказывания
Участвуют в беседе, размышляют, высказывают своё мнение.
Урок Польская конституция. «Уставная грамота Российской империи»
Коррупция в плане 8 класс история
|
9 |
Внутренняя политика Александра I в 1815-1825 гг. |
1 |
Комбинированный урок |
Польская конституция. «Уставная грамота Российской империи» Н. Н. Новосильцева. Усиление политической реакции в начале 20-х гг. |
Портрет Александра I, карта |
Аналитиче-ская работа с текстом учебника, эвристическая беседа |
Продуктивный: -давать общую оценку внут- ренней политики Александра -составлять сравнительную таблицу по заданным параметрам, делать вывод. борьба со взяточничеством и казнокрадством |
§6 |
|
|
10 |
Социально- экономическое раз- витие в 20-50-е гг. |
1 |
Комбинированный урок |
Экономический кризис 1812—1815 гг. Аграрный проект А.А.Аракчеева. Проект крестьянской реформы Д. А. Гурьева. Развитие промышленности и торговли. |
Учебник тетрадь |
Понятийный диктант |
Продуктивный: — выделять в тексте особенности социально-экономического развития; -задавать параметры для сравнения экономики в начале ХГХ века и в 20-50-е . Творческий: -форму лировать проблемные |
Поделитесь с Вашими друзьями:
Удивительная философия
Дмитрий Алексеевич Гусев
Удивительная философия
О чем умолчали учебники –
Текст предоставлен правообладателем ххх
«Удивительная философия / Гусев Д. А.»: Энас-книга; Москва; 2014
ISBN 978-5-91921-229-4
Аннотация
В книге в популярной форме изложены философские идеи мыслителей Древнего мира, Средних веков, эпохи Возрождения, Нового времени и современной эпохи. Задача настоящего издания – через аристотелевскую, ньютоновскую и эйнштейновскую картины мира показать читателю потрясающую историческую панораму развития мировой философской мысли.
Дмитрий Алексеевич Гусев
Удивительная философия
Предисловие
Существуя в мире, человек пытается его понять, познать, объяснить. Процесс познания мира реализуется в трех формах духовной деятельности человека – в науке, религии и философии. Они объясняют мир и человека по-разному, используют различные методы и ставят перед собой разные цели. Наука стремится к большой точности своих знаний, считает необходимым обосновывать свои гипотезы, использует экспериментальные методы доказательств. Религия говорит о том, что есть сверхъестественный, невидимый и недоступный нам высший мир, существование которого доказать невозможно, но в который можно верить. Философия не призывает верить в какой-либо высший мир, как религия, но в то же время она не стремится точно ответить на свои вопросы, как наука, потому что философские вопросы намного масштабнее и сложнее, чем научные. Философия пытается выяснить, откуда произошел мир и что он собой представляет, кто такой человек и в чем смысл его жизни. Слово «философия» – греческое. Оно состоит из двух частей: phileo – «люблю» и sophia – «мудрость». Следовательно, философия – любовь к мудрости, а философ – любитель мудрости.
Известный греческий мыслитель Пифагор, живший в VI в. до н. э., беседовал с одним царем, и тот его спросил: «Ты кто – мудрец?», на что Пифагор ему ответил: «Я не мудрец, я только философ».
Вдумаемся в эту фразу Пифагора. «Я не мудрец», – говорит он. Это значит: «Я не владею всей мудростью, не могу знать все». «…Я только философ», – продолжает он, что означает: «Я любитель мудрости, я стремлюсь к ней, я хочу быть мудрым, хочу все знать».
За несколько тысячелетий человек получил ответы на тысячи вопросов и открыл многие законы природы и собственной жизни.
Однако встали новые проблемы. Сейчас нас окружает, как ни удивительно, еще больше неизведанного. «Как же так, – спросите вы, – человек так много узнал, а предстоит ему постичь не меньше, а много больше прежнего?» Вспомним одну притчу. К мудрецу пришел юноша и попросил взять его в ученики. Учитель начертил перед ним на песке окружность и сказал: «Внутри нее то, что ты знаешь, а вне – чего пока не знаешь. Допустим, я научил тебя многому». С этими словами мудрец начертил еще одну окружность, гораздо больше первой. «Смотри, – сказал он юноше, указывая на внутреннюю часть второй окружности, – насколько больше ты теперь знаешь. Но также обрати внимание на то, как сильно увеличилась граница соприкосновения твоего знания с твоим незнанием. Сколько еще предстоит узнать! Теперь ты понимаешь это лучше, чем тогда, когда ты не знал ничего». Да, чем больше мы узнаем, тем больше оказывается непознанного. И ум человека вечно будет устремляться к убегающим от него горизонтам и никогда не устанет постигать все новые тайны мироздания.
Появившись задолго до нашей эры, философия неизменно сопровождает историю человечества. В книге описывается тот путь, который проделала философская мысль с момента своего зарождения до нашего времени.
Учебное пособие по курсу «Философия науки»
Федеральное агентство по образованию
ГОУ ВПО Вологодский государственный
педагогический университет
Учебное пособие по курсу «Философия науки»
(для направления подготовки 010500.68 – «Прикладная математика»)
Вологда
«Русь»
2011
Печатается по решению УМС ВГПУ от
Составители:
д. филос. наук, проф. Г.Н. Оботурова,
к. филос. наук, доц. Н.А. Ястреб,
д. филос. наук, проф. Б. В. Ковригин,
к. филос. наук, доц. Т.И. Синицына
к. филос. наук, доц. Н.В. Дрянных,
Рецензент
к. филос. наук, доц. В.Н. Асташов
Ответственный за выпуск
к. филол. наук, доц. Л.А. Берсенева
СОДЕРЖАНИЕ
I. Введение…………………………………………………………………….
II. Программа курса «Философия науки» ……………………………….…
III. Тематический план курса «Философия науки»……………………………
IV. Литература, карточка обеспеченности учебной литературой по курсу библиотекой ВГПУ……………………………………………………………
V. Методические рекомендации, планы семинарских занятий, темы рефератов, литература……………………………………………….……….
VI. Вопросы к экзамену…………………………………………………………
-
Введение
Учебное пособие по курсу «Философия науки» составлено на основе требований Федеральных государственных образовательных стандартов высшего профессионального образования по направлению подготовки 010500.68 – «Прикладная математика».
В учебное пособие входит программа курсов, тематические планы, методические рекомендации и планы семинарских занятий, литература, темы докладов, вопросы к магистерскому экзамену.
В результате изучения курса магистрант должен
знать:
-
генезис философских проблем науки, техники, их философское осмысление на различных этапах познания;
-
основные закономерности развития отечественной науки, техники;
уметь:
-
отличать содержание основных концепций и направлений философского осмысления науки, техники, на различных этапах их истории;
-
анализировать гносеологические и социальные корни различных концепций науки и техники;
владеть:
-
категориальным аппаратом философии науки и техники, методологией осмысления различных этапов их развития;
-
методологией научного исследования, компетентностным подходом к научной и практической деятельности.
Учебное пособие может быть использовано при подготовке магистрантов (специалистов) для кандидатского экзамена по «Истории и философии науки».
Учебное пособие Нижний Новгород 2011 год
МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение
высшего профессионального образования
«Нижегородский государственный университет им. Н.И. Лобачевского»
Н.Ю.Кирюшина, С.О. Сафронова
Студенческие общественные организации
и становление гражданской активности молодежи.
Учебное пособие
Нижний Новгород
2011 год
Содержание:
Введение………………………………………………………………..3
Студенческая общественная организация как элемент гражданского общества
§ 1. Роль молодежных общественных объединений в формировании гражданской активности студента …………………………………………….4
§ 2. Механизмы формирования гражданской активности студентов посредством деятельности в общественной организации………………11
§ 3. Волонтерство как особая форма студенческого общественного объединения………………………………………………………………………21
Направления поддержки деятельности молодежной общественной организации
§ 1. Государственная поддержка деятельности молодежных общественных объединений…………………………………………………….25
§ 2. Содействие деятельности студенческих общественных объединений высшими учебными заведениями………………………………32
Заключение ………………………………………………………………………40
Список рекомендуемой литературы……………………………………………41
Приложение 1. Глоссарий……………………………………………………….43
Введение.
Современное состояние российского государства и общества характеризуется активным развитием институтов гражданского общества. Общественные объединения, созданные в различных организационно-правовых формах, иные органы общественного самоуправления граждан все реальнее и настойчивей заявляют о своей роли в выполнении масштабных задач развития государства. 1 Молодежные формирования несут в себе важную функцию. С одной стороны, это реализация социально-значимых инициатив молодежи, с другой – становление молодого человека как личности, как гражданина, способного участвовать в управлении и в принятии решений.
Студенчество – время личного и профессионального роста. Получая профессиональные навыки, молодой специалист должен быть готовым к работе не только в узкопрофессиональной области, но также обладать мировоззренческим потенциалом, быть готовым к включению в различные виды деятельности. Сформировавшись как социально активная личность в течение обучения в вузе, выпускник будет конкурентоспособен на рынке труда. Социализация же невозможна без включения в различную созидательную общественную деятельность.
В данном методическом пособии рассматриваются вопросы развития гражданской активности молодежи в аспекте участия молодого человека в деятельности общественных организаций. В предложенных темах можно познакомиться с нормативно-правовым аспектом деятельности молодежных общественных организаций, психологическим и педагогическим аспектами деятельности, стратегией государственной молодежной политики, а также с конкретными формами работы с молодежью.
Учебно-методической комиссией филологического факультета 25 февраля 2002 г
Утверждено
учебно-методической комиссией
филологического факультета 25 февраля 2002 г.
Методическое пособие составлено в помощь студентам отделения романо-германской филологии, для которых история зарубежной литературы – один из профилирующих предметов. На зачете студенты должны продемонстрировать не только знание основ эстетики романтизма, программных произведений в полном объеме, основных линий биографий и особенностей творческих личностей авторов, но и умение всесторонне анализировать тексты, обращая внимание не только на проблематику, идейную структуру и систему персонажей, но и на специфику композиции, образной системы, стиля и т. д., причем в комплексе, а не по отдельности. При этом они имеют полное право на собственную интерпретацию авторских концепций, выраженных в произведениях. Составитель старался избегать субъективных оценок и давать лишь ориентиры, без учета которых оригинальные трактовки будут малоубедительными. Более объемные, чем обычно в подобных изданиях, списки литературы в конце каждой темы, включающие не только монографии и предисловия, но и статьи в научных сборниках и периодике, призваны не просто расширить кругозор, но дать примеры многообразия исследовательских концепций, что весьма важно для второкурсников, пишущих свою первую курсовую работу.
Распределение материала в пособии осуществлено по издавна принятому в преподавании данного курса национальному признаку. В конце предложены примерные планы практических занятий и литература к ним. Учебных пособий по курсу литературы романтизма, целиком удовлетворяющих современным требованиям, пока нет. Из существующих лучшими можно назвать следующие учебники:
История зарубежной литературы XIX века / Под ред. Н. А. Соловьевой. М., 1991. (2-е изд. М., 1999).
История зарубежной литературы XIX века: В 2 ч. / Под ред. Н. П. Михальской. М., 1991.
ОБЩЕЕ ПОНЯТИЕ О РОМАНТИЗМЕ
Романтизм – не просто первое по времени возникновения и одно из важнейших художественных направлений и стилей XIX века. Этим термином можно определить целую культуру, общее мироощущение исторической эпохи, начавшейся после Великой французской революции. В этом смысле романтизм проявляет себя не только в литературе и вообще в искусстве, но и во всех сферах общественного сознания: науке, философии, религии, политике, даже в быту. Как почти любое значительное культурное явление, романтизм не представляет собой чего-то абсолютно цельного, обладающего постоянным набором специфических черт – он очень многообразен в своих национальных, жанровых, хронологических разновидностях. В марксистском литературоведении бытовала бинарная типология: романтизм делили на революционный и реакционный, прогрессивный и консервативный, активный и пассивный. Такой подход небезоснователен, однако он чересчур упрощает явление и сообщает ему ненаучную оценочную характеристику, поэтому его следует признать крайне условным и устарелым.
Учебный план реализации программы
Целевой раздел
1. Пояснительная записка………………………………………………………………………..3
1.1. Цели и задачи реализации Программы………………………………………………….…….3
1.2. Принципы и подходы к формированию Программы……………………………………4
1.3. Приоритетные направления деятельности ……………………………………………..5
2. Характеристика возрастных особенностей контингента детей, воспитывающихся во второй младшей группе……………………………………………………………………………8
3. Планируемые результаты освоения Программы ……………………………………………10
4. Система оценки результатов освоения программы ……………………………………..….12
-
СОДЕРЖАТЕЛЬНЫЙ РАЗДЕЛ
2. Описание образовательной деятельности в соответствии с направлениями развития ребенка
2.1. Учебный план реализации программы ………………………………………………….…15
2.2. Содержание образовательной деятельности в соответствии с направлениями развития ребенка, представленными в рамках пяти образовательных областях………………………16
2.3. Комплексно-тематическое планирование…………………………………………………31
2.4. Формы, способы, методы и средства реализации программы с учетом возрастных и индивидуальных особенностей воспитанников, специфики их образовательных потребностей и интересов………………………………………………………………………………………..38
2.5. Проектирование образовательного процесса в соответствии с контингентом воспитанников, их индивидуальными и возрастными особенностями, состоянием здоровья……………………………………………………………………………………………41
2.6. Особенности образовательной деятельности разных видов и культурных практик…..41
2.7. Способы и направления поддержки детской инициативы…………………………………42
2.8. Особенности взаимодействия педагогического коллектива с семьями воспитанников……………………………………………………………………………………44
2.9. Описание вариативных форм, способов, методов и средств реализации Программы с учётом возрастных и индивидуальных особенностей воспитанников, специфики их образовательных потребностей и интересов………………………………………………….50
-
Организационный раздел
3.1. Описание материально-технического обеспечения Программы, обеспеченность методическими материалами и средствами обучения и воспитания
Традиции древнерусской литературы в мемуаристике XVIII начала XIX вв. («Записки…» И. В. Лопухина) Драгайкина Т. А
Традиции древнерусской литературы
в мемуаристике XVIII — начала XIX вв. («Записки…» И. В. Лопухина)
Драгайкина Т.А.
Мемуаристика как самостоятельный жанр появляется в эпоху Просвещения. Это связано с характерным для того времени ростом индивидуального самосознания, вызывающего у людей потребность в осмыслении собственного жизненного пути и своего места в истории, а также с новым отношением к памяти. XVIII век – время постоянных и быстрых перемен. Все это побуждало многих известных государственных деятелей, деятелей литературы и культуры оставить потомкам свидетельства о своем времени, чтобы не прерывалась связь поколений. Первые мемуары появляются в эпоху петровских реформ, а в период царствования Екатерины II и Павла I они становятся одним из заметных прозаических жанров.
К числу самых интересных памятников русской мемуаристики начала XIX в. относятся «Записки из некоторых обстоятельств жизни и службы действительного тайного советника и сенатора И. В. Лопухина, составленные им самим». Информативность и достоверность сочетаются в них с ярко выраженным личностным началом, единством замысла, продуманностью композиции.
П.Бартенев, издатель «Русского архива», назвал «Записки» апологией выдающегося представителя русского масонства и считал, что они не отличаются особой искренностью [1]. В настоящее время имя Ивана Владимировича Лопухина чаще всего упоминается в трудах, посвященных истории масонства. Он диктовал свои воспоминания в трудное для него время, когда он утратил расположение императора Александра I в связи с гонениями на «мартинистов». Признаки апологии масонства в этом сочинении действительно есть, хотя они занимают в нем относительно небольшое место (из девяти книг «Записок» масонству посвящены лишь вторая и третья). Период увлечения масонством Лопухин рассматривает как самый интересный в его жизни, но не как наиболее важный или переломный. Уже в первой книге «Записок», где автор рассказывает о своей юности и службе в Уголовной палате, он предстает, прежде всего, поборником справедливости. Это качество останется определяющим и в его дальнейшей жизни.
Многие мемуаристы XVIII – начала XIX вв. рассказывают не столько о себе, сколько о своей эпохе и своих выдающихся современниках. Лопухина же история интересует лишь постольку, поскольку имеет отношение к его собственной судьбе. «Записки» – это «летопись жизни» человека, вовлеченного в историю. Лопухин пишет о многих важных событиях политической жизни России, но только потому, что он был их участником или они не оставляли его равнодушным. Например, война с Турцией, шедшая, когда мемуарист был еще очень молод, волновала его живейшим образом. Лопухин пишет: «Несколько ночей беспокойно спал от ожидания, чем решится кампания князя Голицына под Хотиным; и хотя уже почти сорок лет не имел я в руках описания действий той войны, но и теперь, конечно, помню почти все их числа» [2]. Для Лопухина общественно значимое и личное неразделимы. Так, упоминаемым историческим деятелям Лопухин почти всегда дает свою оценку, иногда развернутую, он не является беспристрастным летописцем.
Заслуживает внимания отношение к прошлому в «Записках» Лопухина. Оно не стало основным предметом изображения. Категория «былое» не представляет большого интереса для мемуариста, прошлое не противопоставляется настоящему, как это часто бывает в мемуаристике. Мы не встретим в «Записках» сравнений прекрасного века минувшего и неприглядной современности. Характер и взгляды автора в «Записках» не претерпевают глубоких изменений. Как представляется, причина такого отношения к прошлому заключается в том, что «Записки» создавались не с целью донести до потомков картины ушедшей эпохи, они преследовали иную цель – публицистическую. Воспоминания о различных эпизодах собственной жизни становятся для Лопухина поводом для размышлений на важные общественные темы. Так, в первой книге «Записок», рассказывая о начале своей служебной карьеры в Уголовной палате, автор выражает свое мнение о том, каким должно быть правосудие. Встречаются у него такие приемы публицистической прозы, как риторические вопросы, восклицания, полемика с воображаемым оппонентом. Проблемы, волновавшие Лопухина, со временем не потеряли актуальности, поскольку многие из них так и не нашли разрешения.
«Записки» были предназначены в первую очередь современникам. Они не могли быть опубликованы официально, но активно распространялись в рукописном виде. Сам автор очень заботился о том, чтобы с его мемуарами как можно быстрее ознакомилось значительное число людей.
В воспоминаниях Лопухина говорится не только о государственной деятельности автора, но и о его духовной жизни, есть в них и бытовые эпизоды. Лопухин излагает события строго в хронологическом порядке, приводит точные детали, включает в «Записки» подлинные документы, прямую речь. Это сближает его с мемуаристами, следующими летописной традиции. Однако чуть ли не каждый факт биографии автора сопровождается достаточно пространным отступлением публицистического, назидательного характера.
Сообщив об очередном этапе своей служебной деятельности, Лопухин немедленно высказывает все, что он думает о рассматриваемом вопросе. Например: «В начале 1800 года отправлены были сенаторы для осмотра всех губерний; и я, с М.Г.Спиридоновым, послан был в Казанскую, Вятскую и Оренбургскую.
Осмотры такие, конечно, весьма полезны для сохранения порядка и обуздания от злоупотреблений: хотя некоторые из сих последних и важнейшие суть такого рода, что редко могут быть изобличены для наказания судом: а необходимо иногда исправлять их следствия и сколько можно отвращать их средствами, хотя гораздо меньше строгими, нежели бы по суду – основываясь единственно на доверенности к ревизорам. Почему и выбор ревизоров должен быть весьма осторожен.
Сие особливо в рассуждении взяток, сей неизлечимой отравы суда. Чем больший мздоимец, тем труднее изобличить его.
Кажется справедливо сказать можно, что едва ли не тщетны почти все старания о искоренении взяток. Надобно сделать прежде, если можно, чтоб в людях лакомства не было – чтоб они нужд и прихотей не имели: чтоб наконец боялись Бога, как свидетеля всего – или бы страстно любили правду; что без любви к небесному ея источнику невозможно – или весьма ненадежно»[3].
Нередко он делает пояснения, подчеркивающие важность описываемых событий:
«Случай сей описал я больше для того, чтоб показать, как и самые суетные пристрастия в тех даже, кои почитаются между лучшими, хладнокровно играют жребием жизни человеческой. Судить так, не все ли равно что резать людей!» [4].
Иногда такие пояснения предваряют изложение случая из жизни: «Неожиданный перелом болезни … к совершенному выздоровлению стоит того, чтоб описать его. Все, знающие, как действо силы милосердия Божия чрез веру и растворение сердца любовью разливается и на физическую натуру, с удовольствием, конечно, прочтут сие описание»[5]. Так Лопухин начинает рассказ о том, как он, тяжело больной, на Страстной неделе выругал слугу, а затем раскаялся и стал просить у него прощения и после этого исцелился, тогда как прописанные врачом лекарства не помогали ему. «Поют: дивен Бог во святых своих – но ежели можно осмелиться сказать, то он еще дивнее в грешниках», – заключает мемуарист. Включение таких личных эпизодов приближает «Записки» к жанру исповеди. В то же время нельзя забывать о том, что подобные необычные события тогда рассматривались как непосредственное вмешательство высших сил, как чудеса, о которых следует непременно узнать всем.
В «Записках» эпизод с выздоровлением – не единственный «мистический». По мнению Лопухина, именно благодаря вдохновению, посланному свыше, ему удается очень быстро, без долгого обдумывания, написать книгу «Духовный рыцарь» и создать стихотворное переложение 6 псалмов Давидовых (ни до, ни после этого он не умел писать поэтических произведений). Рассказывает Лопухин об этом с присущей ему простотой и рассматривает как вмешательство провидения.
Лопухин полагает, что в мире ничто не происходит случайно, без предопределения. «Молниеносные подвиги Наполеона – сего Провидением избранного орудия на доказательство того, что всуе трудятся зиждущие, аще не Господь созидает – в конце 1806 года приближали опасность и к российским пределам»[6].
В «Записках» многих вставных документов («Нравоучительный катехизис истинных франк-масонов», выписки из донесений императору, сочинение «Отзыв искренности», которое посвящено возникновению ересей и отношению к ним, завещание), однако они не нарушают единства повествования, «Записки» воспринимаются как цельное сочинение. Включение документов в воспоминания, как правило, не характерно для мемуаров. Вероятно, здесь можно отметить преемственность с другим жанром – с жанром жития. Например, жития Антония Сийского, Кирилла Белозерского, Геннадия Костромского, Феодосия Тотемского содержат подлинные тексты духовных грамот игуменов [7]. Как пишет Д. С. Лихачев, «…может быть отмечена большая «открытость» древнерусской литературы в отношении нелитературных жанров письменности»[8]. Сочетание повествования автора и документальных источников в «Записках» не отвлекают от основной авторской мысли, а помогают лучше ее понять, усиливая ощущение подлинности, правдивости. Ни по содержанию, ни стилистически они не выбиваются из общего тона «Записок».
В произведении Лопухина, как и в других автобиографических сочинениях, происходит отбор событий. Автор опускает то, что не имеет отношения к его замыслу (в частности, он ничего не пишет о некоторых близко знакомых ему известных людях), зато включает в свои мемуары ранее написанные им тексты, в которых выражены важные для него мысли. Несмотря на то, что эти вставки разные по жанрам и тематике, они выглядят абсолютно органичными в системе авторского монолога.
«Записки» И.В.Лопухина – это книга о жизни человека, преданно служившего Отечеству, отдававшего все силы борьбе за справедливость, в любых обстоятельствах превыше всего ставившего добродетель. Образ автора явно идеализирован, что было отмечено исследователями. «Известному масону Лопухину весьма нравится венец мученичества, и этим взглядом проникнуты его записки», – утверждал М. Довнарь-Запольский [9]. Действительно, в воспоминаниях Лопухина присутствуют такие черты идеализации, которые напоминают агиографический жанр. Подробно рассказывая о своих добрых делах, он пишет и о преследованиях и несправедливостях, которые ему пришлось претерпеть, противопоставляет себя своему неправедному окружению. Сравнивая «Записки» Лопухина с «Житием протопопа Аввакума», нельзя не заметить сходства авторских позиций в описании гонений, которым они подверглись за отстаивание своих взглядов, хотя средства изображения и разные.
Эпиграф, который Лопухин выбрал для своих «Записок»: «Человек яко трава, дни его яко цвет сельный» (Псалом 102, ст. 15) [10], подчеркивает скоротечность жизни человеческой. В мемуарах также заметно стремление автора поучать читателей, сделать из своей жизни своеобразный урок. Таким образом «Записки» выходят за рамки частного случая и претендуют на обобщение. Лопухин пишет не только об актуальных политических и социальных проблемах, но и о вечных ценностях, о которых не должен забывать ни один человек. Автор выступает не просто публицистом, но и проповедником. Утверждению мемуариста, будто он диктовал «Записки» только для того, чтобы чем-то себя занять, не следует доверять, как и его словам о том, что он сочинял их «только для приятелей и для любопытных, из коих, может быть, охотники до сказок будут быль мою читать тем охотнее, что это подлинно быль» [10]. Легкомысленное отношение к чтению книг и к творчеству писателя, как к забаве на досуге, Лопухину никогда не было свойственно.
Рассказывая о себе, мемуарист стремится дать читателям пример праведной жизни, бескорыстного служения добру. Однако обращает внимание его самооценка: он не считает себя героической, выдающейся личностью и постоянно подчеркивает естественность своего поведения: «Для меня сделать неправду в суде и не спорить или не представлять против того, что мне кажется вредно и несправедливо, есть тоже, что некоторым иные кушанья, которых желудок их никак не варит и которых они в рот взять не могут. Это во мне, как бы сказать, природный вкус, а не добродетель, которая должна быть следствием победы над собой» [11]. «Впрочем, я удивляюсь, как можно защиту невинности – и великим делом почитать. Это дело должно быть самое натуральное. Не защитить невинность, когда можно, есть адская холодность, хуже злодейства, имеющего какое-нибудь побуждение» [12].
И.В.Лопухин рассчитывает на то, что прочитавшие его сочинение не просто изменят свое мнение об авторе, но и задумаются о тех проблемах, которые поднимаются в «Записках». «Записки» Лопухина, несомненно, имеют дидактическую функцию. Представление о том, что литератор обязательно должен воспитывать читателя, очень характерно для просветительской литературы в целом и для И.В.Лопухина в частности. В своей драме «Торжество правосудия и добродетели, или Добрый судия» он устами главного положительного героя, идеального судьи Правдолюбова, очень близкого автору, выражает те же свои мысли, что и впоследствии в «Записках». Эту драму биографы Лопухина единодушно оценивают невысоко, отмечая отсутствие действия, неправдоподобие развязки и бледно очерченные характеры персонажей. Для самого же автора достижение художественного совершенства и занимательности не было главной задачей. Не красота формы, не оригинальность, по его мнению, главное в литературном произведении, а истинность идей, ясность и недвусмысленность их выражения, сила убеждения. «Говорят, что сия драма неудобна для театра; что много в ней противного его правилам и пр., но ежели чтение ее может принести хотя малую пользу, то весьма награжден будет труд Автора, который никогда не занимался театром и его правилами, и который всегда думал, что если не единственный, то по крайней мере главный предмет всех книг должен быть польза, или умножение способов распространяться добродетели.
Говорят, что в пьесе этой Судья сух, строг слишком, наскучивает своими проповедями о добродетели – но Автор думал также, что лучше наводить скуку сухими разговорами о добродетели, нежели забавлять самыми прелестными представлениями пороков» [13].
Книга Лопухина «Отрывки сочинений одного старинного судьи и его же замечание на известную книгу Руссову du contrat social» начинается обращением: «Любезные юноши! Вам посвящаю сие произведение пера слабого, но усердия к общественному добру беспредельного» [14]. Это посвящение напоминает о традиционном самоуничижении древнерусского автора, считающего себя недостойным, но в то же время подтверждает, что «усердие к общественному добру» для человека, взявшегося за труд сочинителя, его нравственные качества важнее таланта. Другой труд Лопухина носит название «Рассуждение о злоупотреблении разума некоторыми новыми писателями». Для Лопухина ценность книги определяется тем, к чему она призывает читателя. Он убежден в том, что произведения словесного искусства оказывают сильнейшее влияние на нравственные убеждения, и в том, что любой сочинитель обязан чувствовать ответственность за те идеи, которые он высказывает.
Лопухин отнюдь не объясняет все беды общества влиянием вредоносных идей, для него их распространение – скорее симптом болезни общества, чем ее причина. Тем не менее, он верит в воспитательную роль словесности. Литератор, по его мнению, должен не только отражать действительность, но и стараться воздействовать на нее, изменить ее к лучшему. Идеальный читатель для Лопухина – тот, кто не только сопереживает прочитанному, считая его, тем не менее, чем-то отвлеченным, не имеющим отношения к реальным проблемам, но и соотносит его с действительностью, делает обобщения. «Еще вот что странно. Оправдание мертвого Каласа читают с восторгами – а что свои беспокровные бедняки, живые, сидели в тюрьмах безвинно и пытаны – это дело кажется очень не важным… Неужели от того, что там Вольтер, Калас и Франция – а здесь Джантемир-Мурза, поселяне Мухин с Гласовым и Русская Таврида?» [15].
Итак, «Записки» Лопухина – сочинение многоплановое. Детальное воспроизведение автором событий своей жизни не является единственной целью его написания (хотя фактический материал книги представляет немалый интерес для историка). Бесспорно, мемуарист желал донести до читателей правду о своей жизни, в его автобиографии много черт, свойственных жанрам апологии и исповеди. В то же время это публицистическое произведение, в котором поднимаются многие общественно значимые проблемы (меры наказания преступников, отношение к ересям и причины их возникновения, внешняя политика России и др.). Эти проблемы рассматриваются автором с точки зрения христианских заповедей и просветительских представлений. В «Записках» дан образ идеального судьи, сенатора, однако человек в них не исчерпывается своей социальной ролью. Основная идея мемуаров Лопухина – это отстаивание справедливости и милосердие. Автор и исповедуется перед читателями, сообщая не только о своих благородных поступках, но и о неудачах и заблуждениях, и преподает им нравственный урок, и делает достоянием общественности свои взгляды, во многом не совпадающие с распространенными среди его современников и весьма прогрессивные, и идеализирует свою жизнь по законам агиографического жанра.
«Записки» И.В.Лопухина показывают, что в мемуаристике начала XIX в. еще сохраняются связи с традиционными жанрами древнерусской литературы (проповедь, житие). Это касается восприятия личности, ее роли в истории, понимания целей и смысла автобиографического творчества. Частные случаи считаются достойными упоминания лишь в том случае, если из них можно сделать выводы, важные для каждого читателя. Примерами из собственной жизни мемуаристы стремятся подтвердить общезначимые истины. Человек рассматривается, прежде всего, как представитель определенного сословия или носитель присущих многим добродетелей или пороков, а не как неповторимая индивидуальность. Он изображается во многом обобщенно и идеализированно. В «Записках» Лопухина представлен индивидуальный жизненный опыт, но в свете идеализации, истоки которой можно найти как в просветительских представлениях XVIII в., так и в традиционной древнерусской литературе.
Примечания
1. Русский архив. 1884, № 1. – С. 1.
2. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 4.
3. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 92.
4. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 103.
5. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 40.
6. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 167.
7. Крушельницкая Е. В. Автобиография и житие в древнерусской литературе. – СПб., 1996.
8. Лихачев Д. С. В чем суть различий между древней и новой русской литературой. // Вопросы литературы. – 1965. – №5. – С. 181.
9. Масонство. Репринтное воспр. изд. 1914 г. – М., 1991. – Т. 2. – С. 118.
10. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 1.
11. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 30.
12. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 157.
13. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 163.
14. Лопухин И.В. Торжество правосудия и добродетели, или Добрый судья. – М., 1798. – С. 131.
15. Лопухин И.В. Отрывки сочинений одного старинного судьи и его же замечание на известную книгу Руссову Du contrat social. – М., 1809. – С. 5.
16. Записки сенатора И.В.Лопухина. – М., 1990. – С. 163.
Научный руководитель – к. филол. н., доцент О. Н. Фокина