Сборник научных статей участников Международного круглого стола журнала «Власть» иИнститута социологии ран



страница38/97
Дата10.05.2018
Размер5.06 Mb.
ТипСборник
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   97
Библиография
И. Е. Кознова
КРЕСТЬЯНСКАЯ ПАМЯТЬ О ВЛАСТИ

В СОВРЕМЕННОЙ РОССИИ
В современных исследованиях памяти обращается внимание, что одной из центральных связанных с ней проблем является изучение того, как группы помнят и утверждаются на поле битвы за власть и культуру.

Проблема использования прошлого крестьянством в качестве ресурса сплочения и сохранения своей групповой идентичности, опоры на память для отстаивания своих интересов перед властью поставлена, в общем плане, в работах Дж. Скотта и А. В. Гордона. Она рассматривается в исследованиях на российском материале главным образом по отношению к периодам аграрной революции, гражданской войны и коллективизации (В. П. Булдаков, Л. Виола, А. Грациози, В. В. Кондрашин, В. В. Кабанов, П. С. Кабытов, Б. Н. Миронов, И. В. Нарский, Ш. Плаггенборг, О. С. Поршнева, С. В. Пылькин, О. А. Сухова, О. Файджес, Ш. Фицпатрик, Т. Шанин, В. С. Яров). Применительно к колхозному этапу советской истории изучаются различные способы манипулирования властью со стороны крестьянства (М. Н. Глумная, Н. Н. Козлова, А. Я. Лившин, Х. Окуда, И. Б. Орлов, Ш. Фицпатрик), применительно к постсоветскому периоду — разнообразные формы адаптации крестьянства к рыночным реформам (В. Г. Виноградский, Н. М. Клопыжникова, С. А. Никольский, А. Е. Творогов, И. Е. Штейнберг).

Фактически речь идет об анализе отношений крестьянства и власти в аспекте повседневности, если иметь в виду, что в истории повседневности центральный вопрос — изучение того, как «большинство» на собственном опыте переживало расширение товарного производства, усиление власти и бюрократии231. Интерес представляют способы презентации и трансляции этого опыта в памяти. Важен и «дрейф» истории повседневности в сторону новой культурной истории с ее интересом к символическим аспектам повседневности232.

Цель настоящей статьи — проследить представления о власти, присущие крестьянской памяти в период, когда со всей очевидностью возникает вопрос о «конце крестьянства»233, а центральной фигурой русской деревни является женщина старшего возраста. Автор сосредоточила свое внимание на последних двух десятилетиях, интересных — помимо изменений общественного и историографического плана — с точки зрения смены циклов функционирования крестьянской памяти, перехода живой коммуникативной памяти в культурную (символическую).

Слово «власть» — одно из ключевых в крестьянской памяти. Но не менее, а во многом более значимыми являются и такие, как «земля», «семья», «общность». В целом они создают хронотоп крестьянской памяти234. «Помнящее» начало крестьянской культуры ставит, по выражению немецкого исследователя Я. Ассмана, вопрос: «Чего нам нельзя забыть?».

Крестьянские представления о власти, если судить по различным устным и письменным свидетельствам памяти235, основаны на следующих представлениях.

Наиболее активной оказывается та часть памяти, которая представляет репрессивную функцию власти, выступая презентантом образа крестьянства как жертвы. Отмечая, что в колхоз «загоняли насилкой», свидетельства при этом хранят убеждение: «какая б ни была власть, подчиняться ж надо». Крестьянами двигал страх, ставший символом времени и повседневности («в 30-е годы в страхе жили»). По меморатам, в коллективизацию отношения власти и крестьянства нарушились, вышли за пределы того отчасти мифологизированного «социального договора», который устраивал крестьян в годы нэпа и поддерживал крестьянский порядок: «Деньги есть налог платить и кое-что купить». Но присутствует и представление, что давление на крестьян (особенно на «богатеньких») началось «как только советская власть началась». И совсем редки признания ответственности крестьян за прошлое. Поволжский крестьянин следующим образом трактовал эскалацию насилия в деревне: сначала большевистская власть (не без помощи крестьян) расправилась с помещиками, а затем подошла очередь самих крестьян.

Память фиксировала, как власть конструировала новые идентичности по принципу «чужие» («лишенцы», «кулаки», впоследствии — «враги народа») — «свои» («колхозники»), не оставляя места родовой идентичности «крестьянин-христианин», в то время как для самих крестьян водораздел проходил по линии мы — они, деревня — город, труженики земли — агенты власти «с портфелем и наганом». По емкому выражению псковской крестьянки, судьбу села вершила «ета власть». Действиям властей в меморатах противостоял человек (или люди); всячески подчеркивается единственная — гуманистическая — суть крестьянства и представляются различные начала и облики власти — звериное, неживое (механическое) и, наконец, инфернальное. Преимущественное внимание уделяется властям низшего уровня, «местной власти» — «своим чужим». Роль высшей и местной власти в коллективизации оценивалась в зависимости от того, какую позицию в те годы занимала семья; как правило, ответственность за раскулачивание возлагалась на местных активистов. Но то, как власть в своих интересах активно использовала соседские, родственные, поколенческие конфликты, состояние аномии крестьянского общества (наветы, доносы и пр.) — выражено в памяти слабее.

Важное место отводится в памяти одному из трагичных событий — голоду 1932—1933 гг., который воспринимался как властная дрессура сельчан — «приучение голодом». Колхозная повседневность эпохи сталинизма (включая военный период) ассоциируется главным образом с разорением и выражается в потере «воли», состоянии общей угнетенности и социальной «второсортности», напряженном неоплачиваемым труде, усилении фискальной и репрессивной функции власти, преимущественно несытой и бедной жизни. Сталинизм сделал актуальным крепостную эпоху и ее культурное наследие. Сильна память о грозной фигуре уполномоченного («кобура на ем»), страх перед которым до сих пор сохранился в деревне. Память отмечает этапы и характерные черты раскрестьянивания деревни.

Для памяти с хозяйственно-экономической точки зрения, в коллективизацию «нас поскребли и потянули», в колхозах — «работой нас надсадили». Социокультурная динамика значительна: «Все наше выводить стали», «все в землю закопали: как мы гуляли, как мы танцевали, как мы пели». Изменения антропологического свойства масштабны: «Пока устанавливали власть, хуже войны было». При этом следует отметить присутствие апокалипсических настроений, прогнозируемость новых давлений власти.

Сравнение с войной показательно. В крестьянской памяти о войне противопоставление «свой-чужой» распространяется не на немцев и русских, а на верховную власть и народ — простых людей. В семейных историях, записанных в южных областях России, встречается даже случай отождествление двух властей — советской и оккупационной. Задаваясь вопросом, «что тогда за власть была?», сельская жительница Белгородской области, описывая раскулачивание их семьи, отвечала: «Такая же, как при немцах, когда они нас оккупировали. Страх господний — быть без властей. Кто же будет нас защищать — одни уполномочены…».

Передает общее ощущение от прожитого и сформулированное сибирской крестьянкой утверждение: «…А трудяга все пахал да работал на власть…». Вера во власть, присущая выросшему в советское время поколению, способна порождать и глубокое разочарование. Главный итог собственной жизни, жизни детей и односельчан неутешителен: «Но как забыть голод, разруху, унижения от политики советских вождей, которым верили, которых боготворили?! А они…». Тем не менее, к власти могут предъявляться и претензии. Особенно это характерно для того поколения сельских жителей, социализация которых пришлась на время единоличного хозяйствования, а также потомков раскулаченных. Среди последних, в частности, встречается утверждение: «Это же уносили не бандиты, а советская власть». Когда коллективизация, колхозная жизнь, война рассматриваются сквозь призму женской крестьянской судьбы, крестьянки предъявляют свой счет истории, посредством власти, изменившей их жизнь: «Вот так мы работали и жили. Мужиков от нас отнимали и угоняли непонятно куда и непонятно зачем. А мы, бабы, работали и за себя, и за мужиков».

Публикуя устные рассказы, собранные в Кемеровской области, Л. Н. Лопатин и Н. Л. Лопатина отмечали особенности восприятия власти разными поколениями респондентов. Так, респонденты старших возрастных групп (1910—1920-е гг. рождения) ставили вопрос перед властью: «Не мешай, мы сами заработаем на жизнь!» Респонденты младшего возраста (особенно родившиеся в 30-е гг.) уже иначе относились к власти. Перед ней они ставили вопрос: «Дай нам на жизнь!»236.

Под влиянием отношений с властью изменились цели сельского мира: если в начале XX в. главной крестьянской мечтой была земля, которая, как представлялось, обеспечивала преемственность работающих на земле поколений («дети будут с землей»)237, то ведущей тенденцией следующих десятилетий — вплоть до начала XXI в. — стал настрой земледельцев на отъезд детей из села.

Память о крестьянском сопротивлении властным устремлениям «большого скачка» не выражена с такой силой, как сами его проявления. Судя по свидетельствам, «на сходках крестьяне ругались с властью, но скоро это прекратилось». В памяти отыскивались всевозможные факты, подтверждавшие, что «пришлось смириться. А куда денешься?»; «Крестьяне сначала бунтовали, а потом смирились». Сработало и традиционное крестьянское отношение к действиям власти как стихийному бедствию, которое нужно просто пережить.

Представление о крестьянском несогласии с политикой власти дают, в частности, суждения о том, против кого была направлена «кулацкая» операция 1937—1938 гг.: «Позабирали тех, которые были побоевее, поразвитее остальных. Умных людей забирали потому, чтобы от них не было никакой агитации против власти». Сталинская эпоха приучила крестьян «не рассуждать про большую власть» — «молчать». Но время меняется: сейчас «хоть во весь голос кричи, никто тебе ничего не скажет»; «Это сейчас говорят про руководителей все что угодно. И им почему-то за это ничего не бывает. А тогда боялись. О! Как люди боялись! Вот поэтому и была дисциплина». Народные попытки реванша в отношении власти выражали в XX в. такие виды фольклора, как частушки и анекдоты, а также слухи.

Таким образом, воспоминания о репрессивной функции власти выводят на тот сегмент памяти, который выражает примирение с властью и с организованными ею колхозами. В основе отмеченных представлений лежит присущее крестьянам понимание своего зависимого положения, умение адаптироваться к нему и извлекать из него пользу. Житель поволжского села (Саратовская область), вспоминал своего отца, утверждавшего: «Какая бы власть не была, повинуйся ей. Всякая власть посылается Богом. Любая власть — это насилие».

Память демонстрирует также традиционную готовность крестьянства быть в стороне от власти. Многообразная гамма чувств, выражающих восприятие крестьянами власти, передана в рассказе N (Кемеровская область): «Помню, что к новой власти отец относился почтительно, но с опаской и недоверием. Он старался отгородиться от внешней жизни, связанной с этой властью. Но это получалось с трудом. У нас все так к властям относились»238.

Крестьянская история, даже будучи вмонтированной в отношения с властью — это жизнь сообщества, в основе которой — привычное: «сеем, пашем, страдуем»; «вот так и жили, работали, не покладая рук…»; «продолжаем трудиться». Старшее поколение крестьян своими свидетельствами, записанными в 1970—1980-е гг. утверждало: «Теперь, спасибо советской власти, 20 рублей дают — и живешь. А не давали бы — и тоже жили б». Поэтому сформулированное в письме анонимного автора в «Крестьянскую газету» в середине 1920-х гг. кредо «все равно, какая бы власть ни была, нам крестьянам пахать», сохраняло свою силу сквозь десятилетия, хотя в позднесоветской и постсоветской деревне число тех, кто готов пахать в прямом и переносном смысле значительно сократилось.

Нередко крестьянские мемораты, хотя и охватывают собой значительный по времени период, даже не упоминают ведущих политических фигур российской/советской истории. Таковы, например, «Записки» сибирского крестьянина В. А. Плотникова239, в которых помнятся многочисленные и разнообразные «укусы власти» (выражение Н. Н. Козловой), будь то продразверстка, свертывание рынка, налоги на крестьянское хозяйство, несправедливость при назначении пенсий. Для Плотникова история — не смена политических лидеров, а собственная жизнь, тонус и хронология которой держится на том, высок или низок урожай хлеба, достаточно ли денег, есть ли силы, весел или тяжел труд. Находящиеся у власти заслуживают забвения. Например, 1953 год вошел в его память не смертью «вождя всех народов» как таковой, а связанными с ней экономическим послаблениями для крестьянского двора.

Вспоминая о прошлом, сибирская крестьянка N выбирала точкой отсчета отношения «крестьянство — власть», отмечает их цикличность по принципу «кнута и пряника»240. Власти и их смена — это одна сфера, крестьянская жизнь с ее рыночными интересами вращается по другой орбите, хотя они пересекаются. Но в целом «…нам не до власти было. Мы ею не интересовались. Нас земля к себе просила. Мы на ней с утра до ночи трудились. Она нам хороший урожай давала». Значительное число подобных циклов в течение девяти десятков лет жизни самой N принесло ей в итоге право и роскошь оставаться в стороне от политики: «За властью я не слежу. Знаю Президента. Мне и достаточно. А что там власть делает. Это она себе проблемы наживает»241. Характерен и записанный на вятской земле устный рассказ. В нем собственная жизнь человека обозначена как сопряжение с ведущими политическими акторами. По отзывам «простой» крестьянки, «пережила столько я правителей. Родилась я при Миколе, и сколько много их сменилось с тех пор. Все пережила: и революцию, и гражданскую войну, и Отечественную войну». В этом признании, впрочем, заключена обычная жизненная мудрость: сменяющих друг друга «правителей» много, жизнь конкретного человека — единственна и неповторима. Этому «времени власти» противопоставлено «крестьянское время», ориентированное на землю, которая «для крестьян раньше дороже золота была»242.

Мнение «нам не до политики, нам работать надо» сохраняется в современной деревне, хотя, возможно, в нем заложен и элемент превосходства, и утилитаризма, и двойного стандарта. Память о раскрестьянивании сочетается с памятью о преодолении ее статусной неполноценности, о государственной поддержке деревни и ее приближении к городу — хотя бы на уровне потребительских стандартов.

Важная черта крестьянской памяти — способность даже в самых тяжелых временах находить что-то хорошее. При Сталине — порядок и дисциплина, при Брежневе — сытая жизнь, социальная защищенность, жизнерадостность, доверие между людьми. И, конечно, уверенность, что при любой власти «можно жить», но это «как сумеешь». Властному умению «нажимать» или «давить» крестьянство противопоставляет собственное умение как минимум «выжить», как максимум — просто «жить». В этом заложен прагматический подход к власти. Не случайна ностальгия современной деревни по 1960—1980-м гг., когда «власть сама жила, и давала жить другим». Именно подобное умение крестьян адаптироваться к самым неблагоприятным условиям жизни и есть, как отмечал И. Е. Штейнберг, и есть то самое «оружие слабых»243.

Проводимый с 1999 г. обществом «Мемориал» Всероссийский исторический конкурс работ старшеклассников «Человек в истории. Россия — XX век», более трети участников которого — сельские школьники, показывает, что старшие поколения передают младшему, прежде всего, память о насыщенной репрессиями повседневности244. Однако и в такой повседневности видится то, что выходит за пределы образа «века-волкодава» — мудрость ежедневного проживания жизни, жизни как долга человека перед собой, своими предками и потомками.

Крестьянством конструируется такой образ прошлого, в котором основной пласт включает травмирующий опыт отношений с властью, историю раскрестьянивания. Подобного рода мемориализация прошлого одновременно является и реакцией на раскрестьянивание: она удерживает значимые для сельской общности социокультурные деревенские образцы.



Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   97


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница