По книге: Девятко И.Ф. Модели объяснения и логика социологического исследования. (Библиотека серии «Специализированные курсы в социологическом образовании»). М., 1996. -174 с.
(стр. 129-157)
У.Аутвейт
Законы и объяснения в социологий1
По сути, вокруг названного вопроса ведется два диспута. Первый — это диспут между философами науки о том, что такое научные законы. Второй — это спор о том, полезны ли такие законы для социологии и если да, то каково их применение.
Я буду рассматривать как непроблематичное утверждение о том, что социологи стремятся объяснить разные вещи, даже если понимать объяснение в предельно широком смысле, включающем в себя описание, понимание (в том особом значении, в котором это слово употребляется в социологии) и т.п. Многие представители социальных наук настаивали на том, чтобы отделить собственно объяснение от этих более широких трактовок. (Как мы увидим позднее, это часто происходило потому, что их концепция объяснения в значительной мере опиралась на идею научных законов.) Я, однако, хотел бы избрать отправной точкой ту концепцию объяснения, которую мы используем в повседневной жизни и которая объединяет множество различных способов объяснять. В частности, ответом на вопрос о том, почему что-либо происходит, например на вопрос: «Зачем они это делают?», нередко будет описание действий. Если вы спросите о причине конкретного скопления людей, зачастую вполне удовлетворительными будут ответы: «Это — футбольный матч», «Это — полевая обедня» или «Демонстрация…». Конечно, затем могут возникнуть другие вопросы, скажем, почему матч происходит на стадионе Б, а не на стадионе А, или, более фундаментально: «А что такое футбольный матч, обедня и т.п.?». В ответ на первый вопрос можно сказать, что стадион А — лучше или более соответствует целям данного мероприятия; что стадион Б — закрыт на ремонт или, что может показаться более интересным, что мэрия решила удержать участников мероприятия как можно дальше от центра города. Интересная структурная особенность последнего из приведенных объяснений заключается в том, что оно объясняет, рассказывая историю или, по
[129]
крайней мере, отсылая к возможной истории о процессе (или совокупности процессов), приведшем к объясняемой ситуации. Это, конечно, та самая форма объяснения, которую мы часто обнаруживаем в исторических повествованиях.
Объяснение второго типа, отвечающее на вопрос: «А что такое матч, обедня и т.п.?», повлечет за собой более полное описание структуры, целей и других черт объясняемых действий. Результатом могут оказаться ни много ни мало многотомные исследования по социологии спорта, религии, политической деятельности и т.п.
Таким образом, вопрос о том, что делает объяснение собственно объяснением или что делает его хорошим объяснением, оказывается весьма трудным, и может возникнуть необходимость в детальном исследовании не только логических свойств объяснения, но и контекста, в котором оно дается. Вы, например, можете приобрести шутливый плакат, «объясняющий» структуру игры в крикет посредством обыгрывания слов «внутрь» и «наружу». Плакат будет обладать формальными свойствами объясняющего описания, но понять его сможет только тот, кому правила крикета уже известны. Утверждение «Я был болен» имеет форму социально признанного хорошего объяснения для того, например, чтобы объяснить, почему не сдал в срок рукопись для данного сборника, но подозрительный редактор, возможно, пожелает узнать, насколько болен, как долго я болел и т.п.
Цель этих вводных замечаний — показать, сколь разнообразные формы принимает объяснение в повседневной жизни. Повторюсь, заметив, что исхожу из того, что мы согласны относительно необходимости или, по меньшей мере, желательности объяснений в описанных смыслах. Вопрос, однако, заключается в том, могут ли законы помочь нам объяснить жизнь общества, или же они лишь сбивают нас с толку и отвлекают от искомого объяснения. Но прежде, чем ответить на этот вопрос, нужно уточнить, что понимается под «законами».
В английском, как и во многих других европейских языках, термин «закон» применяется и к научным законам, и к правовым принципам, находящим свое выражение в законодательных актах, конституциях и т.п. Напоминание об этом обстоятельстве не лишено смысла, так как оно сообщает нам нечто существенное об истории самого термина. Принимаемые правительствами законы имеют своей целью установление порядка, регулярности (regularities) в общественной жизни, что и достигается, когда
[130]
людям сообщают, что они должны делать и что — не должны, и грозят наказать в согласии с уголовным или гражданским кодексом тех, кто станет делать недозволенное. Следовательно, если существует Верховный Законодатель, сотворивший мир, каков он есть, наблюдаемые нами в природе упорядоченности наверняка являются результатом того, что вещи повинуются «Его» воле, точно так же, как человеческие создания, в общем и целом, повинуются законам политических и религиозных сообществ, к которым они принадлежат.
Идея «законов природы» начинает отделяться от этой, исходно теологической, концепции примерно в семнадцатом веке, когда современная западноевропейская наука делает свои первые успешные шаги. Остаются, однако, две «близнецовые» идеи — регулярности и необходимости. (Слова «регулярность, правильность»2 , конечно, обнаруживают связь со словом «правило», и мы до сих пор говорим о том, что неодушевленные предметы «повинуются» законам, например закону всемирного тяготения.) Регулярность означает, что вещи всегда ведут себя тем способом, который описывается законом; необходимость подразумевает, что они почему-либо вынуждены так себя вести. Ну а люди, которых, начиная с девятнадцатого века, принято называть учеными, открывают такие законы и используют их для описания или объяснения явлений природы.
Но как только философы принялись за анализ этих законов, идеи регулярности и необходимости перестали столь гармонично сочетаться друг с другом. С регулярностью особых проблем не возникало: любое исключение из правил можно было объяснить особыми обстоятельствами. Но необходимость стала изрядной помехой. Самый очевидный ход заключался в том, чтобы анализировать необходимость в терминах природы вещей и следующих из нее тенденций. Однако стало ясно, что этот путь ведет либо к антропоморфизму — из-за уподобления неодушевленных предметов и явлений людям, принимающим решение что-либо сделать, — либо к тривиальному объяснению, не добавляющему ничего нового к исходному утверждению о том, что некая регулярность имеет место быть. Классический образчик критики упомянутой тривиальности — ирония Мольера, вложившего в уста комического героя утверждение, что опий оказывает снотворное действие на людей из-за присущей ему «снотворной силы» (virtus dormativa). Для доминирующего философского течения, называемого
[131]
эмпиризмом, единственным источником определенности стал чувственный опыт. Исходя из этого, Дэвид Юм (1711-1776) осуществил свой анализ причинных законов, который, в различных модификациях, остается самой влиятельной доктриной. Все, что мы можем наблюдать, и, следовательно, с точки зрения эмпиризма, все, что мы можем знать, это регулярное совпадение, смежность событий. Когда один биллиардный шар ударяет другой, причем сила удара достаточна и поверхность стола чиста, второй шар катится. Но идея о наличии необходимой связи между этими событиями, с точки зрения Юма, является просто привычкой человеческого ума3 . Позднее я еще вернусь к намеченной здесь философской оппозиции между «реалистами», подчеркивающими необходимость причинно-следственных (каузальных) отношений, и «эмпиристами», опирающимися исключительно на их регулярность.
В период становления науки в привычном нам понимании, т.е. в Европе и Северной Америке семнадцатого и восемнадцатого веков, эти различия в анализе причинных законов всячески сглаживались: существенным было то, что люди наконец открывают законы природы и даже законы, управляющие жизнью общества. Общественные науки в их современной форме развивались в тени наук естественных и в постоянном с ними соотнесении. Нельзя сказать, что поступательное развитие естественных наук было таким уж гладким и непроблематичным. Философы науки, и особенно те, которые занимались философией социальных наук, склонны были принимать некую идеализированную картину развития естествознания, которая была изрядно подпорчена недавними исследованиями в области истории и социологии науки, вдохновленными в основном классической книгой Томаса Куна «Структура научных революций» (1962). Развитие
[132]
науки носит прерывистый, полный противоречий характер. В частности, противоречивым является статус самих научных законов. Альберт Эйнштейн писал в 1923 г.: «В той мере, в какой законы математики относятся к реальности, они неопределенны; и в той мере, в какой они определенны, они не относятся к реальности». Эта же тема получила недавно дальнейшее развитие в провокативной книжке Нэнси Картрайт «Как лгут законы физики» (1983), где автор доказывает, что «действительно мощные объясняющие законы, вроде законов теоретической физики, не выражают истину». Остается фактом, однако, и то обстоятельство, что успехи естественных паук, если уж они случаются, приводят к драматическим изменениям в нашем понимании реальности, открывая сущности и механизмы совершенно недоступные обычному здравому смыслу. Макиавелли и — что существенно, — даже его менее проницательные современники великолепно понимали суть властных отношений в обществе, но они не обладали и не могли обладать соответствующим пониманием, скажем, структуры атомного ядра. Даже самый большой скептик из числа историков науки не сможет отрицать «силу откровения», пользуясь выражением Э.Гидденса, присущую современному естествознанию. Исходя из таких стандартов, нам следует решить лишь один вопрос: должны ли мы рассматривать общественные науки в качестве «умственно неполноценных» или, выражаясь политически корректным языком, нам следует трактовать их как «иначе одаренных»?
Диспут о статусе законов в социологическом объяснении неотделим, таким образом, от более широкого спора о том, насколько общественные науки должны следовать примеру естественных. Убеждение в том, что такое подражание неизбежно, составившее суть так называемого натурализма, вполне укоренилось уже к началу восемнадцатого века. В качестве своеобразного предвосхищения позднейших антинатуралистских аргументов можно рассматривать идеи Вико (1668-1744). Однако в действительности диспут начался в девятнадцатом веке, с возникновением противостояния между позитивистами и их критиками. Этот знаменитый диспут между позитивистами, по преимуществу английскими и французскими, и антипозитивистами, работавшими в основном в Германии, самым непосредственным образом подогрел споры, бушующие в англоязычной и прочих социологиях уже более двадцати лет4 . Хотя характер аргументов, используемых
[133]
обеими сторонами, претерпел заметные изменения, основной вопрос остался прежним.
data -> Программа итогового междисциплинарного государственного экзамена по направлению
data -> [Оставьте этот титульный лист для дисциплины, закрепленной за одной кафедрой]
data -> Примерная тематика рефератов для сдачи кандидатского экзамена по философии гуманитарные специальности, 2003-2004 уч
data -> Программа дисциплины для направления 040201. 65 «Социология» подготовки бакалавра
data -> Программа дисциплины «Э. Дюркгейм вчера и сегодня
data -> Методика исследования журналистики
data -> Источники в социологии
622 -> Программа «Совершенствование преподавания социально-экономических дисциплин в вузах»
622 -> Библиотека философской антропологии
Поделитесь с Вашими друзьями: