Урсула Ле Гуин Обездоленный



страница3/9
Дата11.08.2018
Размер4.36 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9
Глава четвертая. АНАРРЕС

Дирижабль, преодолев последний высокий перевал в горах Нэ Тэра, повернул на юг, и свет заходящего солнца, упав на лицо Шевека, разбудил его. Он проспал большую часть дня — третьего дня долгого путешествия. Ночь прощальной вечеринки осталась позади, между нею и им лежало пол мира. Он зевнул, протер глаза, помотал головой, пытаясь вытрясти из ушей шум двигателя дирижабля, и, сообразив, что путешествие подошло к концу, что они, должно быть, уже подлетают к Аббенаю, проснулся окончательно. Он прижался лицом к пыльному окошку. Действительно, там, внизу, между двумя ржаво рыжими грядами низких гор, лежало большое обнесенное стеной поле — Космопорт. Он жадно смотрел, пытаясь разглядеть, нет ли на посадочной площадке космического корабля. Каким бы презренным ни был Уррас, все же он — другая планета; ему хотелось увидеть корабль из другого мира, корабль, пересекший иссохшую и грозную бездну, вещь, сделан ную руками инопланетян. Но никаких кораблей в порту не было.

Грузовые планетолеты с Урраса приходили только восемь раз в год и оставались в Порту ровно столько времени, сколько требовалось на разгрузку и погрузку. Они не были желанными гостями. Больше того, некоторые анаррести воспринимали их как постоянно возобновлявшееся унижение.

Планетолеты привозили нефть и нефтепродукты, некоторые тонкие детали машин и электронные элементы, для производства которых на Анарресе не было оборудования, а часто и новую породу какого либо плодового дерева или злака — на пробу. Обратно на Уррас они возвращались с полным грузом ртути, меди, алюминия, урана, олова и золота. Для них это было очень выгодной сделкой. Распределение их груза восемь раз в год было самой престижной функцией Уррасского Совета Правительств Планеты и главным событием на Все Уррасской фондовой бирже. По существу, Свободная Планета Анаррес была рудничной колонией Урраса.

Этот факт раздражал. В каждом поколении, каждый год, на дебатах КПР в Аббенае раздавались яростные протесты: «Почему мы продолжаем эти спекулянтские сделки с воинствующими собственниками?» А более здравомыслящие люди каждый раз отвечали одно и то же: «Если бы уррасти добывали эти руды сами, это обходилось бы им дороже; поэтому они нас не оккупируют. Но если бы мы нарушили торговое соглашение, они применили бы силу». Однако, людям, которым никогда не приходилось ни за что платить, было очень трудно понять психологию стоимости, рыночную аргументацию. Семь поколений мира не принесли доверия.

Поэтому отрасль, именуемая Обороной, никогда не испытывала нужду в добровольцах. Работа в Обороне большей частью была такой нудной, что на правийском языке, в котором работа и игра обозначаются одним и тем же словом, ее называли не работой, а клеггич — «надрываловкой». Из работников Обороны состояли команды двенадцати старых планетолетов; они поддерживали их в рабочем состоянии и несли на них патрульную службу на орбите; вели радарное и радиотелескопное наблюдение в пустынных местах; дежурили в Космопорте, что было очень скучно. И тем не менее к ним всегда была очередь. Как бы прагматична ни была мораль, которую усваивали юные анаррести, в них через край била жизнь, требуя альтруизма, самопожертвования, места для подвига. Одиночество, бдительность, опасность, космические корабли: в них была притягательность романтики. Именно романтика, и ничто иное, заставила Шевека расплющивать нос о стекло окошка, пока пустой Космопорт там, внизу, не остался позади, и ощутить разочарование от того, что ему не удалось увидеть на посадочной площадке грязный рудовоз.

Шевек опять зевнул, потянулся и стал смотреть из окошка вперед, чтобы увидеть все, что можно было увидеть. Дирижабль брал последнее препятствие — последнюю низкую гряду гор Нэ Тэра. Перед ним, простираясь от отрогов гор на юг, сверкая в лучах предве чернего солнца, лежало огромное море зелени.

Он смотрел на него с удивлением, как смотрели его предки шесть тысяч лет назад.

В Третьем Тысячелетии на Уррасе астрономы жрецы в Сердоноу и Дхуне наблюдали, как в разное время года меняется темно желтое сияние Другого Мира, и давали мистические названия равнинам, и горам, и отражающим солнце морям. Одну область, которая в новом лунном году зеленела раньше всех остальных, они назвали Анс Хос — Сад Разума: Анарресский Эдем.

В последующие тысячелетия телескопы доказали их полную правоту. Анс Хос действительно был лучшим местом на Анарресе; и первый отправленный на Луну космический корабль, управляемый людьми, совершил посадку именно там, в зеленом месте между горами и морем.

Но Анарресский Эдем оказался сухим, холодным и ветреным, а вся остальная планета была еще хуже. Жизнь на ней не развилась выше рыб и бесцветковых растений. Воздух был разреженный, как воздух Урраса на очень большой высоте. Солнце жгло, ветер леденил, пыль душила.

В течении двухсот лет после первой высадки Анаррес разведывали, составляли его карты, изучали его, но не колонизировали. Зачем переселяться в какую то жуткую пустыню, когда в благодатных долинах Урраса так много места?

Но руды там добывали. Эры самоограбления в Девятом Тысячелетии и в начале Десятого полностью истощили месторождения на Уррасе; и, когда ракетостроение достигло совершенства, добывать металлы на Луне стало дешевле, чем извлекать их из бедных руд или из морской воды. В году IX 738 уррасского летоисчисления у подножия гор

Нэ Тэра, где добывали ртуть, в древнем Анс Хос, была основана колония. Ее называли Город Анаррес. Это был не город, там не было женщин. Мужчины завербовывались туда — шахтерами или техниками — на два три года, а потом возвращались домой, в настоящий мир.

Сама Луна и тамошние рудники находились под юрисдикцией Совета Правительств Планеты; но где то в восточном полушарии луны у государства Ту имелся маленький секрет: ракетная база, золотой рудник и поселок рудокопов с женами и детьми. Они по настоящему жили на Луне, но об этом не знал никто, кроме их правительства. Именно падение этого правительства в 771 г. привело к тому, что в Совет Правительств Планеты было внесено предложение отдать Луну Международному Обществу Одониан — откупиться от них планетой, пока они еще не успели необратимо подорвать на Уррасе авторитет закона и государственного суверенитета. Город Анаррес эвакуировали, а из Ту, среди заварухи, все же наспех послали пару тройку ракет, чтобы забрать рудничных. Не все захотели вернуться. Некоторым из них эта жуткая пустыня нравилась.

Более двадцати лет двенадцать планетолетов, пожалованных Одонианским Первопоселенцам Советом Правительств Планеты, сновали туда и обратно между обеими планетами, пока все, кто выбрал новую жизнь, весь миллион душ, не были переправлены через сухую бездну. После этого космопорт закрыли для иммиграции и оставили открытыми только для грузовых кораблей Торгового Соглашения. К этому времени в Городе Анарресе жило сто тысяч человек, и он был переименован в Аббенай, ч то на новом языке нового общества означало «Разум».

Существенным элементом разработанных Одо планов построения общества, до основания которого она не дожила, была децентрализация. Одо не собиралась деурбанизировать цивилизацию. Правда, она высказала предположение, что естественные пределы величины населенного пункта обуславливаются тем, насколько, что касается необходимой пищи и энергии, он зависит от своего непосредственного местоположения; однако согласно ее планам все населенные пункты должна была соединять сеть транспорта и связи, так, чтобы продукция и идеи могли бы попадать всюду, где в них нуждаются, и чтобы распределять продукцию можно было бы быстро и легко, и чтобы все населенные пункты были связаны между собой. Но эта сеть не должна была идти сверху вниз. Не должно было быть никакого центра, осуществляющего управление, никакой столицы, никакого учреждения, допускающего самовосстанавливающийся бюрократический аппарат и погоню за властью отдельных личностей, стремящихся стать предводителями, начальниками, Главами Государств.

Однако ее планы основывались на щедрой почве Урраса. На бесплодном Анарресе общины, в поисках природных ресурсов, вынужденно оказались разбросанными далеко одна от другой, и очень немногие из них могли полностью обеспечивать себя сами, как бы они не урезали свои представления о том, что необходимо для поддержания нормальной жизни. Урезали они очень жестко, но был минимум, ниже которого они не желали опускаться: они не собирались регрессировать до до городского, до технологического племенного строя. Они знали, что их анархизм — продукт очень высокой цивилизации, сложной, многогранной культуры, стабильной экономики и высокоиндустриализованной технологии, способных обеспечивать высокое производство и быструю доставку продукции. Как бы велики не были расстояния между поселениями, они придерживались идеала комплексной органичности. Дороги они строили в первую очередь, дома — во вторую. Каждый регион обменивался с другими имевшимися только в нем ресурсами и продукцией; это был очень сложный процесс поддержания равновесия: того равновесия разнообразия, которое свойственно жизни, природной и социальной экологии.

Но, как они говорили в аналогической модальности, нельзя иметь нервную систему, не имея хотя бы нервного узла, а еще лучше — мозга. Нужен был какой то центр. Компьютеры, координировавшие администрирование, распределение рабочей силы и продукции, и центральные федераты большинства трудовых синдикатов с самого начала находились в Аббенае. И с самого начала Первопоселенцы сознавали, что эта неизбежная централизация представляет собой непрерывную опасность, которой должна противостоять непрерывная бдительность.

О, дитя Анархия, бесконечное обещание

Бесконечная осторожность

Я прислушиваюсь, прислушиваюсь в ночи

У колыбели, глубокой как ночь.

Дитя здорово.

Пио Атэан, принявший правийское имя Тобер, написал это в четырнадцатый год Заселения. Первые попытки одониан переложить в стихи свой новый язык, свой новый мир были неуклюжими, нескладными, трогательными.

И вот Аббенай, разум и центр Анарреса, лежал здесь, сейчас, перед дирижаблем, на просторной зеленой равнине.

Эта ослепительная, глубокая зелень полей, вне всякого сомнения, не была природной краской Анарреса. Только здесь и на теплых берегах Керанского Моря прижились злаки Старого Мира. На всем остальном Анарресе основными зерновыми были земляной холум и бледная трава мэнэ.

Когда Шевеку было девять лет, в течение нескольких месяцев его послеучебной нагрузкой был уход за декоративными растениями в городке Широкие Равнины — хрупкими экзотическими растениями, которые надо поливать и выносить на солнце, как младенцев. Он помогал в этой спокойной, но нелегкой работе одному старику. Этот старик ему нравился; нравились ему и растения, и земля, с которой приходилось возиться, и сама работа. Сейчас, увидев краски Аббенайской Равнины, он вспомнил того старика, и запах рыбьего жира, на котором готовилось удобрение, и цвет первых почек на маленьких голых веточках, эту светлую, мощную зелень.

Вдалеке, среди ярких полей он увидел длинную, нечеткую белую полосу, которая, когда дирижабль приблизился, распалась на отдельные кубики, как рассыпанная соль.

Ослепленный на мгновение гроздью ярких вспышек у восточного края города, он заморгал, и в глазах у него поплыли черные пятна; это были параболические зеркала, снабжающие солнечным теплом нефтеочистительные заводы города.

Дирижабль приземлился на грузовом аэродроме на южной окраине Аббеная, и Шевек отправился бродить по улицам самого большого в мире города.

Улицы были широкие, чистые. На них не было тени, потому что Аббенай лежал меньше чем на тридцать градусов севернее экватора, а все здания были низкие, кроме крепких, тонких башен ветряных турбин. С казавшегося твердым темного, сине фиолетового неба б ил белый солнечный свет. Воздух был прозрачен и чист, без дыма или влаги. Все было видно отчетливо, все края и углы казались жесткими, твердыми, резкими. Каждый предмет был виден четко, сам по себе, выделялся.

Элементы, из которых состоял Аббенай, были такими же, как в любом одонианском населенном пункте, но повторялись много раз: мастерские, заводы, бараки, общежития, учебные центры, залы собраний, склады, общественные столовые. Более крупные здания чаще всего группировались вокруг открытых площадей, так что город состоял как бы из ячеек: микрорайоны или соседства располагались одно за другим. Предприятия тяжелой и пищевой промышленности концентрировались в основном на окраинах города, и здесь вновь повторялась та же структура: родственные предприятия стояли бок о бок на определенной площади или улице. Первой такой

«ячейкой», попавшейся Шевеку на пути, оказался текстильный район: ряд площадей, застроенных заводами, обрабатывающими холумовое волокно, прядильными и ткацкими фабриками, красильными фабриками и распределителями тканей и одежды; в центре каждой площади стоял целый лес шестов, сверху донизу ув ешанный флажками и вымпелами, окрашенными во все доступные красильному искусству цвета и горделиво свидетельствовавшими о достижениях местной промышленности. Почти все здания в городе, просто и прочно построенные из камня или литого пенокамня, были похожи одно на другое. Некоторые из них показались Шевеку очень большими, но так как здесь часто бывали землетрясения, почти все они были одноэтажными. По той же причине окна были маленькие, из крепкого, небьющегося силиконового пластика; но зато их было очень много, потому что за час до восхода солнца искусственное освещение отключали и включали снова только через час после заката. Когда на улице было больше пятидесяти пяти градусов, отключали отопление. Дело было не в том, что Аббенаю — при его ветряных турбинах и почвенных термодиф ференциальных генераторах, применявшихся для отопления — не хватало энергии; но принцип органической экономии был настолько существенен для нормального функционирования общества, что не мог не оказывать глубокого влияния на этику и эстетику. «Излишества суть экскременты», — писала Одо в «Аналогии». — «Экскременты, задержавшиеся в организме, — это яд».

В Аббенае не было яда: это был ничем не украшенный город, яркий, с светлыми и жесткими красками, с чистым воздухом. В нем было тихо. Он лежал перед человеком открыто, был виден весь, отчетливо, как рассыпанная соль.

Ничего не было скрыто.

Площади, низкие строения, неогороженные рабочие дворы кипели энергией и деятельностью. Проходя мимо них, Шевек все время ощущал, что кругом — люди; они гуляли, работали, разговаривали; он видел лица прохожих, слышал голоса, которые окликали, болтали, пели, видел людей, которые что то делали, были чем то заняты. Фасады мастерских и заводов выходили на площади или на открытые рабочие дворы, и двери их были открыты. Проходя мимо стекольного завода, он увидел, как рабочий зачерпнул громадным ковшом расплавленное стекло так же небрежно, как кухарка разливает суп. Рядом был двор, где делали пенокаменное литье для строительства; бригадир, крупная женщина в белом от пыли рабочем халате, громко командовала работой, великолепно подбирая выражения. За литейным двором шли: маленькая проволочная мастерская, районная прачечная, мастерская по изготовлению и ремонту музыкальных инструментов, районный распределитель мелкого ширпотреба, театр, черепичная фабрика. Было страшно интересно смотреть на работу, кипевшую всюду, большей частью на полном виду. Повсюду были дети, некоторые работали вместе со взрослыми, другие путались под ногами — лепили куличики некоторые затевали на улице игры,

одна девочка сидела на крыше учебного центра, уткнув нос в книгу. Мастер, изготовлявший проволоку, украсил фасад мастерской веселым и затейливым узором из виноградных лоз, сделанным из раскрашенной проволоки. Из широко открытых дверей прачечной с необычайной силой вырвались клубы пара и обрывки разговора. Запертых дверей не было совсем, закрытых — немного. Ничто не маскировалось, ничто не старалось привлечь к себе внимание. Все — вся работа, вся жизнь города — было на виду, все было открыто взгляду и прикосновению. А по Вокзальной Улице время от времени, громко звеня в звонок, проносилась какая то штука, вагон, битком набитый людьми; люди гроздьями висели и на наружных стойках; старухи от души ругались, когда вагон не замедлял хода на остановках, не давая им сойти; за вагоном отчаянно гнался маленький мальчик на самодельном трехколесном велосипеде; на перекрестках с проводов голубым дождем сыпались электрические искры — словно эта тихая напряженная жизненная энергия улиц время от времени накапливалась до как ого то предела — и разряжалась, с треском, голубой вспышкой и запахом озона. Это были аббенайские омнибусы, и когда они проезжали мимо Шевека, ему хотелось кричать «Ура».

Вокзальная Улица заканчивалась большой, просторной площадью, где пять других улиц сходились как лучи, образуя парк треугольной формы, с травой и деревьями. Большинство парков на Анарресе представляло собой глиняные или песчаные детские площадки с небольшой купой кустарникового или древесного холума. Этот парк был совсем не такой. Шевек перешел мостовую, по которой не ходил транспорт, и вошел в парк; его потянуло туда потому, что он часто видел его на картинках, и потому, что ему хотелось увидеть инопланетные деревья, уррасские деревья, вблизи, ощутить зелень этого множества листьев. Солнце садилось, небо было широким и ясным, в зените оно потемнело и стало лиловым, сквозь разреженную атмосферу виднелась тьма космоса. Шевек вошел под деревья, настороженно, опасливо. Разве это не расточительно — такая густая листва? Древесный холум очень хорошо обходится шипами и хвоей, да и тех у него не больше, чем необходимо. Ведь наверно, вся эта непомерно обильная листва — просто напросто излишество, экскремент? Такие деревья не могут обойтись без тучной почвы, их надо постоянно поливать, они требуют большой заботы и ухода. Эти деревья были слишком роскошны, они были бесполезны, и это вызывало его неодобрение. Он шел под ними, среди них. Ступать по инопланетной траве было мягко. Словно ступаешь по живой плоти. Он испуганно отскочил обратно на дорожку. Темные ветви деревьев, словно руки, простираясь над его головой, держа над ним множество широких зеленых ладоней. Он почувствовал благоговейный страх. Он знал, что получил благословение, хотя и не просил о нем.

Недалеко впереди на темнеющей тропинке кто то сидел на каменной скамье и читал.

Шевек медленно подошел и остановился у скамьи, глядя на склонившую голову над книгой фигуру в золотисто зеленом сумраке под деревьями. Это была странно одетая женщина лет пятидесяти шестидесяти, с волосами, стянутыми на затылке в узел. Левой рукой она подпирала подбородок, так что строгий рот был почти скрыт, правая рука придерживала на коленях бумаги. Они были тяжелы, эти бумаги; тяжела была и лежавшая на них холодная рука. Сумерки быстро сгущались, но она не поднимала глаз. Она продолжала читать корректуру «Социального организма».

Некоторое время Шевек смотрел на Одо, потом сел на скамью рядом с ней.

Он не имел представления о статуях, а места на скамье было много. Сделать это его заставил чисто дружеский порыв.

Он смотрел на сильный, печальный профиль и на руки; это были руки старухи. Он поднял взгляд на тенистые ветви. Впервые в жизни он осознал, что Одо, чье лицо лицо знакомо ему с самого раннего детства, чьи идеи центральны и пребывают одновременно и в его уме, и в умах всех, кого он знает, — что Одо так и не ступила на землю Анарреса; что она прожила всю жизнь, и умерла, и была похоронена в тени зеленолистных деревьев, в городах, которые невозможно себе представить, среди людей, говоривших на неведомых языках, на другой планете. Одо была инопланетянка; изгнанница.

Юноша сидел в сумерках возле статуи, почти так же неподвижно, как и она.

Наконец, заметив, что уже темнеет, он встал и снова пошел по улицам, спрашивая у прохожих, как пройти к Центральному Институту Наук.

Оказалось, что это недалеко; он добрался туда вскоре после того, как дали свет. Регистраторша или вахтерша сидела в маленькой комнатке у входа и читала. Чтобы она обратила на него внимание, ему пришлось постучать по открытой двери.

— Шевек, — сказал он. Разговор с незнакомым человеком было принято начинать с того, что говоривший называл свое имя, чтобы второму было за что ухватиться. Больше ухватиться было не за что. Чинов, званий, общепринятых уважительных форм обращения не существовало.

— Кокван, — ответила женщина. — Тебя, кажется, ждали вчера?

— У грузовых дирижаблей поменялось расписание. В какой нибудь общаге есть свободная койка?

— Номер 46 свободен. Через двор, левое здание. Здесь тебе записка от Сабула. Он говорит, чтобы ты утром зашел к нему в кабинет физики.

— Спасибо! — сказал Шевек и пошел через широкий прямоугольный мощеный двор, размахивая своим багажом — зимней курткой и запасной парой ботинок. В окнах домов по всем сторонам прямоугольника горел свет. В стоявшей тишине чувствовался какой то смутный шепот, присутствие людей. В прозрачном, с холодком, воздухе городской ночи что то шевельнулось — какое то драматическое, сулившее что то чувство.

Время обеда еще не кончилось, и он быстро свернул к институтской столовой посмотреть, нельзя ли там чего нибудь перехватить. Оказалось, что его имя уже внесли в список регулярных посетителей, и еда оказалась превосходной. Был даже десерт — компот из консервированных фруктов. Шевек любил сладкое, и, так как он обедал одним из последних и компота оставалось еще очень много, он взял вторую порцию. Он сидел один за маленьким столиком. Неподалеку, за столами побольше, над пустыми тарелками разговаривали группы молодых людей; ему были слышны споры о поведении аргона при очень низких температурах, о поведении преподавателя химии на коллоквиуме, о предполагаемых искривлениях времени. Некоторые из разговаривавших вскользь посмотрели на него; никто из них не заговорил с ним, как заговорили бы с незнакомцем люди в маленьком городке; их взгляды не были недружелюбными, но, пожалуй, чуть вызывающими.

В бараке он нашел комнату 46 в длинном коридоре, где все двери были закрыты. По видимому, все комнаты здесь были на одного человека, и он удивился, почему регистраторша послала его сюда. С двухлетнего возраста он всегда жил в общежитиях, в комнатах на четыре десять коек. Он постучал в дверь 46 й комнаты. Тишина. Он открыл дверь. Комната была маленькая, на одного человека, пустая, слабо освещенная светом из коридора. Он включил лампу. Два стула, письменный стол, далеко не новая логарифмическая линейка, несколько книг и аккуратно сложенное на спальном помосте оранжевое домотканное одеяло. Здесь уже кто то живет, регистраторша ошиблась. Он закрыл дверь и снова открыл ее, чтобы выключить лампу. На письменном столе под лампой лежала записка, нацарапанная на обрывке бумаги: «Шевек, каб. физики, утром 2—4 1—154. Сабул».

Шевек положил куртку на стол, ботинки на пол. Немного постоял, читая названия книг; это были стандартные справочники по физике и математике, в зеленых переплетах с вытесненным Кругом Жизни. Повесил в стенной шкаф куртку, убрал ботинки. Тщательно задернул занавеску стенного шкафа. Прошел по комнате до двери: четыре шага. Еще немного неуверенно постоял, а потом — в первый раз в жизни — закрыл дверь собственной комнаты.

Сабул оказался низеньким, коренастым, неряшливым сорокалетним мужчиной. Его лицевые волосы были темнее и грубее обычного, а на подбородке сгущались в настоящую бороду. На нем была тяжелая зимняя верхняя блуза, выглядевшая так, будто он не снимал ее с прошлой зимы; рукава внизу почернели от грязи. Держался он резковато и недружелюбно.

Как он писал записки на обрывках бумаги, так и говорил обрывками фраз. Он рычал.

Тебе придется выучить иотийский, — прорычал он, обращаясь к Шевеку.

— Выучить иотийский?

— Я сказал: выучить иотийский.

— Зачем?

— Чтобы читать уррасские книги по физике! Атро, То, Байска, всех этих. Никто еще не перевел этого на правийский и, скорее всего, не переведет. Понять эти работы на Анарресе способны разве что шесть человек. На любом языке.

— Как я смогу выучить иотийский?

— Грамматика и словарь!

Шевек не отступал.

— Где мне их найти?

— Здесь, — проворчал Сабул. Он начал рыться в неряшливо расставленных на полках маленьких книгах в зеленых переплетах. Движения у него были резкие и раздраженные. Разыскав на самой нижней полке два толстых, не переплетенных тома, он швырнул их на письменный стол.

— Когда сможешь читать Атро по иотийски — скажешь. А до тех пор мне с тобой делать нечего.

— Какой математикой пользуются эти уррасти?

— Ничего такого, с чем бы тебе было не справиться.

— Здесь кто нибудь занимается хронотопологией?

— Да, Турет. Можешь с ним консультироваться. Слушать курс его лекций тебе не нужно.

— Я планировал посещать лекции Гвараб.

— Зачем?


— Ее работа по частоте и циклам…

Сабул сел и снова встал. Он был невыносимо подвижен, и вместе с тем он был какой то жесткий, прямо не человек, а жук древоточец.

— Не трать время. В теории секвенциальности ты далеко опередил старуху, а все остальные идеи, которые она выдает, — хлам.

— Меня интересуют принципы Одновременности.

— Одновременность! Это каким же спекулянтским дерьмом вас там пичкает Митис? — Физик свирепо уставился на Шевека, на висках под короткими жесткими волосами у него вздулись жилы.

— Я сам организовал совместный курс по этой теме.

— Взрослей. Взрослей. Пора повзрослеть. Теперь ты здесь. Мы здесь занимаемся физикой, а не религией. Брось мистику и стань взрослым человеком. Сколько времени тебе понадобиться, чтобы выучить иотийский?

— На то, чтобы выучить правийский, у меня ушло несколько лет, — сказал Шевек. До Сабула его безобидная ирония не дошла.

— Я его выучил за десять декад. Настолько, чтобы прочесть «Введение» То. Ах, да, черт, тебе же нужен какой то иотийский текст. Можно взять и его. Сейчас. Подожди. — Он расшвырял все, что лежало в одном из переполненных ящиков письменного стола, и наконец откопал книгу, странного вида книгу, в синем переплете без Круга Жизни. Название было вытиснено золотыми буквами и выглядело, как «Поилеа Афио ите», что было совершенно бессмысленно, и некоторые буквы были незнакомы Шевеку. Шевек смотрел на книгу широко открытыми глазами, он взял ее из рук у Сабула, но открывать не стал. Он держал ее, держал вещь, которую хотел увидеть, вещь, сделанную инопланетянами, послание из другого мира.

Он вспомнил книгу, которую ему показывал Палат, книгу с числами.

— Вернешься, когда сможешь ее читать, — прорычал Сабул.

Шевек повернулся и направился к двери. Сабул зарычал погромче: — Держи эти книги при себе! Они — не для всеобщего употребления.

Юноша остановился, обернулся и сказал своим спокойным и довольно застенчивым голосом:

— Я не понимаю.

— Никому не позволяй их читать!

Шевек ничего не ответил.

Сабул снова встал и подошел к нему вплотную.

— Слушай. Ты теперь член Центрального Института Наук, синдик Синдиката Физики и работаешь со мной, с Сабулом. Это тебе понятно? Привилегия есть ответственность. Правильно?

— Я должен приобрести знания, которыми я не должен делиться, — после короткой паузы сказал Шевек таким тоном, словно излагал суждение из области логики.

— Если бы ты нашел на улице взрывчатку, ты бы стал «делиться» ею с каждым проходящим мальчишкой? Эти книги — тоже взрывчатка. Теперь понял?

— Да.

— Ладно. — Сабул отвернулся, свирепо хмурясь, но эта свирепость, очевидно, была направлена на всех вообще, а не конкретно на Шевека.



Он принялся за изучение иотийского языка. Он работал один в 46 й комнате — и из за предупреждения Сабула, и потому, что работать одному оказалось для него совершенно естественно.

С самого раннего возраста он сознавал, что в некоторых отношениях не похож ни на кого из тех, с кем он сталкивался. Для ребенка сознание такой непохожести очень мучительно, так он не может ее оправдать, потому что еще не успел сделать и не способен ничего сделать. Единственное, что может успокоить и ободрить такого ребенка, это присутствие надежных и любящих взрослых, которые тоже, в своем роде, не похожи на остальных; но у Шевека этого не было. Его отец, безусловно, был абсолютно надежным и любящим. Каким бы ни был Шевек, и что бы он ни сделал, Палат все одобрял и был ему предан. Но над Палатом не тяготело это проклятие непохожести. Он был таким, как другие, для кого общение не было проблемой. Он любил Шевека, но не мог показать ему, что такое свобода, это признание одиночества каждого человека, которое лишь одно и способно преодолет ь одиночество.

Поэтому Шевек привык к внутренней изоляции, смягченной ежедневными случайными контактами, неизбежными, когда живешь среди людей, и более тесным общением с несколькими друзьями. Здесь, в Аббенае, у него не было друзей, и, так как ему не приходилось ночевать в общей спальне, он ни с кем и не подружился. В двадцать лет он слишком остро сознавал странности своего склада ума и характера, чтобы быть общительным; он держался замкнуто и отчужденно; и его коллеги студенты, чувствуя, что это отчуждение непритворное, не часто пытались подойти к нему.

Скоро уединение его комнаты стало дорого ему. Он наслаждался своей полной независимостью. Он выходил из комнаты только, чтобы позавтракать и пообедать в институтской столовой и быстро пройтись по улицам — это он делал каждый день, чтобы утихомирить свои мышцы, привыкшие к ежедневной нагрузке; а потом — назад, в 46 ю комнату, к иотийской грамматике. Раз в одну две декады наступала его очередь участвовать в «дежурстве десятого дня» — выполнять коммунальные работы, но люди, с которыми он дежурил, были чужие, а не близкие знакомые, как это было бы в маленькой общине, так что эти дни физического труда психологически не нарушали его изоляцию и не мешали ему изучать иотийский язык.

Даже грамматика, сложная, алогичная и замысловатая, доставляла ему удовольствие. Как только он набрал достаточный основной запас слов, учеба у него пошла быстро, потому что он понимал, что он читает; он знал эту область науки и терминологию, а когда он на чем то застревал, то либо собственная интуиция, либо математическое уравнение показывали ему, куда он забрался. Это не всегда были места, где он бывал раньше. «Введение в темпоральную физику» То не было учебником для начинающих. К тому времени, как Шевек добрался до середины книги, оказалось, что он читает уже не книгу на иотийском языке, а книгу по физике; и он понял почему Сабул велел ему прежде всего читать работы уррасских физиков, и только потом заниматься чем бы то ни было другим. Они оставили далеко позади все, сделанное на Анарресе в последние двадцать тридцать лет. Самые блестящие

прозрения в работах самого Сабула фактически были переводом с иотийского без ссылок.

Шевек продирался через другие книги, которые Сабул выдавал ему по одной, — основные работы современной уррасской физики. Его жизнь стала еще более напоминать жизнь отшельника. Он не проявлял активности в студенческом синдикате и не ходил на собрания других синдикатов или федераций, кроме сонной Федерации Физики. Собрания таких групп, служившие как для общественной активности, так и для общения, во всякой маленькой общине были основой жизни, но здесь, в большом городе, они казались гораздо менее значительными. Каждый конкретный человек не был для них необходим; всегда находились другие, готовые делать нужное дело, и это у них получалось совсем не плохо. Если не считать дежурств десятого дня и обычных дежурств по уборке своего барака и лаборатории, Шевек мог распоряжаться своим временем, как хотел. Он стал часто пропускать прогулки и время от времени — завтраки и обеды. Но он не пропустил ни одного занятия из единственного курса, который он посещал — курса лекций Гвараб по Частоте и Циклам.

Гвараб была так стара, что часто отвлекалась от темы, говорила несвязно и непонятно. Ее лекции посещали мало и нерегулярно. Вскоре она заметила, что единственный постоянный слушатель — худой лопоухий паренек. Она начала читать лекции для него. Светлые, умные, немигающие глаза встречались с ее глазами, поддерживали ее, пробуждали ее; она вновь обретала кругозор, у нее вновь появлялись вспышки гениальности. Она воспаряла, и другие студенты, сидевшие на лекции, поднимали взгляд, смущенные или встревоженные, даже испуганные, если у них хватало ума испугаться. Гвараб видела гораздо большую вселенную, чем было способно увидеть большинство людей, и от этого они растерянно моргали. Светлоглазый парнишка не сводил с нее взгляда, на его лице она читала свою радость. Он принимал, он разделял с ней то, что она всю свою жизнь пыталась отдать, и чего никто с ней ни разу не разделил. Он был ее братом, несмотря на пропасть глубиной в пятьдесят лет, и ее искуплением.

Встречаясь в кабинетах физики или в столовой, они иногда сразу же начинали говорить о физике, но иногда у Гвараб не хватало на это энергии, и тогда им было почти не о чем говорить, потому что старуха была так же застенчива, как и юноша.

— Ты слишком мало ешь, — говорила она ему в таких случаях. Он улыбался, и уши у него краснели. Ни он, ни она не знали, что еще сказать.

Через полгода после приезда в Институт Шевек принес Сабулу сочинение в три страницы, озаглавленное: «Критика Гипотезы Атро о Бесконечной Последовательности». Через декаду Сабул вернул ему работу, буркнув:

— Переведи на иотийский.

— Я ее сначала и написал в основном по иотийски, — сказал Шевек, — поскольку использовал терминологию Атро. Я перепишу оригинал. А зачем?

— Зачем? Чтобы этот чертов спекулянт Атро смог ее прочесть! В пятый день следующей декады будет корабль.

— Корабль?

— Грузовик с Урраса!

Так Шевек обнаружил, что между разделенными мирами курсируют не только нефть и ртуть, не только книги, такие, как те, что он читал, но и письма. Письма! Письма собственникам, подданным правительств, основанных на неравенстве власти, людям, которых неизбежно эксплуатируют другие, и которые сами неизбежно эксплуатируют других, потому что они согласились быть деталями Государства Машины. Разве такие люди вправду добровольно, без агрессии обмениваются идеями со свободными людьми? Способны ли они действительно признать равенство и принять участ ие в интеллектуальной солидарности, или они просто пытаются доминировать, утверждать свою власть, обладать? Мысль о том, чтобы вправду переписываться с собственниками, встревожила его; но интересно было бы выяснить…

За первые полгода его пребывания в Аббенае ему пришлось сделать столько таких открытий, что он был вынужден признаться себе, что он был раньше — а может быть, и сейчас остался? — очень наивным; а умному молодому человеку нелегко признать такое.



Первым, и все еще наиболее трудно приемлемым, из этих открытий было то, что от него ждали, чтобы он выучил иотийский язык, но держал это знание при себе — ситуация, столь новая для него и в моральном отношении до такой степени неловкая, что он до си х пор так в ней и не разобрался. Очевидно, он никому не причиняет вреда тем, что не делится своим знанием. С другой стороны, чем повредило бы людям, если бы они узнали, что он знает иотийский, и что они тоже могут его выучить? Ведь свобода, конечно же, состоит не в скрытности, а в открытости, а свобода всегда стоит того, чтобы рискнуть. Хотя он и не понимал, какой тут риск. Один раз у него мелькнула смутная мысль, что Сабул хочет оставить эту новую уррасскую физику себе — владеть ею, как собственностью, как источником власти над своими коллегами на Анарресе. Но эта идея так противоречила всему привычному для Шевека образу мыслей, что ей было очень трудно обрести четкость в его мозгу, а когда она все таки стала отчетливой, он сразу же подавил ее, с презрением, как по настоящему отвратительную мысль. Была и еще одна моральная заноза — это его личная комната. В детстве, если ты спал один, в отдельной комнате, это значило, что в общей спальне своего общежития ты так мешал остальным, что они не захотели больше терпеть тебя; что ты эгоизировал. Одиночество равнялось позору. У взрослых главная причина потребности в отдельной комнате носила сексуальный характер. В каждом бараке было опреде ленное число отдельных комнат, и пара, желавшая совокупиться, занимала одну из таких свободных отдельных комнат на ночь, или на декаду, или на сколько хотела. Пара, вступающая в партнерство, получала двойную комнату; в маленьких городках, где свободной двойной комнаты могло и не найтись, ее нередко пристраивали к торцу барака, и таким образом, комната за комнатой, получалось длинное, низкое, неаккуратное строение; такие здания называли «партнерскими поездами». Кроме образования сексуальных пар, не существовало никаких причин не спать в общей спальне. Можно было выбрать спальню побольше или поменьше, а если тебе не нравились соседи, ты мог перейти в другую. В распоряжении каждого были нужные ему для работы мастерская, лаборатория, студия, сарай или кабинет; в бане каждый мог, по желанию, мыться в отдельной кабинке или в общем зале; уединение в сексуальных целях являлось социальной традицией и было доступно каждому; а какое либо другое уединение было не функционально. Оно было излишеством, расточительством. Анарресская экономика отказывалась обеспечить строительство, содержание, отопление, освещение личных домов и квартир. Человеку с по настоящему необщитель ным характером приходилось покидать общество и обходиться своими силами. Ему предоставлялась полная свобода сделать это. Он мог построить дом себе всюду, где только захочет (хотя, если этот дом портил красивый вид или занимал участок плодородной земли, он мог быть вынужден, под сильным давлением соседей, переселиться в другое место). На окраинах старых анарресских населенных пунктов было довольно много одиночек и отшельников, которые притворялись, что не относятся ни к какому социальному виду. Но для тех, кто принимал привилегии и обязанности людской солидарности, уединение имело ценность лишь тогда, когда выполняло какую то функцию.

Первой реакцией Шевека на то, что его поместили в отдельную комнату, было возмущение пополам со стыдом. Почему его запихали сюда? Он скоро понял, почему. Потому что это было подходящее место для такой работы, которую он делал. Если идеи приходили ему в голову среди ночи, он мог включить свет и записать их; а если на заре, то их не вышибали у него из головы разговоры и суета четырех или пяти соседей по комнате, которые как раз вставали; а если идеи вообще не появлялись, и ему приходилось целыми днями сидеть за письменным столом, уставившись в окно остановившимся взглядом, то никто у него за спиной не удивлялся, почему он бездельничает. По существу, для занятий физикой уединение оказалось таким же желательным, как для занятий сексом. Но все же — было ли оно необходимо?

В институтской столовой на обед всегда давали сладкое. Шевек очень любил его и, когда оставались лишние порции, брал их. И у него сделалось несварение совести, его социально организованной совести. Разве каждый человек в каждой столовой, от Аббеная до Края Света, не получает одно и то же, всем поровну? Ему всегда говорили, что это так. Конечно, были местные различия: пища, характерная для той или иной местности, нехватка чего то, избыток чего то, самодеятельная стряпня в Лагерях Проектов, плохие или хорошие повара, в общем, бесконечное разнообразие в рамках неизменности. Но не может быть такого талантливого повара, чтобы он смог приготовить десерт без продуктов. В большинстве столовых десерт давали один два раза в декаду. А здесь — каждый вечер. Почему? Разве члены Центрального Института Наук лучше других людей?

Никому другому Шевек этих вопросов не задавал. Социальное сознание, мнение других было самой мощной моральной силой, мотивировавшей поведение большинства анаррести, но в нем эта сила была чуть менее мощной, чем в большинстве из них. Столь многие из его проблем были непонятны другим, что он привык разбираться в них сам, молча. Так он поступал и с этими проблемами, которые были для него в некоторых отношениях куда сложнее, чем проблемы темпоральной физики. Он не спрашивал ничьего мнения. Брать в столовой десерт он перестал.

Но в общежитие он не переселился. Он сопоставил моральную неловкость с практическими преимуществами и счел, что последние перевешивают. В отдельной комнате ему работается лучше. Эта работа стоит того, чтобы ее делать, и он делает ее хорошо. Ответственность оправдывает привилегию.

Поэтому он продолжал работать.

Он похудел; он легко ступал по земле. Отсутствие физической нагрузки, отсутствие разнообразия в занятиях, отсутствие общения, в том числе сексуального — все это он воспринимал не как нехватку, а как свободу. Он был по настоящему свободным человеком: он мог делать все, что хотел, тогда, когда хотел, столько, сколько хотел. Он работал. Он работал/играл.

Он набрасывал заметки для серии гипотез, которые вели к связной теории Одновременности. Но эта цель уже стала казаться ему слишком мелкой; была цель куда больше этой — объединенная теория Времени; ее можно было достигнуть, если бы он только сумел найти к ней подход. У него было такое чувство, будто он сидит в запертой комнате в центре большой открытой местности; она — вокруг него; если бы ему только найти выход, найти ясный путь. Интуиция превратилась в манию. За эти осень и зиму он все больше отвыкал спать. Ему хватало пары часов ночью и еще пары часов как нибудь в течении дня; но и тогда это был не тот крепкий, глубокий сон, которым он всегда спал раньше; это было почти бодрствование на другом уровне, так полны сновидений были эти немногие часы. Эти сны, очень живые и яркие, были частью его работы. Он видел, как время начинает течь назад, словно река, текущая вверх, к своему источнику. Он держал в руках — в правой и в левой — одновременность двух мгновений; когда он раздвинул руки, он улыбнулся, видя, как мгновения разделяются подобно отрывающимся друг от друга мыльным пузырям. Еще не проснувшись как следует, он встал и записал математическую формулу, ускользавшую от него много дней. Он увидел, как пространство сжимается вокруг него, точно стенки коллапсирующей сферы, все втягиваясь и втягиваясь по направлению к центральной пустоте, см ыкаясь, смыкаясь, — и проснулся с зажатым в горле криком о помощи, в молчании пытаясь избавиться от сознания своей вечной пустоты.

Однажды, в конце зимы, в холодные сумерки, по дороге из библиотеки домой он заглянул в кабинет физики — посмотреть, нет ли для него писем в ящике, куда складывалась вся почта. Ему не от кого было ждать писем, потому что он так ни разу и не написал никому из своих друзей на Северный Склон; но последние день два он что то неважно себя чувствовал; он опроверг несколько своих же гипотез, да еще самых красивых, и после полугода тяжкого труда вернулся к тому, с чего начал; фазовая модель была слишком неопределенной, чтобы от нее мог быть толк; у него болело горло; ему очень хотелось получить письмо от кого нибудь знакомого или хотя бы застать кого нибудь в кабинете физики и перекинуться словечком. Но никого, кроме Сабула, не было.

— Посмотри ка, Шевек.

Он посмотрел на книгу, которую протягивал ему Сабул: тонкая книжка в зеленом переплете с Кругом Жизни. Он взял ее и взглянул на титульный лист. «Критика Гипотезы Атро о Бесконечной Последовательности». Это была его статья, ответ Атро — частью согласие, частью возражения — и его реплика. Все это было переведено на правийский (или переведено с перевода на иотийский) и напечатано в типографии КПР в Аббенае. На книжке стояли имена двух авторов: Сабул, Шевек.

Сабул ликовал, вытягивая шею над экземпляром, который держал Шевек. Его ворчание стало гортанным, и в нем слышался смешок.

— Мы покончили с Атро. Покончили с ним, со спекулянтом проклятым. Пусть теперь попробуют болтать о «детской неточности»! — Сабул десять лет носился с обидой на журнал Иеу Эунского университета «Физическое Обозрение», заявивший, что ценность его теоретической работы «подорвана провинциальностью и детской неточностью, которыми одонианское учение заражает любую область мысли». — Вот теперь они увидят, кто провинциал! — сказал он с усмешкой. Шевек не мог вспомнить, видел ли он хоть раз почти за год знакомства, чтобы Сабул улыбался.

Шевек сел на другом конце комнаты, убрав с конца скамьи груду какихто бумаг; обе комнаты кабинета физики были, конечно, общими, но эту — заднюю — Сабул постоянно загромождал материалами, которыми пользовался, так что ни для кого другого места уже как будто и не оставалось. Шевек посмотрел на книгу, которую все еще держал в руках, потом в окно. Он чувствовал себя — и выглядел — больным. Выглядел он также и напряженным; но с Сабулом он раньше никогда не чувств овал смущения или неловкости, как это часто бывало у него с людьми, которых ему хотелось бы узнать поближе.

— Я не знал, что ты ее переводишь, — сказал он.

— И перевел, и отредактировал. Отшлифовал кое какие шероховатости, вставил переходы, которые ты пропустил, и тому подобное. Работы на пару декад. Можешь гордиться, твои идеи в значительной степени лежат в основе этой книги в ее законченном виде.

Книга состояла полностью и исключительно из идей Шевека и Атро.

— Да, — сказал Шевек. Он опустил взгляд на свои руки. Помолчав, он сказал:

— Я хотел бы опубликовать статью об Обратимости, которую написал в этом квартале. Ее бы следовало послать Атро. Она бы его заинтересовала. Он все еще застрял на причинности.

— Опубликовать? Где?

— Я имел в виду — по иотийски, на Уррасе. Послать ее Атро, как эту, последнюю, и он отправит ее в один из тамошних журналов.

— Ты не можешь направлять им для опубликования работу, которая еще не напечатана здесь.

— Но с этой то мы же так и сделали. Все это, кроме моей реплики, было опубликовано в Иеу Эунском «Обозрении» до того, как вышло здесь.

— С этим я ничего не мог поделать, но как ты думаешь, почему я так поспешно сдал это в печать? Ты что, думаешь, что в КПР все так уж одобряют этот наш обмен идеями с Уррасом? Оборона настаивает, чтобы на каждое слово, которое отправляется отсюда на грузовых планетолетах, дал разрешение утвержденный КПР эксперт. А к тому же, уж не воображаешь ли ты, что все эти провинциальные физики, которые не имеют возможности пользоваться, как мы, этим каналом связи с Уррасом, нам не завидуют? Да некоторые только и ждут, чтобы мы оступились, им только этого и надо. Если мы когда нибудь на чем нибудь споткнемся, мы тут же потеряем наш почтовый ящик на уррасских грузовиках. Теперь улавливаешь картину?

— А как Институт вообще получил этот почтовый ящик?

— Когда Пегвура десять лет назад выбрали в КПР. Я с тех самых пор веду себя чертовски осторожно, чтобы не лишиться его. Понял?

Шевек кивнул.

— Во всяком случае, Атро незачем читать эту твою ерунду. Я уж сколько декад назад посмотрел эту твою статью и вернул ее тебе. Когда ты, наконец, перестанешь тратить время на эти реакционные теории, за которые цепляется Гвараб? Неужели ты не видишь, что она на них всю жизнь убила? Если ты не прекратишь, ты просто останешься в дураках. Это, конечно, твое неотъемлемое право. Но выставлять дураком меня я тебе не позволю.

— А если я сдам эту статью в печать здесь, на правийском языке?

— Только время зря потеряешь.

Шевек слабым кивком показал, что понял. Он встал, долговязый и угловатый, и секунду постоял, отчужденный, погруженный в свои мысли. Жесткий зимний свет лежал на его волосах, которые он теперь отбрасывал назад и заплетал в косу, и на его застывшем, лице. Он подошел к письменному столу и взял из маленькой стопки новых книжек одну.

— Я бы хотел послать один экземпляр Митис, — сказал он.

— Бери, сколько хочешь… Слушай. Если ты считаешь, что лучше меня знаешь, что делать, так отдай свою статью в Синдикат Печати. Тебе же не нужно разрешение! Здесь ведь, знаешь ли, не какая нибудь иерархия! Я не могу тебе запретить. Все, что я могу сделать, — это дать тебе совет.

— Ты — консультант Синдиката Печати по рукописям по физике, — сказал Шевек. — Я подумал, что если спрошу тебя сейчас, то всем съэкономлю время.

Его мягкость была бескомпромиссной; он был непобедим, потому что не хотел ни с кем бороться за победу.

— Что значит «съэкономить время»? — проворчал Сабул; но Сабул тоже был одонианин: от собственного лицемерия его корчило, как от физической боли; он отвернулся от Шевека, снова повернулся к нему и злорадно, глухим от злости голосом сказал:

— Валяй! Представляй эту чертову статью к публикации! Я заявлю, что она — не в моей компетенции. Я им скажу, чтобы они обратились к Гвараб. Она, а не я, специалист по Одновременности! Мистическая гагаистика! Вселенная — гигантская струна, которая вибрирует, то входя в пределы существования, то выходя за них! А кстати, какую она ноту играет? Надо полагать — пассажи из Числовых Гармоний? В об щем, факт тот, что я не обладаю достаточной компетенцией (иными словами — не желаю), чтобы консультировать КПР или Печать по интеллектуальным экскрементам!

— Работа, которую я делал для тебя, — сказал Шевек, — это часть работы, которую я выполнил на основании идей Гвараб по Одновременности. Если тебе нужно одно, тебе придется стерпеть и другое. Как говорят у нас на Северном Склоне, зерно лучше всего растет на дерьме.

Он несколько секунд постоял и, не услышав от Сабула в ответ ни слова, попрощался и вышел.

Он понимал, что сейчас выиграл бой, причем легко, без видимых усилий. Но все же насилие было совершено.

Как и предсказывала Митис, он был «человеком Сабула». Сабул уже много лет назад перестал быть функционирующим физиком; его высокая репутация основывалась на экспроприации чужих идей. Шевек должен был думать, а Сабул — приписывать себе результаты.

Такая ситуация явно была этически недопустима, и Шевеку следовало ее разоблачить и отвергнуть. Но он не собирался этого делать. Сабул был ему нужен. Он хотел публиковать то, что писал, и посылать людям,способным понимать это, уррасским физикам; он нуждался в их идеях, их критике, их сотрудничестве.

Поэтому они — он и Сабул — стали торговаться, как спекулянты. Это был не бой, а торговая сделка. Ты даешь мне это, а я даю тебе то. Ты откажешь мне — и я откажу тебе. Продано? Продано! — Карьера Шевека, так же, как и существование его общества, зависела от непрерывности фундаментального взаимовыгодного контракта, в существовании которого, однако, никто не признавался даже себе. Не отношения вза имопомощи и солидарности, а эксплуатационные взаимоотношения; не органические, а механические. Может ли истинная функция возникнуть из исходной дисфункции?

— Но я же хочу только одного — довести эту работу до конца, — мысленно уговаривал себя Шевек, идя через площадь к прямоугольнику бараков. Серый, ветреный день клонился к вечеру.

— Это мой долг, это моя работа, это цель всей моей жизни. Человек, с которым я вынужден работать, стремится к превосходству, борется за него, он спекулянт, но я не могу этого изменить; если я хочу работать, я должен работать с ним.

Он вспомнил Митис и ее предостережение. Он вспомнил Региональный Институт и вечеринку перед своим отъездом. Теперь все это казалось ему таким далеким и таким по детски спокойным и безопасным, что ему захотелось заплакать от ностальгии. Когда он вошел под портик корпуса Естественных Наук, какая то девушка на ходу искоса посмотрела на него, и он подумал, что она похожа на ту девушку, как ее, ну с короткими волосами, которая тогда на вечеринке съела столько жареных лепешек. Он остановился и обернулся, но она уже исчезла за углом. Впрочем, у этой девушки волосы были длинные. Ушло, ушло, все ушло. Он вышел из под укрытия портика на ветер. Ветер нес мелкий, редкий дождь. Дождь всегда был редким — если он вообще шел. Это была сухая планета. Сухая, бледная, враждебная. «Враждебная!» — громко сказал Шевек поиотийски. Он никогда не слышал, как говорят на этом языке: слово звучало очень странно. Дождь бил ему в лицо, больно, как гравий. Это был враждебный дождь. К боли в горле прибавилась отчаянная головная боль, которую он почувствовал только сейчас. Он добрался до 46 ой комнаты и лег на спальный помост, который оказался гораздо дальше от двери, чем обычно. Его трясло, и он никак не мог унять эту дрожь. Он закутался в оранжевое одеяло и сжался в комочек, пытаясь уснуть, но никак не мог перестать дрожать, потому что со всех сторон его непрерывно бомбардировали атомами, и тем сильнее, чем выше у него поднималась температура.

Он никогда раньше не болел и даже не ощущал никакого физического недомогания, кроме усталости. Не имея представления о том, что такое высокая температура, в эту долгую ночь, время от времени приходя в себя, он думал, что сходит с ума. Когда наступило утро, боязнь безумия заставила его обратиться за помощью. Он слишком испугался самого себя, чтобы просить помочь соседей по коридору: ведь ночью он слышал свой бред. Он побрел в местную больницу, за восемь кварталов, и холодные, залитые ярким светом восходящего солнца улицы медленно кружились вокруг него. В клинике выяснилось, что его безумие — это воспаление легких, и ему велели лечь в постель в палате №2. Он запротестовал. Медсестра обвинила его в эгоизме и объяснила, что, если он пойдет домой, то врачу придется посещать его там и обеспечивать ему уход. Он лег в постель в палате №2. Все ост альные больные в этой палате были старые. Пришла медсестра, принесла ему стакан воды и таблетку.

— Что это? — подозрительно спросил Шевек. Его опять трясло так, что зубы стучали.

— Жаропонижающее.

— Что это такое?

— Чтобы сбить температуру.

— Мне этого не надо.

Медсестра пожала плечами.

— Ладно, — сказала она и прошла дальше.

Большинство молодых анаррести считало, что болеть стыдно: возможно, из за весьма успешных профилактических мероприятий, проводившихся их обществом, а также, может быть, и по причине путаницы, вызванной аналогическим применением слов «здоровый» и «больной». Они считали, что болезнь — это преступление, хотя и невольное. Поддаваться преступному порыву, поощрять его, принимая обезболивающие, было безнравственно. Они отказывались от таблеток и уколов. С годами большинство из них начинало смотреть на это иначе. У пожилых и стариков боль пересиливала стыд. Медсестра раздавала лекарства старикам в палате №2, а они шутили с ней. Шевек смотрел на это с тупым непониманием.

Потом пришел доктор со шприцем.

— Мне это не нужно, — сказал Шевек.

— Прекрати эгоизировать, — сказал доктор, — и повернись на живот.

Шевек повиновался.

Потом какая то женщина поила его из чашки, но его так трясло, что вода пролилась и промочила одеяло.

— Отстань, — сказал он. — Ты кто?

Она ответила, но он не понял. Он сказал, чтобы она ушла, ведь он чувствует себя очень хорошо. Потом он стал объяснять ей, почему циклическая гипотеза, сама по себе непродуктивная, столь существенна для его подхода к возможной теории Одновременности, являясь ее краеугольным камнем. Он говорил частично на родном языке, а частично — по иотийски и писал формулы и уравнения мелом на грифельной доске, чтобы ей и всей остальной группе было понятно, а то он боялся, что они не поймут про краеугольный камень. Она касалась его лица и связывала ему волосы сзади, чтобы не мешали. Руки у нее были прохладные. Никогда в жизни он не испытывал ничего приятнее, чем прикосновение ее рук. Он потянулся к ее руке. Ее не было, она ушла.

Спустя долгое время он проснулся. Оказалось, что он может дышать, что он прекрасно себя чувствует. Все было в полном порядке. Ему не хотелось двигаться. Если бы он сделал какое нибудь движение, оно нарушило бы этот совершенный, устойчивый момент, это равновесие мира. Зимний свет, лежащий на потолке, был невыразимо прекрасен. Шевек лежал и любовался им. Старики на другом конце палаты пересмеивались старческим, хриплым, кудахчущим смехом, и это был прекрасный звук. Та женщина вошла и села у его койки. Он взглянул на нее и улыбнулся.

— Как ты себя чувствуешь?

— Как новорожденный. Кто ты?

Она тоже улыбнулась.

— Мать.

— Второе рождение. Но тогда у меня должно быть новое тело, а не то же самое, старое.



— Что ты такое говоришь?

— Это не на земле. На Уррасе. Второе рождение — часть их религии.

— Ты все еще бредишь. — Она коснулась его лба. — Жара нет. — Ее голос, выговоривший эти два слова, больно задел что то глубоко в существе Шевека, какое то темное место, скрытое за стенами, и все отражался и отражался во тьме этих стен. Он взглянул на женщину и с ужасом сказал:

— Ты — Рулаг.

— Я же тебе говорила! Несколько раз!

Она по прежнему сохраняла на лице беспечное, даже веселое выражение. О том, чтобы Шевек что нибудь сохранял, и речи быть не могло. У него не было сил отодвинуться, но он весь сжался в нескрываемом страхе, стараясь оказаться как можно дальше от нее, словно это была не его мать, а его смерть. Если она и заметила это слабое движение, то вида не подала.

Она была хороша собой, смуглая, с тонкими и пропорциональными чертами лица, на котором не было морщин, хотя ей уже минуло сорок. Все в ней было гармонично и сдержанно. Голос у нее был негромкий, приятного тембра.

— Я не знала, что ты здесь, в Аббенае, — сказала она, — и вообще, где ты и существуешь ли ты вообще. Я была на складе Синдиката Печати, подбирала литературу для Инженерной Библиотеки, и увидела книгу Сабула и Шевека. Сабула я, конечно, знаю. Но кто такой Шевек? Почему это звучит так знакомо? С минуту, а то и дольше, я не могла сообразить. Странно, правда? Но у меня просто в голове не укладывалось. Тому Шевеку, которого я знаю, должно быть только двадцать лет, вряд ли он может быть соавтором трактатов по метакосмологии вместе с Сабулом. Но любому другому Шевеку должно было бы быть еще меньше двадцати!… Поэтому я пошла посмотреть. Какой то парнишка в бараке сказал, что ты здесь… В этой больнице страшно не хватает персонала. Не понимаю, почему синдики не требуют от Медицинской Федерации, чтобы сюда либо назначили еще людей, либо сократили бы прием больных; некоторые из этих медсестер и врачей работают по восемь часов в день! Конечно, среди медиков есть люди, которые сами хотят этого: импульс самопожертвования. К сожалению, это не дает максимальной эффективности… Странно было найти тебя. Я бы тебя ни за что не узнал а… Ты переписываешься с Палатом? Как он?

— Он умер.

— Ах, вот что… — В голосе Рулаг не было притворного потрясения или горя, только какая то привычная безотрадность, нотка незащищенности от беды. Это тронуло Шевека, позволило ему на мгновение увидеть в ней человека.

— Давно он умер?

— Восемь лет назад.

— Но ведь ему было не больше тридцати пяти.

— В Широких Равнинах было землетрясение. Мы там жили уже лет пять, он был городским инженером строителем. От землетрясения обрушился учебный центр. Он с другими пытался вытащить детей из под развалин, а тут — второй толчок, и все рухнуло окончательно. Тридцать два человека погибло.

— Ты там был?

— Я дней за десять до землетрясения уехал учиться в Региональный Институт.

Она задумалась, лицо ее было спокойным.

— Бедный Палат. Это так на него похоже — умереть с другими, одним из тридцати двух… Статистический показатель.

— Статистические показатели были бы выше, если бы он не вошел в здание, — сказал Шевек.

Услышав это, она взглянула на него. По ее взгляду нельзя было понять, что она чувствует и чувствует ли что нибудь вообще. Ее слова могли быть вызваны порывом, а могли быть и обдуманными — понять это было невозможно.

— Ты любил Палата?

Он не ответил.

— Ты не похож на него. В сущности, ты похож на меня, только светлый. А я думала, что ты будешь похож на Палата. Я была в этом уверена… странно, как наше воображение создает такие представления. Значит, он оставался с тобой?

Шевек кивнул.

— Ему повезло. — Она не вздохнула, но в ее тоне слышался подавленный вздох.

— Мне тоже.

Она помолчала, потом слабо улыбнулась.

— Да. Я могла бы поддерживать с тобой связь. Ты не обижаешься на меня за то, что я этого не сделала?

— Обижаться на тебя? Но я тебя даже и не знал.

— Знал. Мы с Палатом оставили тебя у себя, в бараке, даже после того, как я отняла тебя от груди. Мы оба этого хотели. Именно в эти первые годы особенно важен индивидуальный контакт: психологи окончательно доказали это. Полную социализацию можно развить только из этого аффективного начала… Я была согласна продолжать партнерство. Я пыталась добиться, чтобы Палата назначили сюда, в Аббенай. Здесь не было мест для специалистов его профиля, а ехать без назначения он не хотел. Была в нем упрямая жилка… Сперва он иногда писал мне, как ты, а потом перестал писать.

— Это не важно, — сказал юноша. Его лицо, похудевшее за время болезни, было покрыто очень мелкими капельками пота, так что его щеки и лоб казались серебристыми, точно смазанными маслом.

Снова наступило молчание; потом Рулаг сказала своим ровным, приятным голосом:

— Нет, это и тогда было важно, и сейчас важно. Но именно Палату следовало оставаться с тобой и поддерживать тебя в период твоего формирования. Он умел быть опорой, родителем, а я этого не умею. Для меня на первом месте — работа. И так было всегда. Все же я рада, Шевек, что ты теперь здесь. Может быть, теперь я смогу быть тебе чем нибудь полезна. Я знаю, что Аббенай вначале кажется пугающим. Чувствуешь себя затерявшимся, оторванным, не хватает простой солидарности, свойственным маленьким городкам. Я знаю интересных людей, с которыми ты, может быть, захочешь познакомиться. И людей, которые могли бы быть тебе полезны. Я знаю Сабула; я могу представить себе, с чем тебе пришлось столкнуться и у него, и во всем Институте. Они там играют в «Кто кого превзойдет». И чтобы понять, как их обыграть, нужен известный опыт. И вообще я рада, что ты здесь. Это доставляет мне удовольствие, которого я раньше не знала… какую то радость… Я прочла твою книгу. Ведь это твоя книга, правда? Иначе зачем бы Сабулу публиковаться в соавторстве с двадцатилетним студентом? Ее предмет выше моего понимания, я ведь всего лишь инженер. Признаться, я горжусь тобой. В этом есть что то странное, правда? Нелогичное. Даже собственническое. К ак будто ты — вещь, принадлежащая мне! Но когда человек стареет, у него появляется потребность, не всегда вполне логичная, в какой то поддержке. Чтобы вообще были силы жить дальше.

Он видел ее одиночество. Он видел ее боль, и она злила его. Она угрожала ему. Она угрожала верности его отца, той незамутненной, постоянной любви, в которой были корни его, Шевека, жизни. Какое она имеет право, она, бросившая Палата, когда была ему нужна, теперь, когда это нужно ей, приходить к сыну Палата? Он ничего, ничего не может дать ей, и вообще никому.

— Пожалуй, было бы лучше, — сказал он, — если бы ты продолжала относиться ко мне, как к статистическому показателю.

— Ах, вот что… — сказала она; тихий, безнадежный ответ. Она отвела от него взгляд.

Старики на другом конце палаты любовались ею, толкая друг друга в бок.

— Должно быть, — сказала она, — я пыталась заявить на тебя какие то претензии. Но я имела в виду, чтобы ты заявил на меня претензии. Если бы захотел.

Он ничего не ответил.

— Конечно, мы с тобой мать и сын только в биологическом смысле. — На ее губах опять появилась слабая улыбка. — Ты меня не помнишь, а младенец, которого помню я — не нынешний двадцатилетний мужчина. Все это — прошлое, это уже не важно. Но здесь и сейчас мы — брат и сестра. А именно это и важно по настоящему, не так ли?

— Не знаю.

С минуту она сидела молча, потом встала.

— Тебе надо отдохнуть. Когда я пришла в первый раз, тебе было совсем плохо. А теперь, как мне сказали, все будет в полном порядке. Я думаю, я больше не приду.

Он молчал. Она сказала:

— Прощай, Шевек, — и, говоря это, отвернулась от него. То ли он действительно краем глаза увидел, как ее лицо, пока она говорила это, страшно изменялось, искажалось, то ли этот кошмар ему померещился. Должно быть, показалось. Она вышла из палаты гра циозной, размеренной походкой красивой женщины, и он увидел, как в коридоре она остановилась и с улыбкой что то сказала медсестре.

Он поддался страху, который пришел вместе с ней, чувству нарушения обещаний, бессвязности Времени. Он не выдержал. Он заплакал, пытаясь спрятать лицо, закрыв его руками, потому что у него не было сил повернуться на другой бок. Один из стариков, больных стариков, подошел, присел на край его койки и похлопал его по плечу.

— Ничего, брат. Все обойдется, братишка, — бормотал он. Шевек слышал его и ощущал его прикосновение, но это не утешало его. Даже брат не может утешить в недобрый час, во тьме у подножия стены.

Глава пятая. УРРАС

Конец своей карьеры туриста Шевек воспринял с облегчением. В ИеуЭуне начинался новый семестр, и теперь он сможет осесть в Раю, чтобы жить и работать, а не только заглядывать в него снаружи.

Шевек взялся вести два семинара и открытый курс лекций. От него не требовали преподавательской работы, но он сам спросил, нельзя ли ему преподавать, и администрация устроила эти семинары. Идея открытых лекций не принадлежала ни ему, ни администрации. С этой просьбой к нему пришла делегация студентов. Он сразу же согласился. Так организовывались курсы в анарресских учебных центрах: по требованию студентов, или по инициативе преподавателя, или по обоюдному желанию.

Обнаружив, что администраторы встревожены, он рассмеялся.

— Неужели вы хотите, чтобы студенты не были анархистами? — сказал он. — Кем же еще может быть молодежь? Когда ты — на дне, приходится организовываться со дна вверх!

Он не собирался позволить администрации помешать ему читать этот курс — ему уже раньше приходилось вести такие бои; и студенты стояли на своем твердо, потому что он заразил их своей твердостью. Чтобы избежать неприятной огласки, Ректоры Университета сдались, и Шевек начал читать свой курс, в первый день — двухтысячной аудитории. Вскоре посещаемость упала. Он упорно придерживался только физики, не касаясь ни личностей, ни политики, и уровень этой физики был изрядно высок. Но несколько сот студентов продолжали ходить. Некоторые приходили из чистого любопытства — поглазеть на человека с Луны; других привлекал сам Шевек как личность, его качества как человека и как сторонника свободы, которые они могли мельком уловить из его слов, даже когда им не удавалось разобраться в математической части его рассуждений. И очень многие из них — удивительно! — были способны разобраться и в философии, и в математике.

У этих студентов была превосходная подготовка: ум у них был тонкий, острый, готовый к восприятию. Когда он не работал, он отдыхал. Их ум не притупляли и не отвлекали десятки других обязанностей. Они никогда не засыпали на занятиях от того, что вчера наработались на сменном дежурстве. Их общество полностью ограждало их от нужды, забот и всего, что могло бы отвлечь их от учебы.

Но что им разрешалось делать — это был уже другой вопрос. У Шевека сложилось впечатление, что их свобода от обязанностей была пропорциональна отсутствию у них свободы проявлять инициативу.

Когда ему объяснили здешнюю систему экзаменов, он пришел в ужас; он не мог представить себе ничего, что сильнее подавляло бы естественное желание учиться, чем эта система набивания студента информацией, чтобы он потом извергал ее по требованию преподавателя. Сначала Шевек отказывался давать контрольные работы или вообщ е ставить оценки, но это так напугало администрацию Университета, что он сдался, сознавая, что он — их гость, и не желая быть невежливым. Он попросил каждого студента написать работу по интересующей его физической проблеме, и сказал, что каждому поставит

самую высокую оценку, чтобы бюрократам было, что записать в свои бланки и списки. К его удивлению, очень многие студенты пришли к нему жаловаться. Они хотели, чтобы он сам ставил проблемы, задавал подходящие вопросы; они хотели не придумывать вопросы, а записывать выученные ответы. И некоторые из них резко возражали против того, чтобы он ставил всем одинаковые оценки. Как же тогда можно будет отличить прилежных студентов от тупиц? Зачем же тогда стараться? Если не будет конкурентных различий, то с тем же успехом можно вообще ничего не делать.

— Ну, конечно, — озадаченно сказал Шевек. — Если вы не хотите выполнять какую то работу, то вы и не должны ее делать.

Они ушли, неудовлетворенные, но учтивые. Это были симпатичные юноши, державшиеся открыто и вежливо. То, что Шевек читал об истории Урраса, привело его к мысли, что они в сущности, аристократы, хотя нынче это слово употреблялось редко. Во времена феодализма аристократы посылали своих сыновей в университет, тем самым придавая этому учреждению престиж. Теперь было наоборот: университет придавал престиж человеку. Студенты с гордостью рассказывали Шевеку, что конк урс на стипендии в Иеу Эун возрастает с каждым годом, что доказывает, как демократично это учреждение. Он ответил:

— Вы вставляете в дверь еще один замок и называете это демократией.

Ему нравились его вежливые, сообразительные студенты, но ни к кому из них он не испытывал особо теплых чувств. Они хотели стать научными работниками — теоретиками или прикладниками — и то, что они узнавали от него, было для них средством для достижения этой цели, для успешной карьеры. Все остальное, что он мог бы дать им, они либо уже имели, либо не считали существенным.

Поэтому оказалось, что за исключением подготовки этих трех курсов у него нет никаких обязанностей; всем остальным временем он мог распоряжаться, как угодно. Такого с ним не случалось с первых лет его работы в Аббенае, когда ему было чуть за двадцать. За время, прошедшее с тех пор, его социальная и личная жизнь все более усложнялась, предъявляла к нему все большие требования. Он успел стать не только физиком, но и партнером, отцом, одонианином и, наконец, преобразовател ем общества. И потому, что он был всем этим, никто не ограждал его ни от каких забот, ни от какой ответственности, с которыми он сталкивался; да он и не ждал этого. Он не был свободен ни от чего, он лишь был волен делать все, что угодно. Здесь было наоборот. Как и всем студентам и профессорам, кроме умственного труда, ему было нечем заниматься: в буквальном смысле слова нечем. Постели им стелили другие, комнаты подметали другие, повседневную жизнь университета обеспечивали другие, с их пути устраняли все препятствия. И ни у кого здесь не было жен, не было семей. Вообще никаких женщин. Студентам Университета не разрешалось жениться. Женатые профессора обычно в течение пяти дней семидневной недели жили на территории Университета в квартирах для холостых и только на два выходных дня уезжали домой. Ничто не отвлекало. Полная возможность работать; все материалы под рукой; интеллектуальные стимул ы, споры, беседы, как только захочешь; ничто не давит. Воистину Рай! Но ему что то не работалось.

Шевеку чего то не хватало — в нем самом, думал он, не в университете. Он не был готов к этому. У него не хватало сил взять то, что ему так великодушно протягивали. В этом прекрасном оазисе он чувствовал себя иссохшим и бесплодным, как растение пустыни. Жизнь на Анарресе наложила на него печать, замкнула его душу; воды жизни окружали его — а он не мог пить.

Он заставлял себя работать, но даже и в этом он не обретал уверенности. Казалось, он утратил то чутье, которое, оценивая себя, считал своим главным преимуществом перед большинством других физиков, умение распознавать, в чем заключается самая главная проблема, найти след, ведущий вглубь, к самому центру. Здесь он, казалось, утратил чувство направления. Он работал в Лаборатории Исследования Света, очень много читал и за лето и осень написал три работы; по нормальным меркам — плодотворные полгода. Но он знал, что, по существу, ничего не сделал.

Больше того, чем дольше он жил на Уррасе, тем менее реальным он ему казался. Он словно выскальзывал у Шевека из рук, весь этот полный жизни, великолепный, неисчерпаемый мир, который он увидел из окон своей комнаты в тот, самый первый свой день в этом мире. Он выскользнул из его неловких, нездешних рук, ускользнул от него, и когда он снова взглянул, оказалось, что он держит что то совершенно иное, совсем не нужное ему, что то вроде оберточной бумаги, упаковки, мусора.

За написанные работы он получил деньги. На его счету в Национальном Банке уже было 10000 Международных Денежных Единиц — премия Сео Оэн — и субсидия в 5000 от Иотийского Правительства. Теперь к этой сумме добавилось его профессорское жалование и деньги, которые ему заплатило Университетское Издательство за эти три монографии. Сначала все это казалось ему смешным, потом стало беспокоить. Нельзя было отмахиваться, как от нелепости, от того, что здесь, в конце концов, считается невероятно важным. Он попытался прочесть учебник элементарной экономики; ему стало невыносимо скучно, точно он слушал чей то нескончаемый рассказ о длинном и дурацком сне. Он не мог заставить себя понять, как функционируют банки и тому подобное, потому что все операции капитализма казались ему такими же бессмысленными, как обряды какой нибудь первобытной религии, такими же варварскими, такими же нарочито усложненными, такими же ненужными. В человеческих жертвоприношениях божеству может скрываться хотя бы некая превратно понятая и грозная красота; в ритуалах же менял, исходивших из того, что всеми поступками людей движет жадность, лень и зависть, даже грозное и ужасное становилось банальным. Шевек смотрел на эту чудовищную мелочность с презрением и без интереса. Он не признавался себе, не мог признаться себе, что на самом деле она его пугает.

На вторую неделю его пребывания в А Ио Саио Паэ повел его «по магазинам». Хотя ему даже в голову не пришло остричь волосы (в конце концов, его волосы — это часть его самого), Шевеку были нужны костюм и пара ботинок, какие носят на Уррасе. Ему хотелось как можно меньше внешне отличаться от уррасти. Его старый костюм был настолько простым, что эта простота казалась нарочитой, а его мягкие, неуклюжие сапоги, какие носят в пустыне, на фоне изысканной иотийской обуви выглядели очень и очень странно. Поэтому Паэ по просьбе Шевека повел его на Проспект Саэмтэневиа, улицу в Нио Эссейя, где продавали и шили на заказ элегантную одежду и обувь, чтобы с него сняли мерку портной и сапожник.

Вся эта процедура до такой степени ошеломила Шевека, что он как можно скорее выкинул ее из головы, но еще много месяцев его преследовали сны об этом — кошмары. Улица Саэмтэневиа была длиной не больше двух миль и казалась сплошной массой людей, транспорта и вещей: вещей, которые продавались, которые покупались. Куртки, платья, плащи, халаты, брюки, короткие штаны, рубашки, блузы, шляпы, туфли, чулки, шарфы, шали, майки, пелерины, зонтики, одежда для сна, для куп ания, для игр, для того, чтобы ходить в гости днем, для того, чтобы ходить на вечера, для того, чтобы ездить в гости за город, для дальних поездок, для посещения театра, для верховой езды, для работы в саду, для приема гостей, для поездок на пароходе, для обеда, для охоты — все разное, сотни разных фасонов, стилей, цветов, материалов. Духи, часы, лампы, статуи, косметика, свечи, картины, фотоаппараты, игры, вазы, диваны, кастрюли, головоломки, подушки, куклы, дуршлаги, пуфики, драгоценности, ковры, зубочистки, записные книжк и, платиновая, с ручкой из горного хрусталя, погремушка для младенца, у которого режутся зубы, электрическая точилка для карандашей, наручные часы с бриллиантовыми цифрами; сувениры, и статуэтки, и безделушки, и антикварные штучки, все либо бесполезное изначально, либо декоративное до такой степени, что нельзя было понять, для чего оно служит; акры всякой роскоши, акры экск ремента. В первом же квартале Шевек остановился посмотреть на лохматое пятнистое пальто, выставленное в самом центре сверкающей витрины с одеждой и ювелирными изделиями.

— Это пальто стоит 8400 единиц? — спросил он, не веря своим глазам, потому что недавно прочел в газете, что «прожиточный минимум» составляет около 2000 единиц в год.

— О да, это настоящий мех, большая редкость в наше время, когда животные находятся под защитой, — ответил Паэ. — Миленькая вещь, не правда ли? Женщины обожают меха. — И они пошли дальше. Пройдя еще квартал, Шевек почувствовал полное изнеможение. Он больше не мог смотреть. Ему хотелось спрятать глаза.

А самое странное в этой кошмарной улице было то, что на ней не была сделана ни одна из миллиона выставленных здесь на продажу вещей. Они здесь только продавались. Где же эти мастерские, фабрики, эти фермеры, ремесленники, шахтеры, ткачи, химики, резчики, красильщики, конструкторы, станочники, где руки, где люди, которые делают? Скрыты от глаз, где то в других местах. За стенами. Все эти люди во всех этих магазинах — либо покупатели, либо продавцы. Они не имеют к этим вещам никакого отношения, кроме отношения обладания.

Шевек узнал, что, раз у них уже есть его мерка, он может заказать все, что ему может понадобиться, по телефону, и решил больше никогда не возвращаться на эту кошмарную улицу.

Костюм и ботинки прислали через неделю. У себя в спальне Шевек надел их и встал перед большим зеркалом. Сшитая по фигуре длинная серая куртка, белая рубашка, черные штаны до колен, и чулки, и начищенные до блеска ботинки шли к его высокой, тонкой фигуре и узким ступням. Он осторожно дотронулся до одного ботинка. Ботинок был сделан из того же материала, что обивка кресел во второй комнате, материала, наощупь напоминавшего живую кожу; недавно он спросил кого то, что это за материал, и ему ответили, что это — кожа живого существа, шкура животного, сафьян, как они ее называли. Он скривился от этого прикосновения, выпрямился и отвернулся от зеркала; но прежде успел заметить, что в этой одежде он еще больше, чем раньше, похож на свою мать, на Рулаг.

В середине осени между семестрами был большой перерыв. Большинство студентов разъехалось на каникулы по домам. Шевек с небольшой группой студентов и исследователей из Лаборатории Исследования Света отправился бродить по Мейтейским горам, потом вернулся и попросил немного машинного времени на большом компьютере, который в учебном году был все время занят. Но ему надоела работа, которая ни к чему не вела, и он работал не слишком усердно. Он спал больше обычного, гулял, читал и уверял себя, что все дело в том, что он сначала слишком спешил; нельзя же за несколько месяцев объять целый мир. Газоны и рощи Университета были прекрасны и взъерошены, пропитанный дождем ветер подбрасывал и носил под мягким серым небом горящие золотом листья. Шевек разыскал произведения великих иотийских поэтов и читал; теперь он понимал их, когда они говорили о цветах, о пролетающих птицах, об осенних красках леса. Это понимание доставляло ему огромное наслаждение. Приятно было в сумерки возвр ащаться в свою комнату, спокойная красота пропорций которой не переставала радовать его. Теперь он уже привык к этому изяществу и комфорту, они стали для него обыденным. Привычными стали и лица в столовой по вечерам, его коллеги, некоторые нравились ему больше, некоторые — меньше, но все теперь были ему знакомы. Привычной стала и пища — все ее разнообразие, и обилие, которые вначале так поражали его. Люди, подававшие еду, уже знали, что ему нужно, и обслуживали его так, как он бы сам обслуживал себя. Он все еще не ел мяса: он как то попробовал его из вежливости и чтобы доказать себе, что у него нет неразумных предрассудков, но его желудок, у которого были свои резоны, недоступные разуму, взбунтовался. После нескольких неудачных опытов — почти катастроф — он отказался от этих попыток и остался вегетарианцем, но вегетарианцем с хорошим аппетитом. Ему очень нравились здешние обеды. С тех пор, как он прилетел на Уррас, он прибавил три четыре кило; он сейчас очень хорошо выглядел, загорелый после своего похода в горы, отдохнувший за время каникул. Он выглядел очень впечатляюще, когда вставал из за стола в огромном обеденном зале с высоким, затененным, ребристым потолком, с обшитыми панелями стенами, на которых висели портреты, со столами, на которых в пламени свечей сверкали фарфор и серебро. Он поздоровался с кем то за другим столом и прошел дальше со спокойно отчужденным выражением лица. С другого конца зала его заметил Чифойлиск и пошел за ним, догнав его у дверей.

— Шевек, у вас есть несколько минут?

— Да. В моей комнате? — он уже привык к постоянному употреблению притяжательных местоимений и выговаривал их, не смущаясь.

Чифойлиск засмеялся:

— Может быть, в библиотеке? Вам по пути, а я хотел взять там книгу.

В темноте, пронизанной шорохом дождя, они отправились через двор в Библиотеку Благородной Науки — так в старину называли физику, и даже на Анарресе это название в некоторых случаях применялось. Чифойлиск раскрыл зонтик, а Шевек шел под дождем, как иотийцы гуляют на солнце — с удовольствием.

— Промокнете насквозь, — проворчал Чифойлиск. — У вас ведь грудь слабая, правда? Побереглись бы.

— Я очень хорошо себя чувствую, — сказал Шевек и улыбнулся, шагая под дождем. — Этот доктор от Правительства, вы знаете, он назначил мне какие то процедуры, ингаляции. Это помогает: я не кашляю. Я просил доктора описать этот процесс и лекарства по радио Синдикату Инициативы в Аббенае. Он сделал это. Он сделал это с радостью. Это довольно просто; и, возможно, это облегчит много страданий от пыльного кашля. Почему, почему только теперь? Почему мы не работаем вместе, Чифойлиск?

Тувиец тихонько, сардонически крякнул. Они вошли в читальный зал библиотеки. Вдоль стен, под изящными двойными арками, в ярком свете безмятежно стояли книги; на длинных столах стояли лампы — простые алебастровые шары. Зал был пуст, но вслед за ними поспешно вошел служитель, чтобы разжечь дрова, приготовленные в мраморном камине, и, убедившись, что им больше ничего не нужно, ушел. Чифойлиск стоял перед камином, глядя, как пламя охватывает растопку. Его колючие брови нависли над маленькими глазками; грубое, смуглое, умное лицо казалось постаревшим.

— Шевек, я хочу наговорить вам неприятностей, — хрипло, как всегда, сказал он. — Я полагаю, ничего необычного в этом нет.

Такого смирения Шевек от него не ожидал.

— В чем дело?

— Я хочу знать, известно ли вам, что вы здесь делаете?

Помедлив, Шевек ответил:

— Я думаю, да.

— Значит, вы понимаете, что вас купили?

— Купили?

— Ну, если хотите, можете это назвать «кооптировали». Послушайте. Ни один человек, как бы он ни был умен, не может увидеть то, чего не умеет видеть. Как вы можете понять свое положение здесь, в капиталистической экономической системе, в плутократически олигархическом государстве? Как вам увидеть это, вам, попавшему сюда с неба, из вашей маленькой коммуны голодающих идеалистов?

— Чифойлиск, уверяю вас, на Анарресе осталось мало идеалистов. Да, Первопоселенцы были идеалистами, решившись променять этот мир на наши пустыни. Но это было семь поколений назад! Наше общество практично. Может быть, слишком практично, слишком озабочено лишь тем, как выжить. Что идеалистического в социальном сотрудничестве, взаимопомощи, если это — единственное средство, чтобы выжить?

— Я не могу спорить с вами о ценности одонианства. Не то, чтобы я этого не хотел! Ведь я, знаете ли, кое что об этом знаю. Мы, на моей родине, куда ближе к нему, чем эти люди. Мы — продукт того же великого революционного движения восьмого века, мы, как и вы, социалисты.

— Но вы — архисты. Государство Ту еще более централизовано, чем АИо. Одна властная структура управляет всем — правительством, администрацией, армией, полицией, образованием, законами, торговлей, промышленностью. И у вас — денежная экономика.

— Денежная экономика, основанная на том принципе, что каждый трудящийся получает за свой труд такую плату, какой он заслуживает, — не от капиталистов, которым он вынужден служить, а от Государства, членом которого он является.

— Он сам устанавливает цену своего труда?

— Почему бы вам не приехать в Ту и не посмотреть, как функционирует настоящий социализм?

— Я знаю, как функционирует настоящий социализм, — сказал Шевек. — Я и вам мог бы рассказать; но позволит ли мне ваше правительство объяснять это в Ту?

Чифойлиск толкнул ногой полено, которое еще не занялось. Он не отрывал взгляда от огня; на лице у него была горечь, морщины между носом и углами рта стали еще глубже. Он не ответил на вопрос Шевека. Наконец, он сказал:

— Я не собираюсь морочить вам голову. Это бесполезно; и вообще, я не хочу этого делать. Вот какой у меня к вам вопрос: вы бы не согласились приехать в Ту?

— Не сейчас, Чифойлиск.

— Но чего вы можете здесь добиться?

— Закончить свою работу. И потом, здесь я — рядом с Советом Правительств Планеты…

— СПП? Да они уже тридцать лет пляшут под дудку А Ио. Не рассчитывайте, что они вас спасут!

Наступило молчание.

— Так значит, я в опасности?

— А до вас даже и это не дошло?

Снова молчание.

— К кому относится это предостережение? — спросил Шевек.

— В первую очередь к Паэ.

— Ах, Паэ. — Шевек оперся ладонями об инкрустированную золотом, богато украшенную каминную полочку. — Паэ очень неплохой физик. И очень услужлив. Но я ему не доверяю.

— Почему?

— Ну… Он какой то уклончивый.

— Да. Тонкая психологическая оценка. Но Паэ опасен для вас, Шевек, не потому, что он скользкий сам по себе. Он опасен для вас потому, что он — преданный и честолюбивый агент Иотийского Правительства. Он регулярно доносит на вас (и на меня) Департаменту Национальной Безопасности — тайной полиции. Видит Бог, я не склонен вас недооценивать, но как вы не понимаете, что ваша привычка подходить к каждому просто как к человеку, как к личности, здесь не годится, она здес ь не срабатывает. Вы должны понимать, какие силы стоят за отдельными личностями.

Пока Чифойлиск говорил, поза Шевека становилась все более скованной; теперь он выпрямился, как Чифойлиск, глядя на огонь. Он спросил:

— Откуда вы знаете про Паэ?

— Оттуда же, откуда знаю, что в вашей комнате спрятан магнитофон, так же, как и в моей. Потому что знать это — моя обязанность.

— Вы тоже агент своего правительства?

Лицо Чифойлиска стало отчужденным; внезапно он повернулся к Шевеку и очень тихо, с ненавистью, заговорил.

— Да, — сказал он, — конечно, я — агент своего правительства. Иначе меня бы здесь не было. Это знают все. Мое правительство посылает за рубеж только тех, кому может доверять… А мне они могут доверять! Потому что меня не купили, как этих проклятых богачей — иотийских профессоров. Я верю в мое правительство, в мою страну. Я доверяю им! — Он говорил с трудом, в его голосе была мука. — Пора бы вам уже оглянуться кругом, Шевек! Вы же — как дитя среди разбойников! Они к вам добры, они вам дали хорошую комнату, лекции, студентов, деньги, возили вас по замкам, по образцовым заводам, по симпатичным деревушкам. Все — самое лучшее. Все прелестно, все отлично! Но зачем? Зачем они привезли вас с Луны сюда, расхваливают вас, печатают ваши книги, держат вас в этих укромных и уютных аудиториях, лабораториях и библиотеках? Вы полагаете, что они это делают из научного бескорыстия, из братской любви? Это — экономика выгоды, Шевек!

— Я знаю. Я приехал, чтобы заключить с ними сделку.

— Сделку?… Но… какую? Что на что вы будете менять?

Лицо Шевека приняло то холодное и серьезное выражение, какое оно имело, когда он выходил из Форта Дрио.

— Вы знаете, что мне нужно, Чифойлиск. Я хочу, чтобы мой народ перестал быть изгнанником. Я приехал сюда потому, что не думаю, что вы, в Ту, хотите этого. Там, у вас, нас боятся. Вы боитесь, что с нами может возвратиться революция, та, старая, настоящая, революция во имя справедливости, которую вы начали, а потом остановились на полпути. Здесь, в А Ио, меня боятся меньше, потому что они уже забыли революцию. Они больше не верят в нее, они думают, что если люди будут обладать достаточным количеством вещей, они будут согласны жить в тюрьме. Но я о тказываюсь верить в это. Я хочу, чтобы стены рухнули. Мне нужна солидарность, людская солидарность. Мне нужен свободный взаимообмен между Уррасом и Анарресом. Я боролся за это, как мог, на Анарресе, теперь борюсь за это, как могу, на Уррасе. Там я действовал, здесь я заключаю сделку.

— Что же вы можете им предложить?

— Ну, вы же знаете, Чифойлиск, — тихо, застенчиво сказал Шевек. — Вы же знаете, чего они от меня хотят.

— Да, знаю, но я не знал, что и вы это знаете, — так же тихо ответил тувиец. Его хрипловатый голос перешел в еще более хриплый шепот — сплошные выдохи и свистящие согласные. — Значит, она у вас есть — Общая Теория Времени?

Шевек взглянул на него, пожалуй, не без иронии.

Чифойлиск настаивал:

— Вы ее записали?

Шевек с минуту продолжал смотреть на него, потом ответил прямо:

— Нет.

— Хорошо!



— Почему?

— Потому что, если бы она была записана, она уже была бы у них.

— Что вы хотите этим сказать?

— Только то, что сказал. Послушайте, ведь это Одо говорит, что где собственность, там и воровство?

— «Чтобы создать вора — создай владельца; чтобы создать преступность — создай законы». «Социальный организм».

— Правильно. Где есть бумаги, хранящиеся в запертых комнатах, там есть и люди с ключами к этим комнатам!

Шевека передернуло.

— Да, — сказал он, помолчав, — это очень неприятно.

— Для вас. Не для меня. У меня, знаете ли, нет этих ваших индивидуалистических моральных ограничений. Я знал, что вы не записали свою Теорию. Если бы я думал, что она записана, я приложил бы все усилия, чтобы получить ее от вас — уговорами, воровством, силой, если бы я считал, что мы сумеем похитить вас, не вызвав этим войну с А Ио. Все, что угодно, лишь бы суметь вырвать ее из рук этих жирных иотийских капиталистов и отдать в руки Центрального Президиума моей страны.

Потому что дело, которому я служу, это мощь и безопасность моей родины, и выше этого нет и не может быть ничего.

— Вы врете, — миролюбиво ответил Шевек. — Я думаю, вы патриот, да. Но выше патриотизма вы ставите свое уважение к истине, к научной истине; и, быть может, еще и свою верность отдельным личностям. Вы бы не предали меня.

— Предал бы, если бы смог, — с яростью сказал Чифойлиск. Он начал было говорить что то еще, замолчал и наконец зло и безнадежно сказал:

— Думайте, что хотите. Я не могу открыть вам глаза, если вы сам этого не делаете. Но помните — вы нам нужны. Если вы в конце концов разглядите, что здесь происходит, приезжайте в Ту. Не тех людей вы выбрали, чтобы сделать из них братьев! И если… я не имею права это говорить, но не важно. Если не хотите ехать к нам, в Ту, по крайней мере, не отдавайте свою Теорию иотийцам. Вообще ничего не давайте этим ростовщикам! Уезжайте. Возвращайтесь домой. Отдайте своему народу то, что можете отдать!

— Он в этом не нуждается, — лишенным выражения голосом ответил Шевек. — Вы думаете, я не пытался?

Четыре пять дней спустя Шевек спросил о Чифойлиске, и ему сообщили, что он вернулся в Ту.

— Совсем? Он не сказал мне, что уезжает.

— Ни один тувиец не знает, когда его отзовет его Президиум, — сказал Паэ, потому что, разумеется, именно Паэ рассказал Шевеку об отъезде Чифойлиска. — Он просто знает, что, когда такой приказ придет, его надо быстренько выполнить. И не тратить время на всякие там прощания. Бедняга Чиф! Интересно, чем он провинился?

Раз или два в неделю Шевек навещал Атро в симпатичном домике на самом краю университетского городка, где тот жил с парой слуг, таких же старых, как он сам. Ему было почти восемьдесят лет, и он был, по его собственному выражению, памятником первоклассному физику. Хотя ему не пришлось, как Гвараб, столкнуться с тем, что труд всей его жизни остался непризнанным, с возрастом он частично обрел свойственное ей бескорыстие. Во всяком случае, его интерес к Шевеку был, по видимому, чисто личным; это было отношение товарищества. Он был первым физиком секвенциалистом, который принял подход Шевека к пониманию Времени. Он сражался — оружием Шевека — за теории Шевека, против прочно устоявшейся научной респектабельности, и эта битва продолжалась несколько лет, пока не были опубликованы еще не отшлифованные «Принципы Одновременности», что быстро привело к победе одновременистов. В жизни Атро это сражение было звездным часом. Не за истину он не стал бы сражаться, но сам процесс сражения был ему милее истины.

Атро знал свою родословную за тысячу сто лет, в ней были генералы, принцы, крупнейшие землевладельцы. У семьи Атро и сейчас было имение в семь тысяч акров и четырнадцать деревень в Провинции Сиэ, самом сельском регионе А Ио. В его речи проскальзывали провинциальные обороты, архаизмы, которыми он гордился и от которых не желал отказываться. Богатство не производило на него ни малейшего впечатления, а правительство своей родной страны, все целиком, он называл «сборищем демагогов и ползучих политиканов». Купить его уважение было невозможно. Но он, не скупясь, дарил его любому дураку с «приличным именем», как он выражался. В некоторых отношениях он был совершенно непонятен Шевеку:

загадка; аристократ. И все же его неподдельное презрение и к деньгам, и к власти вызывало у Шевека чувство большей близости к нему, чем к кому бы то ни было из тех, с кем он сталкивался на Уррасе.

Однажды, когда они вместе сидели на застекленной веранде, где Атро разводил всевозможные редкостные и не подходящие к сезону цветы, Атро случайно употребил выражение «мы, тау китяне». Шевек поймал его на слове:

— «Тау китяне» — ведь это птичий термин?

«Птичьими» в разговорной речи называли популярную прессу, газеты, радиопередачи и литературу, выпускаемые для городских трудящихся.

— Птичий! — повторил Атро. — Мой дорогой, где вы, черт возьми, набираетесь этих вульгарных выражений? Под «тау китянами» я подразумеваю именно то, что под этим словом понимают журналисты и их читающие по складам читатели. Уррас и Анаррес!

— Меня удивило, что вы употребили инопланетное слово, по существу, — не тау китянское слово.

— Определение посредством исключения, — с веселым азартом парировал старик. — Сто лет назад мы не нуждались в этом слове. Нам было вполне достаточно слова «человечество». Но шестьдесят с чем то лет назад все изменилось. Мне было семнадцать лет, это случилось ранним летом, день был отличный, солнечный, я прекрасно его помню. Я как раз вывел своего коня, а моя старшая сестра крикнула из окна: «По радио разговаривают с кем то из Дальнего Космоса!». Моя бедная матушка решила, что все кончено: инопланетные дьяволы, знаете ли… Но оказалось, что это всего лишь хейниты, болтают о мире и братстве… Ну, в наше время понятие «человечество» стало немного слишком всеобъемлющим. Чем определить понятие «братство» или «не братство»? Определение посредством исключения, милый мой! Вы и я — родичи. Несколько веков назад ваши предки, вероятно, пасли коз в горах, а мои угнетали крепостных в Сиэ; но мы — члены одной и той же семьи. Чтобы осознать это, достаточно увидеть чужака или услышать о нем. Существо из другой солнечной системы. Существо, которое называется человеком, но не имеет с нами ничего общего, кроме того, что у него тоже есть две руки, две ноги и голова, а в ней какой то мозг!

— Но разве хейниты не доказали, что мы…

— Все происходим из иного мира, что мы все — потомки хейнских межзвездных колонистов, полмиллиона лет назад, или миллион, или два, или три миллиона, да, знаю. Доказали! Клянусь Первичным Числом, Шевек, вы рассуждаете, как первокурсник на семинаре! Как вы можете всерьез говорить об исторических доказательствах при таком огромном промежутке времени? Эти хейниты перебрасываются тысячелетиями, к ак мячиками, но это все — фокусы! Религия моих отцов не менее авторитетно сообщает мне, что я происхожу от некоего Пинра Ода, которого Бог изгнал из Сада за то, что он имел наглость сосчитать у себя пальцы на руках и на ногах и тем самым выпустил во всел енную Время. Уж если выбирать, я предпочитаю эту историю утверждениям чужаков!

Шевек засмеялся; капризы Атро доставляли ему удовольствие. Но старик был серьезен. Он постучал пальцем по руке Шевека пониже локтя и, двигая бровями и жуя губами, как всегда, когда волновался, сказал:

— Надеюсь, мой дорогой, что вы относитесь к этому так же, как я, очень на это надеюсь. Я уверен, что ваше общество во многом достойно восхищения, но оно не учит вас видеть различия — а это, в конце концов, лучшее из всего, чему может научить цивилизация. Я не хочу, чтобы эти чертовы чужаки зацапали вас при помощи этих ваших представлений о братстве и общности и тому подобного. Они вас утопят в разговорах об «общечеловеческом» и «лигах всех миров» и так далее, а мне было бы очень горько, если бы вы попались на эту удочку. Закон существования — борьб а… конкуренция… устранение слабых… безжалостная война за выживание. И я хочу увидеть, что выживут лучшие. Тот вид людей, которых я знаю. Тау китяне. Вы и я: Уррас и Анаррес. Сейчас мы впереди них, всех этих хейнитов и террийцев, и как они там еще себя называют, и мы должны оставаться впереди. Они дали нам межзвездный двигатель, но теперь мы делаем звездолеты лучше, чем они. И я всей душой надеюсь, что когда вы, наконец, решите опубликовать вашу теорию, вы подумаете о своем долге перед своим народом, перед своим родом. О том, что такое верность и кому она должна принадлежать.

На полуслепые глаза Атро навернулись легкие старческие слезы. Шевек успокаивающим жестом коснулся плеча старика, но ничего не сказал.

— Они, конечно, получат ее. В конце концов. И так и должно быть. Научную истину скрыть невозможно, солнца под камнем не спрячешь. Но прежде, чем они ее получат, я хочу, чтобы мы заняли место, принадлежащее нам по праву. Я хочу, чтобы нас уважали; и именно этого вы можете для нас добиться. Нуль транспортировка… если бы мы овладели нуль транспортировкой, их межзвездный двигатель не стоил бы и кучки бобов. Вы ведь знаете, мне нужны не деньги. Мне нужно, чтобы они признали превосходство тау китянской науки, тау китянского разума. Если уж суждено существовать межзвездной цивилизации, то, клянусь Богом, я не хочу, чтобы мой народ был в ней низшей кастой! Мы должны войти в нее, как аристократы, с великим даром в руках — вот как это должно быть… Ну, ну, я иногда горячусь из за этого. Кстати, как подвигается ваша книга?

— Последнее время я занимался гравитационной гипотезой Скаска. У меня такое чувство, что ему не следовало ограничиваться применением только парциальных дифференциальных уравнений.

— Но и ваша последняя работа была о притяжении. Когда же вы собираетесь заняться главным?

— Вы ведь знаете, что для нас, одониан, средство — это цель, — легким тоном сказал Шевек. — И потому, я же не могу представить Теорию Времени, которая не учитывала бы силу притяжения, не так ли?

— Вы хотите сказать, что даете нам ее кусочками и отрывками? — подозрительно спросил Атро. — Это мне в голову не приходило. Надо будет, пожалуй, перечитать вашу последнюю статью. Некоторые места я там не очень понял. У меня последнее время ужасно у стают глаза. По моему, с этой штукой, которой я пользуюсь, чтобы читать, проектором увеличителем, что то не в порядке, слова на экране получаются какие то расплывчатые.

Шевек посмотрел на старика виновато и с любовью, но больше не рассказывал ему о том, в каком состоянии его Теория.

Каждый день Шевек получал приглашения на приемы, посвящения, открытия и тому подобное. На некоторые он ходил, потому что прибыл на Уррас с поручением и должен был постараться его выполнить; он должен был распространять идею братства, он должен был в своем лице представлять Солидарность Двух Миров. Он выступал с речами, и люди слушали его и говорили: «Ах, как это верно!»

Его удивляло, почему правительство не препятствует его выступлениям. Должно быть, Чифойлиск в собственных целях преувеличил степень контроля и цензуры, которые они могут осуществлять. Его выступления были сплошной проповедью анархизма, а они его не останавливали. Но нужно ли им было его останавливать? Ему казалось, что он каждый раз выступает перед одними и теми же людьми: хорошо одетыми, сытыми, благовоспитанными, улыбающимися. Или на Уррасе все люди такие?

— Людей объединяет страдание, — говорил Шевек, стоя перед ними, а они кивали и говорили: «Ах, как это верно!»

Он начал их ненавидеть и, когда понял это, перестал принимать их приглашения.

Но поступать так означало смириться с поражением и оказаться в еще большей изоляции. Он не выполняет того, зачем приехал сюда. И ведь не они сторонятся от него, — говорил он себе, — это он сам, как всегда, отдалился от них. Ему было одиноко, он задыхался от одиночества среди всех людей, которых видел каждый день. Беда была в том, что он не был ни с кем в контакте — у него было чувство, что за все эти месяцы он не соприкоснулся на Уррасе ни с кем, ни с чем.

Однажды вечером, в преподавательской комнате отдыха он сказал:

— Вы знаете, ведь я не знаю, как вы живете здесь, на Уррасе. Я вижу дома, где живут люди, но снаружи. А изнутри я знаю только вашу не частную жизнь: залы заседаний, столовые, лаборатории…

На следующий день Оииэ довольно официальным тоном спросил Шевека, не согласится ли он в следующие выходные отобедать и переночевать у него дома.

Дом Оииэ находился в нескольких милях от Иеу Эуна, в деревне Амоэно; по уррасским меркам это был скромный домик представителя среднего класса, может быть, более старый, чем другие. Он был построен около трехсот лет назад, из камня; стены в комнатах были обшиты деревянными панелями. В оконных рамах и дверных проемах были использованы характерные для иотийской архитектуры двойные арки. Мебели в комнатах было мало, и это сразу понравилось Шевеку. Комнаты выглядели строгими, просторными, незагроможденными, полы были натерты до ослепительн ого блеска. Ему всегда было не по себе в вычурно убранных и благоустроенных залах общественных зданий, где проходили приемы, посвящения и так далее. У уррасти был тонкий вкус, но часто он, казалось, вступал в противоречие с желанием похвастаться, со стремлением к сознательному расточительству. Естественный, эстетический источник желания владеть вещами был скрыт и искажен навязчивыми требованиями экономики и конкуренции, а это, в свою очередь, сказывалось на качестве вещей: удавалось достичь лишь безжизненной, чрезмерной пышности. Здесь, напротив, было изящество, достигнутое сдержанностью.

У двери слуга взял у них куртки; жена Оииэ вышла из расположенной в подвале кухни, где давала распоряжения повару, чтобы поздороваться с Шевеком.

Когда они перед обедом разговаривали, Шевек заметил, что почти все время обращается только к ней с удивившими его самого дружелюбием и желанием ей понравиться. Но так приятно было наконец поговорить с женщиной! Неудивительно, что у него здесь было чувство изолированности, искусственности существования среди мужчин, всегда одних лишь мужчин, без волнующего очарования, связанного с противоположным полом. А Сэва Оииэ была привлекательна: глядя на изящные, хрупкие очертания ее затылка и висков, он примирился с обычаем уррасских женщин брить голову. Она была сдержанна, даже несколько застенчива; он старался держаться так, чтобы она почувствовала себя с ним свободно, и очень обрадовался, когда это ему как будто начало удаваться.

Они сели обедать; за столом были и двое детей. Сэва Оииэ извинилась:

— Здесь теперь просто невозможно найти хорошую няню, — сказала она. Шевек согласился, хотя и не знал, что такое няня. Он смотрел на мальчиков с тем же облегчением, с той же радостью. С тех пор, как он покинул Анаррес, он почти не видел детей.

Это были очень чистенькие, тихие дети, в голубых бархатных курточках и коротких штанах. Они говорили только тогда, когда к ним обращались. На Шевека — существо из Космоса — они смотрели с благоговейным страхом. Девятилетний обращался с семилетним очень строго, все время громким шепотом напоминал, чтобы тот не таращил глаза на гостя, а когда младший не слушался, яростно щипал его. В ответ малыш тоже щипался и норовил лягнуть его под столом. По видимому, он еще не вполне усвоил Принцип Верховенства.

Дома Оииэ был совершенно другим человеком. С его лица исчезло выражение скрытности, и он говорил, не растягивая слова. Жена и дети держались с ним почтительно, но эта почтительность была взаимной. Шевеку были довольно хорошо известны взгляды Оииэ на женщин, и он был удивлен, увидев, как изысканно вежливо, даже деликатно, тот ведет себя с женой. «Это и есть рыцарство», — подумал Шевек, лишь недавно узнавший это слово; но вскоре он решил, что это — нечто лучшее, чем рыцарство. Оииэ любил свою жену и доверял ей. Он вел себя с ней и с сыновьями, в общем, так же, как вел бы себя анаррести. У себя дома он держался просто, по братски, как свободный человек.

Шевеку казалось, что рамки этой свободы очень тесны, что эта семья очень мала; но и сам он чувствовал себя здесь настолько более свободно, так легко, что ему не хотелось критиковать.

Когда разговор на время прервался, младший мальчик тихим, чистым голоском сказал:

— У г на Шевека не очень хорошие манеры.

— Почему? — спросил Шевек прежде, чем жена Оииэ успела оборвать малыша. — Что я сделал не так?

— Вы не сказали «спасибо».

— За что?

— Когда я вам передал блюдо с маринованными овощами.

— Ини! Замолчи сейчас же!

(«Садик! Не эгоизируй!» — интонация была точно такая же.)

— Я думал, что ты делишься ими со мной. Разве это был подарок? У меня на родине «спасибо» говорят только за подарки. Остальным мы делимся, не рассуждая об этом, понимаешь? Хочешь, я верну тебе эти овощи?

— Нет, я их не люблю, — сказал мальчик, глядя снизу вверх в лицо Шевека темными, очень ясными глазами.

— Поэтому делиться ими особенно легко, — сказал Шевек. Старший мальчик корчился от подавляемого желания ущипнуть Ини, но тот засмеялся, показав мелкие белые зубки. Позже, когда опять наступила пауза, он наклонился к Шевеку и тихо спросил:

— Хотите посмотреть мою выдру?

— Да.


— Она в саду за домом. Мама ее отправила в сад, потому что боялась, что она вам будет мешать. Некоторые взрослые не любят животных.

— Я люблю смотреть на них. На моей родине животных нет.

— Неужели нет? — спросил старший, изумленно раскрыв глаза. — Отец! Г н Шевек говорит, что у них там нет никаких животных!

У Ини тоже сделались большие глаза.

— А что же у вас есть?

— Люди. Рыбы. Черви. И древесный холум.

— А что такое древесный холум?

Этот разговор длился еще полчаса. В первый раз Шевека на Уррасе попросили описать Анаррес. Расспрашивали дети, но родители с интересом слушали. Шевек старательно избегал этической модальности: он пришел в гости не для того, чтобы агитировать детей хозяина дома. Он просто рассказывал им, как выглядит Пыль, как выглядит Аббенай, как на Анарресе одеваются, что люди делают, когда им нужна новая одежда, чем занимаются дети в школах. Ответ на этот вопрос вопреки намерениям Шевека оказался пропагандой: Ини и Аэви пришли в восторг от учебной программы, в которую входили сельское хозяйство, плотницкое дело, регенерация сточных вод, типографское дело, сантехника, дорожно ремонтные работы, курс драматургии и все другие «взрослые» специальности, необходимые в общине, и от его признания, что никого никогда ни за что не наказывают.

— Хотя иногда, — сказал он, — тебя могут заставить на некоторое время уйти и побыть в одиночестве.

— Но что же, — сказал Оииэ внезапно, словно он давно держал в себе этот вопрос, а теперь он у него вырвался, как под давлением, — что же заставляет людей поддерживать порядок? Почему они не грабят и не убивают друг друга?

— Никто ничем не владеет, поэтому и грабить некого. Если кому то нужна какая то вещь, он берет ее из распределителя. Что же до убийств… ну, не знаю, Оииэ; при обычных обстоятельствах вы бы стали меня убивать? А если бы вам этого все таки захотелось, остановил бы вас закон, запрещающий убийства? Принуждение — наименее эффективный способ поддержания порядка.

— Ну, ладно, а как вы добиваетесь, чтобы люди выполняли грязную работу?

— Какую грязную работу? — спросила жена Оииэ, потерявшая нить разговора.

— Собирать мусор, копать могилы, — ответил Оииэ; Шевек добавил:

— Добывать ртуть, — и чуть не сказал: — Перерабатывать дерьмо, — но вспомнил об иотийском табу на скатологические выражения. Еще в самом начале своего пребывания на Уррасе он подумал, что уррасти живут среди гор экскрементов, но никогда не произносят слова «дерьмо».

— Ну, мы все выполняем такие работы. Но никому не приходится выполнять их особенно долго, разве что кому то эта работа нравится. Каждую декаду комитет управления общиной, или квартальный комитет, или любой, кому он понадобится, может попросить его один день участвовать в такой работе; составляются списки очередности. Есть еще назначения на неприятную работу, или на опасную, как ртутные рудники или дробилки, в норме они не превышают полугода.

— Но тогда, значит, весь персонал состоит из неопытных работников?

— Да. Производительность низкая; но что же еще можно сделать? Нельзя же велеть человеку выполнять работу, от которой он за несколько лет станет инвалидом или умрет. Зачем ему это?

— Он может отказаться выполнять этот приказ?

— Это не приказ, Оииэ. Он приходит в РРС — управление распределения рабочей силы — и говорит: я хочу делать то то и то то; что у вас есть? И они ему говорят, где есть такая работа.

— Но тогда почему люди вообще делают грязную работу? Почему они соглашаются на это хотя бы даже раз в десять дней?

— Потому что такую работу делают вместе… И по другим причинам. Вы знаете, на Анарресе жизнь не такая богатая, как здесь. В маленьких общинах развлечений немного, а несделанной работы — уйма. Поэтому, если человек большей частью работает на ткацком станке, то каждый десятый день ему приятно выйти на воздух и проложить трубу или вспахать поле, каждый раз с другой группой людей… И потом — дух соревнования. Здесь вы считаете, что стимулом к работе являются финансы,

нужда в деньгах или стремление разбогатеть; но там, где нет денег, возможно, яснее видны истинные мотивы. Люди любят делать дело, и делать его хорошо. Люди берутся за опасные, тяжелые работы, потому что они гордятся тем, что делают их, потому что тогда о ни могут… мы это называем «эгоизировать»… — хвастаться? — перед более слабым. «Ну, вы, мелкота, глядите, какой я сильный!» — Знаете? Человек любит делать то, что у него хорошо получается… Но по существу это вопрос цели и средств. В конце концов, работу делают ради самой работы. Это — единственная радость, которая никогда не кончается. Личное сознание это знает. И общественное сознание, мнение соседей, тоже. На Анарресе нет других наград, нет другого закона. Только твое собственное удовольствие и уважение твоих соседей. И все. В таких условиях человек понимает, что мнение соседей становится очень мощной силой.

— И никто никогда не пренебрегает им?

— Может быть, недостаточно часто, — сказал Шевек.

— Значит, все так напряженно работают? — спросила жена Оииэ. — А если кто нибудь не хочет, что с ним делают?

— Ну, он переезжает в другое место. Понимаете, другим он просто надоедает. Над ним смеются; или начинают с ним грубо обращаться, могут избить; в маленькой общине могут сговориться и вычеркнуть его из обеденных списков, и тогда ему приходится самому готовить себе и есть в одиночестве, а это унизительно. Поэтому он переезжает и какое то время живет в другом месте; а потом, возможно, он опять куда нибудь переезжает. Некоторые живут так всю жизнь. Их называют «нучниби». Я тоже вроде нучниба. Я здесь уклоняюсь от назначенной мне работы. Я забрался дальше других. — Шевек говорил спокойно; если в его тоне и слышалась горечь, то детям она была незаметна, а взрослым — непонятна. Но после его слов наступило короткое молчание.

— Я не знаю, кто делает грязную работу здесь, — сказал он. — Я ни разу не видел, чтобы кто нибудь ее делал — это странно. Кто ее делает? И почему? Им больше платят?

— За опасную работу — иногда больше. Просто за черную работу — нет. Меньше.

— Так зачем же они ее делают?

— Потому что лучше получать маленькую зарплату, чем совсем никакой не получать, — сказал Оииэ, и в его голосе горечь слышалась отчетливо. Его жена нервно и торопливо заговорила, пытаясь сменить тему, но он продолжал:

— Мой дед был уборщиком. Пятьдесят лет мыл полы и менял грязные простыни в гостинице. По десять часов в день, по шесть дней в неделю. Он делал это для того, чтобы прокормить себя и свою семью. — Оииэ внезапно замолчал и посмотрел на Шевека своим прежним, скрытным, недоверчивым взглядом — и на жену — почти вызывающе. Не поднимая на него глаз, она улыбнулась и сказала нервным, детским тоном:

— Отец Демаэре был очень преуспевающим дельцом. Он умер владельцем четырех компаний. — Улыбка у нее была страдальческая, и она крепко стиснула узкие смуглые руки.

— Я думаю, на Анарресе нет преуспевающих дельцов, — с неуклюжим сарказмом сказал Оииэ; тут вошел повар, чтобы поменять тарелки, и он сразу замолчал. Малыш Ини, словно понимая, что при слуге серьезный разговор не возобновится, сказал:

— Мама, можно г ну Шевеку после обеда посмотреть мою выдру?

Когда они вернулись в гостиную, Ини позволила принести свою любимицу — почти взрослую земляную выдру, распространенное на Уррасе животное. Оииэ объяснил, что их одомашнили еще в доисторическую эпоху, вначале — чтобы они отыскивали рыбу, потом — как друзей. У зверька были короткие ноги, гибкая, выгнутая спина, блестящий темно коричневый мех. Эта выдра была первым не запертым в клетку животным, которое Шевек увидел вблизи, и она отнеслась к Шевеку с меньшей опаской, чем он к ней. Белые, острые зубы очень впечатляли. По настоянию Ини он осторожно протянул руку и погладил зверька. Выдра села столбиком и посмотрела на него. Глаза у нее были темные, отливавшие золотом, умные, любопытные, невинные.

— Аммар, — прошептал Шевек, плененный этим взглядом, устремленным через пропасть бытия, — брат.

Выдра заурчала, опустилась на все четыре лапы и с интересом обследовала ботинки Шевека.

— Вы ей понравились, — сказал Ини.

— И она мне понравилась, — ответил Шевек с легкой грустью. Всякий раз, как он видел какое нибудь животное, полет птиц, великолепие осенней листвы, в нем вспыхивала эта грусть, окрашивая радость острой болью. В такие минуты у него не было сознательных мыслей о Таквер, он не думал о ее отсутствии. Скорее было ощущение, что она здесь, хотя он не думает о ней. Словно во всей красоте и непривычности зверей и растений Урраса скрывалось некое послание к нему от Таквер, которая их никогда не увидит, предкам которой до седьмого колена ни разу не довелось коснуться теплого меха зверя, увидеть промельк крыла в тени деревьев.

Он провел ночь в спальне под самой крышей. В комнате было холодно (и это было приятно после комнат в Университете, где всегда было слишком натоплено); обставлена она была очень просто: кровать, книжные шкафы, комод, стул и крашеный деревянный стол. «Как дома», — подумал Шевек, не обращая внимания на высоту кровати и мягкость матраца, на одеяла из тонкой шерсти и шелковые простыни, на безделушки из слоновой кости, стоявшие на комоде, на кожаные переплеты книг и на тот факт, что и сама комната, и дом, в котором она находится, и земля, на которой стоит дом, являются частной собственностью Демаэре Оииэ, хотя не он построил этот дом и не он моет в нем полы… Шевек прогнал эти скучные мысли. Комната была симпатичная и, в сущности, не так уж сильно отличалась от отдельной комнаты в любом бараке.

В этой комнате ему приснилась Таквер. Ему снилось, что она — рядом с ним в этой постели, ее тело прижимается к его телу… но где они, в какой они комнате? Что это за комната? Оказалось, что они вместе на Луне, там холодно, и они идут по ней вместе. Луна оказалась совсем плоской и сплошь засыпанной голубовато белым снегом, но слой снега был тонкий, и его легко было отбросить ногой и увидеть светящуюся белую лунную поверхность. Она была мертвая, это было мертвое место.

— По правде она не такая, — сказал он Таквер, потому что знал, что ей страшно. Они шли к какой то далекой черте, казавшейся тонкой и прозрачной, как пластик, к далекой, едва видной преграде, тянувшейся поперек белой заснеженной равнины. В глубине души Шевек боялся подойти к ней, но сказал Таквер:

— Мы уже скоро дойдем.

Она ничего не ответила.


Каталог: users files -> books
books -> Символы и числа «Книги перемен»
books -> Книга тота великие арканы таро абсолютные Начала Синтетической Философии Эзотеризма
books -> Суд над сократом
books -> А. С. Тимощук традиция: сущность и существование
books -> Стивен Розен Реинкарнация в мировых религиях Москва «Философская Книга» 2002 Перевод
books -> Хайдеггер и восточная философия: поиски взаимодополнительности культур
books -> Квантово-мистическая картина мира
books -> Джордж Озава – Макробиотика дзен
books -> 3 По этому вопросу см статью «История» в Historisches Worterbuch tier Philosophic. Darmstadt, 1971. Т. Hi. С
books -> Золотая философия. Эммануил сведенборг. "О божественной любви и божественной мудрости."


Поделитесь с Вашими друзьями:

1   2   3   4   5   6   7   8   9


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница