Урсула Ле Гуин Обездоленный



страница2/9
Дата11.08.2018
Размер2.3 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9
Глава вторая. АНАРРЕС

В белой стене — квадратное окно. В окне — ясное, голое небо. В центре неба — солнце.

В комнате — одиннадцать младенцев, большинство из них рассажено по двое или по трое в большие стеганые манежи кроватки и шумно и суетливо укладывается спать. На свободе оставалось только двое самых старших: один, толстый, живой, разбирает игрушку, второй, тощий, сидит на полу в квадрате желтого солнечного света и с тупо серьезным выражением лица скользит взглядом вверх по солнечному лучу. В передней комнате воспитательница, одноглазая седая женщина, беседует с высоким, печальным тридцатилетним мужчиной.

— Матери дали назначение в Аббенай, — говорит мужчина. — Она хочет, чтобы он остался здесь.

— Значит, оставить его в яслях круглосуточно, Палат?

— Да. Я опять перееду в общагу.

— Не беспокойтесь, он здесь всех знает! Но ведь РРС (Управление Распределения Рабочей Силы), конечно, скоро и тебя направит туда же, где Рулаг? Раз вы — партнеры, и оба инженеры…

— Да, но она… Понимаешь, на нее дал запрос Центральный Технический Институт. А я не настолько хороший инженер. Рулаг предстоит очень важная работа.

Воспитательница кивнула и вздохнула.

— И все равно…! — сказала она энергично, а больше не сказала ничего.

Отец смотрел на тощего малыша, который так заинтересовался солнечным лучом, что не замечал его присутствия в передней комнате. Толстый малыш в это время направился к тощему, быстро, хотя и довольно странной, приседающей походкой, причиной которой был намокший и провисший подгузник. Он подошел не то от скуки, не то по природной общительности, но, оказавшись в солнечном квадрате, заметил, что тут тепло. Он тяжело плюхнулся

рядом с тощим, оттеснив его в тень.

На лице тощего выражение незамутненного восторга сменилось гримасой ярости. Он толкнул толстого, крича: «Уди!»

Сразу же подбежала воспитательница. Она заступилась за толстого:

— Шев, нельзя толкать других людей.

Тощий малыш поднялся на ноги. На его лице пылали солнце и гнев. С него начал сваливаться подгузник.

— Мое! — сказал он высоким, звенящим голосом. — Мое солнышко!

— Оно не твое, — сказала одноглазая с той кротостью, которую дает абсолютная уверенность в своей правоте. — «Твоего» не бывает. Все — чтобы пользоваться. Чтобы делиться. Если не хочешь делиться, значит, не можешь и пользоваться. — И она добрыми, не преклонными руками подняла тощего малыша и пересадила его из солнечного квадрата в сторону. Толстый малыш сидел и безразлично таращил глаза. Тощий весь, затрясся, завизжал: «Мое солнышко!» — и залился слезами ярости.

Отец взял его на руки и прижал к себе.

— Ну, полно, Шев, не надо. Ты же знаешь — иметь нельзя. Ну, чего ты?

Голос у него был тихий, ласковый и дрожал, словно он сам вот вот заплачет. Худой, длинный, легкий ребенок у него на руках отчаянно рыдал.

— Некоторые просто не умеют легко относиться к жизни, — сказала одноглазая, сочувственно глядя на них.

— Я его сейчас заберу на побывку в барак. Мать, понимаешь ли, уезжает сегодня вечером.

— Конечно, забирай. Надеюсь, что скоро вам дадут назначение вместе, — сказала воспитательница, вскинув толстого ребенка на бедро, как мешок с зерном; лицо ее было печально, здоровый глаз щурился.

— До свидания, Шев, сердечко. Завтра знаешь что, завтра поиграем в грузовик с водителем.

Малыш все еще не простил ее. Он рыдал, обхватив отца за шею, и прятал лицо во тьму.

В то утро Оркестру понадобились для репетиции две скамейки, а в самой большой комнате учебного центра топала танцевальная группа, поэтому ребята, которые проходили курс «Учись говорить и слушать», уселись в кружок на пенокаменном полу мастерской. Встал первый доброволец — длинный, тощий, тощий восьмилетний мальчишка, большеногий, большерукий. Он держался очень прямо, как свойственно здоровым детям; его, заросшее легким пушком лицо сначала побледнело, потом, пока он ждал, чтобы остальные дети начали слушать, покраснело.

— Давай, Шевек, — сказал руководитель группы.

— Ну, мне пришла в голову одна мысль.

— Громче, — сказал руководитель, грузноватый мужчина двадцати с небольшим лет.

Мальчик улыбнулся от смущения.

— Ну, понимаете, я думал… вот, скажем, я бросаю во что нибудь камень. Скажем, в дерево. Я его бросаю, он летит и попадает в дерево. Но он не может в него попасть. Потому что… Можно мне доску? Смотрите, вот я бросаю камень, а вот оно дерево. — Он быстро рисовал на грифельной доске. — Вот это — такое дерево, а вот камень — на полпути между нами, видите? — Дети захихикали над тем, как он изобразил холумовое дерево, и он улыбнулся. — Чтобы долететь от меня до дерева, камень должен оказаться на середине пути между мной и деревом, так? А потом — на середине пути между той серединой пути и деревом. А потом — опять на полпути между этой серединой и деревом. И не важно, далеко ли он залетел, всегда есть такое место, только по правде это — время, которое лежит на полпути между тем последним местом и деревом…

— Вы считаете, что это интересно? — перебил руководитель, обращаясь к остальным ребятам.

— Почему он не мог долететь до дерева? — спросила десятилетняя девочка.

— Потому что ему каждый раз нужно пролететь половину оставшегося пути, и всегда остается половина остального пути, понимаешь?

— Может быть, просто будем считать, что ты плохо прицелился, когда бросил камень? — натянуто улыбаясь, сказал руководитель.

— Не важно, как целиться. Он не может долететь до дерева.

— Кто подсказал тебе эту мысль?

— Никто. Я ее вроде как увидел. По моему, я вижу, как камень действительно…

— Хватит.

Некоторые дети разговаривали между собой, но тут вдруг замолчали, словно онемев. Мальчик с грифельной доской стоял в наступившей тишине с испуганным видом, хмурясь.

— Говорить — значит делиться, это искусство, требующее сотрудничества. А ты не делишься, а просто эгоизируешь.

С другого конца зала слышались противно бодрые звуки оркестра.

— Ты не сам об этом догадался, это было не самостоятельно. Я читал что то очень похожее в одной книге.

Шевек удивленно уставился на руководителя.

— В какой книге? Здесь есть такая книга?

Руководитель встал. Он был вдвое выше и втрое грузнее своего противника, и по его лицу было ясно, что он терпеть не может этого ребенка; но в эго позе не было угрозы физического насилия, только утверждение своей власти, немного ослабленное его раздраженным ответом на странный вопрос ребенка: «Нет! И прекрати эгоизировать!» — Потом он снова заговорил певуче наставительным тоном:

— Это, в сущности, прямо противоположно тому, к чему мы стремимся в группах «Учись говорить и слушать». Речь — это функция, имеющая два направления. В отличие от большинства из вас, Шевек еще не готов понять это, и поэтому его присутствие нарушает работу нашей группы. Ты же и сам это чувствуешь, Шевек, не так ли? Я бы предложил тебе найти группу, которая работает на твоем уровне.

Больше никто ничего не сказал. Молчание и громкая, неприятная музыка не прекращались; мальчик отдал доску и вышел из круга. Выйдя в коридор, он остановился. Группа, из которой он ушел, под руководством преподавателя начала по очереди сочинять групповой рассказ. Шевек прислушивался к их приглушенным голосам и к своему все еще колотившемуся сердцу. В его ушах стоял звон, не от оркестра, а тот, который слышится, когда стараешься не разреветься; он и раньше несколько раз замечал этот звон. Ему было неприятно слушать его и не хотелось думать про камень и дерево, поэтому он стал думать про Квадрат. Квадрат состоял из чисел, а числа — всегда спокойные и прочные; когда он делал какую нибудь ошибку, он мог обратиться к ним, потому что в них не было ни ошибок, ни недостатков. Не так давно он впервые представил себе этот Квадрат, узор в пространстве, как узоры, которые музыка рисует во времени: квадрат из первых девяти целых чисел, с 5 в центре. Как ни складывай числа в рядах, всякий раз получается одно и то же число, всякое неравенство уравновешивается; смотреть на это было приятно. Если бы только суметь собрать группу, которой было бы интересно разговаривать о таких вещах; но это нравится только нескольким мальчикам и девочкам постарше, а им некогда. А что это за книга, про которую говорил руководитель? Может, она вся — из чисел? Может, там объяснение, как камень долетает до дерева? Дурак он, что рассказал им эту шутку про камень и дерево, никто даже и не понял, что это шутка, прав был руководитель. У Шевека заболела голова. Он стал смотреть внутрь себя, внутрь, на спокойные узоры.

Если бы какая нибудь книга вся была написана одними только числами, в ней все было бы правдой. Она была бы справедливой. Когда говоришь словами, всегда все получается не совсем так. Когда говоришь какие то вещи словами, они перекручиваются, перепутываются между собой, вместо того, чтобы оставаться незапутанными и подходить друг к другу. Но под Словами, в центре, как в центре Квадрата, все получается, как надо. Все может измениться, но ничего не пропадет. Если видишь числа, то сможешь увидеть и это, увидеть равновесие, узор. Видишь основание, на котором стоит мир. И оно — прочное.

Шевек научился ждать. Он это хорошо умел, стал специалистом по этой части. Впервые он овладел этим искусством, когда ждал, чтобы вернулась его мать Рулаг, хотя это было так давно, что он уже не помнил этого; а усовершенствовался в нем, постоянно ожидая своей очереди, ожидая возможности поделиться, ожидая, когда поделятся с ним. В восемь лет он спрашивал: «почему», и «как», «а что, если», — но редко спрашивал: «когда».

Он ждал, чтобы отец приехал и взял его на побывку. Ждать пришлось долго: шесть декад. Палат получил краткосрочное назначение в систему техобслуживания на Заводе Регенерации Воды, а после этого собирался провести декаду на пляже в Маленнине, где был намерен плавать, и отдыхать, и совокупляться с женщиной по имени Пипар. Все это он объяснил сыну. Шевек доверял ему, и он заслуживал доверия. Когда шестьдесят дней кончились, он подошел к детским общежитиям в Широких Равнинах, длинный, худой, выглядевший еще печальнее, чем всегда. По существу, ему нужно было не просто совокупляться. Ему нужна была Рулаг. Увидев мальчика, он улыбнулся и страдальчески наморщил лоб.

Им было приятно быть друг с другом.

— Палат, ты когда нибудь видел такие книги, чтобы в них были одни числа?

— Что ты имеешь в виду, математику?

— Наверное, да.

— Как вот эта?

Палат вынул из кармана верхней блузы книгу. Она была маленькая, специально, чтобы носить в кармане, и — как большинство книг — была в зеленом переплете с вытесненным на нем Кругом Жизни. Она была напечатана очень плотно, мелким шрифтом и с узкими полями, потому что бумага — материал, для изготовления которого нужно очень много холумовых деревьев и очень много труда людей, как всегда говорил раздатчик письменных принадлежностей, когда испортишь лист и подойдешь за новым. Палат протянул раскрытую книгу Шевеку. Весь разворот был занят столбиком цифр. Вот они, здесь, как он себе и представлял. Ему в руки дали договор о вечной справедливости. «Логарифмические Таблицы, Основания от 10 до 12» — гласило название на переплете, над Кругом Жизни.

Мальчик довольно долго рассматривал первую страницу.

— А зачем они? — спросил он, потому что эти числа были явно помещены сюда не только из за красоты. Инженер, сидя рядом с ним на жестком диване в холодной, плохо освещенной комнате отдыха барака, стал объяснять ему логарифмы. На другом конце комнаты два старика играли в «Чей верх» и кудахтали от смеха. Очень юная парочка вошла, спросила, есть ли свободная отдельная комната на сегодняшнюю ночь, и отправилась в нее. Дождь яростно забарабанил по металлической крыше одн оэтажного барака и быстро перестал. Дожди всегда кончались быстро. Палат достал свою логарифмическую линейку и показал Шевеку, как с ней обращаться; за это Шевек показал ему Квадрат и принцип его построения. Было уже очень поздно, когда они спохватились, что уже поздно. В изумительно благоухающей после дождя, мутной тьме они добежали до детского общежития, где ночной дежурный слегка пожурил их. Они торопливо поцеловались, трясясь от смеха, и Шевек бегом бросился в большую общую спальню, к окну, из которого ему было видно, как отец возвращается обратно по единственной улице Широких Равнин, в мокрой, наэлектризованной темноте.

Мальчик улегся в постель с непомытыми ногами и увидел сон. Ему снилось, что он идет по дороге в какой то пустыне. Далеко впереди дорогу пересекала какая то линия. Когда он подошел к ней, он увидел, что это — стена. Она пересекала всю эту пустыню от одного края горизонта до другого. Она была непрозрачная, темная и очень высокая. Дорога подошла к ней вплотную и кончилась.

Он должен был идти дальше — и не мог. Стена не пускала его. В нем вспыхнул мучительный, злой страх. Ему обязательно нужно было идти дальше, а то он никогда не сможет вернуться домой. Но перед ним была стена. Пути не было.

Он колотил руками по гладкой поверхности стены и орал на нее. Он услышал свой крик, каркающий, без слов. Испуганный звуком своего голоса, он съежился и пригнулся и вдруг услышал другой голос, сказавший: «Смотри». Это был голос его отца. Ему казалось, что его мать, Рулаг, тоже здесь, хотя он не видел ее (он не помнил ее лица). Ему казалось, что и она, и Палат — оба стоят на четвереньках в темноте под стеной, и что они крупнее, чем люди, и какой то другой формы. Они показывали ему на что то, лежавшее там, на земле, на кислой почве, на которой ничего не росло. Там лежал камень. Он был темный, как стена, но на нем — или внутри него — было число, сначала ему показалось, что 5, потом он принял его за 1, потом понял, что это такое — это было первичное число, которое есть одновременно и единица и множество. «Это краеугольный камень», — сказал чей то знакомый и милый ему голос, и Шевека насквозь пронзила радость. В этой тени не было стены, и он понял, что вернулся, что он дома.

Потом он не мог вспомнить подробностей этого сна, но как нахлынула пронзительная радость, он не забыл; он никогда не испытывал ничего подобного ей; таким надежным было обещание неизменности и постоянства, которые она сулила, — словно увиденный на миг свет, который ровно светит все время, — что он ни разу не подумал об этой радости, как о нереальной, хотя испытал ее во сне. Вот только, как бы надежно она ни присутствовала там, он ни разу не смог вновь обрести ее, ни тем, что страстно ждал ее, ни усилием воли. Он мог только вспоминать ее, просыпаясь. Когда ему опять снилась стена — а это иногда случалось — сны были мрачные и ничем определенным не кончались.

Понятие о «тюрьмах» они получили из некоторых эпизодов в «Жизни Одо», которую читали все они, все кто решил заниматься историей. В книге было много непонятных мест, а в Широких Равнинах никто не разбирался в истории настолько, чтобы суметь объяснить их; но к тому времени, как они дошли до периода, проведенного Одо в Форту Дрио, понятие «тюрьма» стало ясно само собой. А когда разъездной учитель истории проезжал через их городок, он подробно объяснил им это — неохотно, как всякий порядочный взрослый, вынужденный объяснять детям нечто непристойное. Да, — сказал он, — тюрьма — это такое место, куда Государство помещает людей, которые не подчиняются его Законам. Но почему же они просто не уходят из этого места? — Не могут, двери заперты. — Как это «заперты»? — Глупый, как в грузовике на ходу, чтобы ты не выпал! — А что же они делают все время в комнате? — Ничего. Там нечего делать. Вы же видели картины, изображающие Одо в тюремной камере в Дрио, верно? Образ вызывающего терпения, склоненная седая голова, стиснутые руки, неподвижность в наползающих тенях. Иногда заключенных приговаривают к работе. — Приговаривают? — Ну, это значит, что судья — человек, которому Законом дана власть — приказывает им выполнять какую то физическую работу. — Приказывает им? А если им не хочется делать эту работу? — Ну, их заставляют выполнять ее; если они не работают, их бьют. — Дрожь пронизала слушавших детей, одиннадцатилетних, д венадцатилетних; ведь ни одного из них никто ни разу в жизни не ударил, и никто из них ни разу в жизни не видел, чтобы ктонибудь кого нибудь ударил, кроме случаев, когда это было вызвано непосредственно чисто личной злостью.

Тирин задал вопрос, который пришел в голову всем:

— Значит, много людей стали бы бить одного человека?

— Да.


— У надзирателей было оружие. У заключенных — нет, — сказал учитель. Он говорил с резкостью человека, который вынужден сказать гадость и смущен этим.

Всякое извращение обладает примитивной притягательной силой; это свело Тирина, Шевека и трех других мальчишек. Девочек они в свою компанию больше не допускали, хотя не сумели бы объяснить, почему. Тирин нашел идеальную тюрьму под западным крылом учебного центра. Это было пространство, которого как раз хватало, чтобы в нем мог лежать или сидеть один человек; оно было образовано тремя бетонными стенами фундамента и нижней стороной пола над фундаментом; стены фундамента были частью бетонной формы, пол составлял с ними единое целое, и тяжелая плита из пенокамня полностью отрезала бы его от внешнего мира. Но дверь надо было запереть. После некоторых попыток они обнаружили, что две подпорки, вставленные между противоположной стеной и плитой, запирают дверь с устрашающей бесповоротностью. Никто не сумел бы открыть эту дверь изнутри.

— А как же со светом?

— Никакого света, — сказал Тирин. О таких вещах он говорил авторитетно, потому что его воображение позволяло ему ощутить, что он находится внутри воображаемого. Если он располагал какими то фактами, он использовал их, но уверенность ему придавали не факты. — В Дрио, в Форту, заключенных оставляли в темноте. Годами.

— Да, но как же воздух? — спросил Шевек. — Эта дверь прилегает плотно, как вакуумное сцепление. В ней нужно сделать дырку.

— Да ведь пенокамень сверлить — это сколько часов уйдет. И кто же станет сидеть в этом ящике столько, чтобы воздух кончился!

Хор добровольцев и претендентов.

Тирин посмотрел на них насмешливым взглядом.

— С ума вы все посходили. Кому охота, чтобы его взаправду заперли в такой дыре? Зачем?

Сделать тюрьму — была его идея, и этого ему было довольно; он не понимал, что некоторым людям воображения недостаточно, они должны войти в камеру, должны попытаться открыть дверь, которая не открывается.

— Я хочу попробовать, как это, — сказал Кадагв, широкогрудый, серьезный, высокомерный двенадцатилетний мальчик.

— Думай головой! — ехидно сказал Тирин, но остальные поддержали Кадагва. Шевек притащил из мастерской дрель, и они провертели в «двери» на уровне носа сквозную двухсантиметровую дыру. Как Тирин и предсказывал, на это ушел почти час.

— Сколько ты хочешь там пробыть, Кад? Час?

— Слушайте, — сказал Кадагв, — если я — заключенный, то я не могу решать. Я не свободен. Это вы должны решить, когда меня выпустить.

— Верно, — сказал Шевек, которому от этой логики стало не по себе.

— Ты там не слишком засиживайся, Кад, я тоже хочу посидеть, — сказал Гибеш, самый младший из них. Заключенный не удостоил его ответом. Он вошел в камеру. Дверь подняли, с грохотом установили на место и заклинили подпорками, причем все четыре тюремщика с энтузиазмом забивали их между дверью и стеной. Потом все столпились у дырки для воздуха, чтобы посмотреть на своего пленника, но ничего не увидели, потому что свет попадал в тюрьму только через это отверстие.

— Смотри, не выдыши у бедного засранца весь воздух!

— Вдуй ему туда немножко воздуха!

— Вперни!

— Сколько мы его продержим?

— Час.

— Три минуты.



— Пять лет!

— До отбоя четыре часа. По моему, этого хватит.

— Но я тоже хочу там посидеть!

— Ладно, мы тебя там на всю ночь оставим.

— Нет, я имел в виду — завтра.

Через четыре часа они вышибли подпорки и освободили Кадагва. Он вышел, оставаясь таким же хозяином положения, как и когда входил, и сказал, что хочет есть, и что это все ерунда, он почти все время проспал.

— А еще раз ты бы согласился? — с вызовом спросил Тирин.

— А то!


— Нет, теперь моя очередь!

— Да заткнись ты, Гиб. Ну, Кад? Войдешь прямо сейчас туда обратно, не зная, когда мы тебя выпустим?

— А то!

— Без еды?



— Заключенных кормили, — сказал Шевек. — Это то во всем этом и есть самое нелепое.

Кадагв пожал плечами. У него был вид высокомерного долготерпения, совершенно невыносимый.

— Слушайте, — сказал Шевек двум самым младшим мальчишкам, — сходите на кухню, попросите остатков, да захватите воды — полную бутылку или что нибудь такое. — Он обернулся к Кадагву. — Мы тебе дадим целый мешок еды, так что можешь сидеть в этой дыре, сколько захочешь.

— Сколько вы захотите, — поправил Кадагв.

— Ладно. Лезь! — Самоуверенность Кадагва пробудила в Тирине жилку сатирического актера. — Ты — заключенный. Ты не имеешь права возражать. Понял? Повернись кругом. Положи руки на голову.

— Зачем?


— Что, передумал?

Кадагв угрюмо повернулся к нему лицом.

— Ты не имеешь права спрашивать, почему. Потому что, если спросишь, мы можем тебя побить, а тебе придется стерпеть это, и никто тебе не поможет. Потому что мы можем тебе напинать по яйцам, а ты не имеешь права дать нам сдачи. Потому что ты не свободен. Ну, как, хочешь довести это дело до конца?

— А то! Стукни меня.

Тирин, Шевек и заключенный стояли лицом друг к другу, — странная замершая группа вокруг фонаря, в темноте, среди тяжелых стен фундамента.

Тирин улыбнулся — дерзко, с наслаждением:

— Ты мне не указывай, что мне делать, спекулянт поганый. Заткнись и лезь в камеру! — И, когда Кадагв повернулся, чтобы выполнить приказание, Тирин выпрямленной рукой толкнул его в спину, так что он с размаху упал. Кадагв резко охнул, то ли он неожиданности, то ли от боли, и сел, держась за палец, ободранный или выбитый о заднюю стенку камеры. Шевек и Тирин молчали. Они стояли неподвижно, с нич его не выражающим лицами, в роли тюремщиков. Теперь уже не они играли эту роль, она сама владела ими. Младшие мальчики вернулись, неся холумовый хлеб, дыню и бутылку воды; они разговаривали между собой, но странное молчание у камеры сразу же охватило и их. Еду и воду просунули в камеру, дверь подняли и заклинили. Кадагв остался один в темноте. Остальные столпились вокруг фонаря. Гибеш прошептал:

— А куда он будет писать?

— В постель, — сардонически четко ответил Тирин.

— А если он какать захочет? — спросил Гибеш и вдруг звонко засмеялся.

— Что смешного в том, что человек хочет какать?

— Я подумал… вдруг он не увидит… в темноте… — Гибеш не сумел толком объяснить, что его так рассмешило. Они все начали хохотать — без объяснений, захлебываясь смехом, пока не стали задыхаться. Все понимали, что мальчику, запертому там, внутри, слышно, как они смеются.

В детском общежитии уже прошел отбой, свет погасили, и многие взрослые уже тоже легли спать, хотя кое где в бараках еще горел свет. Улица была пуста. Мальчишки с хохотом неслись по ней, окликая друг друга, вне себя от радостного сознания, что у них есть общая тайна, что они мешают другим, что они озорничают. В своем общежитии они перебудили половину ребят, гоняясь друг за другом по холлам и между кроватями. Никто из взрослых не вмешался; постепенно шум затих.

Тирин и Шевек еще долго сидели на кровати Тирина и шептались. Они решили, что Кадагв сам нарвался, и теперь пусть сидит в тюрьме целых две ночи.

Во второй половине дня из группа собралась в мастерской регенерации пиломатериалов, и мастер спросил, где Кадагв. Шевек переглянулся с Тирином. Не ответив, он почувствовал себя умным, хитрым, могущественным. Но когда Тирин спокойно ответил, что он, наверно, сегодня пошел в другую группу, эта ложь неприятно поразила Шевека. Ему вдруг стало не по себе от своего чувства тайного могущества: у него зачесались ноги, загорелись уши. Когда мастер обратился к нему, он резко вздрогнул от страха, или тревоги, или от какого то подобного чувства, которого он раньше никогда не испытывал; это было что то вроде смущения, только хуже: глубоко внутри и мерзкое… Он заделывал и шлифовал песком дырки от гвоздей в трехслойных холумовых досках и сами доски шлифовал песком до шелковистой гладкости. И каждый раз, как он заглядывал в свои мысли, в них оказывался Кадагв. Это было отвратительно.

Гибеш, которого они поставили часовым после обеда, с встревоженным видом к Тирину и Шевеку.

— Мне послышалось, что Кад там что то говорит. Каким то чудным голосом.

Все помолчали.

— Мы его выпустим, — сказал Шевек.

Тирин напустился на него:

— Да брось ты, Шев, чего ты сопли то распустил. Не впадай в альтруизм! Пусть досидит до конца, тогда сам себя потом уважать сможет.

— Какой, к черту, альтруизм. Я хочу себя уважать, — ответил Шевек и направился к учебному центру. Тирин знал его; он больше не стал тратить время на спор с ним, а пошел следом. Одиннадцатилетние плелись сзади. Они проползли под зданием к камере. Шевек вышиб одну подпорку, Тирин — вторую. Дверь тюрьмы с глухим грохотом упала наружу.

Кадагв лежал на земле на боку, свернувшись калачиком. Он сел, потом очень медленно встал и вышел наружу. Он сутулился больше, чем было нужно из за низкого потолка, и часто часто мигал от света фонаря, но выглядел, как обычно. Воняло от него невероятно. Пока он сидел в камере, у него неизвестно почему сделался понос. В камере было нагажено, на рубашке у него были мазки желтого кала. Когда при свете фонаря он увидел это, он попытался прикрыть их рукой. Никто ничего не сказал.

Когда они выползли из под здания и повернули к общежитию, Кадагв спросил:

— Сколько прошло то?

— Около тридцати часов, считая первые четыре.

— Долго, — без особого убеждения сказал Кадагв.

Когда они отвели его в душевую отмываться, Шевек бегом кинулся в уборную. Там он наклонился над унитазом, его стало рвать. Спазмы прекратились только через четверть часа. Когда они прошли, он почувствовал себя совершенно вымотанным, ноги у него дрожали. Он пошел в общую комнату отдыха, немножко почитал физику и рано ле г спать. Ни один из всех пятерых больше ни разу не подходил к тюрьме под учебным центром. Никто из них ни разу не упомянул об этом случае, кроме Гибеша, который однажды похвастался им нескольким мальчикам и девочкам постарше; но они ничего не поняли, и он перестал говорить об этом.

Высоко над Региональным Институтом Благородных и Материальных Наук Северного Склона стояла Луна. Четыре паренька лет пятнадцати шестнадцати сидели между островками колючей травы земляного холума и смотрели вниз на Региональный Институт и вверх на Луну.

— Интересно, — сказал Тирин. — Я раньше никогда не думал…

Остальные трое должным образом прокомментировали очевидность этого замечания.

— Я раньше никогда не думал, — невозмутимо продолжил Тирин, — о том, что там, на Уррасе, сидят на холме люди, смотрят на Анаррес, на нас, и говорят: «Глядите, вон Луна». Наша земля — их Луна, а наша Луна — их земля.

— Так в чем же Истина? — продекламировал Бедап и зевнул.

— В этом холме, на котором мы сидим, — сказал Тирин.

Все они продолжали неотрывно смотреть вверх на сверкающий, расплывчатый кусок бирюзы, не совсем круглый, уже начинавший убывать. Северная ледовая шапка сверкала так, что глазам было больно.

— На севере погода ясная, — сказал Шевек. — Солнечная. А вон та коричневая шишка — это А Ио.

— Они там все валяются на солнце голые, — сказал Кветур, — с драгоценными камнями в пупках, и волос на них нет.

Все помолчали.

На вершину холма они забрались, чтобы побыть в чисто мужской компании. Присутствие женского пола их всех угнетало. Последнее время им казалось, что мир полон девочек. Куда бы они не поглядели, наяву ли, во сне ли — всюду они видели девочек. Все они пробовали совокупляться с девочками, некоторые из них с отчаяния даже пробовали не совокупляться с девочками. Ни то, ни другое не помогало. Все равно всюду были девочки.

Три дня назад на занятии по Истории Одонианского Движения они все смотрели один и тот же видеоурок, и образ переливающихся всеми цветами радуги драгоценных камней в гладкой ямке пупка на блестящих от масла женских животах с тех пор тайно преследовал каждого из них.

А еще они видели мертвые тела детей, волосатые, как и их собственные тела, сложенные на песчаном берегу моря штабелями, как металлолом, негнущиеся и ржаво рыжие, и люди обливали эти детские тела нефтью и поджигали. «Голод в Провинции Бачифойл (государство Ту)» — сказал голос комментатора. — «Трупы детей, умерших от голода и болезней, сжигают на пляжах. А на пляжах Тиуса, в 700 км отсюда, в государстве А Ио (тут то и показались на экране украшенные драгоценными камнями пупки) женщины, которых содержат специально для удовлетворения сексуальных потребностей мужчин класса имущих (комментатор употребил иотийские слова, так как в правийском языке не было эквивалента ни для того, ни для другого термина), лежат на песке весь день, пока люди из класса неимущих не принесут им обед». Крупным планом — обедающие: нежные рты жуют и улыбаются, нежные руки тянутся за деликатесами, влажными горками лежавшими в серебряных чашах. И снова переключение на невидящее, бьющее по нервам лицо мертвого ребенка, с открытым, пустым почерневшим, пересохшим ртом. — «Боко бок», — сказал спокойный голос.

Но образ, всплывший в сознании мальчиков подобно маслянистому, радужному пузырьку, был всегда один и тот же.

— Сколько лет этим пленкам? — спросил Тирин. — Они сняты еще до Заселения или современные? Они никогда не говорят.

— Не все ли равно? — возразил Кветур. — Так жили на Уррасе перед Одонианской Революцией. Одониане все перебрались оттуда сюда, на Анаррес. Так что, наверное, ничего не изменилось, они там, — он показал на огромную зеленовато голубую Луну, — продолжают в том же духе.

— Откуда мы знаем, что продолжают?

— Что ты хочешь этим сказать, Тир? — спросил Шевек.

— Если этим фильмам сто пятьдесят лет, то на Уррасе сейчас все может быть совершенно по другому. Я не говорю, что так оно и есть, но если бы это и было так, то как бы мы об этом узнали? Мы туда не летаем, мы с ними не разговариваем, никакой связи между планетами нет. Фактически мы и понятия не имеем, как сейчас живут на Уррасе.

— Люди из КПР (Управление Координации Производства и Распределения) знают. Они разговаривают с уррасти — с экипажами грузовых ракет, которые приземляются в Анарресском Космопорте. Они имеют постоянную информацию. Они вынуждены это делать, чтобы мы могли все время торговать с Уррасом, а к тому же — знать, насколько большую угрозу они для нас представляют. — Бедап говорил разумные вещи, но ответ Тирина прозвучал резко.

— Ну, значит, КПРовцы знают, а мы — нет.

— Знаем, не знаем! — сказал Кветур. Я с ясельного возраста только и слышу, что про Уррас. По мне, так я бы этих изображений поганых уррасских городов и вымазанных жиром тел уррасти век бы не видал!

— Вот то то и есть, — сказал Тирин с ликованием человека, рассуждающего логически. — Весь материал по Уррасу, доступный учащимся, — один и тот же. Отвратительно, безнравственно, экскрементально. Но послушайте. Если, когда первопоселенцы улетели, все было так плохо, то как же оно продолжалось сто пятьдесят лет? Если они были так больны, то почему же они не умерли? Почему их собственнические общества не рухнули? Чего мы так боимся?

— Заразиться, — сказал Бедап.

— Мы что, такие слабые, что не выдержим небольшого контакта? И вообще, не могут же они все быть больны? Каким бы ни было их общество, а хоть некоторые из них должны быть порядочными людьми. Разве мы все — идеальные одониане? Вы посмотрите на этого сопливого Пезуса!

— Но в больном организме обречена и здоровая клетка, — возразил Бедап.

— Ну, при помощи Аналогии можно доказать все, что угодно, и ты это знаешь. А вообще, откуда мы, собственно, знаем, что их общество больно?

Бедап немножко погрыз ноготь.

— Ты говоришь, что КПР и синдикат снабжения учебными пособиями нам врут про Уррас?

— Нет, я сказал, что мы знаем только то, что нам говорят. А вы понимаете, что нам говорят? — Тирин повернул к ним смуглое, курносое лицо, ясно видное в лунном свете. — Квет только что правильно сказал. Он все воспринял, как надо. Все же слышали: питайте к Уррасу отвращение, ненавидьте Уррас, бойтесь Урраса.

— Ну и что? — сердито спросил Кветур. — Ты посмотри, как они с нами, с одонианами, обращались!

— Они отдали нам свою Луну, не так ли?

— Да, чтобы не дать нам разрушить их спекулянтские Государства и установить там справедливое общество. И спорим, что как только они от нас избавились, так сразу и начали скорей скорей создавать правительства и армии, потому что остановить их уже было некому.

Если бы для них открыли Космопорт, ты что думаешь, они бы к нам заявились как друзья и братья? Когда их — тысяча миллионов, а нас — двадцать миллионов? Они бы нас либо с лица земли стерли, либо сделали бы нас всех этими… ну, как их, слово есть такое… рабами, чтобы мы для них на рудниках работали!

— Ладно. Согласен, что бояться Урраса, вероятно, разумно. Но зачем ненавидеть? Ненависть не функциональна; зачем нас ей учат? Может быть, потому, что, если бы мы знали, какой Уррас на самом деле, он бы нам понравился?.. что то на нем… кому то из нас? Потому, что КПР хочет помешать не только некоторым из них прилететь с юда, но и некоторым из нас — захотеть отправиться туда?

— Отправиться на Уррас? — изумленно спросил Шевек.

Они спорили, потому что им нравился сам процесс спора, нравился свободный бег свободного ума по путям возможного, нравилось подвергать сомнению то, что не подлежало сомнению. Они были умны, их ум уже был дисциплинирован четкостью ясностью науки, и им было по шестнадцать лет. Но с этого

момента спор перестал доставлять удовольствие Шевеку, как немного раньше — Кветуру. Он был встревожен.

— Да кто же захочет лететь на Уррас? — настойчиво спросил он. — Зачем?

— Это детский разговор, — сказал Кветур. — Вон, говорят, в некоторых других звездных системах тоже есть жизнь, — и он махнул рукой куда то в залитое лунным светом небо. — Ну и что? Нам то ведь повезло — мы родились здесь!

— Если мы лучше любого другого человеческого общества, — возразил Тирин, — то мы должны были бы им помогать. Но это нам запрещено.

— Запрещено? Это слово — не органическое. Кто запрещает? Ты овеществляешь саму интегративную функцию, — страстно сказал Шевек, наклонясь вперед. — Порядок не есть «приказ». Мы не покидаем Анаррес, потому что мы и есть Анаррес. Ты — Тирин и поэтому не можешь вылезти из кожи Тирина. Тебе, может, и хотелось бы попробовать побыть кем нибудь другим, чтобы узнать, на что это похоже, но ты этого не можешь. Но разве тебе силой не дают этого сделать? Разве нас здесь удерживают силой? Что это за сила — какие законы, правительства, полиция? Ничего этого у нас нет. Просто наше собственное бытие, наша сущность как одониан. Твоя сущность — в том, чтобы быть Тирином, моя — в том, чтобы быть Шевеком, а наша общая сущность в том, чтобы быть одонианами, ответственными друг перед другом. И эта ответственность и есть наша свобода. Избежать ее означало бы потерять нашу свободу. Ты что, действительно хотел бы жить в обществе, где у тебя не было бы ни ответственности, ни свободы, ни выбора, а только право мнимого выбора между повиновением закону и неповиновением, за которым следует наказание? Ты бы действительно хотел пойти жить в тюрьму?

— Да нет, черт возьми. Что уж, и поговорить нельзя? С тобой, Шевек, беда в том, что ты ничего не говоришь, пока не накопишь целый вагон адски тяжелых кирпичей аргументов, а потом как вывалишь их все сразу и даже не взглянешь на окровавленное тело, раздавленное этой горой кирпичей…

Шевек уселся с видом человека, доказавшего свою правоту.

Но, Бедап, коренастый, крепкий парень с квадратным лицом, грызя ноготь на большом пальце, сказал:

— Все равно, от сути того, что сказал Тирин, мы не ушли. Хорошо было бы знать, что мы знаем об Уррасе всю правду.

— Кто же, по твоему, нам врет? — спросил Шевек.

Бедап невозмутимо встретил его внимательный взгляд.

— Кто, брат? Кто же, как не мы сами?

Планета сестра лила на них свой свет, безмятежная и ослепительная, прекрасный пример невероятности реального.

Насаждение лесов на Западно Темаэнской Литторали было одним из великих предприятий пятнадцатого десятилетия Заселения Анарреса; в нем были заняты в течение двух лет почти восемнадцать тысяч человек.

Хотя длинные пляжи Юго Востока были плодородны и обеспечивали многие рыбацкие и земледельческие общины, пахотная земля лишь узкой полосой тянулась вдоль моря. Дальше от моря и к западу широкие равнины Юго Запада на всем протяжении были почти необитаемы, если не считать нескольких лежащих далеко друг от друга рудничных городков. Этот район назывался Пыль.

В предыдущую геологическую эру Пыль была необъятным лесом холума — вездесущего, преобладающего на Анарресе вида растений. Климат тогда был жарче и суше. Длившаяся тысячелетиями засуха убила деревья и иссушила почву, превратив ее в мелкую серую пыль, которая теперь при каждом дуновении ветра поднималась, образуя холмы столь же чистых очертаний и столь же бесплотные, как всякая песчаная дюна. Анаррес надеялся восстановить плодородие этой не знающей покоя земли, вновь насадив погибший лес. Это, по мнению Шевека, согласовалось с принципом Причинной Обратимости, который отвергала Секвенциальная школа физики, почитаемая в данный момент на Анарресе, но который все же оставался сокровенным, молчаливо подразумеваемым элементом одонианской мысли. Шевек хотел бы написать статью, в которой была бы показана связь идей Одо с идеями темпоральной физики, особенно — влияние Причинной Обратимости на то, как Одо трактует проблему цели и средств. Но в восемнадцать лет ему не хватало знаний, чтобы написать такую статью, а если он не сумеет в скором времени вернуться из этой чертовой Пыли к физике, у него этих знаний вообще никогда не будет.

По ночам в лагерях Проекта «Лес» все кашляли. Днем они кашляли меньше; они были слишком заняты, чтобы кашлять. Эта пыль была их врагом, мелкая, сухая гадость, забившая горло и легкие; их врагом и их подопечной, их надеждой. Когда то эта пыль лежала в тени деревьев, густая и темная. Быть может, после их долгого труда опять станет так.

Лист зеленый из камня выводит она,

Ключ прозрачный — из сердца скалы…

Гимар все время напевала про себя эту мелодию, и теперь, возвращаясь жарким вечером по равнине в лагерь, она пропела эти слова вслух.

— Кто? Какая «она»? — спросил Шевек.

Гимар улыбнулась. Ее широкое шелковистое лицо было измазано пылью, местами спекшейся, все волосы были в пыли, от нее сильно и приятно пахло потом.

— Я выросла на Южном Взгорье, — ответила она. — Там, где живут рудокопы. Это песня рудокопов.

— Каких рудокопов?

— Разве ты не знаешь? Людей, которые уже были здесь, когда прибыли Поселенцы. Некоторые из них остались и присоединились к общине. Рабочие с золотых рудников, с оловянных рудников. У них еще есть свои праздники и свои песни. Тадде («папа». Маленький ребенок может называть «тадде» и «мамме» любого взрослого. «Тадде» Гимар мог быть ей отцом, дядей или просто взрослым — не родственником ей, относившимся к ней с отцовской или дедовской привязанностью. Она могла называть «тадде» или «мамме» нескольких человек, но это слово употребляется в более специфических случаях, чем «аммар» (брат/сестра), которым можно называть любого) был рудокопом, он мне это пел, когда я была маленькая.

— Ну, так кто же «она»?

— Не знаю, просто в песне так говорится. Разве мы здесь делаем не то же самое? Выводим зеленые листья из камней!

— Звучит, как религия.

— Да ну тебя с твоим заумными книжными словами. Просто песня такая. Ой, хоть бы вернуться в тот лагерь, там хоть поплавать можно было бы. От меня воняет!

— И от меня воняет.

— От нас всех воняет.

— Из солидарности…

Но теперешний лагерь был в пятнадцати километрах от Темаэ и плавать можно было только в пыли.

В лагере был мужчина, имя которого звучало похоже на имя Шевека: Шевет. Когда звали одного, откликался другой. Из за этой случайной схожести Шевек чувствовал к этому человеку что то вроде сродства, особую связь с ним, иную, чем братская. Пару раз он ловил на себе взгляд Шевета. Пока они еще не разговаривали друг с другом.

Первые декады в проекте «Лес» Шевек провел в молчаливом негодовании. Людей, избравших для себя работу в центрально функциональных областях, таких, как физика, не следует перебрасывать на все эти проекты и специальные трудовые повинности. Разве не без нравственно заниматься делом, которое тебе не нравится? Эту работу надо делать, но ведь очень многим совершенно все равно, куда их направляют, и они все время меняют занятия; вот пусть бы они и вызвались сюда. Эту работу каждый дурак сумеет делать. Собственно говоря, очень многие умеют ее делать лучше, чем он. Раньше он всегда гордился своей силой, и на сменном «дежурстве десятого дня» всегда добровольно вызывался на тяжелые работы; но здесь тяжело работать приходилось ежедневно, по восемь часов в день, в пыли, на жаре. Весь день он ждал вечера, когда он сможет остаться один и подумать — и как только он после ужина добирался до спальной палатки, голова его сама падала, и он спал до рассвета, как убитый, и ни одна мысль даже не заглядывала к нему в голову.

Товарищи по работе казались ему тупыми и хамоватыми, и даже те, кто был моложе его, обращались с ним, как с мальчишкой. Презирая все вокруг и негодуя, он находил удовольствие только в том, чтобы писать своим друзьям Тирину и Роваб письма кодом, который они придумали в Институте. Это был комплекс словесных эквивалентов для специальных символов темпоральной физики. Будучи записаны, они казались осмысленным письмом, но на самом деле не имели смысла, за исключением скрывавшегося за ними уравнения или философской формулы. У Шевека и Роваб уравнения были настоящими. Письма Тирина были очень забавны и убедили бы любого, что в них говорится о действительных чувствах и событиях, но физика в них вызывала сомнения. С тех пор, как Шевек обнаружил, что может составлять такие головоломки мысленно, ковыряя тупой лопатой дырки в скале во время пыльной бури, он часто посылал их друзьям. Тирин ответил несколько раз, Роваб — только раз. Она была холодной девушкой, он знал, что она холодная. Но никто из них там, в Институте, не знает, как ему плохо. Их, небось, не мобилизовали как раз в тот момент, когда они начали самостоятельные исследования, сажать эти проклятые деревья. Их центральная функция не пропадает зря. Они работают: делают то, что хотят делать. А он не работает — из него извлекают работу.

И все же странно, как гордишься тем, что вы здесь все вместе сделали — какое это дает удовлетворение. И некоторые из товарищей по работе оказались просто необыкновенными людьми. Гимар, например. Сначала ее мускулистая красота пугала его, но теперь он достаточно окреп, чтобы желать ее.

— Гимар, побудь сегодня ночью со мной.

— Ох, нет, — сказала она и взглянула на него с таким удивлением, что он с достоинством страдания сказал:

— А я думал — мы друзья.

— Мы и есть друзья.

— Но тогда…

— У меня есть партнер. Он там, дома.

— Могла бы и сказать, — покраснев, пробормотал Шевек.

— Да мне и в голову не пришло, что надо сказать. Ты извини, Шев.

Она посмотрела на него с таким сожалением, что он со слабой надеждой сказал:

— А может…

— Нет. В партнерстве так не поступают — кусочек ему, а кусочек комуто.

— Я считаю, что пожизненное партнерство, по существу, противоречит одонианской этике, — резко и педантично сказал Шевек.

— Фигня, — ответила Гимар своим кротким голосом. — Иметь — плохо, делиться — хорошо. Что же человек может разделить с другим больше, чем самого себя, всего себя, всю свою жизнь, все ночи и все дни?

Он сидел, зажав руки между коленями, наклонив голову, длинный мальчик, худой — кожа да кости, безутешный, еще не ставший взрослым.

— Я на это не способен, — сказал он после долгой паузы.

— Ты?


— Я по настоящему еще никого не знал. Ты же видишь — я не смог тебя понять. Я отрезан. Не могу ни к кому пробиться. И никогда не смогу. Глупо мне было бы думать о партнерстве. Такие вещи — для… для людей.

Робко, не кокетливо, а с робостью глубокого уважения Гимар положила руку ему на плечо. Она не стала утешать его, не стала говорить ему, что он такой же, как все. Она сказала:

— Я никогда не встречу другого такого, как ты, Шев. Я никогда тебя не забуду.

Но все равно, отказ есть отказ. Несмотря на всю ее деликатность, он ушел от нее с раненой душой и сердитым.

Погода была очень жаркая, прохлада приходила лишь на час, перед самой зарей.

Однажды вечером, после ужина, к Шевеку пришел человек по имени Шевет. Это был коренастый, красивый парень лет тридцати.

— Мне надоело, что меня путают с тобой, — сказал он. — Называйся какнибудь по другому.

Раньше Шевек растерялся бы от такой угрюмой агрессивности. Теперь он просто ответил тем же.

— Сам смени себе имя, если оно тебе не нравится, — сказал он.

— Ты один из этих спекулянтишек, которые ходят в школу, чтобы ручки не запачкать, — заявил Шевет. — Мне всегда хотелось хоть одному из вас навтыкать.

— А ты меня спекулянтом не обзывай! — ответил Шевек, но это была не словесная перепалка. Шевет ударил его так, что он согнулся по полам. Он сумел несколько раз дать сдачи, потому что у него были длинные руки и больше злости, чем ожидал его противник; но перевес был не на его стороне. Несколько человек остановились, посмотрели, увидели, что дерутся честно, но ничего интересного в этом нет, и пошли д альше. Примитивная драка их не возмущала и не привлекала. Шевек не звал на помощь, значит, никого, кроме него самого, это не касалось. Когда он пришел в себя, оказалось, что он лежит навзничь на земле, в темном проходе между двумя палатками.

Несколько дней у него звенело в правом ухе; губа была рассечена и долго не заживала из за пыли, которая растравляла все ранки. С Шеветом они больше ни разу не разговаривали. Шевек видел его издали, у других костров, и не чувствовал к нему вражды. Шевет дал ему все, что имел, и он принял этот удар, хотя долгое время не пытался дать ему оценку и не задумывался о его природе. К тому времени, как он сделал это, его уже невозможно было отличить от другого дара, от другой эпохи в его взрослении. Девушка, одна из новеньких в его рабочей команде, подошла к нему точно так же, как тогда Шевет — в темноте, когда он только что отошел от костра, и губа у него еще не зажила… Он никогда не мог вспомнить, что она сказала; она заигрывала с ним; его реакция опять была простой. В ночи они ушли на равнину, и там она отдалась ему. Это был ее дар, и он принял его. Как у всех детей Анарреса, у него был большой опыт сексуального общения как с девочками, так и с мальчиками, но и он, и они были детьми; он ни разу не проник дальше простого удовольствия, кроме которого, как он считал, ничего в этом нет. Бэшун, опытная в наслаждении, приобщила его к самой сути сексуальности, где нет ни злобы, ни неумелости, где два тела, стремящиеся соединиться друг с другом, в своем стремлении уничтожают момент и выходят за пределы своих «я», и выходят за пределы времени.

Сейчас все было так легко, так легко и прекрасно, в теплой пыли, под звездами. А дни были долгими, и жаркими, и яркими, и пыль пахла, как тело Бэшун.

Теперь он работал в посадочной бригаде. С Северо Востока пришли грузовики, полные крошечных деревьев, тысяч саженцев, выращенных в Зеленых Горах, в поясе дождей, где в год выпадало до сорока дюймов дождя. Они сажали деревья в пыль.

Когда это работа была закончена, пятьдесят бригад, которые проработали здесь весь второй год, уехали на грузовиках платформах, и, уезжая, оглядывались назад. Они увидели, что они сделали. Чуть заметная зеленая дымка покрывала бледные изгибы и уступы пустыни. На мертвой земле лежал, едва касаясь ее, покров жизни. Они кричали «ура», пели, перекрикивались с грузовика на грузовик. На глаза Шевека навернулись слезы. Он подумал: «Лист зеленый из камня выводит она…» Гимар уже давно перевели обратно на Южное Взгорье.

— Чего это ты гримасы строишь? — спросила Бэшун, прижимаясь к нему на трясущейся платформе и водя рукой по его твердому, побелевшему от пыли предплечью.

— Женщины, — говорил Вокеп на грузовой автостанции в Оловянных Рудах (Юго Запад). — Женщины думают, что ты — ихняя собственность. Ни одна женщина не способна быть настоящей одонианкой.

— Но Одо сама…

— Теория. И никакой половой жизни с тех пор, как был убит Асиэо, верно? И вообще, всегда бывают исключения. Но большинство женщин… все их отношения с мужчинами сводятся к одному — иметь. Либо самой владеть, либо, чтобы ею владели.

— Ты думаешь, они в этом отношении отличаются от мужчин?

— Не думаю, я знаю. Мужчине нужна свобода. А женщине нужна собственность. Она тебя только тогда отпустит, если сможет обменять на что нибудь еще. Все женщины — собственницы.

— Ничего себе вещи ты говоришь о половине рода человеческого, — сказал Шевек. Ему хотелось бы знать, прав ли Вокеп. Когда его перевели обратно на Северо Запад, Бэшун так плакала, что ей стало плохо, она впадала в ярость, и рыдала, и пыталась заставить его сказать ей, что он без нее жить не может, и утверждала, что не может жить без него, и что поэтому они должны стать партнерами — партнерами, как будто она может хотя бы полгода пробыть с одним и тем же мужчиной!

В том языке, на котором Шевек говорил, в единственном, который он знал, не было собственнических терминов для обозначения полового акта. На правийском языке, если бы мужчина сказал, что он «имел» женщину, это было бы лишено смысла. Слово, по значению наиболее близкое к глаголу «е… ть» и так же, как он, применяемое как ругательство, имеет узкий смысл: оно означает «изнасиловать». Обычный глагол употребляется только с подлежащим во множественном числе и может быть переведен только нейтральным словом, например, «совокупляться». Он означает действие, совершаемое двумя людьми, а не то, что делает или имеет один человек. Такие словесные рамки — как и любые другие — не могут вместить всю полноту опыта, и Шевек сознавал, что какая то область упущена, хотя он не понимал, какая именно. Конечно, в некоторые из этих залитых звездным светом ночей в Пыли он чувствовал, что владеет Бэшун, обладает ею. А она думала, что владеет им. Но они оба ошибались; и Бэшун, несмотря на свою сентиментальность, знала это; она, улыбнувшись, наконец, поцеловала его на прощание и отпустила. Его собственное тело испытало первый, потрясающий взрыв взрослой сексуальной страсти; это действительно владело им — и ею. Но с этим было покончено. Это случилось и прошло. И больше никогда (так думал он в восемнадцать лет, сидя с случайным попутчиком на грузовой автостанции в Оловянных рудах в полночь над стаканом липкого фруктового напитка, дожидаясь, чтобы кто нибудь из уходящей на север автоколонны подвез его) не повторится. Многое еще случится, но второй раз он не даст застать себя врасплох, сбить с ног, победить. В поражении, в капитуляции была своя прелесть. Самой Бэшун, кроме этого, может быть, и вообще никакой другой радости не нужно. Да и зачем ей? Ведь это она, в своей свободе, освободила и его.

— Знаешь, я не согласен, — сказал он унылому Вокепу, агрохимику, ехавшему в Аббенай. — Я думаю, что мужчинам большей частью приходится учиться быть анархистами. А женщинам этому учиться не приходится.

Вокеп угрюмо покачал головой.

— Это все дети, — сказал он. — То, что они детей рожают. Это их делает собственницами. Они вцепляются и не отпускают. — Он вздохнул. — Тут, брат, правило одно — во время смотаться. Никогда не допускай, чтобы тобой завладели.

Шевек улыбнулся и допил фруктовый сок.

— Не допущу, — пообещал он.

Для него было радостью вернуться в Региональный Институт, увидеть низкие холмы, покрытые островками бронзоволистового холумового кустарника, огороды, бараки, общежития для одиноких, мастерские, классы, лаборатории, где он жил с тринадцати лет. Он навсегда останется человеком, для которого возвращение будет так же важно,

как и уход. Уйти было для него недостаточно, лишь наполовину достаточно, он непременно должен был вернуться. Быть может, в такой тенденции уже заранее прослеживалась природа огромного исследования, которое ему предстояло предпринять, проникновения в самые пределы постижимого. Скорее всего, он не пустился бы в это затянувшееся на многие годы предприятие, не будь у него глубокой уверенности в том, что возвращение возможно, хотя сам он, быть может, и не вернется; что сама по себе природа его путешествия, как природа кругосветного плавания, подразумевает возвращение. В одну и ту же реку дважды не войти; точно так же невозможно и вновь вернуться домой. Это он знал; по существу, это было основой его мировоззрения. Но, примирившись с этой преходящестью, он вывел и развил из нее свою емкую теорию, которая показывает, что самое изменчивое является самым вечным, и твоя связь с рекой, и связь реки с тобой и с самой собой оказывается одновременно и более сложной, и более обнадеживающей, чем простое отсутствие тождественности. Ты можешь снова вернуться домой, — утверждает Общая Теория Времени, — при условии, что твой дом — место, где ты никогда не бывал.

Итак, он был рад вернуться к тому, что было настолько близко к понятию «домой», насколько он мог или хотел себе представить. Но его здешние друзья показались ему довольно зелеными юнцами. За этот год он изрядно повзрослел. Некоторые из девушек не отстали от него или обогнали его; они стали взрослыми женщинами.

Однако, он избегал всяких контактов с девушками, кроме самых осторожных, потому что в тот момент у него не было потребности в очередном большом сексуальном загуле, ему и без того было, чем заняться. Он видел, что самые способные из девушек, такие, как Роваб, были так же осторожны и осмотрительны; в лабораториях и рабочих бригадах, и в комнатах отдыха общежитий они держались чисто по товарищески и не более того. Девушки хотели, прежде чем родить ребенка, доучиться и начать собственные исследования или найти работу, которая бы им нравилась; а подростковые сексуальные эксперименты их уже больше не удовлетворяли. Они хотели зрелых отношений, не бесплодных, но потом, позже.

Эти девушки были хорошими товарищами, дружелюбными и независимыми. Юноши, ровесники Шевека, казалось, застряли в конце какой то инфантильности, которая уже как то слабела и усыхала. Они были чересчур интеллектуальны. Казалось, им не хотелось полность ю посвящать себя ни работе, ни сексу. Слушая разговоры Тирина, можно было подумать, что это он изобрел совокупление, но все его романы были с пятнадцати шестнадцатилетними девочками; от ровесниц он шарахался. Бедап, который никогда не был особенно энергичен по части секса, принимал поклонение мальчика помоложе, питавшего к нему гомосексуально идеалистическое обожание, и этого ему хватало. Казалось, он ничего не принимает всерьез; он стал ироничным и скрытным. Шевек чувствовал себя исключенным из кр уга его друзей. Он терял всех друзей; даже Тирин был слишком эгоцентричен, а в последнее время и слишком подвержен переменам настроения, чтобы можно было восстановить старую дружбу — если бы Шевек этого захотел. Но на самом деле он этого не хотел. Он всем сердцем радовался своей изоляции. Ему и в голову не приходило, что сдержанность, с которой он столкнулся у Бедапа и Тирина, может быть ответной; что его тихий, но уже страшно замкнутый характер, возможно, сам формирует свое окружение, и противостоять этому способна лишь очень большая сила или очень большая преданность. В сущности, он замечал только одно — что наконец то у него появилась масса времени для работы.

Там, на Юго Востоке, после того, как он привык к непрерывному физическому труду и перестал расходовать умственные способности на переписку кодом, а сперму — на ночные поллюции, у него начали появляться кое какие идеи. Теперь у него была возможность разработать эти идеи, посмотреть, есть ли в них что нибудь.

Старшего преподавателя физики в Институте звали Митис. В то время она не руководила курсом физики, так как на каждую административную должность поочередно, на годичный срок, назначался каждый из двадцати постоянных сотрудников, но она работала в Институте уже тридцать лет, и голова у нее была лучше, чем у всех остальных. Вокруг Митис всегда было что то вроде психологического свободного пространства, — так не бывает толпы вокруг вершины горы. Отсутствие всех преимуществ и нагрузок высокого положения четко видеть суть. Бывают люди с прирожденным авторитетом; у некоторых королей действительно бывает новое платье.

— Ту статью, что ты написал об Относительной Частоте, я отправила Сабулу, в Аббенай, — сказала она Шевеку, как обычно, отрывисто и приветливо. — Хочешь прочесть ответ?

Она подвинула к нему через стол неаккуратный клочок бумаги, явно — угол, оторванный от куска побольше. На нем мелко мелко было нацарапано:

((ts)/2)R = o

Шевек оперся ладонями о стол и, не отрываясь, смотрел на этот клочок бумаги. Глаза у него были светлые, и свет из окна наполнял их, так что они казались прозрачными, как вода. Ему было девятнадцать лет, Митис — пятьдесят пять. Она смотрела на него с состраданием и восхищением.

— Вот этого то и не хватало, — сказал он. Ощупью он нашел на столе карандаш и начал быстро писать на этом же обрывке бумаги. Когда он писал, его лишенное краски лицо, посеребренное тонкими короткими волосами, разрумянилось, уши покраснели.

Митис потихоньку обошла вокруг стола, чтобы сесть. У нее было нарушено кровообращение в ногах, и она не могла подолгу стоять. Но ее движение помешало Шевеку. Он поднял холодный, раздраженный взгляд.

— Я смогу это закончить за день — за два, — сказал он.

— Когда закончишь, Сабул хочет видеть результаты.

Наступило молчание. Краска отхлынула от лица Шевека, он опять заметил Митис, которую он любил.

— Зачем ты послала эту статью Сабулу? — спросил он. — С такой большой дыркой в середине! — Он заулыбался; он весь сиял от радости, что может заделать эту дырку в своих рассуждениях.

— Я подумала, что он сумеет найти твою ошибку. Я не смогла. И потом, я хотела, чтобы он увидел, чего ты ищешь… Знаешь, он захочет, чтобы ты поехал туда, в Аббенай.

Юноша не ответил.

— Ты хочешь поехать?

— Пока нет.

— Я так и думала. Но ты должен поехать. Из за книг; и из за тех умов, с которыми ты встретишься. Ты не должен губить такую голову в пустыне! — заговорила Митис с внезапной странностью. — Твой долг, Шевек, стремиться к самому лучшему; никогда не поддаваться на обман ложного уравнивания. Ты будешь работать с Сабулом; он хороши й физик; он будет давать тебе большую нагрузку. Но у тебя будет возможность найти направление, которое ты захочешь разрабатывать. Пробудь здесь еще одну четверть, потом уезжай. И будь осторожен там, в Аббенае. Оставайся свободным. Власть — неотъемлемое свойство любого центра. Ты отправляешься в центр. Я мало знаю Сабула; я не знаю о нем ничего плохого; но помни вот что: ты будешь его человеком.

Формы единственного числа притяжательных местоимений в правийском языке применялись в основном для выразительности; в обыденной речи их избегали. Маленький ребенок мог сказать: «Моя мать», — но скоро он приучался говорить: «мать». Вместо «моя рука» говорили просто: «рука» и так далее; слова: «это мое, а то — твое» — по правийски звучали так: «я пользуюсь этим, а ты пользуешься тем». Утверждение Митис: «Ты будешь его человеком» — звучало странно. Шевек непонимающе смотрел на нее.

— У тебя есть работа, — сказала Митис. У нее были черные глаза, они сверкали, словно от гнева. — Делай ее! — И она вышла, потому что в лаборатории ее ждала группа. Шевек растерянно смотрел на исписанный обрывок бумаги. Он думал, что Митис велит ему поскорее исправить уравнение. Лишь много позже он понял, что она сказала ему тогда.

Накануне его отъезда в Аббенай его соученики устроили в его честь вечеринку. Вечеринки устраивали часто, под любым пустяковым предлогом, но Шевека удивило, сколько энергии было вложено в эту; и он не мог понять, почему она так удалась. Не поддаваясь влиянию других, он не замечал, что сам влияет на них; он и понятия не имел, что к нему хорошо относятся.

Многие из них, должно быть, не один день копили для этой вечеринки свой ежедневный паек. Еды было невероятное количество. Выпечки было заказано столько, что пекарь дал волю фантазии и произвел на свет неведомые доселе лакомства: вафли с пряностями, наперченные квадратики теста к копченой рыбе, сладкие жареные лепешки, сочившиеся жиром. Были там фруктовые напитки, консервированные фрукты из района Керанского Моря, крошечные креветки, груды хрустящего жареного картофеля. Обильная, жирная еда опьяняла. Все очень развеселились, а некоторые объелись.

Были сценки и представления, отрепетированные и экспромты. Тирин обвешался лохмотьями из регенерационного контейнера и подходил то к одному, то к другому, изображая Бедного Уррасти, нищего — это было одно из иотийских слов, выученных всеми на уроках истории.

— Дайте мне деньги — канючил он, тряся рукой у них перед носом. — Деньги! Деньги! Почему вы не даете мне деньги? У вас нет? Грязные собственники! Спекулянты! Гляньте на всю эту еду, откуда вы ее взяли, если у вас нет деньги? — Потом он выставил на продажу себя: — Кубите меня, кубите меня, за совсем немножко деньги, — упрашивал он.

— Не «кубите», а «купите», — поправила его Роваг.

— «Кубите меня», «купите меня», какая разница, посмотрите, какое красивое тело, неужели оно вам не нужно? — ворковал Тирин, виляя узкими бедрами и строя глазки. В конце концов его принародно казнили рыбным ножом, после чего он убежал и появился уже в нормальной одежде. Среди них были искусные артисты и певцы, так что было много пения и танцев, а еще больше — разговоров. Все говорили, не умолкая, словно завтра им предстояло онеметь.

Ночные часы шли, и юные влюбленные уходили искать отдельные комнаты, чтобы совокупляться; другие, захотев спать, расходились по общежитиям; наконец среди пустых чашек, рыбьих костей и крошек пирожных, которые им еще предстояло убрать до наступления утра, осталась маленькая кучка студентов. Но до утра было еще далеко. Они разговаривали. Разговаривая, они понемножку грызли то одно, то другое. Они — это Бедап, и Тирин, и Шевек, еще пара тройка парней, три девушки. Они говорили о пространственном представлении времени в виде ритма и о связи древних теорий Числовых Гармоний с современной темпоральной физикой. Они говорили о том, каким стилем лучше всего плавать на длинные дистанции. Они говорили о том, было ли детство каждого из них счастливым. Они говорили о том, что такое счастье.

— Страдание — это недоразумение, — говорил Шевек, наклоняясь вперед, широко открыв просветлевшие глаза. Он был все еще долговязый и тощий, большерукий, лопоухий, угловатый; но он был очень красив в совершенстве здоровья и силы юного мужчины. Его серовато коричневые волосы, как и у остальных, были тонкими и прямыми; как и остальные, он не стриг их и откидывал со лба назад, подхватывая повязкой. Лишь у одной из них — у темноволосой девушки с высокими скулами и пл оским носом — была другая прическа; она постриглась в кружок, так, что волосы облегали ее голову блестящей шапочкой. Она не отводила от Шевека серьезного взгляда. Губы у нее жирные от жареных лепешек, а на подбородке — крошка.

— Оно существует, — сказал Шевек, разводя руками. — Оно реально. Я могу называть его недоразумением, но я не могу сделать вид, что оно не существует или когда нибудь перестанет существовать. Страдание есть условие нашего существования. И когда оно приходит, мы узнаем его. Мы узнаем его как истину. Конечно, надо лечить бо лезни, не допускать голода и несправедливости, как и делает наш социальный организм. Но никакое общество не может изменить природу существования. Мы не можем предотвратить страдание. Эту боль и ту боль — да, но не Боль. Общество может облегчить только социальное страдание — излишнее страдание. Остальное остается. Корень, реальность. Всем нам, кто здесь сидит, предстоит узнать горе; если мы проживем пятьдесят лет, значит, пятьдесят лет мы будем чувствовать боль. А в конце мы умрем. Это — условие нашего рождения. Я боюсь жизни! Иногда мне… мне очень страшно. Любое счастье остается тривиальным. И все же я спрашиваю себя: может быть, все это — недоразумение? Вся эта погоня за счастьем, эта боязнь страдания… Может быть, вместо того, чтобы бояться его и убегать от него, можно… пробиться сквозь него, уйти за его пределы. За его пределами что то есть. Ведь страдает наше «я», а есть место, где «я»… перестает существовать. Я не знаю, как это сказать. Но я полагаю, что та реальность, та истина, которую я распознаю в страдании так, как не распознаю ее в душевном спокойствии и счастье… что реальность боли — это не боль, если ты можешь прорваться сквозь нее. Если ты можешь вытерпеть ее до конца.

— Реальность нашей жизни — в любви, в солидарности, — сказала высокая девушка с добрыми глазами. — Истинное условие жизни человека — любовь.

Бедап покачал головой.

— Нет, Шев прав, — сказал он. — Любовь — просто один из путей сквозь боль, и она не может сбиться с пути и промахнуться. Страдание никогда не промахивается. Но поэтому то у нас и нет особенного выбора — переносить его или нет. Хотим — не хотим, а терпеть придется.

Девушка с короткими волосами затрясла головой:

— Но мы же не будем терпеть! Один из ста, один из тысячи проходит весь путь, весь путь до конца. А мы все, остальные, все время притворяемся счастливыми, а если нет, то просто впадаем в оцепенение. Мы страдаем, но недостаточно. И поэтому страдаем напрасно.

— Что же мы, по твоему, должны делать? — спросил Тирин. — Каждый день по часу лупить себя молотком по голове, чтобы уж точно страдать достаточно?

— Ты делаешь из боли культ, — сказал кто то еще. — Цель одонианина позитивна, а не негативна. Страдание дисфункционально, кроме тех случаев, когда оно предупреждает организм об опасности. Психологически и социально оно разрушительно и не более того.

— А какая мотивация была у Одо, если не исключительная чувствительность к страданию — своему и чужому? — возразил Бедап.

— Но ведь принцип взаимопомощи направлен на предотвращение страдания!

Шевек сидел на столе, его длинные ноги болтались, не доставая до пола, лицо его было сосредоточенно спокойным.

— Вы когда нибудь видели, как умирает человек? — спросил он остальных. Большинство из них видело, в бараке или во время добровольного дежурства в больнице. Всем, кроме одного, доводилось помогать хоронить умерших.

— Когда я был в лагере на Юго Востоке, там был один человек… я тогда в первый раз увидел такое. В моторе аэромобиля что то испортилось, он при взлете упал и загорелся. Того человека вытащили всего обгоревшего. Он еще два часа прожил. Спасти его было нельзя; не было никаких оснований, чтобы он столько прожил, никакого оправдания этим двум часам. Мы ждали, чтобы с побережья самолетом прислали обезболивающее. Я остался с ним, и еще несколько девушек, мы там в это время нагружали самолет. Врача не было. Для него ничего нельзя было сделать, только оставаться там, быть с ним. У него был шок, но он почти все время был в сознании. Ему было жутко больно, особенно руки болели… он, по моему, не знал, что у него вообще все тело обуглено, он больше всего чувствовал руки. До него нельзя было дотронуться, чтобы както его утешить — от прикосновения отваливались кожа и мясо, и он начинал дико кричать. И помочь ему было невозможно. Нечем было помочь. Может, он и сознавал, что мы там, с ним, не знаю. Легче ему от этого не было. Ему ничем нельзя было помочь. И тогда я понял… понимаете… понял, что никто никому не может ничем помочь. Мы не можем спасти друг друга. И себя тоже.

— Ну, и что же ты оставил? Изоляцию и отчаяние! Ты отрицаешь братство, Шевек! — воскликнула высокая девушка.

— Нет… нет, не отрицаю. Я пытаюсь сказать, что такое, по моему, братство в действительности. Оно начинается… Оно начинается с разделенной боли.

— А где оно тогда кончается?

— Не знаю. Еще не знаю.

Глава третья. УРРАС

Все первое утро на Уррасе Шевек проспал, а когда проснулся, нос у него был заложен, горло болело, и он все время кашлял. Он подумал, что простудился — с обыкновенной простудой не сумела справиться даже одонианская гигиена — но доктор, который ждал, чтобы осмотреть его, пожилой, величественный, сказал, что это больше похоже на сильную сенную лихорадку, аллергическую реакцию на чужеродные для Шевека уррасские пыль и пыльцу растений.

Он дал таблетки, сделал укол, что Шевек принял безропотно, и велел подать завтрак, что Шевек принял с жадностью. Доктор велел ему не выходить на улицу и ушел. Как только Шевек кончил есть, он начал обследовать Уррас — комнату за комнатой.

Для кровати, массивной кровати на четырех ножках, с матрацем, куда более мягким, чем в койке на «Внимательном», со сложным постельным бельем (некоторые вещи были тонкие и мягкие, как шелк, а некоторые — теплые и толстые), с горой подушек, похожих на кучевые облака, была предоставлена отдельная комната. Пол был покрыт упругим ковром; был там украшенный красивой резьбой комод из прекрасно отпол ированного дерева, и стенной шкаф, такой большой, что хватило бы на десятиместную общежитскую спальню. Еще была большая комната отдыха с камином, та, которую он видел вчера; и третья комната, в которой стояла ванна, умывальник и сложного устройства унитаз. Эта комната, как видно, предназначалась только для него одного, потому что вход в нее был из спальни, и каждое устройство в ней было только одно, но каждое отличалось чувствительной роскошью такой силы, что она далеко превосходила простую эротику и, по мнению Шевека, являла собой предельный апофеоз экскрементальности. В этой третьей комнате он провел почти час, пользуясь всеми приспособлениями по очереди, и в процессе этого исследования стал очень чистым. А как здесь расходовали воду… это было просто поразительно. Вода не переставала течь из крана, пока его не закрутишь; в ванну входило, должно быть, целых шестьдесят литров, и из сливного бачка за один раз выливалось литров пять, не меньше. В сущности, это было не удивительно. Поверхность Урраса на пять шестых состояла из воды. Даже его пустыни были ледяными, у полюсов. Зачем им экономить — у них не бывает засух… Но куда же девается дерьмо? Он задумался об этом, стоя на коленях возле унитаза, после того, как обследовал его механизм. Должно быть, отфильтровывают из воды на фабрике навоза. На Анарресе были населенные пункты, где для регенерации применялась такая система. Он решил, что спросит об этом, но так и не собрался. Много было вопросов, которые он так и не задал на Уррасе.

Несмотря на заложенный нос, он чувствовал себя хорошо, и ему не хотелось сидеть на месте. В комнатах было так тепло, что он решил одеться попозже, и так и расхаживал голым. Он подошел к окнам большой комнаты и стоял, глядя наружу. Комната была расположена высоко; сначала он испугался и попятился, потому что ему было непривычно находиться в здании, в котором больше одного этажа. Это было все равно, что смотреть вниз с дирижабля: чувствуешь себя отделившимся от земли, властным, свободным от всего. Под самыми окнами росли деревья, а за ними стояло белое здание с изящной квадратной башней. За этим зданием уходила вдаль широкая долина. Вся она была была возделана, потому что все бесчисленные клочки земли зелени, расцвечивавшие ее, были прямоугольными. Даже там, где зеленое вдали сливалось с голубым, еще можно было различить темные линии дорожек, живых изгородей или деревьев, сеть столь же тонкую, как нервная система живого организма. А совсем далеко возвышались окаймлявшие долину холмы, синяя складка за синей складкой, мягкие и темные на фоне бледно серого, без оттенков, неба.

Шевек никогда не видел ничего прекраснее этого пейзажа. Нежность и живость красок, смесь прямых линий, проведенных человеком, и мощных, обильных природных контуров, разнообразие и гармония всех элементов создавали впечатление сложной цельности, такой, какую он никогда еще не видел, разве что, быть может, порой встречал ее слабое предвестие на ясных и задумчивых лицах некоторых людей.

По сравнению с этим любой пейзаж, которым мог похвалиться Анаррес, даже Аббенайская долина и ущелья в горах Нэ Тэра, был убогим: бесплодным, пустынным и примитивным. Просторы пустынь Юго Запада были красивы, но эта красота была враждебной и вневремен ной. Даже там, где люди усерднее всего возделывали землю Анарреса, ландшафт по сравнению с этим завершенным великолепием жизни, полной чувства истории и грядущих времен, неистощимой, был подобен грубому наброску желтым мелом.

— Вот так и должна выглядеть планета, — подумал Шевек.

А там, снаружи, где то среди зелено голубой роскоши, в вышине что то пело: тоненький голосок, невероятно нежный, то замолкавший, то вновь начинавший звучать. Что это такое? Мелодичный, дикий, слабый, нежный голосок, музыка в воздухе.

Он слушал, и у него перехватывало дыхание.

В дверь постучали. Обернувшись от окна, Шевек, голый и удивленный, сказал: «Войдите!»

Вошел какой то человек со свертком. Он остановился у порога. Шевек подошел к нему, по анарресскому обычаю назвав свое имя и по уррасскому обычаю протягивая руку.

Вошедший, мужчина лет пятидесяти, с морщинами, испитым лицом, сказал что то, из чего Шевек ни слова не понял, но руку пожимать не стал. Может быть, ему мешали свертки, но он даже не попытался переложить и освободить руку. Лицо у него было страшно серьезное. Возможно, он был смущен.

Шевек, полагавший, что хотя бы уррасскую манеру здороваться он освоил, растерялся.

— Заходите, — повторил он и, так как уррасти вечно применяли всякие титулы и почетные звания, добавил: — Сударь!

Вошедший опять произнес какую то непонятную тираду, а сам тем временем бочком пробирался к спальне. На этот раз Шевек уловил несколько иотийских слов, но смысла остальных так и не разобрал. Он отпустил этого типа, раз уж ему, как видно, нужно было в спальню. Может, это его сосед по комнате? Но ведь кровать только одна. Шевек оставил его в покое и вернулся к окну, а тот торопливо прошел в

спальню и несколько минут довольно шумно там возился. Только Шевек решил, что этот человек работает в ночную смену и пользуется этой спальней днем (так иногда делали во временно перенаселенных общежитиях), как он опять вышел. Он что то сказал — кажется, «Ну, вот, господин»? — и как то странно нагнул голову, точно думал, что Шевек, стоявший в пяти метрах от него, сейчас ударит его по лицу. Он ушел. Шевек стоял у окон, и до него медленно доходило, что сейчас ему впервые в жизни поклонились.

Он вошел в спальню и увидел, что его постель застелена.

Медленно, задумчиво он оделся. Когда он обувался, в дверь снова постучали.

Эта группа вошла иначе; нормально, как показалось Шевеку, словно они имеют право быть здесь или вообще всюду, где захотят. Тот, со свертками, вошел неуверенно, почти прокрался в комнату. А между тем, его лицо, руки, одежда были ближе к представлению Шевека о том, как выглядит нормальный человек, чем у новых посетителей. Тот, робкий человек, вел себя странно, но выглядел, как анаррести. Эти четверо вели себя, как анаррести, но выглядели, со своими бритыми лицами и роскошными одеяниями, словно происходили из другого вида живых существ.

В одном из них Шевек сумел узнать Паэ, а в остальных — людей, которые провели с ним вчерашний вечер. Он объяснил, что не расслышал их имен, и они, улыбаясь, снова представились: д р Чифойлиск, д р Оииэ и д р Атро.

— Ох ты, черт! — сказал Шевек. — Атро! Я рад познакомиться с вами! — Он положил руки на плечи старика и поцеловал его в щеку, и лишь после подумал, что это братское приветствие, вполне обычное на Анарресе, здесь может оказаться неприемлемым.

Однако, Атро в ответ сердечно обнял его и снизу вверх заглянул ему в лицо мутными серыми глазами. Шевек понял, что он почти слеп.

— Мой дорогой Шевек, — сказал он, — добро пожаловать в А Ио, добро пожаловать на Уррас, добро пожаловать домой!

— Мы столько лет переписывались, каждый так усердно громил теории другого!

— Вы всегда были лучшим разрушителем. Погодите, вот, у меня для вас кое что есть. — Старик порылся в карманах. Под бархатной университетской мантией на нем была куртка, под ней — жилет, под ним — рубашка, а под ней, наверно, еще что нибудь. На всех этих вещах, и на штанах тоже, были карманы. Шевек, как зачарованный, смотрел, как Атро роется в шести или семи карманах, в каждом из которых что то лежало; наконец, он достал кубик из желтого металла, укрепленный на кусочк е полированного дерева.

— Вот, — сказал он, вглядываясь в кубик. — Это ваша награда. Премия Сео Оэн, знаете ли. Деньги — на вашем счету. Вот. Опоздала на девять лет, но лучше поздно, чем никогда. — Когда он передавал кубик Шевеку, руки его дрожали.

Вещица оказалась тяжелой; кубик был из литого золота. Шевек стоял неподвижно и держал его.

— Не знаю, как вы, молодые, — сказал Атро, — а я сяду.

Они уселись в глубокие, мягкие кресла, которые Шевек осмотрел еще раньше, удивляясь материалу, которым они были обтянуты — нетканой коричневой материи, на ощупь — как кожа живого существа.

— Шевек, сколько вам было лет девять лет назад?

Атро был самым выдающимся из уррасских физиков того времени. Он держался не только с достоинством, свойственным его возрасту, но и с простой уверенностью в себе, свойственной человеку, привыкшему, чтобы ему оказывали почтение. Для Шевека это было не ново. Атро обладал именно тем единственным видом авторитета, который Шевек признавал. Кроме того, ему было приятно, что его, наконец, называют просто по имени.

— Когда я закончил «Принципы», мне было двадцать девять лет, Атро.

— Двадцать девять? Боже милостивый. Так вы самый молодой из всех лауреатов Сео Оэн за последние лет эдак сто. Мне то ее собрались дать, когда мне было уже лет шестьдесят или около того… Но тогда сколько же вам было лет, когда вы впервые написали мне?

— Около двадцати.

Атро фыркнул.

— А я решил, что вам сорок!

— Ну, а Сабул? — спросил Оииэ. Оииэ был ростом еще меньше, чем большинство уррасти, которые вообще все казались Шевеку низкорослыми; у него было плоское лицо, с которого не сходило выражение вежливого внимания, и овальные, черные, как агат, глаза. — Был период, лет шесть — восемь, когда вы вообще не писали, а Сабул поддерживал с нами контакт, но ни разу не говорил с нами по вашему радиоканалу. Мы не могли понять, какая между вами связь.

— Сабул преподает физику в Аббенайском Институте, — сказал Шевек. — Я одно время работал с ним.

— Более старый соперник; завидовал; лез в ваши книги; с самого начала было ясно. Вряд ли нам нужны объяснения, Оииэ, — жестко сказал четвертый, Чифойлиск. Это был коренастый, смуглый мужчина средних лет и изящными руками кабинетного работника. Из них всех только у него лицо было не выбрито полностью: он оставил на подбородке торчащие, короткие, серо стального цвета волосы, такие же, как на голове. — Незачем притворяться, что все вы, братья одониане, преисполнены братской любви, — сказал он. — Человеческая природа есть человеческая природа.

Шевек промолчал, но это молчание никому не показалось многозначительным, потому что он вдруг отчаянно расчихался.

— У меня нет носового платка, — извинился он, вытирая глаза.

— Возьмите мой, — предложил Атро и достал из одного из своих многочисленных карманов белоснежный платок. Шевек взял его, и сердце у него сжалось от непрошенного воспоминания. Он вспомнил, как его дочка Садик, маленькая темноглазая девочка, сказала: «Давай я поделюсь с тобой носовым платком, которым я пользуюсь». — Это воспоминание, очень дорогое ему, сейчас было невыносимо мучительным. Пытаясь уйти от него, он наугад улыбнулся и сказал:

— У меня аллергия к вашей планете. Это говорит доктор.

— Господи, да неужели вы так всегда и будете чихать? — спросил старый Атро, близоруко вглядываясь в него.

— А ваш лакей еще не приходил? — спросил Паэ.

— Мой лакей?

— Слуга. Он должен был принести вам кое какие вещи. В том числе носовые платки. Просто, чтобы вам хватило до тех пор, пока вы не сможете самостоятельно делать покупки. Ничего особенного — боюсь, что из готового платья для человека вашего роста ничего особенного и не выберешь.

Когда Шевек разобрался во всем этом (Паэ говорил быстро и протяжно, и это гармонировало с мягкими, красивыми чертами его лица), он сказал:

— Вы добры ко мне. Я чувствую себя… — Он взглянул на Атро. — Я, знаете ли, Нищий, — сказал он старику, как говорил д ру Кимоэ на «Внимательном». — Я не мог взять с собой деньги, мы ими не пользуемся. Я не мог привезти дары, мы не пользуемся ничем, чего бы не было у вас. Поэтому я пришел, как хороший одонианин, «с пустыми руками».

Атро и Паэ заверили его, что он — гость, что о плате и речи нет, что это — их привилегия.

— А кроме того, — сказал своим кислым голосом Чифойлиск, — по счетам платит Иотийское Правительство.

Паэ быстро, внимательно взглянул на него, но Чифойлиск, не ответив на этот взгляд, в упор посмотрел на Шевека. На его смуглом лице было выражение, которое он не пытался скрыть, но которое Шевек не мог понять: предостережение или соучастие?

— В вас говорит нераскаянный тувиец, — фыркнул старик Атро. — Но вы хотите сказать, Шевек, что не привезли с собой совсем ничего, никаких статей, никаких новых работ? А я то ждал книги. Еще одного переворота в физике. Думал увидеть, как вы перевернете вверх ногами этих бойких молодых людей. Так, как вы своими «Принципами» перевернули меня. Над чем вы работали?

— Ну, я читал работу Паэ… д ра Паэ о блочной вселенной, о Парадоксе и Относительности.

— Все это прекрасно. Саио у нас сейчас — звезда, в этом никто не сомневается, а меньше всех — он сам, а, Саио? — Но причем тут цена сыра? Где ваша Общая Теория Времени?

— У меня в голове, — широко и весело улыбнувшись, сказал Шевек.

Последовала крошечная пауза.

Оииэ спросил его, видел ли он работу по теории относительности одного инопланетного физика, Айнсетайна с Терры. Шевек не был знаком с ней. Эта теория очень сильно интересовала их всех, кроме Атро, который был уже не способен ни на какие сильные чувства. Паэ побежал к себе в комнату, чтобы дать Шевеку экземпляр перевода.

Ей уже несколько сот лет, но для нас в ней есть свежие идеи, — сказал он.

— Возможно, — сказал Атро, — но никто из этих чужаков не может понять нашу физику. Хейниты называют ее материализмом, а террийцы — мистицизмом, и в результате и те, и другие отказываются от нее. Не позволяйте этому модному увлечению всем инопланетным сбить вас с толку, Шевек. Для нас у них нет ничего. Как говорил мой отец, «сам копай свой огород». — Он снова старчески фыркнул и с трудом выбрался из кресла. — Пойдемте со мной, погуляем в Роще. Неудивительно, что вы сопите носом — закупорились тут.

— Доктор говорит, что я должен три дня оставаться в этой комнате. Я, может быть… зараженный? Заразительный?

— Не обращайте вы на докторов внимания, милый мой.

— В этом случае, может быть, следует все же послушаться, д р Атро, — предположил Паэ своим обычным непринужденным, примирительным тоном.

— В конце концов, ведь этот доктор назначен Правительством, не так ли? — с явным ехидством заметил Чифойлиск.

— Лучший специалист, какого они сумели найти, я в этом уверен, — без улыбки сказал Атро и откланялся, больше не уговаривая Шевека.

С ним ушел и Чифойлиск. Оба молодых человека остались с Шевеком и еще долго разговаривали о физике.

С огромным наслаждением и с тем же чувством глубокого узнавания, с ощущением, что все — именно так, как и должно быть, Шевек впервые в жизни открыл для себя, что такое беседа на равных.

Хотя Митис была великолепным преподавателем, она так и не сумела последовать за ним в новые области теории, которые он начал разрабатывать при ее поддержке и поощрении. Из всех, с кем он сталкивался, единственным человеком, не уступавшим ему по подготовке и способностям, была Гвараб, но он и Гвараб встретились слишком поздно, в самом конце ее жизни. С тех пор Шевек работал с многими талантливыми людьми, но, так как он не был штатным сотрудником Аббенайского Института, ему не удавалось ознакомить их со своей теорией достаточно глубоко; они увязали в старых проблемах, в классической секвенциальной физике. Там ему не было равных. Здесь, в царстве неравенства, он наконец встретил их.

Это было откровение, освобождение. Здесь, в Университете, были все: физики, математики, астрономы, специалисты по логике — и они подходили к нему или он шел к ним, и они разговаривали, и из их разговоров рождались новые миры. Идея должна быть сообщена другим: написана, высказана, выполнена — это лежит в ее природе. Идея — как трава. Ей необходим свет, она любит, чтобы было многолюдно, ей очень полезно скрещивание с другими видами, чем больше ее топчут, тем лучше она растет.

Даже в этот первый день в Университете, с Оииэ и Паэ, Шевек понял, что нашел то, о чем тосковал всегда, с тех самых пор, как, еще мальчишками и на мальчишеском уровне, он, и Тирин, и Бедап, бывало, по пол ночи разговаривали, дразня и вызывая друг друга на все более смелые полеты мысли. Он живо припомнил некоторые из этих ночей. Он увидел Тирина, Тирина, говорившего: «Если бы мы знали, каков Уррас на самом деле, может быть, кто то из нас захотел бы отправиться туда». — А его эта идея так шокировала, что он прямо таки набросился на Тирина, и Тир сразу же пошел на попятный; он всегда шел на попятный, бедная пропащая душа, но всегда оказывался прав…

Разговор прервался. Паэ и Оииэ молчали.

— Извините, — сказал он. — В голове тяжело.

— А как с притяжением? — спросил Паэ с обаятельной улыбкой человека, который, как сообразительный ребенок, рассчитывает на свое обаяние.

— Я не замечаю, — ответил Шевек. — Только вот в этих… как они называются?

— Колени. Коленные суставы.

— Да, колени. Функция нарушена. Но я привыкну. — Он посмотрел на Паэ, потом на Оииэ. — Есть вопрос. Но я не хочу причинить обиду.

— Не стесняйтесь, сударь, — ответил Паэ.

Оииэ сказал:

— Я не уверен, что вы умеете обижать. — Оииэ не был симпатичным, как Паэ. Даже говоря о физике, он держался как то уклончиво, скрытно. И все же под этой манерой держаться было что то, чему, как казалось Шевеку, можно было доверять; тогда как под обаянием Паэ… что скрывалось под ним? Ну, неважно. Он должен доверять им всем — и будет им доверять.

— Где женщины?

Паэ засмеялся. Оииэ улыбнулся и спросил:

— В каком смысле?

— Во всех смыслах. Вчера вечером, на приеме, я встречал женщин — пять, десять — и сотни мужчин. Эти женщины, я думаю, — не ученые. Кто они были?

— Жены. Одна из них, собственно говоря, — моя жена, — сказал Оииэ со своей скрытной улыбкой.

— Где другие женщины?

— О, сударь, это проще простого, — торопливо ответил Паэ. — Вы только скажите, что вы предпочитаете, и мы вам это доставим без всяких проблем.

— Конечно, нам приходилось слышать довольно яркие рассуждения об анарресских обычаях, но я склонен думать, что мы сможем предоставить вам почти все, что вы пожелаете, — сказал Оииэ.

Шевек совершенно не понимал, о чем они говорят. Он почесал голову.

— Значит, здесь все ученые — мужчины?

— Ученые? — словно не веря своим ушам, переспросил Оииэ.

Паэ кашлянул:

— Ученые. О, да, разумеется, все они — мужчины. В школах для девочек есть, конечно, преподаватели женщины. Но им никогда не удается подняться выше уровня Аттестата.

— Почему?

— Математика не дается; не способны к абстрактному мышлению; не годятся они для этого. Ну, вы же знаете, процесс, который женщины называют «думать», происходит в матке! Конечно, есть отдельные исключения. Жуткие мозговитые бабы с атрофией влагалища.

— А вы, одониане, разрешаете женщинам заниматься наукой? — спросил Оииэ.

— Ну да, они занимаются науками.

— Надеюсь, таких немного.

— Ну, примерно половина.

— Я всегда говорил, — сказал Паэ, — что при соответствующем подходе девушки лаборантки могли бы в любой ситуации очень разгрузить мужчин в лабораториях. Фактически, они выполняют монотонную работу более ловко и быстро, чем мужчины, они более послушны, и им не так быстро надоедает делать одно и то же. Если бы мы использовали женщин, мы гораздо скорее смогли бы высвободить мужчин для творческой работы.

— Ну уж, только не в моей лаборатории, — возразил Оииэ. — Пусть знают свое место.

— Д р Шевек, а вы считаете каких нибудь женщин способными к определенному интеллектуальному труду?

— И даже в большей степени, чем они — меня. Митис, на Северном Склоне, была моей учительницей; и еще Гвараб — я думаю, вы о ней знаете.

— Гвараб — женщина? — с неподдельным изумлением спросил Паэ и расхохотался.

У Оииэ сделался недоверчиво оскорбленный вид.

— Конечно, по вашим именам не поймешь, — холодно сказал он. — Вы, я полагаю, специально стараетесь не делать различий между полами.

Шевек кротко заметил:

— Одо была женщина.

— Вот именно, — сказал Оииэ. Он не пожал плечами, но было заметно, что он едва удержался от этого. Паэ с почтительным видом кивнул, точно так же, как кивал, когда разболтался старый Атро.

Шевек понял, что затронул в этих мужчинах некую очень глубоко укоренившуюся безличную враждебность. По видимому, в них, как и в столах на «Внимательном», скрывалась женщина, подавляемая, заглушаемая, превращенная в животное женщина, фурия в клетке. Он не имел права дразнить их. Они знают лишь один вид отношений — обладание. И они — одержимые.

— Красивая, добродетельная женщина, — сказал Паэ, — вдохновляет нас; она — самое драгоценное, что есть на свете.

Шевек почувствовал себя крайне неловко. Он встал и подошел к окнам.

— Ваша планета удивительно красива, — сказал он. — Я хотел бы увидеть больше. Пока мне нельзя выходить, вы дадите мне книги?

— Конечно, сударь! Какие?

— Историю… иллюстрации… рассказы… что угодно. Может быть, это должны быть книги для детей. Видите ли, я очень мало знаю. Мы учим про Уррас в школе, но в основном — про эпоху Одо. До этого были восемь с половиной тысяч лет! И потом, после Заселения Анарреса прошло полтора века; с тех пор, как последний планетолет привез последних Первопоселенцев, — полное неведение. Мы игнорируем вас, вы — нас. Вы — наша история. Мы, быть может, — ваше будущее. Я хочу узнавать, не игнорировать. Поэтому я и прилетел. Мы должны знать друг друга. Мы — не п ервобытные люди. Наша мораль — уже не племенная мораль, она не может быть такой. Такое неведение — зло, из которого произойдет зло. Поэтому я пришел, чтобы узнать.

Он говорил очень серьезно. Паэ с энтузиазмом согласился:

— Совершенно верно, сударь! Мы все полностью согласны с вашими целями!

Оииэ взглянул на него этими своими черными, непроницаемыми, овальными глазами и сказал:

— Значит, по сути дела, вы прибыли в качестве посланника вашего общества?

Шевек вернулся к камину и сел на мраморную скамью возле него, которую уже воспринимал, как свое место, свою территорию. Он чувствовал, что необходима осторожность. Но еще сильнее он чувствовал ту потребность, которая через иссохшую бездну привела его сюда из другого мира, потребность в

общении, желание разрушить стены.

— Я прибыл, — сказал он, тщательно подбирая слова, — в качестве синдика Синдиката Инициативы — группы, которая в последние два года разговаривает с Уррасом по радио. Но я, знаете ли, не являюсь послом ни от какой власти, ни от какого официального у чреждения. Я надеюсь, что вы пригласили меня не в таком качестве.

— Нет, — сказал Оииэ. — Мы пригласили вас как физика Шевека. Разумеется, с одобрения нашего правительства и Совета Правительства Планеты. Но здесь вы — частный гость Университета Иеу Эун.

— Хорошо.

— Но мы не были уверены, одобряет или не одобряет ваш приезд… — он замялся.

Шевек усмехнулся:

— Мое правительство?

— Мы знаем, что номинально на Анарресе нет правительства. Однако, очевидно, администрация есть. И мы поняли так, что группа, которая вас послала, ваш Синдикат, представляет собой нечто вроде фракции; возможно, революционной фракции.

— На Анарресе все — революционеры, Оииэ… Административно управленческая сеть называется КПР — Управление Координации Производства и Распределения. Это — координирующая система, охватывающая все синдикаты, федератов и отдельных лиц, выполняющих продукционную работу. Они не управляют личностями; они управляют производством. Они не имеют власти ни поддерживать меня, ни запрещать мне. Они могут только сообщать нам общественное мнение о нас — какое место мы занимаем в социальном сознании. Вы спрашивали об этом? Так вот, моих друзей и меня в основном не одобряют. Большинство людей на Анарресе не хочет узнавать об Уррасе, они боятся его и не желают иметь ничего общего с собственниками. Я сожалею, если я груб! Здесь ведь с некоторыми людьми то же самое, правда? Презрение, страх, племенная психология. Ну и вот, я прибыл, чтобы начать это все изменять.

— Исключительно по собственной инициативе, — сказал Оииэ.

— Это единственная инициатива, которую я признаю, — с улыбкой, но совершенно серьезно ответил Шевек.

Следующие несколько дней он провел в разговорах с навещавшими его учеными, в чтении книг, которые принес ему Паэ, а иногда он просто стоял у сводчатых окон, задумчиво смотрел, как в огромную долину приходит лето, и слушал короткие, мелодичные беседы там, снаружи, в воздухе: птицы; он знал теперь, как называются эти певцы, и как они выглядят — он видел картинки в книгах; до сих пор всякий раз, слыша эту песню или увидев промелькнувшее крыло в листве, он замирал в детском восхищении.

Он ожидал, что здесь, на Уррасе он будет чувствовать себя таким чужим, таким затерянным, одиноким и растерявшимся, — но ничего подобного он не чувствовал. Конечно, вещам, которых он не понимал, не было числа; он только сейчас начал смутно понимать, сколько их: все это невероятно сложное общество со всеми его государствами, классами, кастами, обычаями, с его великолепной, ужасающей и бесконечной историей. И каждый отдельный человек, с которым он сталкивался, был загадкой, был полон неожиданностей. Но они не были теми грубыми, холодными эгоистами, какими он представлял себе раньше; они были так же сложны и разнообразны, как их культура, как их ландшафт; и умны; и добры. Они обращались с ним, как с братом, они делали все, что могли, чтобы он чувствовал себя не потерянным, не чужим, а так, словно он — дома. И он действительно чувствовал себя, как дома. Он ничего не мог с этим поделать. Весь этот мир, этот ласковый воздух, то, как падает на холмы солнечный свет, даже ощущение более сильного земного притяжения, доказывали ему, что это и есть его дом, планета его народа; и что вся красота этого мира принадлежит ему по праву рождения.

Тишина, мертвая тишина Анарреса: он думал о ней по ночам. Там не поют птицы. Там нет ничьих голосов, кроме человеческих. Тишина и бесплодные земли.

На третий день Атро принес ему пачку газет. Паэ, который бывал у Шевека чаще и дольше других, ничего не сказал Атро, но, когда старик ушел, он обратился к Шевеку:

— Все эти газеты — ужасная чепуха, сударь. Они забавны, но не верьте ничему, что в них написано.

Шевек взял газету, лежавшую сверху. Она была скверно напечатана на шершавой бумаге — первое грубо сделанное произведение рук человеческих, которое попалось ему на Уррасе. Собственно говоря, она выглядела, как бюллетени КПР и региональные отчеты, выполнявшие на Анарресе роль газет, но стиль ее отличался от стиля тех, захватанных, практичных, строго придерживавшихся фактов изданий. Она была полна восклицательных знаков и иллюстраций. Была там фотография: Шевек стоит перед планетолетом, а Паэ держит его под руку и хмурится. Над фотографией очень крупным шрифтом было напечатано: ПЕРВЫЙ ЧЕЛОВЕК С ЛУНЫ! Шевек, очень заинтересованный, стал читать дальше.

Его первый шаг на земле! Первый за 170 лет гость Урраса из Анарресского Поселения, д р Шевек, был сфотографирован вчера, в момент его прибытия на грузовой ракете, совершающей регулярные лунные рейсы и приземлившейся в космопорте Пейер. Знаменитый уче ный, лауреат премии Сео Оэн, которая была присуждена ему за научные заслуги перед всеми народами, принял должность профессора в Университете Иеу Эун — такой чести инопланетяне никогда прежде не удостаивались. На вопрос, что он чувствует, впервые видя Уррас, высокий, величественного вида физик ответил: «Быть приглашенным на вашу прекрасную планету — большая честь. Я надеюсь, что теперь начинается новая эра все тау китянской дружбы, когда Планеты Близнецы будут двигаться вперед вместе, по братски».

— Но я же вообще ничего не говорил! — запротестовал Шевек, обращаясь к Паэ.

— Конечно, нет; мы эту компанию к вам не подпустили. Но птичью прессу этим не смутить! Они все равно припишут вам те слова, которые им хочется от вас услышать, а что вы сказали и сказали ли вообще что нибудь — им не важно.

Шевек прикусил губу.

— Ну, — сказал он наконец, — если бы я что нибудь сказал, это было бы что то в этом роде… Но что такое «все тау китянский»?

— Тау китянами нас называют террийцы. Кажется, по их названию нашего солнца. В последнее время популярная пресса подхватила это слово, оно стало в некотором роде модным.

— Значит, «все тау китянский» означает Анаррес и Уррас вместе?

— Наверно, — ответил Паэ с подчеркнутым безразличием.

Шевек продолжал читать газеты. Он прочел, что он — мужчина гигантского роста; что он не брит и с «гривой» (что это такое, он не знал) седеющих волос; что ему 37 лет, 43 года, 56 лет; что он написал великий труд по физике под названием (орфо графия зависела от газеты) «Принцыпы одновременности» или «Принципы одной временности»; что он — посланец доброй воли от Одонианского Правительства; что он вегетарианец; и что, как и все анаррести, он не пьет. Тут он не выдержал и так расхохотался, что у него закололо в боку.

— Вот черт, ну и воображение у них! Что же, они думают, что мы поглощаем водяные пары, как скальный мох?

— Они имеют в виду, что вы не употребляете спиртные напитки, — сказал Паэ, тоже смеясь. — По моему, единственное, что об одонианах знают все без исключения, — это то что вы не пьете алкоголь. А кстати, это правда?

— Некоторые гонят из перебродивших корней холума алкоголь для питья, они говорят, что это высвобождает подсознание, как тренировка биотоков мозга. Большинство людей предпочитает последнее, это очень легко и не ведет к болезни А здесь это часто встречается?

— Пьют многие. А насчет болезни я не знаю. Как она называется?

— По моему, алкоголизм.

— А, понимаю… Ну, а что же делают труженики на Анарресе, когда хотят повеселиться, хотя бы на вечерок вместе забыть о бедах мира сего?

У Шевека сделался озабоченный вид.

— Ну, мы… не знаю. Может быть, наши беды неизбежны?

— Оригинально, — сказал Паэ и обезоруживающе улыбнулся.

Шевек продолжал читать. Одна газета была на незнакомом ему языке, а одна — вообще напечатана совершенно другим алфавитом. Первая, объяснил Паэ, — из Ту, а вторая — из Бенбили, государства в западном полушарии. Газета из Ту была хорошо напечатана, формат ее был разумным; Паэ объяснил, что это — правительственное издание.

Здесь, в А Ио, видите ли, образованные люди узнают новости по телефаксу, радио, телевидению, и из еженедельников. Эти газеты читают почти исключительно низшие классы, их выпускают малограмотные для малограмотных, как вы и сами видите. У нас в А Ио — полная свобода печати, а это неизбежно означает, что мы получаем уйму макулатуры. Тувийская газета издается гораздо лучше, но она сообщает лишь о тех фактах, о которых хочет сообщить Тувийский Центральный Президиум. Цензура в Ту абсолютна. Государство — это все, и все — для Государства. Вряд ли подходящее место для одонианина, а, сударь?

— А эта газета?

— Право, понятия не имею. Бенбили — довольно отсталая страна. Там вечно какие то революции.

— Незадолго до того, как я уехал из Аббеная, группа людей в Бенбили связалась с нами по радио на длине волны Синдиката. Они называли себя одонианами. А здесь, в А Ио, есть такие группы?

— Я, во всяком случае, никогда ни о чем таком не слышал, д р Шевек.

Стена. К этому времени Шевек уже научился распознавать стену, упершись в нее. Стеной были обаяние, изысканная вежливость, равнодушие этого молодого человека.

Неожиданно Шевек добродушно сказал:

— По моему, вы боитесь меня, Паэ.

— Боюсь вас, сударь?

— Потому что я самим своим существованием опровергаю необходимость государства. Но что в этом страшного? Ведь я не причиню вреда вам, Саио Паэ, вы же знаете, что я лично совершенно безобиден… И послушайте, я не доктор. Мы не пользуемся званиями. Меня зовут Шевек.

— Я знаю. Извините, сударь. По нашей терминологии это звучит неуважительно. Получается как то нехорошо, — обаятельно извинился Паэ, ожидая прощения.

— Разве вы не можете признать во мне равного? — спросил Шевек, взглянув на Паэ; в его взгляде не было ни прощения, ни гнева.

Впервые за все время Паэ растерялся.

— Но право же, сударь… вы, знаете ли, очень значительный человек…

— Нет оснований, чтобы вы ради меня изменили свои привычки, — сказал Шевек. — Это не важно. Я думал, что вы, может быть, будете рады освободиться от ненужного, вот и все.

За три дня вынужденного сидения в четырех стенах в Шевеке накопился избыток энергии, и когда его выпустили, он своим стремлением увидеть все сразу довел сопровождавших его до изнеможения. Они водили его по Университету, который сам был, как целый город — шестнадцать тысяч студентов и преподавателей. Со своими общежитиями, столовыми, театрами, залами для собраний и тому подобным он не слишком отличался от одонианских общин, если не считать того, что был очень странным, невероятно роскошным, что все студенты и преподаватели были только мужчины, и что он был организован не как федерация, а как иерархия — сверху вниз. Все равно, — подумал Шевек, — ощущается он, как община. Ему приходилось напоминать себе о различиях.

В наемных автомобилях — роскошных, причудливо элегантных машинах — его вывозили за город. Машин на дорогах было мало; нанимать стоило очень дорого, а собственные машины имели немногие, так как налог на них был очень высок. Всю подобную роскошь, которая, если бы она была доступна всем и каждому, могла бы истощить невосполнимые природные ресурсы или загрязнить отходами окружающую среду, строго регулировали различные предписания и налоги. Спутники Шевека говорили об этом подробно и не без гордости. Уже несколько веков — рассказывал и они — А Ио занимает первое место по экологическому контролю и разумному использованию природных ресурсов. Излишества Девятого Тысячелетия — это уже древняя история; единственное их стойкое последствие — недостаток некоторых металлов, которые, к счастью, можно ввозить с Луны.

Разъезжая в автомобиле или на поезде, он видел деревни, фермы, города; крепости, сохранившиеся со времен феодализма; руины насчитывавших уже сорок четыре века башен Аэ, древней столицы исчезнувшей империи. Он видел пашни, озера и холмы Провинции Аван, лежавшей в самом сердце А Ио, а на северном горизонте — вершины Мейтейской горной цепи, белые, гигантские. Красота этой земли и благосостояние ее народа не переставали казаться ему чудом. Его спутники были правы: уррасти умеют обращаться со своей планетой. В детстве ему внушали, что Уррас — гниющая масса неравенства, всевозможных пороков и расточительства. Но все люди, с которыми он встречался, и все люди, которых он видел, в самой крошечной и глухой деревушке, были хорошо одеты, сыты и — вопреки ожиданиям — трудолюбивы. Они не стояли в угрюмом ожидании приказаний сделать то или это. Они, совсем как анаррести, все время что то делали. Это его озадачило. Он всегда полагал, что если человека лишить естественного стимула, побуждающего его работать, — собственной инициативы — и заменить его внешней мотивацией и принуждением, то он станет ленивым и нерадивым работником. Но те, кто возделывает эти прекрасные поля или делает эти прекрасные автомобили и комфортабельные поезда, — это не нерадивые работники. Как видно, притягательная и принуждающая сила выгоды заменяла естественную инициативу куда эффективнее, чем ему внушили.

Ему хотелось бы поговорить с кем нибудь из этих крепких, державшихся с достоинством людей, которых он видел в маленьких городках, спросить их, например, считают ли они себя бедными; потому что если это — бедные, то ему надо пересмотреть свое понимание этого слова. Но времени как то всегда не хватало — столько всего хотели ему показать сопровождающие.

Другие большие города А Ио были слишком далеко, и за один день до них было не доехать, но его часто возили в Нио Эссейя, за пятьдесят километров от Университета. Там в его честь устроили целую серию приемов. Они не слишком нравились ему, у него были совершенно другие взгляды на то, какой должна быть вечеринка. Все были в высшей степени вежливы и очень много говорили, но о совершенно неинтересных вещах; и так много улыбались, что казались испуганными. Но одеты они были роскошно; казалось даже, что всю беспечность, которой им недоставало в манере держаться, они вкладывают в одежду, и в еду, и во все свои разнообразные напитки, и во все — слишком пышные — украшения и меблировку во дворцах, где устраивались эти приемы.

Ему показывали достопримечательности Нио Эссейя, города, в котором жили пять миллионов человек — четверть населения всей его планеты. Его привели на Площадь Капитолия и показали высокие бронзовые двери Директората, резиденции Правительства А Ио; ему разрешили присутствовать на дебатах в Сенате и на заседании одного из комитетов Совета Директоров. Его водили в Зоопарк, в Национальный Музей, в Музей Науки и Промышленности. Его водили в школу, где очаровательные дети в голубой с белым форме спели ему Национальный Гимн А Ио. Его провели по всей фабрике электронных деталей, по полностью автоматизированному сталелитейному заводу и по ядерной электростанции, чтобы он увидел, как собственническая экономика справляется с производством и энергоснабжением. Его повезли на строительство нового жилого массива, чтобы он увидел, как Государство заботится о своем народе. Его повезли на теплоходную экскурсию вниз по дельте реки Суа, забитой кораблями со всей планеты, к морю. Его водили в Верховный Суд, и он целый день присутствовал при слушании гражданских и уголовных дал, и это привело его в ужас; но его спутники настаивали, чтобы он посмотрел все, что следует посмотреть, побывал всюду, где ему бы хотелось побывать. Когда он немного смущенно спросил, нельзя ли ему увидеть место, где похоронена Одо, его тут же отвезли прямехонько на старое кладбище за рекой Суа; и даже позволили репортерам из низкопробных газет фотографировать его, пока он стоял в тени огромных старых ив и смотрел на ухоженную могильную плиту:

Лаиа Асиэо Одо 698—769 Быть целым — значит быть частью; истинное путешествие есть возвращение.

Его возили в Родарред, резиденцию Совета Правительств Планеты, выступать с речью перед пленарным советом этой организации. Он надеялся встретить или хотя бы увидеть там инопланетян, послов Терры или Хейна, но программа была для этого слишком насыщенной. Он очень старательно готовился к своему выступлению, пропагандировавшему свободное общение и взаимное признание между Новым и Старым Мирами. Когда он кончил говорить, все встали и разразились десятиминутной овацией. Респектабельные еженедельники одобрительно отозвались о его речи, назвав ее «бескорыстным нравственным жестом братства между людьми, сделанным великим ученым»; но ни они, ни популярные газеты ничего из нее не процитировали. Собственно говоря, несмотря на овацию, у Шевека было странное чувство, что никто ее не слушал.

Он получил много привилегий и допусков: в Научно Исследовательскую Лабораторию Света, в Национальный Архив, в Лабораторию Ядерной Технологии, в Национальную Библиотеку в Нио, на Ускоритель в Меафеде, в Фонд Космических Исследований в Дрио. Хотя все, что он видел на Уррасе, вызывало у него желание увидеть еще больше, нескольких недель такой туристской жизни ему хватило: все было так захватывающее, поразительно и чудесно, что в конце концов совершенно его подавило. Ему захотелось на некоторое время осесть в Университете, и работать, и обдумать все это. Но напоследок он попросил, чтобы ему показали Фонд Космических Исследований. Когда Паэ услышал эту просьбу, у него сделалс я очень довольный вид.

Многое из того, что Шевек увидел за это время, вызывало у него благоговение, потому что было таким старым, существовало веками, даже тысячелетиями. Фонд же, напротив, был новым: он был построен в последнее десятилетие, со свойственными этому периоду размахом и изяществом. Архитектура его была преувеличенно эффектной, обилие и яркость красок били в глаза. Здания были слишком высокими, расстояния между ними — слишком большими. Лаборатории были просторные, там было много воздуха, приданные Фонду Заводы и цеха располагались за великолепными, состоявшими из арок и колонн портиками в нео саэтанском стиле. Ангары представляли собой большие разноцветные купола, прозрачные и фантастические. работавшие в них люди, например, были очень спокойными и серьезными. Они увели Шевека от его обычных сопровождающих и показали ему весь Фонд, в том числе все до одной стадии разработки экспериментальной системы межзвездных полетов, начиная с компьютеров и чертежных досок и кончая наполов ину построенным звездолетом, казавшимся огромным и сюрреалистическим в оранжевом, фиолетовом и желтом свете внутри огромного геодезического ангара.

— У вас столько всего, — сказал Шевек человеку по имени Оэгео, инженеру, который взял его на свое попечение. — У вас столько всего, чем можно работать, и вы так хорошо всем этим работаете. Это великолепно: координация, согласованность всех работ, ве личие всего этого предприятия.

— В ваших краях, небось, так не развернешься, а? — усмехаясь, спросил инженер.

— Космические корабли? Наш космофлот состоит из кораблей, на которых прилетели с Урраса Первопоселенцы, построенных здесь, на Уррасе, почти два века назад. Чтобы построить просто корабль, который возит зерно через море, баржу, приходится целый год планировать, нужно большое усилие нашей экономики.

Оэгео кивнул.

— Ну, нам то это все нипочем. Но ведь вы, знаете ли, как раз тот, кто скажет нам, когда можно будет все это дело выкинуть, пустить на металлолом.

— Выкинуть? Что вы имеете в виду?

— Полеты быстрее света, — сказал Оэгео. — Нуль транспортировку. Старая физика утверждает, что это невозможно. Террийцы утверждают, что это невозможно. Но хейниты — а именно они, в конце концов, изобрели двигатель, который мы сейчас применяем — говорят, что это возможно, только не знают, как это сделать, потому что они еще только учатся от нас темпоральной физике. Совершенно очевидно, что если это решение вообще у кого то есть, — у когото в известных нам мирах — то именно у вас, д р Шевек.

Шевек посмотрел на него отстраняющим, жестким взглядом светлых, ясных глаз.

— Я — теоретик, Оэгео. Не конструктор.

— Если вы дадите теорию, объединение Последовательности и Одновременности в общей теории временного поля, мы сконструируем корабли. И прилетим на Терру, или на Хейн, или в соседнюю галактику, в тот самый миг, как покинем Уррас! Это корыто, — и он взглянул в другой конец ангара, где в лучах фиолетового и оранжевого света плавал огромный остов недостроенного корабля, — окажется таким же устаревшим, как запряженная волами телега.

— Ваши мечты так же грандиозны, как то, что вы строите, — сказал Шевек, все еще ушедший в себя и суровый. Оэгео и остальные хотели показать ему еще многое, но вскоре он сказал с такой простотой, что ее нельзя было принять за иронию:

— Я думаю, вам следует отвести меня обратно к сторожам.

Так они и сделали; прощание было теплым. Шевек сел в машину и снова вышел из нее.

— Я забыл, — сказал он, — есть ли время увидеть в Дрио еще только одну вещь?

— В Дрио больше ничего нет, — ответил Паэ, вежливо, как всегда, и изо всех сил стараясь скрыть раздражение, вызванное тем, что Шевек на пять часов сбежал к инженерам.

— Я хотел бы видеть форт.

— Какой форт, сударь?

— Старый замок, времен королей. Позже он служил тюрьмой.

— Все здания такого рода снесены. Фонд полностью перестроил город.

Когда они уже сидели в автомобиле, и шофер закрывал двери, Чифойлиск (который, вероятно, и был источником дурного настроения Паэ) спросил:

— Зачем вы хотели увидеть еще один замок, Шевек? Я то думал, что вы повидали уже столько старых развалин, что вам должно бы на некоторое время хватить.

— Форт в Дрио — место, где Одо провела девять лет, — ответил Шевек. После разговора с Оэгео его лицо так и осталось застывшим.

— После восстания 747 го года. Там она написала «Письма из Тюрьмы». И «Аналогию».

— Боюсь, что его снесли, — сочувственно сказал Паэ. — Дрио как город был уже при последнем издыхании, и Фонд просто напросто стер его с лица земли и построил заново.

Шевек кивнул. Но когда машина ехала по шоссе вдоль реки по направлению к повороту на Иеу Эун, она проезжала мимо утеса на излучине реки Сейссе, и на вершине утеса стояли развалины здания, тяжелого, гнетущего, непримиримого, с разрушенными башнями из черного камня. Невозможно было представить себе что либо более несхожее с роскошными, веселыми зданиями Фонда Космических Исследований, с эффектными куполами, разноцветными заводами, аккуратными газонами и дорожками. И ничто другое не могло придать им такое сходство с кусочками цветной бумаги.

— Это, по моему, и есть тот самый Форт, — заметил Чифойлиск довольным голосом, как всегда, когда ему удавалось сказать бестактность в самый неподходящий момент.

— Сплошные развалины, — сказал Паэ. — Должно быть, он пустой.

— Шевек, хотите остановиться и посмотреть? — спросил Чифойлиск, приготовившись постучать в стекло, отделявшее их от шофера.

— Нет, — ответил Шевек.

Он увидел то, что хотел увидеть. В Дрио все еще был Форт. Ему не было необходимости входить в него и разыскивать камеру, в которой Одо провела девять лет. Он знал, как выглядит тюремная камера.

Шевек взглянул вверх, на массивные темные стены, нависшие теперь почти над самой машиной. Лицо его было по прежнему неподвижным и холодным. «Я здесь уже давно, — говорил Форт, — и я все еще здесь».

Когда он вернулся в свои комнаты, пообедав в Преподавательской Столовой Факультета, он сел один у незатопленного камина. В А Ио было лето, приближался самый длинный день года, и хотя был уже девятый час, еще не стемнело. Небо за сводчатыми окнами все еще отливало своим дневным цветом — чистой, нежной голубизной. Теплый воздух был напоен ароматом скошенной травы и мокрой от дождя земли. В Часовне, за рощей, горел свет, и слабый ветерок доносил едва слышные звуки музыки. Не птичьего пения, а музыки, созданной человеком. Шевек прислушался. Кто то разучивал в Часовне на фисгармонии Числовые Гармонии. Шевеку он и были так же знакомы, как любому уррасти. Одо, обновляя отношения между людьми, не попыталась обновить основные соотношения в музыке. К необходимому она всегда относилась с уважением. Анарресские Первопоселенцы оставили на Уррасе законы, созданные людьми, но взяли с собой законы гармонии.

В просторной, спокойной, полной теней и тишины комнате становилось все темнее. Шевек оглядел ее: идеальные двойные дуги окон, слабо поблескивающий за краями ковра паркет, смутно различимый изгиб каменного камина, обшитые панелями стены, восхитительны е своей пропорциональностью. Это была очень красивая и человечная комната. Это была очень старинная комната. Этот Дом Преподавателей Факультета, как ему сказали, был построен в 540 м году, четыреста лет назад, за двести тридцать лет до Заселения Анарреса. Целые поколения ученых жили, работали, беседовали, умирали в этой комнате еще до того, как родилась Одо. Звуки Числовых Гармоний веками доносились сюда через газон, сквозь те мную листву рощи. «Я здесь уже давно, — говорила эта комната Шевеку, — и я все еще здесь. А ты то что здесь делаешь?»

Ему было нечего ответить. Он не имеет права на все изящество и изобилие этого мира, достигнутое, заслуженное и хранимое трудом, преданностью, верностью его народа. Рай — для тех, кто создает Рай. Он здесь чужой. Он — переселенец, один из племени, отрекшегося от своего прошлого, от своей истории. Анарресские Первопоселенцы отвернулись от Старого Мира и его прошлого, выбрали будущее — и только лишь будущее. Но так же неизбежно, как будущее становится прошлым, прошлое становится будущим. Отречься — не значит достигнуть. Одониане, покинувшие Уррас, были не правы в своей отчаянной и мужественной решимости отречься от своей истории, отказаться от возможности возвращения. Путешественник, который не хочет вернуться или послать обратно свои корабли, чтобы рассказать о том, что он сумел увидеть и узнать, — не путешественник, а всего лишь искатель приключений, и сыновья его рождаются в изгнании.

Он полюбил Уррас; но что толку от его томительной любви? Он — не часть Урраса. Но и не часть того мира, в котором родился.

Одиночество, несомненность изоляции, которую он ощутил в первый час пребывания на борту «Внимательного», снова вспыхнули в нем, и он понял, что это — его истинное состояние, истинное и безусловное, как бы он его не игнорировал и сколько бы ни подавлял.

Здесь он был одинок, потому что прибыл из общества, добровольно избравшего изгнание. В своем собственном мире он всегда был одинок, потому что сам себя изгнал из своего общества. Первопоселенцы сделали один шаг прочь. Он сделал два. Он был сам по себе, потому что пошел на метафизический риск.

И он был настолько глуп, что вообразил, будто сможет помочь сблизить два мира, к которым не принадлежит.

Взгляд его привлекла синева ночного неба за окном. За расплывчатыми темными пятнами листвы и башни Часовни, над темной линией холмов, которые ночью всегда уменьшались и отдалялись, появился и все усиливался свет, разливалось мягкое сияние. «Луна всходит», — подумал он с чувством благодарного узнавания. Цельность времени не прерывается. Маленьким ребенком он видел, как всходит Луна, из окна барака в Широких Равнинах, с Палатом; мальчишкой видел ее восход над холмами; видел его над иссохшими равнинами Пыли; над крышами Аббеная, когда рядом с ним смотрела на восход Луны Таквер.

Но там была не эта Луна.

Вокруг него двигались тени, но он сидел неподвижно, а над чужими холмами всходил Анаррес, полный, серовато коричневый с голубовато белым, сверкающий. Свет родной планеты наполнил его пустые руки.




Каталог: users files -> books
books -> Символы и числа «Книги перемен»
books -> Книга тота великие арканы таро абсолютные Начала Синтетической Философии Эзотеризма
books -> Суд над сократом
books -> А. С. Тимощук традиция: сущность и существование
books -> Стивен Розен Реинкарнация в мировых религиях Москва «Философская Книга» 2002 Перевод
books -> Хайдеггер и восточная философия: поиски взаимодополнительности культур
books -> Квантово-мистическая картина мира
books -> Джордж Озава – Макробиотика дзен
books -> 3 По этому вопросу см статью «История» в Historisches Worterbuch tier Philosophic. Darmstadt, 1971. Т. Hi. С
books -> Золотая философия. Эммануил сведенборг. "О божественной любви и божественной мудрости."


Поделитесь с Вашими друзьями:

1   2   3   4   5   6   7   8   9


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница