Рассказы и повести Бумбараш Василий Крюков Военная тайна Голиков Аркадий из Арзамаса Голубая чашка Горячий камень



Дата05.01.2018
Размер16.2 Mb.
ТипРассказ

Аркадий Гайдар.

Рассказы и повести


Бумбараш

Василий Крюков

Военная тайна

Голиков Аркадий из Арзамаса

Голубая чашка

Горячий камень

Дальние страны

Дым в лесу

Жизнь ни во что

Клятва Тимура

Комендант снежной крепости

На графских развалинах

Обыкновенная биография

Прохожий


Пусть светит

Р.В.С.


СКАЗКА ПРО ВОЕННУЮ ТАЙНУ, МАЛЬЧИША-КИБАЛЬЧИША И ЕГО ТВЕРДОЕ СЛОВО

Статьи 1941-го года

Статьи и публицистика

Судьба барабанщика

ТИМУР И ЕГО КОМАНДА

Фронтовые очерки

Четвертый блиндаж

Чук и гек

Школа

Аркадий Гайдар.

Бумбараш
(Талисман)
Повесть

---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
Бумбараш солдатом воевал с Австрией и попал в плен. Вскоре война

окончилась. Пленных разменяли, и поехал Бумбараш домой, в Россию. На десятые

сутки, сидя на крыше товарного вагона, весело подкатил Бумбараш к родному

краю.


Не был Бумбараш дома три года и теперь возвращался с подарками. Вез он

полпуда сахару, три пачки светлого офицерского табаку и четыре новых

полотнища от зеленой солдатской палатки.

Слез Бумбараш на знакомой станции. Кругом шум, гам, болтаются флаги.

Бродят солдаты. Ведут арестованных матросы. Пыхтит кипятильник. Хрипит из

агитбудки облезлый граммофон.

И, стоя на грязном перроне, улыбается какая-то девчонка в кожаной

тужурке, с наганом у пояса и с красной повязкой на рукаве.

Мать честная! Гремит революция!

Очутившись на привокзальной площади, похожей теперь на цыганский табор,

Бумбараш осмотрелся - нет ли среди всей этой прорвы земляков или знакомых.

Он переходил от костра к костру; заглядывал в шалаши, под груженные

всяким барахлом телеги, и наконец за углом кирпичного сарая, возле мусорной

ямы, он натолкнулся на старую дуру - нищенку Бабуниху.

Бабуниха сидела на груде битых кирпичей. В руках она держала кусок

колбасы, на коленях у нее лежал большой ломоть белого хлеба.

"Эге! - подумал изголодавшийся Бумбараш. - Если здесь нищим подают

колбасою, то жизнь у вас, вижу, не совсем плохая".

- Здравствуйте, бабуня, - сказал Бумбараш. - Дай бог на здоровье

доброго аппетиту! Что же вы глаза выпучили, или не признаете?

- Семен Бумбараш, - равнодушно ответила старуха. - Говорили - убит, ан

живой. Что везешь? Подай, Семен, Христа ради... - И старуха протянула

заграбастую руку к его сумке.

- Бог подаст, - отодвигая сумку, ответил Бумбараш. [Ишь ты, как колбасу

в мешок тыркнула.] - Нету там ничего, бабуня. Сами знаете... что у солдата?

Ремень, бритва, шило да мыло. Вы мне скажите, брат Василий жив ли?.. Здоров?

Курнаковы как?.. Иван, Яков?.. Варвара как? Ну, Варька... Гордеева?

- А не подашь, так и бог с тобой, - все так же равнодушно ответила

старуха. - Брат твой по тебе давно панихиду отслужил, а Варвара... Варька

твоя в монастырь не пошла... Лежа-ал бы! - протяжно и сердито добавила

старуха и ткнула пальцем Бумбарашу в грудь - А то нет!.. Поднялся!..

Беспокойный!

- Слушайте, бабуня, - вскидывая сумку, ответил озадаченный Бумбараш, -

помнится мне, что дьячок вам однажды поломал уже ребра, когда вы слезали с

чужого чердака. Но... бог с вами! Я добрый.

И, плюнув, Бумбараш отошел, будучи все же обеспокоен ее непонятными

словами, ибо он уже давно замечал, что эта проклятая Бабуниха вовсе не так

глупа, какой прикидывается.

x x x
До села, до Михеева, оставалось еще двадцать три версты.

Попутчиков не было. Наоборот, оттуда, с запада, подъезжали к станции

все новые и новые подводы с беженцами.

Говорили, что банда полковника Тургачева и полторы сотни казаков идут

напролом через Россошанск, чтобы соединиться с чехами.

Говорили о каком-то бешеном атамане Долгунце, который разбил

Семикрутский спиртзавод, ограбил монастырь, взорвал зачем-то плотину,

затопил каменоломни. Рубит головы направо и налево. И выдает себя за внука

Стеньки Разина.

"Хоть за самого черта! - решил Бумбараш. - А сидеть и ждать мне здесь

нечего".

Верст пять он прокатил на грузовой машине, которая помчалась в

Россошанск забирать позабытые бочонки с бензином.

У опушки, на перекрестке, он выбросил сумку и выскочил сам.

Подпрыгивая на ухабах, отчаянная машина рванула дальше, а Бумбараш

остался один перед тем самым веселым лесом, который с детства был им исхожен

вдоль и поперек и который сейчас показался ему угрюмым и незнакомым.

Он прислушался. Где-то очень-очень далеко грохали орудия.

"А плевал я на красных, на белых и на зеленых!" - решил Бумбараш и,

стараясь думать о том, что он скоро будет дома, зашагал по притихшей лесной

дороге.

x x x
Смеркалось, а Бумбараш прошел всего только полпути. Но он не



беспокоился, так как знал, что уже неподалеку должна стоять изба кордонного

сторожа.


Навстречу Бумбарашу мчалась подвода. Лошадь неслась галопом. Мужик

правил. На возу сидели две бабы.

Бумбараш, выскочив из-за кустарника, закричал им, чтобы они

остановились. Но тут та баба, что была помоложе - рыжеволосая, без платка, -

вскинула ружье-двустволку и не раздумывая выстрелила.

Заряд дроби со свистом пронесся над головой Бумбараша. И Бумбараш с

проклятием отскочил за ствол дерева.

"Это не наши! - решил он, когда телега скрылась за поворотом. - Нашей

бабе куда!.. Вот проклятый характер! Это, наверно, с Мантуровских

каменоломен. Ишь ты, чертовка!.. Стреляет!"

Сумка натерла плечо, он вспотел, устал и проголодался. Он поднял палку

и свернул с дороги. Кордонная изба была рядом.

Миновав кустарник, он прошел через огород. Было тихо, и собаки не

лаяли. Бумбараш кашлянул и постучал о деревянный сруб колодца. Никто не

откликался.

Он подошел к крыльцу. Перед крыльцом валялась разбитая стеклянная

лампа, и трава пахла теплым керосином. Дверь была распахнута настежь.

Откуда-то из-за сарая с жалобным визгом вылетел черный лохматый щенок

и, кувыркаясь, подпрыгивая, кинулся Бумбарашу под ноги.

- Эк обрадовался! Эк завертелся! Да стой же ты, дурак! Ну, чего

пляшешь?

Бумбараш вошел в избу. Изба была пуста. Видно было, что покинули ее

совсем недавно и что хозяева собирались наспех.

В углу валялась разорванная перина. По полу были разбросаны листы

газет, книги; на столе лежала опрокинутая чернильница. Вся глиняная посуда в

беспорядке была свалена в кучу. Печь была еще теплая, и на шестке стояла

подернувшаяся салом миска со щами.

Бумбараш постоял, раздумывая, не лучше ли будет убраться отсюда

подальше.

Он заглянул в окно. Ночь надвигалась быстро, и небо заложили тучи. Он

отодвинул заслонку печки. Там торчала позабытая крынка топленого молока.

Тогда Бумбараш сбросил сумку и скинул шинель.

- Ну, ты, черный! - сказал он, подталкивая собачонку носком рыжего

сапога. - Раз хозяев нет, будем хозяйничать сами.

Он вынул из сумки ковригу хлеба, достал крынку молока и поставил на

стол миску со щами. Ложка у него была своя - серая, алюминиевая, вылитая из

головки шрапнельного снаряда.

- Ну, ты, черный! - пробормотал он, кидая собачонке кусок размоченного

в молоке хлеба. - Мы ни к кому не лезем, и к нам пусть никто не лезет тоже.

По крыше застучал дождь. Бумбараш захлопнул окно, запер на задвижку

дверь. Лег на рваную перину. Положил сумку под голову. Накрылся шинелью и

тотчас же уснул.

Черная собачонка вытащила из-под печки рваный башмак. Потрепала его

зубами, поворчала, уронила кочергу, испугалась и притихла, свернувшись у

Бумбараша в ногах.

x x x
Вероятно, потому, что в избе было тепло и тихо, потому, что не мозолило

бока жесткими досками вагонных нар и его не трясло, не дергало, не осыпало

пылью и не обжигало искрами паровозных топок, спал Бумбараш очень крепко.

И, когда наконец его разбудил собачий лай и быстрый стук в окошко, он

вскочил как ошалелый.

- Что надо? - заорал он таким голосом, как будто был здесь хозяином и

его сон потревожил назойливый нищий или непрошеный бродяга.

- Командир здесь? - раздался из-за окна нетерпеливый скрипучий голос.

- Здесь! Как же! - злобно ответил Бумбараш. - Что надо?

- Бумагу возьми! - и чья-то рука протянулась к окошку.

- Какую еще бумагу?

- А черт вас знает, какую еще бумагу! Приказано передать - и все дело!

- Давай, чтоб ты провалился! - нехотя ответил Бумбараш и, просунув руку

в фортку, получил измятый шершавый пакет. - Давай! Да проваливай!

- "Проваливай"! - передразнил его обиженный голос.

Потом затарахтела телега, и уже издалека Бумбараш услышал:

- Я вот скажу ему, что ты пьяный нарезался, лежишь и дрыхнешь. Я все

расскажу!

Бумбараш повертел пакет. Но ни свечки, ни лампы в избе не было.

- Носит вас по ночам! Не дадут человеку и выспаться! - проворчал

Бумбараш и цыкнул на собачонку, чтобы не гавкала.

Он зевнул, потянулся, по солдатской привычке сунул пакет за обшлаг

рукава шинели и снова завалился спать. Долго ворочался он, но теперь ему не

спалось.

В окошке уже брезжил рассвет, а вставать Бумбарашу не хотелось.

Он потянулся за махоркой, закурил, услышал, как под крышей застрекотали

сороки. И вдруг, как-то разом, очнулся. Он вспомнил, что до родного села, до

Михеева, осталось всего-навсего только десять коротких верст.

Он вскочил, сполоснул голову возле дождевой кадки и снял со стены

осколок зеркала.

Лицо свое ему не понравилось. Нос был обветренный, красный, щеки

шершавые и заросшие бурой щетиной. Кроме того, под левым глазом еще не

разошелся синяк. Это кованым каблуком ему подсадил в темноте отпускной

артиллерист, пробиравшийся через головы спящих к двери вагона.

- Морда такая, что волков пугать, - сознался Бумбараш. - А уезжал...

провожали... Эх, не то было...

Он утешил себя тем, что придет домой, выкупается, побреется и наденет

синие диагоналевые пиджак и брюки - те, что купил он, когда сватался к

Вареньке, как раз перед войной.

По привычке Бумбараш пошарил главами, не осталось ли в покинутой избе

чего-нибудь такого, что могло бы ему пригодиться. Забрал для раскурки лист

газетной бумаги, вынул из кочерги палку и вышел на дорогу.

"Изба, - думал он, - раз. Жениться - два. Лошадь с братом поделить -

три. А земля будет. Земли нынче много. Революция".

Занятый своими мыслями, он быстро отсчитывал версты, не обращая

внимания на черную собачонку, которая бежала за ним следом, тыча носом в

бахромчатую полу его пропахшей [дымом] шинели. Чему-то иногда улыбался. И

что-то веселое бормотал.

Часа через два он вышел из лесу и остановился перед мельничной

плотиной.

На кудрявых холмах, в дымке утреннего тумана, раскинулось село Михеево.

- Будьте здоровы! - приподымая серую папаху, поклонился Бумбараш. -

Провожали - плакали. Не виделись долго. Чем-то теперь встретите?

С любопытством осматривал Бумбараш знакомые улицы.

Мост через ручей провалился. Против трактира - новый колодец. У

Полуваловых перед избой раскинулся большой палисадник, а сарай и заборы

новые... На месте Фенькиной избы осталась одна закопченная труба - значит,

погорела.

Акации под церковной оградой, где часто сидел он когда-то с Варенькой,

сплошной стеной раздались вширь.

Бумбараш завернул за угол и [вытаращив глаза] остановился. Что такое?

Вот он, пожарный сарай. Вот она, изба Курнаковых. Вот он и братнин дом со

старой липой под окнами. Однако справа, рядом с братниным домом, ничего не

было.

Перед самой войной Бумбараш затеял раздел и начал строиться. Он



поставил пятистенный сруб и подвел его уже под крышу. Уходя в солдаты,

Бумбараш наказал брату, чтобы тот забил окна, двери, сохранил гвозди,

кирпич, стекла и присматривал, чтобы тес не растащили.

А сейчас не только тесу, но и самого сруба на месте не было. Да что там

сруба - даже того места! Как провалилось! И все кругом было засажено

картошкой.

Сердце вздрогнуло у Бумбараша, он покраснел и, не зная, что думать,

прибавил шагу.

Он распахнул дверь в избу и столкнулся с женой брата - Серафимой.

Серафима дико взвизгнула, уронила ведра и отскочила к окну.

- Семен! - пробормотала она. - Господи помилуй! Семен! - И она крепко

вцепилась рукой в скалку для теста, точно собираясь оглоушить Бумбараша.

Бумбараш попятился к порогу и наткнулся на подоспевшего брата Василия.

- Что это? Постой! Куда прешь? - закричал Василий и схватил Бумбараша

за плечи.

Бумбараш рванулся и отшвырнул Василия в угол.

- Чего кидаешься? - сердито спросил он. - Протри глаза тряпкой.

Здравствуйте!

- Семен! Вон оно что! - пробормотал, откашливаясь, Василий. - А я,

брат, тебя не того... Серафима! - заорал он на оцепеневшую бабу. - Уйми

ребят... Что же ты стоишь, как колода! Не видишь, что брат Семен приехал!

- Так тебя разве не убили? - сморщив веснушчатое лицо, плаксивым

голосом спросила Серафима и подошла к Бумбарашу обниматься.

- На полвершка промахнулись! - огрызнулся Бумбараш. - Одна орет, другой

- за шиворот. Ты бы еще с топором выскочил!

- Нет, ты... не подумай! - сдерживая кашель и торопливо отыскивая

что-то за зеркалом, оправдывался Василий. - Серафима, куда письмо задевали?

Говорил я тебе - спрячь. Голову оторву, если пропало.

- В комоде оно. От ребят схоронила. А то недавно Мишка квитанцию на

лампе сжег... У-у, проклятый! - выругалась она и треснула притихшего

толстопузого мальчишку по затылку.

- Нет, ты не подумай, - торопился [оправдываться] Василий. - Тут не то

что я... а кто хочешь!.. Мне староста... Как раз Гаврила Никитич, - сам

письмо принес. Смотрю - печать казенная. "Что же, - спрашиваю я, - за

письмо?" - "А то, что брат твой Семен, царство ему небесное, значит... на

поле битвы..."

- Как так на поле битвы! - возмутился Бумбараш. - Быть этого не

может...


- А вот и может! - протягивая Бумбарашу листок, сердито сказала

Серафима. - Да ты полегче хватай! Бумага тонкая - гляди, изорвешь.

И точно: канцелярия 7-й роты 120-го Белгородского полка сообщала о том,

что рядовой Семен Бумбараш в ночь на восемнадцатое мая убит и похоронен в

братской могиле.

- Быть этого не может! - упрямо повторил Бумбараш. - Я - живой.

- Сами видим, что живой, - забирая письмо, всхлипнула Серафима. - У

меня, как я глянула, в глазах помутилось.

- Избу мою продали? - не глядя на брата, спросил Бумбараш. - Поспешили?

Василий кашлянул и молча развел руками.

- Чего же поспешили? - вступилась Серафима. - Раз убит, то жди не жди -

все равно мертвый. Да и за что продали! Нынче деньги какие? Солома. Гавриле

Полувалову и продали. Баню новую он ставил... сарай... Варька-то Гордеева за

него замуж вышла. Поплакала, поплакала да и вышла.

Бумбараш быстро отвернулся к окошку и полез в карман за табаком.

- О чем плакала? - помолчав немного, хрипло спросил он сквозь зубы.

- Известно о чем! О тебе плакала... А когда панихиду справляли, так и

вовсе ревмя ревела.

- Так вы и панихиду по мне отмахали? Весело!

- А то как же, - обидчиво ответила Серафима. - Что мы - хуже людей, что

ли? Порядок знаем.

- Вот он где у меня сидит, этот порядок! - показывая себе на шею,

вздохнул Бумбараш. И, глянув на свои заплатанные штаны цвета навозной жижи,

он спросил:

- Костюм мой... пиджак синий... брюки - надо думать, тоже продали?

- Зачем продали, - нехотя ответила Серафима. - Я его к пасхе Василию

обкоротила. Да и то сказать... материал - дрянь. Одна слава, что диагональ,

а раз постирала - он и вылинял. Говорила я тебе тогда: купи костюм серый, а

ты - синий да синий. Вот тебе и синий!

Бумбараш достал пару белья, кусок мыла. Ребятишки с любопытством

поглядывали на его сумку.

Он дал им по куску сахару, и они тотчас же молча один за другим

повылетали за дверь.

Бумбараш вышел во двор и мимоходом заглянул в сарай. Там вместо

знакомого Бурого коня стояла понурая, вислоухая кобылка.

"А где Бурый?" - хотел было спросить он, но раздумал, махнул рукой и

прямо через огороды пошел на спуск к речке.

x x x
Когда Бумбараш вернулся, то уже пыхтел самовар, шипела на сковородке

жирная яичница, на столе в голубой миске подрагивал коровий студень и стояла

большая пузатая бутылка с самогонкой.

Изба была прибрана. Серафима приоделась.

Умытые ребятишки весело болтали ногами, усевшись на кровати. И только

тот самый Мишка, который сжег квитанцию, как завороженный стоял в углу и не

спускал глаз с подвешенной на гвоздь Бумбарашевой сумки.

Вошел причесанный и подпоясанный Василий. Он держал нож и кусок

посоленного свиного сала.

Как-никак, а брата нужно было встретить не хуже, чем у людей. И

Серафима порядок знала.

В окошки уже заглядывали любопытные. В избу собирались соседи. А так

как делить им с Бумбарашем было нечего, то все ему были рады. Да к тому же

каждому было интересно, как же братья теперь будут рассчитываться.

- А я смотрю, кто это прет? Да прямо в сени, да прямо в избу, -

торопилась рассказать Серафима. - "Господи, думаю, что за напасть!" Мы и

панихиду отслужили, и поминки справили... Мишка недавно нашел где-то за

комодом фотографию и спрашивает: "Маманька, кто это?" - "А это, говорю, твой

покойный дядя Семен. Ты же, паршивец, весь портрет измуслякал и карандашом

исчиркал!"

- Будет тебе крутиться! - сказал жене Василий и взялся за бутылку. -

Как, значит, вернулся брат Семен в здравом благополучии, то за это и выпьем.

А тому писарю, что бумагу писал, башку расколотить мало. Замутил, запутал,

бумаге цена копейка, а теперь сами видите - вота, разделывайся как хочешь!

- Бумага казенная, - с беспокойством вставила Серафима. - На бумагу

тоже зря валить нечего.

Самогон обжег Бумбарашу горло. Не пил он давно, и хмель быстро ударил

ему в голову.

Он отвалил на блюдце две полные пригоршни сахару и распечатал пачку

светлого табаку.

Бабы охнули и зазвенели стаканами. Мужики крякнули и полезли в карманы

за бумагой.

В избе стало шумно и дымно.

А тут еще распахнулась дверь, вошел поп с дьячком и прямо от порога

рявкнул благодарственный молебен о благополучном Бумбараша возвращении.

- Варька Гордеева мимо окон в лавку пробежала... - раздвигая табуретки

и освобождая священнику место, вполголоса сообщила Серафима. - Сама бежит, а

глазами на окна зырк... зырк...

- А мне что? - не поворачиваясь, спросил Бумбараш и продолжал слушать

рассказ деда Николая {отца Серафимы. - Ред.}, который ездил на базар в

Семикрутово и видел, как атаман Долгунец разгонял мужской монастырь.

- ...Выстроил, значит, Долгунец монахов в линию и командует: "По

порядку номеров рассчитайся!" Они, конечно, монахи, к расчету непривычны,

потому что не солдаты... а дело божье. К тому же оробели, стоят и не

считаются... "Ах, вон что! Арихметику не знаете? Так я вас сейчас выучу!

Васька, тащи сюда ведерко с дегтем!"

На что ему этот деготь нужен был - не знаю. Однако как только монахи

услыхали, ну, думают, уж конечно, не для чего-либо хорошего. Догадались, что

с них надо, и стали выкликаться.

В аккурат сто двадцать человек вышло. Это окромя старых и убогих. Тех

он еще раньше взашей гнать велел.

"Ну, говорит, Васька, вот тебе славное воинство. Дай ты им по берданке.

Да чтобы за три дня они у тебя и штыком, и курком, и бонбою упражнялись. А

на четвертый день ударим в бой!"

Те, конечно, как услыхали такое, сразу и псалом царю Давиду затянули -

и в ноги. Только двое вышли. Один россошанский - булочника Федотова сын.

Морда - как тыква, сапогом волка зашибить может. Он еще, помнится, до

монашества квашню с тестом пуда на три мировому судье на голову надел... А

другой - тощий такой, лицо господское, видать - не из наших.

Долгунец велит: "А подайте им коней!" Гаврилка как сел, так и конь под

ним аж придыхнул. А другой подобрал рясу да как скочит в седло, чуть только

стремя коснулся.

Тогда Долгунец и говорит: "Васька, таких нам надо! Выдай им снаряжение,

а рясы пусть не снимают... А вы, божьи молители, - это он на остальных, -

поднимайтесь да скачите отсюда куда глаза глядят. Кого на дороге встречу -

трогать не буду. А если кого другой раз в монастыре застану - на колокольню

загоню и велю прыгать... Васька, вынь часы, сядь у пулемета. И как пройдет

три минуты пять секунд - дуй вовсю по тем, кто не ускачет".

А Васька - скаженный такой, проворный, как сатана, - часы вынул да

шасть к пулемету.

Так что было-то! Как рванули табуном монахи. До часовни Николы Спаса

одним духом домчали, а там за угол да врассыпную...

Монахов Бумбараш и сам недолюбливал. И рассказ этот ему понравился.

Однако он не мог понять, что же этому Долгунцу надо и за кого он воюет.

- Натуральный разбойник! - объяснил Бумбарашу священник. - Бога нет,

совести нет. Белых ему не надо, на красных он в обиде. Разбойник, и повадки

все разбойничьи. Заскочил в усадьбу к семикрутовскому управляющему. Обобрал

все дочиста, а самого-то с женою, с Дарьей Михайловной, в одном исподнем

оставил и говорит: "Изгоняю вас, как господь Адама и Еву из рая. Идите и

добывайте в поте лица хлеб свой насущный... Васька, стань у врат, как

архангел, и проводи с честью". Васька, конечно, - тьфу, мерзость! - шинель

крылами растопырил и машет, и машет и пляшет, а сам поет матерное. В одной

руке у него пистолет, в другой - сабля. Ну те, конечно, - что будешь делать?

- так в исподнем и пошли.

- У Адама и Евы хоть вид был! - вставил охмелевший дед Николай. - А это

же люди в теле. Срамота!

И этот рассказ Бумбарашу понравился, однако он опять-таки не понял,

куда этот Долгунец гнет и что ему надо. Мимо окон рысцой проскакали пятеро

всадников. Одежа вольная, сабель нет, но за плечами винтовки.

- Это красавинские... - объяснил Бумбарашу священник. - Самоохрана

называется. Молодцы парни! И у нас тоже есть. Гаврила Полувалов за главного.

К нему, должно, и поехали.

- Руки и ноги им поотрывать надо! - неожиданно выкрикнул охмелевший дед

Николай. - Ишь что сукины дети затеяли...

- Молчал бы, старый пес!.. - огрызнулся кто-то.

- А что молчать? - поддержал деда щуплый, кривой на один глаз дьячок. -

Да и вы-то, батюшка: говорить говорите, а к чему это - неизвестно. Наше дело

- раздувай кадило и звони к обедне. Помилуй, мол, нас, господи. А вы вон

что!


Надвигалась ссора. В избе переглянулись. Василий поспешно взялся за

бутылку. Звякнули стаканы. Кругом зачихали, закашляли. Разговор оборвался.

- Яшка Курнаков идет, - пробормотала Серафима. - Принесло черта...

Быстро в избу вошел высокий парень в заплатанной голубой рубашке. На

нем были потертые галифе, заправленные в сапоги. Смуглое, как у цыгана, лицо

его было выбрито. Кепка сдвинута на затылок. Левая рука наспех завязана

тряпицей.

- Семка! - засмеялся он и крепко обнял Бумбараша. - Ах, ты черт

бессмертный! А я сижу наверху, крышу перебираю. Идет Варька. Я смотрю на

нее. "Семен, говорит, вернулся". Я ей: "Что ты, дура!.." Она - креститься. Я

рванулся. А крыша, дрянь, гниль, как подо мной хрустнет, так я на чердак

пролетел.

Мать из избы выскочила.

- Что ты, - кричит, - дьявол! Потолок проломишь...

Я схватил тряпку, замотал руку да сюда...

- Эк тебя задергало! - сердито сказала Серафима. - Батюшке локтем в ухо

заехал. Да не тряси стол-то! Еще самовар опрокинешь...

Священник, и без этого обиженный грубыми словами кривого дьячка,

поднялся, перекрестился, и за ним один по одному поднялись и остальные.

Когда изба опустела, Яшка Курнаков схватил Бумбараша за руку и потащил

во двор. Мимо огорода прошли они к обрыву над рекой. Там, в копне на

лужайке, где еще мальчишками прятались, поедая ворованный горох, огурцы и

морковку, остановились они и сели.

x x x
Бумбараш рассказывал про свои беды, а Яшка его утешал:

- Придет пора - будет жена, будет изба! Дворец построим с балконом, с

фонтанами! А Варьке голову ты не путай - раз отрублено, значит, отрезано. За

тебя она теперь не пойдет. А чуть что Гаврилка узнает, он ее живо скрутит.

Он теперь в силе. Видал, верховые к нему поскакали?

- Охрана?

- Банду собирают. Я все вижу. Это только одна комедия, что охрана. На

прошлой неделе под мостом в овраге упродкомиссара нашли: лежит - пуля в

спину. Недавно у мельницы Ваську Куликова, матроса, из воды мертвого

вытащили, мне и то ночью через окно кто-то из винтовки как саданет! Пуля

мимо башки жикнула! Посуду на полке - вдрызг, и через стену - навылет. Скоро

хлебную разверстку сдавать. Ну вот и заворочались.

- А красные что? Они где заняты?

- А у красных своя беда. На Дону - Корнилов. Под Казанью - чехи.

Яшка зажмурился. Точно подыскивая трудные слова, он облизал губы,

пощелкал пальцем и вдруг напрямик предложил:

- Знаешь, Семен! Давай, друг, двинем в тобой в Красную Армию.

- Еще что! - с недоумением взглянул на Яшку озадаченный Бумбараш. - Да

ты, парень, в уме ли?

- А чего дожидаться? - быстро заговорил Яшка. - Ну, ладно, не сейчас.

Ты отдохни дней пяток-неделю. А потом возьмем да и двинем. Нас тут еще

трое-четверо наберется: Кудрявцев Володька, Шурка Плюснин, Башмаковы братья.

Я уже все надумал. У Шурки берданка есть. У меня бомба спрятана - тут на

станции братишка у одного солдата за бутылку молока выменял. Ему рыбу

глушить, а я забрал... Ночью подберемся, охрану разоружим, да и айда с

винтовками.

От таких сумасшедших слов у Бумбараша даже хмель из головы вылетел. Он

поглядел на Яшку - не смеется ли? Но Яшка теперь не смеялся. Смуглое лицо

его горело и нахмуренный лоб был влажен.

- Так... так... - растерянно пробормотал Бумбараш. - Это, значит, из

квашни да в печь, из горшка да в миску. Жарили меня, парили, а теперь -

кушайте на здоровье! Да за каким чертом мне все это сдалось?

- Как - за чертом? Чехи прут! Белые лезут! Значит, сидеть и дожидаться?

- И Яшка недоуменно дернул плечами.

- Мне ничего этого не надо, - упрямо ответил Бумбараш. - Я жить хочу...

- Он жить хочет! - хлопнув руками о свои колени, воскликнул Яшка. -

Видали умника! Он жить хочет! Ему жена, изба, курятина, поросятина. А нам,

видите ли, помирать охота. Прямо хоть сейчас копай могилы - сами с песнями

прыгать будем... Жить всем охота. Гаврилке Полувалову тоже! Да еще как жить!

Чтобы нам вершки, а ему корешки. А ты давай, чтобы жить было всем весело!

- Не будет этого никогда, - хмуро ответил Бумбараш. - Как это - чтобы

всем? Не было этого и не будет.

- Да будет, будет! - почти крикнул Яшка и рассмеялся. - Я тебе говорю -

дворец построим, с фонтанами. На балконе чай с лимоном пить будешь. Жену

тебе сосватаем... Красавицу! Надоест по-русски - по-немецки с ней говорить

будешь. Ты, поди, в плену наловчился. Подойдешь и скажешь... как это там

по-ихнему? Тлям... Блям. Флям: "Дай-ка я тебя, Машенька, поцелую"... Как -

не будет? Погоди, дай срок, все будет.

Яшка умолк. Цыганское лицо его вдруг покривилось, как будто бы в рот

ему попало что-то горькое. Он тронул Бумбараша за рукав и сказал:

- Позавчера на кордоне сторожа Андрея Алексеевича убить хотели. Не

успели. В окно выпрыгнул. Ты мимо сторожки проходил, не заглянул ли?

- Заглянул, - ответил Бумбараш. - Изба брошена. Пусто!

Он хотел было рассказать о ночном случае, но запнулся и почему-то не

сказал.


- Значит, скрылся... - задумчиво проговорил Яшка. - А оставаться ему

там нельзя было. Он партийный...

Яшка хотел что-то добавить, но тоже запнулся И смолчал. Разговор после

этого не вязался.

- Ты подумай все-таки! - посоветовал Яшка. - Сам увидишь: как ни

вихляй, а выбирать надо. А к Варьке смотри не ходи, как друг советую. Да! -

Яшка виновато замялся. - Ты смотри, конечно, не того... помалкивай...

- Мое дело - сторона, - ответил огорченный Бумбараш. - Я разве против?

Я только говорю - сторона, мол, мое дело.

- "Сторона ль моя сторонушка! Э-эх, широ-окая, раздо-ольная..." -

укоризненно покачивая головой, потихоньку пропел Яшка. - Ну вставай,

пролетарий! - опять рассмеявшись, скомандовал он [самому себе] и одним

толчком вскочил с травы на ноги.

x x x
Однако Бумбараш Яшкиного совета не послушался и в тот же вечер попер к

Вареньке.

Вернувшись домой, чтобы отряхнуться от невеселых мыслей, он допил

оставшиеся полбутылки самогона. После этого он сразу повеселел, подобрел,

роздал ребятишкам еще по куску сахару, которые, впрочем, Серафима тотчас же

у всех поотнимала, и подумал, что вовсе ничего плохого в том, что он зайдет

к Вареньке, не будет. Он даже может зайти и не к ней, а к Гаврилке

Полувалову. Дружбы у них меж собой, правда, не было, однако же были они

почти соседи да и в солдаты призывались вместе. Только Бумбараш скоро попал

в маршевую, а Гаврилке повезло, и он зацепился младшим писарем при воинском

начальнике.

Бумбараш побрился, оцарапал щеку, потер палец о печку, замазал мелом

синяк под глазом и, почистив веником сапоги, вышел на улицу.

У ворот полуваловского дома хрустели овсом оседланные кони. Бумбараш

заколебался: не подождать ли, пока эта кавалерия уедет восвояси? Но, услыхав

через дверь знакомый Варенькин голос, он привычным жестом провел рукой по

ремню, одернул гимнастерку и вошел на крыльцо.

В избе за столом сидели шестеро. В углу под образами стояли винтовки,

на стене висела ободранная полицейская шашка - должно быть, Гаврилкина.

"Эк его разнесло! - подумал Бумбараш. - А усы-то отпустил, как у

казака".


Увидав Бумбараша, Варенька, которая раздувала Гаврилкиным сапогом

ведерный самовар, не сдержавшись, вскрикнула и быстро закрыла глаза ладонью,

притворившись, что искра попала ей в лицо.

Гаврила Полувалов посмотрел на нее искоса. Обмануть его было трудно.

Однако он не моргнул и глазом.

- Заходи, коли вошел! - предложил он. - Что же стоишь? Садись. Пей чай

- вино выпили.

Варенька вытерла сапог тряпкой, подала его мужу. С Бумбарашем

поздоровалась, но в лицо ему не посмотрела.

"Похудела! Похорошела! Эх, золото!" - не чувствуя к Вареньке никакой

злобы, подумал Бумбараш.

Но молчать и глядеть на нее было неудобно. И он нехотя стал отвечать на

вопросы, где был, как жил, что видел и как вернулся.

- Лучше было тебе и вовсе не ворочаться, - сказал Полувалов. - Такой

вокруг развал, разгром, что и глядеть тошно. - И, пытливо уставившись на

Бумбараша, он спросил! - С Яшкой Курнаковым видался? Он, собачья душа,

поди-ка, тебе все уже расписал?

- Что Яшка! - уклончиво ответил Бумбараш. - Я и сам все вижу.

- А что ты видишь? - насторожившись, спросил Полувалов. - Варвара,

глянь-ка там за шкафом, не осталось ли чего в бутылке? Дай-ка, мы с ним за

встречу выпьем.

Пить Бумбараш уже не хотел, но, чтобы задержаться в избе подольше, он

выпил.

Красавинские охранники, не разгадав еще, что Бумбараш за человек и как



при нем держаться, сидели молча.

- Дак что же ты видишь? - продолжал Полувалов. - Говори, послушаем.

Мы-то тут ходим, тычемся носом, как слепые. А тебе со стороны, может, и

виднее...

- Что Яшка! - опять уклонился от вопроса осторожный Бумбараш. - У Яшки

- свое, а у тебя - свое.

- Что же это у меня за "свое"? - враждебно спросил Полувалов, отыскав в

словах Бумбараша вовсе не тот смысл, что Бумбараш вкладывал. - Что мне

"свое"? Своего мне и так хватит. Я за всех вас, подлецы, стараюсь... У-у,

погань! - скрипнув зубами, пробормотал он и смачно сплюнул, вероятно, опять

вспомнив ненавистного Яшку.

"Нет, ты не слепой тычешься! - глянув на перекосившееся Гаврилкино лицо

и вспомнив рассказ Яшки о пуле, пробившей окошко, подумал Бумбараш. - Таким

слепцам на пустой дороге не попадайся!"

- Гаврила Петрович! - закричал снаружи бабий голос. - Беги-ка скорей в

волсовет, там какая-то бумага пришла. Тебя ищут.

- Пропасти на них нет! То-то Гаврила Петрович да Гаврила Петрович! А

чуть что - все в кусты! А в ответе опять один Гаврила Петрович... Идем! -

поднимаясь с лавки, сказал он Бумбарашу. - Теперь не дождешься... я долго...

- И, пропустив Бумбараша в сени, он, обернувшись к охранникам, сказал

вполголоса: - А вы подождите. Что там за бумага? Я - скоро.

x x x
Только что Полувалов скрылся за углом, как Бумбараш быстро шмыгнул

через калитку во двор, а оттуда - через коровник в сад, что раскинулся над

оврагом.


Ждать ему пришлось недолго. Варенька стояла рядом и с испугом глядела

ему в лицо.

- Ты что, Семен? - вздрагивающим шепотом спросила она. - Ты уходи.

- Сейчас уйду, - сжимая ее похолодевшую руку, ответил Бумбараш. - Как

живешь, Варенька?

- Как видишь! Так тебя не убили?..

- Бог миловал. Да, смотрю, напрасно... Горько мне, Варенька! Что же ты

поторопилась?

- Я не торопилась. А что было делать? Изба сгорела. Мать на пожаре

бревном зашибло... Тебя убили... Господи, да кто же это такое придумал, что

тебя убили! Уходи, Семен! В избе гости, мне идти надо...

- Сейчас уйду. Ты его любишь, Варенька?

- Не знаю. Страшный он. Беда будет... - бессвязно ответила Варенька. -

Беги, Семен, он сейчас вернется!

- Он не вернется. Он сказал, что долго.

- Нет, скоро! Я сама слышала! Он хитрый... господи! - с мукой в голосе

повторила Варенька. - Да кто же это такое придумал, что тебя убили!

Теплая слеза упала в темноте Бумбарашу на ладонь. Бумбараш покачнулся и

почувствовал, что голова его быстро пьянеет. Луна слепила ему глаза, и мимо

ушей свистел горячий ветер.

- Варенька! - сказал он, плохо соображая, что говорит. - Ты брось

его... Уйдем вместе.

- Полоумный! - отшатнулась Варенька. - Что ты мелешь? Как уйдем?

Куда?.. Под пулю?..

"И точно, куда уйдем? - подумал Бумбараш. - Уходить некуда..."

Варенька вырвалась и насторожилась.

- Беги, Семен! Кто-то идет! Сюда не приходи. Не надо!

Она отпрыгнула и скрылась за калиткой. Слышно было, как в коровнике

звякнули ведра, и Варенька поспешно вбежала на крыльцо.

Бумбараш стоял, опустив голову, и ничего не соображал.

На крыльце опять послышались шаги. Если бы Бумбараш не был пьян, если

бы он не был ослеплен луною и оглушен свистом ветра, то по тяжелому топоту

он сразу бы угадал, что это идет не Варенька - и не один, а двое.

Он шагнул к калитке и нарвался на Гаврилку Полувалова и старшого из

красавинской охраны, которые, чтобы их разговора никто не слыхал, шли в сад.

- Стой! - крикнул Гаврилка и схватил Бумбараша за рукав.

Бумбараш двинул Гаврилку коленом в живот, отскочил в кусты и тотчас же

получил сам тяжелый удар по голове - должно быть, железным кастетом.

Он зашатался... выровнялся, шагнул к оврагу... опять зашатался...

хватаясь за ветви, выпрямился, оступился и, цепляясь за колючки, покатился

под откос в овраг.

x x x
Очнулся он не сразу. Голова ныла. Лоб был мокрый - очевидно, в крови.

Где-то рядом журчал ручей, Но луна скрылась, и пробраться через колючки к

воде он не сумел. Кое-как выбрался он наверх и задами пошел к дому.

Через огород он вышел к себе во двор. Дома еще не спали. Он торкнулся -

дверь была заперта. Он подошел к окошку: в избе сидели Василий, Серафима и

ее отец - старик Николай. Говорили, очевидно, о нем - Бумбараше, - об избе,

о костюме и о лошади...

- Добрые люди! - говорила Серафима. - Да разве же мы виноваты? У нас

бумага.


- Печку растопить этой бумагой! А он скажет: "Вынь деньги да положь!" А

где их возьмешь, деньги? Продали, прожили...

- Господи, вот принесла нелегкая! Ему что - он один. Куда хочешь пошел

да нанялся. Хоть бы ты чего-нибудь, папанька, сказал, а то сидит бороду

чешет! Вино для людей поставили - ан, старый сыч, и навалился, и навалился!

Бумбараш постучал в окно. Разговор разом оборвался. Выскочила Серафима.

- Дай-ка мне воды умыться, - не выходя на свет, попросил Бумбараш.

- Ты заходи в избу, там умоешься.

- Дай, говорю, сюда! И захвати полотенце, - настойчиво повторил

Бумбараш.

- Давай полью! - сердито сказала Серафима, вынося полотенце и ковшик. -

Да куда ты прячешься? Подайся к свету... Батюшки! - тихо вскрикнула она,

рассмотрев на лбу Бумбараша струйку запекшейся крови. - Семен, кто это тебя?

- И, вдруг догадавшись, она спросила: - Ты у нее был? Гаврилка?..

- Серафима, - сказал Бумбараш, - я под окном все слышал... Вы с братом

будете ко мне хороши, и я к вам хорош... буду. Смотрите, чтоб никому ни

слова!.. Кинь мне что-нибудь на сеновале. Я там лягу.

- Да зайди хоть в избу!

- Не надо, - заматывая голову полотенцем, отказался Бумбараш. - А отцу

скажи - захмелел, мол, Семен и на сеновал спать пошел. А больше смотри

ничего...

x x x
На следующий день Бумбараш с сеновала не слазил. Если бы Гаврилка

Полувалов увидел его голову [то сразу догадался бы, кто это был вчера в

саду, и тогда], Вареньке пришлось бы плохо.

Бумбараш решил отлежаться, а наутро чуть свет уйти в Россошанск и там

переждать с недельку у дяди, который был жестянщиком.

Несколько раз с новостями прибегала на сеновал Серафима.

- Полувалов к окошку подходил, - сообщила она. - Тебя спрашивал. "Он,

говорю, на хутор к крестной пошел". - "Домой вечор от меня он не пьяный

воротился?" - "Да нет, говорю, как будто бы в себе. Поиграл на Васькиной

балалайке да и спать лег".

А на селе, Семен, что-то неспокойно. Охранники шмыгают туда-сюда. Люди

болтают, будто приказ вышел - охраны больше не нужно и винтовки сдать на

станцию. А Гаврилка будто бумагу эту скрывает. Кто их знает? Может быть, и

враки? Разве теперь разберешь...

После обеда Серафима появилась опять:

- Варьку у колодца встретила. Вдвоем мы были. Больше никого. Вытянула

она ведро да будто невзначай опрокинула. "Набирай, говорит, я передохну". А

сама стоит и смотрит и, видать, мучается, а спросить боится... Я ей говорю:

"Ты, Варвара, от меня не прячься... Семен дома. На сеновале лежит". У ней,

видать, дух захватило. "А что так?" - "Да голова у него малость побита и на

лбу ссадина. Тебя выдать боится". - "Серафима! - шепчет она, а сама чуть не

в слезы. - Христом богом тебя молю: скажи ты ему, чтобы схоронился он отсюда

подальше. Вижу я, что к худому идет дело".

Тут она замолчала, ведро из колодца тянет. Руки, вижу, дрожат, а сама

бормочет: "Пусть Семен Яшке Курнакову скажет: беги, мол, и ты, а то беда

будет..."

А что за беда, я так и недослышала. Схватила Варька ведра да домой,

чуть не бегом.

К вечеру Серафима рассказывала:

- Яшка Курнаков приходил. Тебя ищет. Я ему говорю: "Дома нету, кажись,

в рощу, на пасеку к крестному, пошел. Не знаю - вернется, не знаю - там

заночует... Яшка, - говорю ему, - ты берегись. Люди думают, как бы тебе от

Гаврилки плохо не было".

Как плюнет он на землю, сам озирается, а руку из кармана не вынимает.

"Ой, думаю, в кармане у тебя не семечки..."

- Яшке сказаться надо было, - подосадовал Бумбараш. - Если еще придет,

ты его сюда пошли.

- А кто тебя знает! Говорил - молчи, я всех и отваживаю. Оставь ты,

Семен, не путайся с ними!.. Я вот ему, паршивцу, я вот ему, негоднику! -

зашипела вдруг Серафима, увидав через щель крыши, что пузатый Мишка поймал

серого утенка и ловчится засунуть его в мыльное корыто. - И этот тебя весь

день тоже ищет, - тихонько рассмеялась Серафима. - "Где дядька? Дядька,

говорит, богатый, с сахаром". Ты будешь уходить, Семен, оставь сахару

сколько ни то. Сладкого-то у них давно и в помине нету.

- Ладно, ладно! - поморщился Бумбараш. - Вы только глядите

помалкивайте...

- Господи, что мы - чужие, что ли? Я уж, кажись, и так - как могила.

Перед тем как лечь спать, он захотел пить, но нечаянно опрокинул чашку

с квасом на сено. Спуститься вниз он не решился. В углу крыши зияла широкая

дыра, над которой раскинулись ветви густой яблони. Бумбараш встал, сорвал на

ощупь яблоко, сунул его в рот и раздвинул влажные листья.

Перед ним раскинулось звездное небо, - и среди бесчисленного множества

он теперь сразу нашел те три звезды, из-за которых он попал в плен, болел

тифом, цингою, потерял избу, костюм, коня и Вареньку...

Это случилось при отступлении от Ломбежа на Большую Мшанку.

Бумбараш заскочил в хату батальонного штаба, чтобы спросить вестовых,

куда, к черту, провалилась восьмая рота. Бородатый офицер, кажется

прапорщик, сидя на корточках, кидал в печку остатки бумаг и, чтобы быстрей

горели, ворошил их почерневшим клинком шашки.

Он всучил оторопевшему Бумбарашу перевязанный телефонным проводом

сверток, вывел на крыльцо и острием шашки показал на горизонт.

- Подними морду и смотри левее, - приказал он. - Иди до околицы, там

свернешь вон на эти три звезды: две рядом, одна ниже. Дальше идти прямо,

пока не наткнешься на саперный взвод у переправы. Там найдешь адъютанта

третьего батальона. Передашь сверток, возьмешь расписку и отдашь ее

командиру своей роты.

Бумбараш повторил приказ и, проклиная свою несчастную долю, которая

подтолкнула его заскочить в хату, попер полем, время от времени задирая

голову к небу.

Он был голоден, потому что шрапнельный снаряд разбил ротную кухню как

раз в ту минуту, когда кашевар отвинчивал крышку котла с горячими щами.

Но всего только час назад ему посчастливилось стянуть из чужой

каптерской повозки банку с консервами. Банка была без этикетки, и вместе с

голодом его одолевало любопытство - рыбные это консервы или мясные?

Выбравшись в поле, он опустился на траву, достал кусок кукурузного

хлеба, снял штык и пробил в жестяной крышке дырку. Чтобы не потерять ни

капли, он быстро опрокинул банку ко рту.

Липкая, едкая, пахнувшая бензином краска залила ему губы, ударила в нос

и обожгла язык. Отплевываясь и чертыхаясь, он вскочил и понесся отыскивать

воду.

Долго полоскал он рот, скреб язык ногтем, вытирал рукавом губы и жевал



траву.

Наконец, убедившись, что дочиста все равно не отмоешь, еще более

голодный и усталый, чем раньше, он зашагал по полю. Надо было торопиться.

Он поднял голову, разыскивая свои путеводные звезды, однако там, куда

он смотрел, их не было.

Он вертел голову направо-налево. Ему попадались созвездия,

раскинувшиеся и крючками, и хвостами, и ковшами, и крестом, и дыркою... Но

тех трех звезд - две рядом, одна пониже - он не мог разыскать никак. Тогда

он пошел наугад и через час нарвался в упор на головную заставу австрийской

колонны.


x x x
Бумбараш съел яблоко и взялся поправлять свое измятое логово. Глухой

взрыв ударил по ночной тишине.

Бумбараш вскочил на ноги.

"Бомба! - сразу же догадался он. - Для снаряда слабо, для винтовки

крепко. Кто бросает?.."

Почти следом раздались три-четыре выстрела. Потом стихло. Потом уже не

переставая, то приближаясь, то удаляясь, редкие выстрелы защелкали с разных

сторон.


"Чтоб вам и на том свете не было покою! - обозлился Бумбараш. - И когда

это все кончится!"

Он кинулся на сено, укрылся шинелью и решил назло спать, хотя бы на

улицах дрались в штыковую.

- Хватит! - бормотал он. - Я к вам не лезу. Отвоевался...

Однако для спанья время он выбрал плохое. Кто-то забежал во двор и

тихонько постучал в форточку. Вскоре на сеновал взобралась запыхавшаяся

Серафима.

- Семен! - позвала она. - Вставай, Семен! Скорее!

- Что надо? - огрызнулся Бумбараш. - Убирайтесь вы к черту! Я спать

хочу!

- Вставай, очумелая башка! - ахнула Серафима. - Слезай! Бери сумку.



Внизу Варька.

Одним махом Бумбараш слетел на кучу навоза, и тотчас же из темноты к

нему подскочила Варенька.

- Беги! - зашептала она. - Тебя ищут! Яшка Курнаков бросил бомбу.

Забрали три винтовки... Шурку Плюснина убили... Гаврилка думает, что ты с

ними заодно. Найдут - убьют!

- Погоди! - вскидывая сумку за плечи, пробормотал разгневанный

Бумбараш. - Я еще вернусь! Я ему убью! Дай только разобраться...

Выстрелы раздавались все ближе и ближе. Но стреляли, очевидно, наугад,

без толку.

- Ну, бог с тобой, уходи, уходи! - заторопила Серафима. - Мимо

воробьевской бани ступай, прямо через речку, вброд - там мелко.

- Через мельницу не ходи, - прошептала Варенька, - там наши... банда.

Пусти, Семен, теперь уже нечего!

Она вырвалась и убежала.

В избе захныкали потревоженные ребятишки.

Бумбараш выломал из плетня жердь и, не сказав ни слова, зашагал через

огородные грядки к спуску на речку.

Серафима перекрестилась и юркнула в избу.

Через минуту в окошко застучали. Серафима молчала. Тогда забарабанили

громче и загрохали прикладом в калитку.

Серафима с яростью распахнула окно и плюнула прямо кому-то в морду.

- Ах ты, бесстыжая рожа! - взвизгнула она на всю улицу. - Ты, Пашка,

чего безобразишь? С постели соскочить не дают! Мужик больной, детей до

смерти перепугали! Ты бы еще оглоблей в стену!.. Ну, чего надо? Нету,

говорю, Семена! Так вам с утра еще было и сказано. Идите ищите! Нам он и

самим как прошлогодний снег на голову... Да что ты мне своим ружьем в грудь

тычешь? Так я твоей пули и испугалась!

x x x
Проснулся Бумбараш под стогом сена верстах в десяти от Михеева и в

тридцати - от Россошанска.

Утро было теплое, солнечное. На речке гоготали гуси. Под горою, на

лугу, ворочалось коровье стадо.

По дороге тарахтели телеги, и с котомками за плечами шли мирные

путники.


И чудно было даже вспомнить и подумать, что по всей этой широкой,

спокойной земле, куда ни глянь, куда ни кинь, упрямо разгоралась тяжелая

война.

Бумбараш подошел к ручью, умылся, напился, а позавтракать решил в



деревне Катремушки, до которой оставалось уже недалеко.

И странное дело... Шагая по мягкой проселочной дороге, пропуская

обгонявшие его подводы, здороваясь с встречными незнакомыми пешеходами, под

лучами еще не жаркого солнца, под свист, треньканье и бренчанье лесных

пичужек, впервые ощутил Бумбараш совсем неведомое ему чувство -

безразличного покоя.

Впервые за долгие годы он ничего не ждал и сам знал точно, что и его

нигде не ждут тоже. Впервые он никуда не рвался, не торопился: ни с

винтовкой в атаку, ни с лопатой в окопы, ни с котелком к кухне, ни с

рапортом к взводному, ни с перевязкой в лазарет, ни с поезда на подводу, ни

с подводы на поезд. Все, на что он так надеялся и чего хотел, - не

случилось. А что должно было случиться впереди - этого он не знал. Потому

что не был он ни ясновидцем, ни пророком. Потому что из плена вернулся он

недавно и то, что вокруг него происходило, понимал еще плохо.

Вот почему, подбитый, небритый, одинокий, Бумбараш шагал ровно, глядел

если не весело, то спокойно и даже насвистывал, скривив губы, австрийскую

песенку о прекрасной герцогине, которая полюбила простого солдата.

x x x
На перекрестке, там, где дорога расходилась влево - на Семикрутово,

прямо - на Россошанск, вправо - к станции, - не доходя с версту до деревни

Катремушки, стояла на холме прямая, как мачта, спаленная молнией береза.

Береза была тонкая, гладкая, почти без сучьев, и было совсем непонятно,

как и зачем у самой обломанной вершины ее кто-то сидел.

- Эк куда тебя занесло! - останавливаясь возле дерева и задирая голову,

подивился Бумбараш. - Глядите, какой ворон-птица!..

То ли ветер качнул в это время надломленную вершину, то ли

"ворон-птица" не так повернулся, но только он по-человечьи вскрикнул, и

неподалеку от Бумбараша упал на траву железный молоток.

"Плохо твое дело! - подумал Бумбараш. - Эк тебя занесло! Теперь

возьми-ка, спускайся..."

- Дядька, здравствуй! - раздался сверху пронзительный голос. - Дядька,

подай мне молоток!

- Дура! - рассмеялся Бумбараш. - Что я тебе, обезьяна?

- Я бечевку спущу, а ты привяжи...

- Если бечевку, тогда дело другое, - согласился Бумбараш и, скинув

сумку, стал дожидаться.

Прошло несколько минут, пока бечевка с сучком на конце опустилась и

остановилась сажени за две до протянутой руки Бумбараша.

- Не хватает! - крикнул Бумбараш. - Спускай ниже.

- Сейчас, погоди. Надвяжу пояс.

Сучок опустился еще немного, но и этого было мало.

- Не хватает! - опять закричал Бумбараш. - Спускай ниже, а то уйду...

- Сейчас! - донесся встревоженный голос.

Видно было, как мальчуган, осторожно перехватываясь за корешки сучьев,

снял рубашку и надвязал пояс к рукаву.

- Все равно не хватает. Давай, что еще есть!

- Что же мне - штаны скидавать, что ли? - послышался сердитый ответ.

- Да ты давай сам подлезь маленько.

- Еще не было нужды!

Однако и на самом деле обидно было не достать конец бечевки, до которой

оставалось не больше чем два аршина.

Бумбараш скинул шинель и, вспомнив солдатскую гимнастику, полез вверх.

Сунув молоток в петлю, обдирая гимнастерку и руки, он соскользнул на

землю.

- Дядька, спасибо! - поблагодарили его сверху. - Куда уходишь? До



свиданья!..

Но Бумбараш не уходил еще никуда. Просто опасаясь, как бы сорвавшийся

молоток не брякнулся ему на голову, он отошел к опушке и сел на пенек,

собираясь посмотреть, чем же теперь все это дело кончится.

Видно было, как мальчишка прижимает телом вдоль ствола какой-то темный

жгут и как, раскачиваясь на ветру, он ловко орудует молотком.

Вот он забил последний гвоздь, торжествующе вскрикнув, опустил жгут, и

большое полотнище красного флага с треском взметнулось по ветру.

Зачем на перекрестке лесных дорог должен был торчать флаг - этого

Бумбараш не понял никак. Так же как не поняла, по-видимому, и проезжавшая на

возу баба, которая всплеснула руками и поспешно ударила вожжой по коняшке,

очевидно рассуждая, что раз тут затевается что-то непонятное, то лучше

убраться - от греха подальше.

Не дожидаясь, пока мальчишка слезет, Бумбараш двинул дальше и скоро

очутился в деревне Катремушки, которая, как он увидел, была занята отрядом

красноармейцев.

Красным Бумбараш ничего плохого не сделал, и потому он смело зашел в

дом, где жила знакомая старуха.

Но старуха эта, оказывается, давно померла, и дома была только рябая

баба - жена ее сына, которая занималась сейчас стиркой. Бумбараша она не

знала.

Он спросил у нее, можно ли остановиться и отдохнуть.



- Чай, хлеб, баба, твой, - сказал Бумбараш, - сахар мой, а пить будем

вместе.


Услыхав про сахар, баба вытерла о фартук мыльные руки и в

нерешительности остановилась.

- Уж не знаю как, - замялась она. - В горнице у меня какой-то начальник

стоит. Да и углей нет. Разве что лучиной?

- Эка беда - начальник! - возразил Бумбараш. - Что мне горница, я попью

и на кухне. А лучину наколоть долго ли? Это я и сам мигом.

- Уж не знаю как, - оглядывая с ног до головы грязного Бумбараша, все

еще колебалась баба. - Да ты, поди, и про сахар не врешь ли?

- Я вру? - доставая из сумки пригоршню и потряхивая ею на ладони,

возмутился Бумбараш. - Да мы, дорогая моя королева, внакладку пить будем!

Рябая баба рассмеялась и пошла за самоваром.

Вскоре нашлись и теплая вареная картошка, и хлеб, и молоко... Бумбараш

позавтракал, напился чаю и почувствовал, что его клонит ко сну.

В самом деле, всю ночь, мокрый и грязный, он был на ногах, заснул у

стога сена только под утро и спал мало.

"Торопиться некуда. Дай-ка я посплю, - решил он. - А пока сплю, пусть

баба выстирает гимнастерку и брюки. Хоть к дядьке приду человек человеком.

Да пускай заодно и воротник у шинели иглой прихватит, а то болтается, как у

богатого".

Он пообещал бабе десять кусков сахару, и она показала ему во дворе

плетеную клетушку с сеном.

- Тут и спи, - сказала она. - А в чем же ты спать тут будешь? Нагишом,

что ли?

- Давай поищи что-нибудь из старья мужниного. Спать - не на свадьбу.



Баба покачала головой. Долго рылась она в чулане. Наконец достала такую

рванину, что, разглядев ее на свету, и сама остановилась в раздумье.

- Уж не знаю, чего тебе. Разве вот это?

- Не нашла лучше! Пожадничала... - пробурчал Бумбараш, напяливая на

себя штаны и пиджак, до того изодранные, излохмаченные, что годились бы

разве только огородному пугалу.

- Экий ты стал красавец! - забирая одежду, рассмеялась баба. - Ложись

скорей, а то вон начальник идет. Глянет да испугается.

x x x
Спал Бумбараш долго. Когда он проснулся, то во дворе рябой бабы уже не

было. Рядом с клетушкой, у скамьи под яблоней, разговаривали двое - командир

и мальчишка.

- Дурак ты был, дураком и остался, - со сдержанной досадой говорил

командир. - Ну скажи: зачем тебя понесло на дерево и зачем ты приколотил

флаг? Вот прикажу сейчас красноармейцам, чтобы достали и сняли.

- Разве же кто долезет? - усмехнулся мальчишка. - Да им в жизнь никому

не долезть! Там наверху сучья хрупкие. Как брякнется, так и не встанет.

- Это уж не твоя забота. Раз я прикажу, значит, достанут... Ну что ты

тут вертишься? Добро бы, какой сирота был. Иди домой! Ты думаешь, у нас все

гулянки? Вот пойдут бои, на что ты тогда нам сдался?

- Вот еще! Дали бы мне винтовку, и я бы с вами. Я смелый! Спросите у

Пашки из третьего взвода. Он говорит: "Дай-ка я над твоей головой раза три

из винтовки бахну - сразу штаны станут мокрые". А я говорю: "Хоть все пять,

пожалуй!" Стал я у стенки. Он раз - бабах! Два, три! А я стоял и даже не

моргнул глазом.

- Я вот ему покажу, сукину сыну! - рассердился командир. - Я ему дам

штук пять не в очередь! Тоже, балда, нашел дело!

- Наврал я про Пашку, - помолчав немного, ответил мальчуган. - Это я

вас хотел раззадорить. Думаю: может, разойдется. "Ах, скажет, была не была,

давай приму".

- Куда приму?

- Известно куда. К вам в отряд.

- Опять на колу мочала, начинай сначала. Меня твоя мать о чем просила?

"Гоните, говорит, его прочь, пусть лучше делом займется, а не шатается, как

безродный".

- Так ведь она же глупая, товарищ командир! Разве же ее переслушаешь?

- Это ты на родную мать-то... глупая? Хорош гусь! Пошел с моих глаз

долой! Слушать тебя и то противно.

- Конечно, глупая, - упрямо повторил мальчуган. - Недавно зашел к нам

на квартиру какой-то комиссар, что ли, а с ним девка с бумагами. "Сколько, -

спрашивает он, - детей? Да кто был муж? Да сколько денег получаешь?" А она

стоит и трясется. Я ей говорю: "Мама, ты чего трясешься? Это же советский".

Все равно трясется. А чего бояться! Вот вы, например, начальник, однако же я

стою и не боюсь.

- Послушай, ты, - помолчав немного, спросил командир, - как тебя зовут?

- Иртыш, - подсказал мальчик.

- Постой, почему же это Иртыш? Тебя как будто бы Иваном звали...

Ванькой...

- То поп назвал, - усмехнулся мальчишка. - А теперь не надо. Ванька! И

названье-то какое-то сопленосое. Иртыш лучше!

- Ну ладно, пусть Иртыш. Так вот что, Иртыш - смелая голова, в отряд я

тебя все равно не возьму. А вот, если хочешь сослужить нам службу, я тебе

дам пакет. Беги ты назад в Россошанск и передай его там военному комиссару.

- Да вы, поди, там напишете какую-нибудь ерунду. Так только, чтобы от

меня отделаться, - усомнился Иртыш. - А я и понесусь как дурак, язык

высунувши.

- Вот провалиться мне на этом месте, что не ерунду, - побожился

командир. - Так, значит, сделаешь?

- Ладно, - согласился Иртыш. - Только, если обманете, я вас все равно

найду. Стыдить буду.

Когда они ушли, заспанный Бумбараш вылез из своей берлоги, Надо думать,

что вид его был очень страшен, потому что, увидев его, бежавшие по двору

ребятишки с воем бросились врассыпную.

- Отоспался? - высовываясь из окна, спросила его рябая баба. - Заходи в

избу, щей налью. Мы отобелади.

Бумбараш сел за стол и вытащил свою ложку.

- Ушел командир? - спросил он, прислушиваясь к тиканью часов в горнице.

- Командир, я смотрю, у вас добрый.

- Добрый, - согласилась баба. И, зевнув, она добавила: - На кого как.

Вчера вечером у нас тут под оврагом шпиена одного расстреляли. Хлюпкий такой

шпиен, а в мешке три бомбы...

На кухню вошел красноармеец, но судя по нагану у пояса, тоже

какой-нибудь старшой.

- Командир здесь?

- Нету. Сказал, что скоро придет.

Красноармеец сел на лавку и внимательно посмотрел на хлебавшего щи

Бумбараша.

- Это что же, здешний? - не вытерпев, наконец спросил он.

- Нет. Прохожий, - ответила баба.

- А...

Опять посидели молча.



- А это чья? - спросил красноармеец, показывая на висевшую в углу

шинель.


- Моя шинель, - ответил Бумбараш. - А что надо?

- Ничего. Так спрашиваю.

Баба выдернула из стены иголку и сняла шинель, собираясь зашить

порванный воротник.

- Экая у тебя шинель поганая! - укоризненно сказала она, - выворачивая

грязные карманы и обшлага. - Такую шинель только перед порогом постлать на

подтирку... Это что у тебя за рукавом, бумага? Нужная?

Бумбараша передернуло. Это был тот самый пакет, который бог знает зачем

взял он от мужика ночью в кордонной избушке. А кому был этот пакет и что еще

в нем было написано - этого он так и не знал.

- Нет, - грубо ответил он. - Брось на растопку.

Красноармеец быстро поднял с шестка пакет и распечатал.

Лицо его сразу же покрылось потом, он читал про себя, по складам, не

переставая наблюдать за движениями Бумбараша и не спуская руки с

расстегнутой кобуры нагана.

- Поднимайся! - сказал он таким хриплым голосом, как будто бы его

Душили за горло.

Баба взвизгнула и уронила шинель. Бумбараш хотел было объяснить, кто он

и откуда, но красноармеец глядел на него глазами, горевшими такой дикой

ненавистью, что Бумбараш смолчал и решил, что лучше будет держать ответ

перед самим командиром.

Он взял сумку и, в чем был, так и пошел впереди вынувшего свой наган

конвоира, возбуждая всеобщий страх и любопытство.

У крыльца штаба была привязана верховая лошадь. На ступеньках,

облокотившись о винтовку, сидел молодой красноармеец.

- Проходи! - скомандовал конвоир Бумбарашу. - Встань, Совков, дай

дорогу!

- К командиру нельзя! - не поднимаясь, ответил красноармеец. - Командир



заперся с каким-то партийным. Видишь, лошадь...

- Сам ты лошадь! Видишь, дело важное!

- Ну иди, коли важное. Он тебе шею намылит.

Конвоир замялся.

- Совков, - сказал он, - покарауль-ка этого человека. А я зайду сам,

доложу. Да смотри, чтобы не убег.

- Пуля догонит, - самоуверенно ответил Совков. - Давай проходи. Да

глянь на часы - много ли время.

Не поворачивая головы, Бумбараш зорко осматривался. Ворота во двор

штаба были приоткрыты. Забора на той стороне не было, недалеко за баней

начинался кустарник, потом овражек, потом опять кустарники - уже до самого

леса.


"А кто его знает, - как еще рассудит командир? - с тревогой подумал

Бумбараш, вспомнив рассказ хозяйки о расстрелянном шпионе. - Да и пойди-ка

докажи ему, что пакет не твой. Доказать трудно... А пуля не догонит, - решил

он, приглядываясь к лицу красноармейца. - Не та у тебя, парень, ухватка!"

Он наклонил голову, поднес ладонь к глазам, как будто бы протирал веки,

и, вдруг выпрямившись, ударил красноармейца ногой в живот.

Научили Бумбараша австрийские пули и прыгать зайцем, и падать камнем, и

катиться под гору колобком, и, втискивая голову меж кочек, ползти ящерицей.

И оказался он под стеклом командирского бинокля уже возле самой опушки.

Видно было, как он остановился, поправил сумку и, пошатываясь, ушел в лес.

x x x
Опасаясь погони, он не пошел по Россошанской дороге и долго плутал по

лесу, пока не вышел на ту, что вела в Семикрутово.

Уже совсем стемнело. Через дыры его лохмотьев проникал сырой ветер. На

траву пала роса. Нужно было думать о ночлеге, о костре, а тут еще, как

нарочно, оказалось, что оставил он не только шинель, но и в кармане ее -

спички.


Он шел, зорко оглядываясь по сторонам - не попадется ли хотя бы стожок

сена, и вот заметил далеко, в стороне от дороги, мигающий огонек костра.

"Раз костер - значит, и люди", - раздумывал Бумбараш.

Однако, вспомнив, что за все последнее время, начиная от лесной

сторожки, каждая встреча приносила не одну, так другую беду, он решил

подобраться незаметно, чтобы узнать сначала, что там у костра за люди и чего

от них можно ожидать плохого.

Добравшись до мелкой дубовой поросли, он опустился на четвереньки и

вскоре подполз вплотную к костру, возле которого - как он разглядел теперь -

сидели два монаха.

"Семикрутовские! - решил Бумбараш. - От Долгунца бегают".

И он затих, прислушиваясь к их неторопливому разговору.

- Ты еще этого не помнишь, - говорил черный монах рыжему. - Был у нас

некогда пекарь - брат Симон. Человек, надо сказать, характера тихого, к

работе исправный, но пил.

- Помню я, - отозвался рыжебородый. - Он из просфорной два куля муки

стянул да осколок медного колокола цыганам продал.

- Эх, куда хватил! То был Симон-послушник, вор, бродяга! Его после,

говорят, в казанской тюрьме за разбой повесили... А этот Симон был уже в

летах, характера тихого, но, говорю, пил. Бывало, игумен, тогда еще отец

Макарий, ему скажет: "Симон, Симон! Почто пьешь? Терплю, терплю, а выгоню".

А брат Симон кроткий был. Как сейчас вот помню: стоит он пьяненький,

руки на животе вот так сложит, а в глазах мерцание... этакое сияние.

"Прости, говорит, отец игумен, к подвигу готовлюсь". А отец Макарий

характера был крутого. "Если, говорит, сукин сын, все у меня к подвигу через

пьянство будут готовиться, а не через пост и молитву, то мне возле трапезной

кабак открывать придется".

Рыжебородый монах ухмыльнулся, подвинул свои короткие ноги в лаптях к

огню и покачал плешивой, круглой, как тыква, головой.

- А ты не осуждай! - строго оборвал его рассказчик. - Ты раньше

послушай, что дальше было. Вот стоим мы единожды у малой вечерни с каноном.

Служба уже за середку перевалила: уже из часослова "Буди, господи, милость

твоя, яко же на тя уповаем" проскочили. Вдруг заходит брат Симон, видать -

выпивши, и становится тихо у правого крылоса.

А надо сказать, что крепко-накрепко было игуменом наказано, что если

брат Симон не в себе - не допускать в храм спервоначалу увещеванием, а ежели

не поможет, то гнать прямо под зад коленкой.

И как он смело через дверь прошел - уму непостижимо. А от крылоса гнать

его уже неудобно. Шум будет. Стою я и думаю: "Ну, господи, только бы еще не

облевал!"

А служба идет своим чередом. Только возгласили ирмос: "Ты же, Христос,

господь, ты же и сила моя", как наверху треснет, как крякнет! Стекла, как

дождь, на голову посыпались. А у нас снаружи на лесах каменщики работали.

Возьми леса да и рухни! Одно бревно, что под купол подводили, как грохнуло

через окно и повисло ни туда ни сюда. Висит, качается... Как раз над правым

приделом. А сорвется [а под ним икона] - все сокрушит вдрызг. Мы, братья,

конечно, кто куда, в стороны. Смалодушествовали...

Вдруг видим, брат Симон - к алтарю, да по царским вратам, с навеса на

карниз, да от того места, где нынче расписан сожской великомученицы Дарьи

лик, - и пошел, и пошел...

Карниз узкий - только разве кошке пробраться, а он лицом к стене

оборотился, руки расставил - в движениях легкость такая, как бы воспарение.

Сам поет: "Тебя, бога, славим". И пошел, и пошел... Господи! Смотрим - чудо

в яви: добрался он до окна, чуть бревно подтолкнул, оно и вывалилось наружу.

Постоял он, обернулся, видим - качается. Вдруг как взревет он не своим

голосом да как брякнется оттуда о пол! Тут он и богу душу отдал. Так потом

сколько верующих на леса к тому карнизу лазили! Один купец попытался. "Дай,

говорит, я ступлю". Ступил раз-два да на попятную... "Нет, говорит, бог меня

за плечи не держит... Аз есмь человек, но не обезьяна, а в цирке я не

обучался". Дал на свечи красненькую и пошел восвояси.

Рыжебородый опять покачал головой и усмехнулся.

- Чего же ты ухмыляешься? - сердито спросил черный.

- Да так... сияние... воспарение... Вот, думаю, заставил бы Долгунец

всех нас подряд с колокольни прыгать - поглядел бы я тогда, какое оно

бывает, воспарение... Господи, помилуй! Кто там?

Тут оба монаха враз обернулись, потому что из-за кустов выполз

лохматый, рваный, похожий на черта Бумбараш.

- Мир вам, - подвигаясь к костру, поздоровался Бумбараш. [Слышал я

нечаянно ваш рассказ. У нас на деревне в старину с цыганом тоже вроде этого

случилось.]

- И тебе тоже, - ответил рыжебородый. - Говори, чего надо? Если ничего,

то проваливай дальше.

- Земля широка, - подхватил другой. - Места много... а мы тебя к себе

не звали.

На коленях у рыжебородого лежал тяжелый посох, а рука черного очутилась

возле горящей с одного конца головешки.

- Мне ничего не надо, - злобно ответил Бумбараш. - Глядим мы с

товарищами - горит огонь. Говорят мне товарищи: "Пойди узнай, что там за

люди и что им здесь на нашей земле надо".

Монахи в замешательстве переглянулись.

- Садись, - поспешно освобождая место у костра, предложил чернобородый.

- А кто же твои товарищи и на чью землю мы попали?

Бумбараш усмехнулся. Он развязал сумку, достал оттуда позолоченную

пачку табаку - такого, какого давно в этих краях и в глаза не видали.

Свернул цигарку и только тогда неторопливо ответил:

- А земля эта вся на пять дорог - Россошанскую, Семикрутовскую,

Михеевскую, на Катремушки и до Мантуровских хуторов - дана во владение

нашему разбойничьему атаману, храброму Ивану Иванюку [над которым нет

другого начальника, кроме самого преславнейшего Долгунца].

Монахи еще в большем замешательстве переглянулись. Рыжебородый

опрокинул вскипевший чайник, черный быстро глянул на свои пожитки, тоже

собираясь сейчас же вскочить и задать тягу.

И только похожий на черта Бумбараш важно сидел, поджав ноги, выпуская

из носа и рта клубы пахучего дыма, и был теперь очень доволен [что он так

ловко поджал хвосты негостеприимным монахам].

- Ты скажи им, - медленно подбирая слова, заговорил чернобородый, - что

мы с братом Панфилием двое странствующие. Добра у нас [никакого] нет - вот

две котомки да это [он показал на черный сверток]... монашья ряса - от брата

нашего Филимона, который скончался вчера, свалившись в каменоломную яму, и

был сегодня погребен. А через это задержались мы и не дошли, где бы

постучаться на ночлег. И скажи, что тут бы пробыть нам только до рассвета. А

чуть свет пойдут, мол, они с божьей помощью дальше.

- Ладно, - вытягивая из костра печеную картошку, согласился Бумбараш. -

Так и скажу.

Но пока он, обжигая пальцы, счищал обуглившуюся кожуру, рыжебородый,

который все время сидел и вертел головой, вдруг подмигнул черному и

незаметно помахал толстым пальцем над своей плешивой головой. Очевидно, им

овладело подозрение. И хотя курил Бумбараш табак из золоченой пачки, но был

он для разбойника слишком уж худо одет, оружия при нем не было. Кроме того,

для владетельного разбойника с пяти дорог с очень уж он большой жадностью

поедал картошку за картошкой.

- А где же твои товарищи? - осторожно спросил рыжебородый.

И Бумбараш увидел, что толстый посох опять очутился у рыжего на

коленях, а рука черного снова оказалась возле обуглившейся головешки.

- Да, - подхватил черный, - а где же твои товарищи? Ночь темная,

прохладная, а ни костра, ни шуму...

- Вон там, - неопределенно махнул рукою Бумбараш и уже подтянул сумку,

собираясь вскочить и дать ходу.

Но на этот раз счастье неожиданно улыбнулось Бумбарашу. Далеко, в той

стороне, куда наугад показал он рукой, мелькнул вдруг огонек - один,

другой... Шел ли это запоздалый пешеход и чиркал спичкой, закуривая на ветру

цигарку или трубку. Ехали ли телеги, шел ли отряд, но только огонек, блеснув

два раза яркой сигнальной искрой, потух.

И снова монахи в страхе глянули один на другого.

- Вот что, святые отцы, - грубо сказал тогда Бумбараш, забирая лежавший

рядом с ним широкий подрясник покойного отца Филимона, - я ваши ухватки все

вижу! Но уже сказано в священном писании: как аукнется, так и откликнется.

Он заложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Озорное эхо

откликнулось ему со всех концов леса, и не успели еще ошеломленные монахи

опомниться, как он скрылся в кустах.

Но этого ему было мало. Отойдя не очень далеко, он загогокал протяжно и

глухо... Потом засвистел уже на другой лад... потом, перебравшись далеко в

сторону, приложил руки ко рту и загудел, подражая сигналу военной трубы,

затем поднял чурбак и принялся колотить им о ствол дуплистой сосны.

Наконец он утомился. Переждал немного и крадучись вернулся к костру.

Монахов возле него не было и в помине. Он набросал около костра травы,

положил в изголовье сумку, укрылся просторным подрясником и, утомленный

странными событиями минувшего дня, крепко уснул.

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
С пакетом за пазухой, с ременной нагайкой, которую он нашел близ

дороги, Иртыш - веселая голова смело держал путь на Россошанск.

В кармане его широких штанов бренчали три винтовочных патрона,

предохранительное кольцо от бомбы и пустая обойма от большого браунинга. Но

самого оружия у Иртыша - увы! - не было.

Даже по ночам снились ему боевые надежные трехлинейки, вороненые

японские "арисаки", широкоствольные, как пушки, итальянские "гра",

неуклюжие, но дальнобойные американские "винчестеры", бесшумно скользящие

затвором австрийские карабины и даже скромные однозарядные берданы. Все они

стояли перед ним грозным, но покорным ему строем и нетерпеливо ожидали, на

какой из них он остановит свой выбор.

Но, мимо всех остальных, он уверенно подходил к русской драгунке. Она

не так тяжела, как винтовки пехоты, но и не так слаба, как кавалерийский

карабин. Раз, два!.. К бою... готовься!

Иртыш перескочил канаву и напрямик через картофельное поле вошел в

деревеньку, от которой до Россошанска оставалось еще верст пятнадцать. Здесь

надо было ночевать.

Он постучался в первую попавшуюся избу. Ему отворила красивая

черноволосая, чуть постарше его, девчонка с опухшими от слез глазами.

- Хозяева дома? - спросил Иртыш таким тоном, как будто у него было

очень важное дело.

- Я хозяйка, - сердито ответила девчонка. - Куда же ты лезешь?

- Здравствуй, коли ты хозяйка! Переночевать можно?

- Кого бог принес? - раздался дребезжащий голос, и дряхлая,

подслеповатая старушонка высунула с печки голову.

- Да вот какой-то тут... переночевать просится.

- Заходи, батюшка! Заходи, милостивый! - жалобным голосом взвыла

старуха. - Валька, подай прохожему табуретку. Ох, и беда у нас, батюшка!..

Садись, дорогой, разве места жалко...

- Дак он же еще мальчишка! - огрызнулась на старуху обиженная Валька. -

Ты глаза сначала протри, а то... батюшка да батюшка! Вон табуретка - сам

сядет!


Но старуха, очевидно, была не только подслеповата, но и глуховата,

потому что она не обратила никакого внимания на Валькину поправку и

продолжала рассказывать про свое горе.

А горе было такое. Ее сын - Валькин отец - поехал еще позавчера в

Россошанск на базар купить соли и мыла и по сю пору домой не вернулся. На

базаре односельчане его видели. Видели и в чайной уже незадолго до вечера.

Однако куда он потом провалился - этого никто не знал. А время было кругом

неспокойное. Дороги опасные. Вот почему бабка на печи охала, а у Вальки были

заплаканы глаза.

- Вернется! - громко успокоил Иртыш. - Он, должно быть, поехал в

Мантурово, покупать телку. Или в Кожухово, сменить у телеги колеса. Ведь

телега-то у вас, поди, старая?

- Старая, батюшка! Это верно, что старая! - радостно завопила

обнадеженная бабка и от волнения даже свесила ноги с печки. - Достань,

Валька, из печки горшок... миску поставь. Ужинать будем.

Валька подернула плечами, бросила на Иртыша удивленный, но уже не

сердитый взгляд и, забирая кочергу, недоверчиво спросила:

- Что же это он колеса менять бы вздумал? Он когда уезжал, про колеса

ничего не говорил.

- А это уже характер у него такой, - важно объяснил Иртыш. - Станет он

обо всем с вами разговаривать!

- Не станет, батюшка, - слезая с печи, охотно согласилась старуха. -

Это верно, что характер у него такой крутой, натурный. Валька, слазь в

подпол, достань крынку молока. Ах ты боже мой! Вот послал господь утешителя!

Утешитель Иртыш самодовольно улыбнулся. Он помог Вальке открыть тяжелую

крышку подпола, наточил тупой нож о печку и вежливо попросил Вальку, чтобы

она подала ему воды умыться.

Валька улыбнулась и подала.

После ужина они были уже почти друзьями.

Бабка опять залезла на печку. Валька насухо вытерла стол и сняла со

стены жестяную лампу. Иртыш взял с подоконника Валькину тетрадь и огрызок

карандаша.

- Хочешь, я тебя нарисую? - предложил он. - Ты сиди смирно, а я раз-раз

- и портрет будет.

- Бумагу-то портить! - недоверчиво ответила Валька. А сама быстро

поправила волосы и вытерла рукавом губы. - Ну, рисуй, если хочешь!

- Зачем же портить? - самоуверенно возразил Иртыш. И, окинув

прищуренным глазом девчонку, он зачертил карандашом по бумаге. - Так... Ты

сиди, не ворочайся!.. Вот и нос готов... сюда брови... Вот один глаз, вот

другой... Глаза-то у тебя опухли, заплаканные...

- А ты не опухлые рисуй! - забеспокоилась Валька. - Ты рисуй, чтобы

было красиво.

- Я и так, чтобы красиво... Ты кончик языка убери. А то так с языком и

нарисую! Ну вот волосы - раз... раз, и готово! Смотри, пожалуйста, разве не

похожа? - И он протянул ей портрет красавицы с тонкими губами, с длинными

ресницами и гибкими бровями.

- Похоже, - прошептала Валька. - Эх, как ты здорово! Только вот нос...

Он как-то немного кривой... Разве же у меня кривой? Ты посмотри поближе...

Подвинь лампу.

- Что нос? Нос - дело пустяковое. Дай-ка резинку... Нос я тебе какой

хочешь нарисую. Хочешь - прямой, хочешь - как у цыганки с горбинкой... Вот

такой нравится?

- Такой лучше, - согласилась Валька. - Ой, да ты же мне и сережки в

ушах нарисовал!

- Золотые! - важно подтвердил Иртыш. - Постой, я в них сейчас

бриллианты вставлю! Один бриллиант - раз... другой - два... Эх, ты!

Засверкали! Ты в городе бываешь, Валька?

- Бываю, - не отрываясь от портрета, тихо ответила Валька. - С отцом на

базаре.

- Тогда найду!.. А вон и ворота скрипят. Беги, встречай батьку!



- Ты колдун, что ли? Ой! А ведь правда, кто-то подъехал.

В избу вошел отец. Он был зол.

Вчера в лесу его встретили четверо из долгунцовской банды, вскочили на

телегу и заставили свернуть на Семикрутово...

x x x
Против двухсот пехотинцев, полусотни казаков и двух орудий у города

Россошанска было только восемьдесят два человека и три пулемета.

Однако отбивался Россошанск пока не унывая. Стоял он на крутых зеленых

холмах. С трех сторон его охватывали поросшие камышом речки Синявка и Ульва.

А с четвертой - от поля - на самой окраине торчала каменная тюрьма с

четырьмя облупленными башенками.

День и ночь тут дежурила сторожевая застава. Пули за каменными

бойницами были ей не страшны, а тургачевские орудия по тюрьме не били,

потому что сидели в ней заложниками жена Тургачева и ее сын Степка.

Было еще совсем рано, когда Иртыш подбежал к ограде и застучал в

окованные рваным железом ворота.

- Что гремишь? - спросил его через окошечко надзиратель. - Кого надо?

- Трубников Павел в карауле? Отворите, Семен Петрович. Беда как

повидать надо!

- Эх, какой ты, молодец, быстрый! А пропуск? Это тебе, милый, тюрьма, а

не церква.

- Так мне же нужно по самому спешному и важному! Вы там откиньте слева

крючок, а засов ногою отпихните. Я быстренько. Мне только к Пашке

Трубникову... к брату...

- К брату? - высовывая бородатое лицо, удивился надзиратель. - А я

тебя, молодец, спросонок и не признал. Так это, говорят, ваша компания у

меня в саду две яблони-скороспелки наголо подчистила?

- Бог с вами, Семен Петрович! - хлопнув рукой об руку, возмутился

Иртыш. - С какой компанией? Какие яблоки? Ах, вот что! Это вы, наверно,

приходили недавно в сад. Где яблоки? Нет яблок. А все очень просто! Когда в

прошлую пятницу стреляли белые из орудий, он - снаряд - как рванет... В

воздухе гром, сотрясение!.. У Каблуковых все стекла полопались, трубу набок

свернуло. Где же тут яблоку удержаться? Яблоки у вас сочные, спелые, их как

тряханет - они, поди, и посыпались...

- То-то, посыпались! А куда же они с земли пропали? Сгорели?

- Зачем сгорели? Иные червь сточил, иные еж закатал. А там, глядишь,

малые ребятишки растащили. "Дай, думают, подберем, все равно на земле

сопреет". А чтобы мы... чтобы я?.. Господи, добро бы хоть яблоко какое -

анисовка или ранет, а то... фють, скороспелка!

- Мне яблок не жалко, - отпирая тяжелую калитку, пробурчал старик. - А

я в нонешное время жуликов не уважаю. Люди за добрую жизнь головы наземь

ложут, а вы вон что, шелапутники!.. Ты лесом бежал, белых не встретил?

- У Донцова лога трех казаков видел, - проскальзывая за ограду и не

глядя на старика, скороговоркой ответил Иртыш. - Ничего, Семен Петрович...

мы отобьемся!

- Вы-то отобьетесь! - закидывая тяжелый крюк, передразнил Иртыша

старик. - Ваше дело ясное... Направо иди, мимо караулки. Там возле бани, где

солома, спит Пашка.

В проходе меж двумя заплесневелыми корпусами дымила походная кухня. Тут

же, среди дров, валялись изрубленные на растопку золоченые рамы от царских

портретов, мотки колючей проволоки и пустые цинки из-под патронов. На заднем

дворике сушились возле церковной решетки холщовые мешки и поповская ряса.

В стороне, возле уборной, разметав железные крылья, лежал кверху лапами

двуглавый орел.

Кто-то из окошка, должно быть нарочно, выкинул Иртышу на голову горсть

шелухи от вареной картошки. Иртыш погрозил кулаком и повернул к бане.

Раскидавшись на соломенных снопах, ночная смена еще спала. Иртыш

разыскал брата и бесцеремонно дернул его за полу шинели.

Брат лягнул Иртыша сапогом и выругался.

- Давай потише, - посоветовал отскочивший Иртыш. - Ты человек, а не

лошадь?


- Откуда? - уставив на Иртыша сонные глаза, строго спросил брат. - Дома

был? Где тебя трое суток носило?

- Все дела, - вздохнул Иртыш. - Был в Катремушках. Ты начальнику скажи

- совсем близко, у Донцова лога, трех я казаков видел.

- Эка невидаль! Трех! Кабы триста...

- Трехсот не видал, а ты скажи все же. Дома что? Мать, поди, ругается?

- Бить будет! Вчера перед иконой божилась. "Возьму, сказала, рогаль и

буду паршивца колотить по чем попало!"

- Ой ли? - поежился Иртыш. - Это при советской-то?

- Вот она тебе покажет "при советской"! Ты зачем у Саблуковых на

парадном зайца нарисовал? Все шарлатанишь?

Иртыш рассмеялся:

- А что же он, Саблуков, как на митинге: "Мы да мы!" - а когда в

пятницу стрельба началась, смотрю - скачет он через плетень да через огород,

через грядки, метнулся в сарай из сарая - в погреб. Ну чисто заяц! А еще

винтовку получил! Лучше бы мне дали...

- Про то и без тебя разберут, а тебе нет дела.

- Есть, - ответил Иртыш.

- А я говорю - нет!

- Есть, - упрямо повторил Иртыш. - А ты побежишь, я и тебя нарисую.

- И кто тебя, такого дурака, сюда пропустил? - рассердился брат. - В

другой раз накажу, чтобы гнали в шею. Постой! Матери скажи, пусть табаку

пришлет. За шкапом, на полке. Да вот котелок захвати. Скажи, чтобы еды не

носила. Вчера мужики воз картошки да барана прислали - пока хватит.

Иртыш забрал котелок и пошел. По пути он толкнул ногой железного орла,

заглянул в пустую бочку, поднял пустую обойму, и вдруг из того же самого

окна, откуда на голову ему свалилась картофельная шкурка, с треском вылетела

консервная жестянка и ударила по ноге, забрызгав какою-то жидкой дрянью.

Сквозь решетку Иртыш увидел вытиравшего о тряпку руки рыжего

горбоносого мальчишку лет пятнадцати.

- Барчук! Тургачев Степка! - злобно крикнул Иртыш, хватая с земли

обломок кирпича. - Где твое ружье? Где собака? Сидишь, филин!

Камень ударился о решетку и рассыпался.

- Стой! Проходи мимо! - закричал Иртышу, выбегая из-под навеса,

часовой. - Не тронь камень, а то двину прикладом... Уйди прочь от решетки,

белая гвардия! - погрозил он кулаком на окошко. - Ты смотри, дождешься!

Из глубины камеры выскочила такая же рыжая горбоносая женщина и рванула

мальчишку за руку.

- Врет, он не выстрелит, - отдергивая руку, огрызнулся мальчишка. - Нет

ему стрелять приказа!

Он плюнул через решетку, показал Иртышу фигу и нехотя отошел.

- Ишь, белая порода! Ломается! - выругался часовой. - То-то, что нет

приказа. А то бы ты у меня сунулся!.. Беги, малый, - сердито сказал он

Иртышу. - Видел господ? Мы вчера всухомятку кашу ели. А он, пес, фунт мяса

да полдесятка яиц слопал. Не хватает только пирожного да какава!

- За что почет? - спросил Иртыш. - Жрали бы хлеба.

- Боится комиссар - не сдохли бы с горя. Разобьет тогда Тургачев тюрьму

пушками. Она, тюрьма, только с виду грозна. А копнуть - одна труха. В церкви

на стене писано - еще при Пугачеве строили. Сорви-ка лопух да штанину сзади

вытри. Эк он тебя, пес, дрянью избрызгал.

- Я его убью! - пообещался Иртыш. - Мне бы только винтовку достать. У

вас тут нет лишней?

Часовой усмехнулся:

- Лишних винтовок нынче на всем свете нет. Все при деле. Беги, герой!

Вон разводящий идет, смена караула будет.

Отбежав на бугорок в сторону, Иртыш видел, как сменялись часовые.

Старый сказал что-то новому и показал на Иртыша, потом на окошко.

Новый злобно выругался и вскинул винтовку к плечу. Разводящий погрозил

новому пальцем и кивнул на караулку - должно быть, обещал пожаловаться

начальнику. Новый скривил рот, вероятно показывая, что начальника он не

испугался. Однако, когда разводящий поднес к губам свисток, новый сердито

ударил прикладом о землю, скинул шинель, повесил ее на гвоздь под деревянный

навес, молча стал на пост.

Старого часового Иртыш не знал. Новый, Мотька Звонарев, истопник и

кухонный мужик с тургачевской усадьбы, был Иртышу немного знаком. Когда

Мотька хоронил дочку Саньку, которая утонула в пруду, испугавшись

тургачевских собак, Иртыш был на похоронах и даже нес перед гробом крест.

С пригорка Иртышу был виден подкравшийся к решетке Степка Тургачев.

Иртыш постоял, любопытствуя - высунется теперь Степка из окна или нет.

Степка постоял, посмотрел, но когда Мотька поднял голову, то он быстро

отошел прочь.

Иртыша выпустили за ворота. Он решил выйти на свою улицу напрямик,

через луг и огороды, и быстро шагал по мокрой, росистой траве.

"Давно ли? - думал он. - Нет, совсем еще недавно, всего только прошлым

летом, его поймали в Тургачевском парке, где он ловил в пруду на удочку

карасей. По чистым песчаным дорожкам, меж высоких пахучих цветов, его

провели на площадку, и там перед стеклянной террасой, сидя в плетеной

качалке, вот эта самая важная горбоносая женщина кормила из рук булкой

пушистого козленка. Она объяснила Иртышу, что он потерял веру в бога, честь

и совесть и что, конечно, уже недалеко то время, когда он попадет в

тюрьму..."

Иртыш обернулся и посмотрел на грозные тюремные башенки.

- А как повернулось дело? - задумчиво пробормотал он. - Трах-та-бабах!

Революция!

Ему стало весело. Он глотал пахнувший росой и яблоками воздух и думал:

"Столб, хлеб, дом, рожь, больница, базар - слова все знакомые, а то вдруг -

Революция! Бейте, барабаны!" Он поднял щепку и громко забарабанил в

закопченное днище солдатского котелка:


Бейте, барабаны,

Трам-та-та-та!

Смотри, не сдавайся

Никому никогда!


Получалось складно
Бейте, барабаны.

Военный поход!

В тысяча девятьсот

Восемнадцатый год!


Одинокая пуля жалобно прозвенела высоко над его головой. Иртыш съежился

и скатился в канаву.

Высунувшись, он увидел, что это стреляют свои. С тюремной башенки

часовой-наблюдатель показывал рукой, чтобы Иртыш не бродил полем, а шел

дорогой.

Иртыш запрыгал и замахал шапкой, объясняя, что ему нужно пройти

огородами. Часовой посмотрел - увидал, что мальчишка, и махнул рукой. Иртыш

свистнул и уже без песен помчался через грядки.

Высоко над землею сияло солнце. Звенели над пустыми полями жаворонки.

Прятались в логах злобные казаки. Приготовились к удару тургачевские

пушки. И все на свете веселому Иртышу было ясно и понятно.

x x x
Это был июль 1918 года. Сады, заборы, загородки для выпаса скота были

оплетены ржавой колючей проволокой. Лучину на растопку утюгов, самоваров

щепали военными тесаками. Крупу, пшено, махорку скупо отмеряли на базарах

походным котелком. А гремучие капсюли, головки от снарядов, латунные гильзы,

обоймы, шомпола, а то и целую бомбу - на страх матерям - упрямо тащили

ребятишки домой, возвращаясь с походов по грибы, по ягоду, по орехи.

Спасаясь от собаки и разорвав штанину о проволоку, Иртыш выбрался через

чужой огород на улицу и на стене каменной часовенки увидел рыжее, еще сырое

от клейстера объявление, возле которого стояло несколько человек. Это был,

кажется, уже четвертый по счету приказ ревкома населению - сдать под страхом

расстрела в 24 часа все боевое, ручное и охотничье огнестрельное оружие.

Иртыш, не задерживаясь, пробежал мимо. Он уже знал заранее, что все

равно никто ничего не сдаст.

Было еще рано, но осажденный городок давно проснулся. Неуклюже ворочая

метлами, под присмотром конвоира буржуи подметали мостовую. Неподалеку от

пожарной каланчи, наполовину разбитой снарядами, городская рабочая дружина -

человек двадцать пять - наспех обучалась военному делу.

По команде они вскидывали винтовки "на плечо", "на руку", "на

изготовку", падали на булыжник и, распугивая прохожих, с криком "ура"

скакали от забора к забору.

Мимо разрушенных и погоревших домов, сданных к брошенных купцами лавок

Иртыш подошел к розовому двухэтажному дому купца Пенькова, где стоял теперь

военный комиссариат.

У крыльца уже толкались люди; из окна, выбитого вместе с рамой, торчал

пулемет. Пулеметчик, сидя на широком каменном подоконнике, грыз семечки и

бросал шелуху в пузатую, как бочка, золоченую урну.

У главного входа, возле каменного льва, в разинутую пасть которого был

засунут запасной патронташ, стоял знакомый часовой. И он пропустил Иртыша,

когда узнал, что Иртышу надо.

Иртыш прошел по шумным коридорам и наконец очутился в комнате, где уже

несколько человек ожидали комиссара. Какой-то бойкий военный молодец, а

вероятно всего-навсего вестовой, потянулся к Иртышу за пакетом.

- Нет! - отказался Иртыш. - Отдам только самолично.

- "Отлично самолично"! - передразнил его молодец. - Да что же ты,

дурак, прячешь за спину? Дай хоть подержать в руках.

- Вон умный - возьми да подержись, - указывая на дверную медную ручку,

ответил Иртыш. - А это тебе не держалка!

Зашуршала и приоткрылась тяжелая резная дверь - кто-то выходил и у

порога задержался.

По голосу Иртыш узнал комиссара - товарища Гринвальда. Другой голос,

хрипловатый и резкий, тоже был знаком, но чей - Иртыш не вспомнил.

- Как наставлял наш дорогой учитель Карл Маркс, - говорил кто-то, - то

знайте, товарищ комиссар, что я готов всегда за его идеи...

- Карл Маркс - это дело особое, а бомбы зря бросать нечего, - говорил

комиссар. - То разоружили бы мы Гаврилу Полувалова втихую, а теперь

подхватил он свою охрану - да марш в банду. Иди, Бабушкин, зачисляю тебя

командиром взвода караульной роты. Постой! Я что-то позабыл: семья у Гаврилы

большая?

- Сам да жена. Жена у него, надо думать, товарищ комиссар, его злобному

делу не сочувствует.

- Это мы разберем - сочувствует или не сочувствует.

Дверь отворилась, вышел комиссар Гринвальд, а за ним - коренастый,

большеголовый человек в старенькой шинели, с винтовкой, у которой вместо

ружейного ремня позвякивал огрызок собачьей цепи.

Иртыш сразу узнал михеевского мужика Капитона Бабушкина, которого в

прошлом году за грубые слова драгуны сбросили вниз головой с моста в Ульву.

- Посадить дуру, конечно, следовает, - согласился Капитон Бабушкин. -

Как завещал наш дорогой вождь Карл Маркс, трудящийся - он и есть труженик, а

капитал - это явление совсем обратное. И раз родилась она бедного

происхождения, то и должна, значит, держаться своего класса. Я эти его книги

три месяца подряд читал. Цифры и таблицы пропускал, не скрою, но смысл дела

понял.

Капитон вышел. Комиссар оглянулся.



- Эти двое не к вам, - объяснил вестовой. - В канцелярии сидят по

вызову, а к вам коммерсант с жалобой да вон - мальчишка...

- Что за коммерсант? А-а... - нахмурился комиссар, увидев бородатого

старика, который, опираясь на палку, стоял не шелохнувшись. - Садись, купец

Ляпунов. Я тебя слушаю.

- Ничего, я постою, - не двигаясь, ответил старик. - Совесть, говорю я,

в нашем городе уже давно не ночевала. Контрибуцию мы вам дали. Лошадей дали.

Хлеба двести пудов для пекарни дали. Дом мой один под приют забрали - хотя и

беззаконие, ну, думаю, ладно - приют дело божье.

А сегодня, смотрю, в другом доме на откосе рамы выставили, в стенах

ломом бьют дыры, антоновку яблоню да две липы вырубили. Говорят, якобы для

кругозора обороны. "Что же, - кричу им, - или вы слепые? Вон гора рядом.

Бери заступы, рой окопы, как честные солдаты, строй фортификацию. А почто же

в стенах бить дырья?"

Мы с вами по-хорошему. В других городах народ за ружье хватается, бунт

вскипает. Мы же сидим мирно, и как оно будет, того и дожидаемся. Вы же разор

чините, злобу. Заложников десять человек почти взяли. У людей от такой

невидали со страху язык отнялся. Семьи сирые плачут. Вдова Петра Тиунова на

чердаке удавилась. Это ли есть правое дело?

- Врет он, Яков Семенович! - ляпнул из своего угла Иртыш. - Вдову

Тиунову они сами удавили. Она была... как бы оказать... блаженная, ей петлю

подсунули, а теперь по всем базарам звонят!

Старик Ляпунов опешил и замахнулся на Иртыша палкой.

Иртыш отпрыгнул.

Комиссар вырвал и бросил палку.

- Ты кто? - строго спросил комиссар у Иртыша.

- Иртыш Трубников. Гонец с пакетом от командира Лужникова.

- Сиди, гонец, пока не спросят... Вот что, папаша, - обернулся комиссар

к Ляпунову, - тебя слушали, не били. Теперь ты послушай. Хлеба дали,

контрибуцию дали - подумаешь, благодетели!.. Врете! Ничего вы нам не давали.

Хлеб мы у вас взяли, контрибуцию взяли, лошадей взяли.

Где нам рыть окопы, где бить бойницы - тут вы нам советчики плохие.

Заложников посадили, надо будет - еще посадим. Сорок винтовок офицер Тиунов

из ружейных мастерских ограбил. Сам убит, а куда винтовки сгинули -

неизвестно! Отчего вдова Тиунова на другой день на чердаке оказалась -

неизвестно. Однако догадаться можно...

А чью ночью через Ульву лодку захватили? А кто спустил воду у мельницы,

чтобы дать белым брод через Ульву?.. Я?! Он?! (Комиссар ткнул пальцем на

Иртыша.) Может быть, ты?.. Нет?.. Николай-угодник!..

Иди сам, сам запомни и другим расскажи. Да, забыл! Что это у вас в

монастыре за святой старец объявился? Пост, как ангел... сияет...

проповедует. Я не бандит Долгунец. Монастыри громить не буду. Но старцу

посоветуй лучше убраться подальше.

Прочти ему что-нибудь из священного писания, иже, мол, который глаголет

всуе* разные словесы насчет того, какая власть от бога, а какая от черта, то

пусть лучше отыдет подальше, дондеже** не выгнали его в шею или еще чего

похуже. Ступай!..

______________

* Глаголет всуе (церк.-слав.) - говорит без надобности.

** Дондеже (церк.-слав.) - доколе, покуда.


Там тебе я утром сегодня повестку послал. Сорок пар старых сапог

починить надо. Достаньте кожи, набойки, щетины, дратвы.

- Где? Откуда?

- Поищите у себя сначала сами, а если уж не найдете, то я своих пошлю к

вам на подмогу.

- Бог! - поднимая палец к небу и останавливаясь у порога, хрипло и

скорбно пригрозил Ляпунов. - Он все видит! И он нас рассудит!

- Хорошо, - ответил комиссар, - я согласен. Пусть судит. Буду отвечать.

Буду кипеть в смоле и лизать сковородки. Но кожу смотрите не подсуньте мне

гнилую! Заверну обратно.

Старик вышел.

Комиссар плюнул и взял у Иртыша пакет и сердито повернулся к дверям

своего кабинета.

Иртыш побледнел.

Отворяя дверь, комиссар уже, вероятно, случайно увидел точно

окаменевшего, вытянувшегося мальчугана.

- Что же ты стоишь? Иди! - сказал он и вдруг грубовато добавил: - Иди

за мной в кабинет.

Иртыш вошел и сел на краешек ободранного мягкого стула. Комиссар прочел

донесение.

- Хорошо, - сказал он. - Спасибо! Что по дороге видел?

- Трех казаков видал у Донцова лога. Два - на серых, один - на вороном.

Возле Булатовки два телеграфных столба спилены... Да, забыл: из Катремушек

шпион убежал. По нем из винтовок - трах-ба-бах, а он, как волк, закрутился,

да в лес, да ходу... Дали бы и мне, товарищ комиссар, винтовку, я бы с вами!

- Нет у нас лишних винтовок, мальчик. Самим нехватка. Дело наше

серьезное.

- Ну, в отряд запишите. Я пока так... А там как-нибудь раздобуду.

- Так нельзя! Хочешь, я тебя при комиссариате рассыльным оставлю? Ты, я

вижу, парень проворный.

- Нет! - отказался Иртыш. - Пустое это дело.

- Ну, не хочешь - как хочешь. Ты где учился?

- В ремесленном учился на столяра. Никчемная это затея - комоды делать,

разные там барыням этажерки... - Иртыш помолчал. - Я рисовать умею. Хотите,

я с вас портрет нарисую, вам хорошую вывеску нарисую? А то у вас какая-то

мутная, корявая, и слово "комиссар" через одно "с" написано. Я знаю - это

вам маляр Васька Сорокин рисовал. Он только старое писать и умеет:

"Трактир", "Лабаз", "Пивная с подачей", "Чайная". А новых-то слов он совсем

и не знает. Я вам хорошую напишу! И звезду нарисую. Как огонь будет!

- Хорошо, - согласился комиссар. - Попробуй... У тебя отец есть?

- Отца нет, от вина помер. А мать - прачка, раньше на купцов стирала,

теперь у вас, при комиссариате. Ваши галифе недавно гладила. Смотрю я, а у

вас на подтяжках ни одной пуговицы. Я от своих штанов отпороть велел ей, она

и пришила. Мне вас жалко было...

- Постой... почему же это жалко? - смутился и покраснел комиссар. - Ты,

парень, что-то не то городишь.

- Так. Когда при Керенском вам драгуны зубы вышибли, другие орут, воют,

а вы стоите да только губы языком лижете. Я из-за забора в драгун камнем

свистнул да ходу.

- Хорошо, мальчик, иди! Зубы я себе новые вставил. Иным было и хуже.

Сделаешь вывеску - мне самому покажешь. Тебя как зовут? Иртыш?

- Иртыш!


- Ну, до свиданья, Иртыш! Бей, не робей, наше дело верное!

- Я и так не робею, - ответил Иртыш. - Кто робеет, тот лезет за печку,

а я винтовку спрашиваю.

x x x
Иртыш побежал домой в Воробьеву слободку. С высокого берега Синявки

пыльные ухабистые улички круто падали к реке и разбегались кривыми тупиками

и проулками.

Все здесь было шиворот-навыворот. Убогая колокольня Спасской церкви

торчала внизу почти у самого камыша, и казалось, что из сарая бочара

Федотова, что стоял рядом на горке, можно было по колокольне бить палкой.

С крыши домика, где жил Иртыш, легко было пробраться к крыльцу козьей

барабанщицы, старухи Говорухи, и оттуда частенько летела на головы всякая

шелуха и дрянь.

Но зато когда Иртыш растоплял самовар еловыми шишками, дым черным

столбом валил кверху. Говорухины козы метались по двору, поднимая жалобный

вой. Высовывалась Говоруха и разгоняла дым тряпкой, плевалась и ругала

Иртыша злодеем и мучителем.

Жил на слободке народ мелкий, ремесленный: бондари, кузнецы,

жестянщики, колесники, дугари, корытники. И еще издалека Иртыш услыхал

знакомые стуки, звоны и скрипы: динь-дон!.. дзик-дзак!.. тиу-тиу!..

Вон бочар Федотов выкатил здоровенную кадку и колотит по ее белому пузу

деревянным молотком... Бум!.. Бум!..

А вон косой Павел шаркает фуганком туда-сюда, туда-сюда, и серый

котенок балуется и скачет за длинной кудрявой стружкой.

"Эй, люди, - подумал Иртыш, - шли бы лучше в Красную Армию".

Он отворил калитку и столкнулся с матерью.

- А-а! Пришел, бродяга! - злым голосом закричала обрадованная мать и

схватила лежавшую под рукой деревянную скалку для белья.

- Мама, - сурово ответил Иртыш. - Вы не деритесь. Вы сначала

послушайте.

- Я вот тебе послушаю! Я уже слушала, слушала, все уши прослушала! -

завопила мать и кинулась к нему навстречу.

"Плохо дело!" - понял Иртыш и неожиданно сел посреди двора на землю.

Этот неожиданный поступок испугал и озадачил мать Иртыша до крайности.

Разинув рот, она остановилась, потрясая скалкой в воздухе, тем более что

бить по голове скалкой было нельзя, а по всем прочим местам неудобно.

- Ты что же сел? - со страхом закричала она, уронив скалку, беспокойно

оглядывая сына и безуспешно пытаясь ухватить его за короткие и жесткие, как

щетина, волосы. - Что ты сел, губитель моего покоя. У тебя что - бомба в

ноге? Пуля?

- Мама, - торжественно и печально ответил Иртыш. - Нет у меня в ноге ни

бомбы, ни пули. А сел я просто, чтобы вам на старости лет не пришлось за

мной по двору гоняться. Бейте своего сына скалкой или кирпичом. Вот и кирпич

лежит рядом... вон и железные грабли. Мне жизни не жалко, потому что скоро

все равно уже всем нам приблизится смерть и погибель.

- Что ты городишь, Христос с тобой! - жалобно спросила мать. - Откуда

погибель? Да встань же, дурак. Говори толком!

- У меня горло пересохло! - поднимаясь с земли и направляясь к столу,

что стоял во дворе под деревьями, ответил Иртыш. - Был я в деревне

Катремушки. И было там людям видение... Это что у вас в кастрюле,

картошка?.. И было там людям видение, подвиньте-ка, мама, соли!.. За соль в

Катремушках пшено меняют... Пять фунтов на пуд... Ничего не вру... сам

видал. Да, значит, и было там людям видение - вдруг все как бы воссияло...

- Не ври! - сказала мать. - Когда воссияло?

- Вот провалиться - воссияло!.. Воссияло!.. Ну, сверху, конечно. Не из

погреба... Вот вы всегда перебиваете... А я чуть не подавился... Вам Пашка

котелок прислал - возьмите. Табаку спрашивает. Как нету?.. Он говорит: "Есть

на полке за шкапом. Без табаку, - говорит, - впору хоть удавиться". Говорили

вы ему, мама: "Не кури - брось погань!", а он отца-матери не слушался, вот и

страдает. А я вас слушался - вот и не страдаю...

- Постой молоть! - оборвала его мать... - Ну, и что же - видение

было?.. Глас, что ли?

- Конечно, - протягивая руку за хлебом, ответил Иртыш. - Раз видение,

значит, и глас был. Я, мама, к вам домой бежал, торопился - за проволоку

задел, штанина дрызг... Вон какой кусок... Вы бы мне зашили, а то насквозь

сверкает, прямо совестно... Хотел было вам по дороге малины нарвать... да не

во что!..

Помните, как мы с отцом вам однажды целое решето малины нарвали. А вы

нам тогда чаю с ситным... А жалко, мам, что отец помер. Он хоть и пьяница

был, но ведь бывал же и трезвый... А песни он знал какие... "Ты не стой, не

стой на горе крутой!" Спасибо, мама, я наелся.

- Постой! - вытирая слезы, остановила его мама. - А что же видение -

было?.. Глас был?.. Или все, поди, врешь, паршивец?..

- Зачем врать?.. Был какой-то там... Только что-то неразборчиво... Одни

так говорят, другие этак... А иной, поди, сам не слыхал, так только вря

брешет. Дайте-ка ведра, я вам из колодца воды принесу, а то у вас речная,

как пойло.

И, схватив ведра, Иртыш быстро выскользнул за калитку.

Мать махнула рукой.

- Господи, - пробормотала она. - Отец был чурбан чурбаном. Сама я как

была пень, так и осталась колода. И в кого же это он, негодный, таким

умником уродился? Ишь ты... видение... сияние...

Она вытерла слезы, улыбнулась и начала среди барахла искать крепкую

ткань своему непутевому сыну...
1936-1937

ПРИМЕЧАНИЯ


В марте 1936 года Аркадий Гайдар ответил на письмо юных читателей из

Орла:


"...Осенью вы уже, вероятно, будете читать мою новую повесть

"Талисман", над которой я сейчас крепко работаю".

Какое название дать своей новой повести, Аркадий Гайдар тогда еще

окончательно не решил. В разговорах с друзьями все же чаще называл ее

"Бумбараш". Очень ему нравилось это звонкое, с рокотом барабана, имя. В

газете, сообщая о своих творческих планах, писал, что работает над повестью

"Талисман".

Но дело не в названии. Он начал писать эту повесть вскоре после выхода

в свет "Голубой чашки". Был окрылен успехом, и работа шла споро.

"Повесть я тебе сдам хорошую, - сообщал Аркадий Гайдар в письме

редактору журнала "Пионер" Б. А. Ивантеру, - доволен будешь. Написал вчера

такую фразу - что два часа ходил и улыбался... Да здравствует веселый

Бумбараш, да здравствует юный человек - Иртыш - веселая голова".

Почему повесть осталась незавершенной, рассказывает Р.И.Фраерман:

"Гайдар был чрезвычайно доволен, как шла работа над "Бумбарашем". Он

писал эту повесть с вдохновением.

И вдруг в свет выходит повесть Валентина Катаева "Шел солдат с фронта",

или, как она потом стала называться, "Я - сын трудового народа".

Это было почти то же самое, о чем думал Гайдар и о чем ему хотелось

написать в "Бумбараше".

Гайдар оставляет работу".

Вскоре он начал писать повесть "Судьба барабанщика".

Впервые главы из повести "Бумбараш" были опубликованы в сборнике "Жизнь

и творчество А.П.Гайдара" (Москва, Детгиз, 1951).

Т.А.Гайдар

Аркадий Гайдар.

Статьи 1941-го года

Аркадий Гайдар. Ребята!


(Обращение к тимуровцам Киева и всей Украины)

---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

Ребята! Прошло меньше года с тех пор, как мною была написана повесть

"Тимур и его команда".

Злобный враг напал на нашу страну. На тысячеверстном фронте героически

сражается горячо любимая Красная Армия. Новые трудные задачи встали перед

нашей страной, перед нашим народом. Все усилия народа направлены для помощи

Красной Армии, для достижения основной задачи - разгрома врага.

Ребята, пионеры, славные тимуровцы! Окружите еще большим вниманием и

заботой семьи бойцов, ушедших на фронт. У вас у всех ловкие руки, зоркие

глаза, быстрые ноги и умные головы. Работайте безустанно, помогая старшим,

выполняйте их поручения безоговорочно, безотказно и точно, поднимайте на

смех и окружайте презрением белоручек, лодырей и хулиганов, которые в этот

час остались в стороне, болтаются без работы и мешают нашему общему

священному делу. Мчитесь стрелой, ползите змеей, летите птицей, предупреждая

старших о появлении врагов - диверсантов, неприятельских разведчиков и

парашютистов.

Если кому случится столкнуться с врагом - молчите или обманывайте его,

показывайте ему не те, что надо, дороги. Следите за вражескими проходящими

частями, смотрите: куда они пошли? какое у них оружие?

Родина о вас позаботилась, она вас учила, воспитывала, ласкала и часто

даже баловала. Пришел час доказать и вам, как вы ее бережете и любите. Не

верьте шептунам, трусам и паникерам.

Что бы то ни было - нет и не может быть такой силы, которая сломала бы

мощь нашего великого, свободного народа. Победа обязательно будет за нами.

Пройдут годы. Вы станете взрослыми. И тогда в хороший час, после

радостной мирной работы вы будете с гордостью вспоминать об этих грозных

днях, когда вы не сидели сложа руки, а чем могли помогали своей стране

одержать победу над хищным и подлым врагом.
Арк. Гайдар
"Советская Украина", 1941, 9 августа

ПРИМЕЧАНИЯ


Во время обороны Киева в июле-сентябре 1941 года в осажденном фашистами

городе активно действовала тимуровская Центральная команда. Создать ее

помогла М.Т.Боярская, директор детского кинотеатра "Смена", талантливый

комсомольский работник. Во главе штаба стоял "киевский Тимур" - Норик

Гарцуненко.

5 августа 1941 года Аркадий Гайдар побывал в гостях у тимуровцев Киева.

9 августа 1941 года целая полоса газеты "Советская Украина" была посвящена

славным делам молодых патриотов. На этой полосе напечатано обращение Аркадия

Гайдара, озаглавленное: "Ребята!"
Т.А.Гайдар

Аркадий Гайдар. Берись за оружие, комсомольское племя!


---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

Война!

Ты говоришь: я ненавижу врага. Я презираю смерть. Дайте винтовку, и я



пулей и штыком пойду защищать Родину.

Все тебе кажется простым и ясным.

Приклад к плечу, нажал спуск - загремел выстрел.

Лицом к лицу, с глазу на глаз - сверкнул яростно выброшенный вперед

клинок, и с пропоротой грудью враг рухнул.

Все это верно. Но если ты не сумеешь поставить правильно прицел, то

твоя пуля бесцельно, совсем не пугая и даже ободряя врага, пролетит мимо.

Ты бестолково бросишь гранату, она не разорвется.

В гневе, стиснув зубы, ты ринешься на врага в атаку. Прорвешься через

огонь, занесешь штык. Но если ты не привык бегать, твой удар будет слаб и

бессилен.

И тебе правильно говорят: учись, пока не поздно. Когда тебя призовут

под боевые знамена, командиры будут учить тебя, но твой долг знать военное

дело, быть всегда готовым к боям.

Тебе дадут винтовку, автомат, ручной пулемет, разных образцов гранаты.

В умелых руках, при горячем, преданном Родине сердце это сила грозная и

страшная. Без умения, без сноровки твое горячее сердце вспыхнет на поле боя,

как яркая сигнальная ракета, выпущенная без цели и смысла, и тотчас же

погаснет, ничего не показав, истраченная зря...

Комсомолец, школьник, пионер, юный патриот, война еще только

начинается, и знай, что ты еще нужен будешь в бою.

Приходи к нам на помощь не только смелым, но и умелым. Приходи к нам

таким, чтобы ты сразу, вот тут же рядом, быстро отрыл себе надежный окоп,

хлопнул по рыхлой груде земли лопатой, обмял ладонью ямку для патронов,

закрыл от песка лопухом гранату, метнул глазом - поставил прицел. Потом

закурил и сказал: "Здравствуйте все, кто есть слева и справа".

Поняв, что ты начал не с того, чтобы сразу просить помощи, что тебе не

нужно ни военных нянек, ни мамок, тебя полюбят и слева и справа.

И знай, что даже где-то на далеком фланге подносчик патронов, связной

или перевязывающий раны санитар кому-то непременно скажет:

- Прислали пополнение. Видел одного. Молодой и, наверное, комсомолец.

- Ну! Прыгает?

- Ничего не прыгает. Сел на место, окопался, молчит и работает.

Двадцать два года тому назад, в эти же августовские дни, я, тогда еще

мальчишка, комсомолец, был с комсомольцами на фронтах Украины в этих же

местах.


Какие были среди нас политики! Какие стратеги! Как свободно и просто

разрешали мы проблемы европейского и мирового масштаба.

Но, увы! Учились мы военному делу тогда мало. Дисциплина хромала.

Стреляли неважно и искренне думали, что обрезать напильником стволы у

винтовки нам не разрешают только из-за косности военспецов главного штаба.

Но нас в армии было тогда еще немного. За молодость бородатые дяди нас

любили. Многое нам прощали и относились к нам покровительственно,

благодушно.

Теперь время совсем не то. Сейчас комсомол - большая сила в Армии.

В грозные для одного большого города дни встали недавно у сложных

орудийных расчетов студенты-математики, комсомольцы.

За баррикадами из мешков песка, возле тяжелых противотанковых пулеметов

стояли запасными номерами наводчики-комсомольцы.

На окраинах города уже шел бой, а они все еще спешно и жадно, как перед

самым важным в жизни экзаменом, заглядывали в стрелковые таблицы.

Вот и ты приходишь с учебы, с работы. Ты знаешь, что тебе ночью еще

нужно дежурить на чердаке, на крыше. И все-таки, наверное, ты берешь боевой

устав. Ты идешь в военный кружок. Ты становишься в строй.

Жжет ли солнце, льет ли дождь, покрыты ли суровой тьмой улицы твоего

родного города, люди слышат твои твердые шаги, слова команды и стук

винтовочного приклада, опущенного на гулкую мостовую.

А ночью за черной маскировочной шторой ты, наверное, сидишь, изучая

тяжелую ручную гранату, огонь которой вместе с огнем твоих глаз и твоего

сердца взорвет и испепелит тех, кого мы все так клятвенно и непримиримо

ненавидим.

Берись за оружие, комсомольское племя!


Москва, 1941 г., август

ПРИМЕЧАНИЯ


Вернувшись на короткое время с фронта в Москву, Аркадий Гайдар выступил

по радио. Выступление было напечатано в сборнике "Советским детям" (Москва,

Детгиз, 1941).
Т.А.Гайдар

Аркадий Гайдар. В добрый путь!


---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

РЕБЯТА!
Беспрестанно гудят паровозы. Уходят длинные эшелоны. Это ваши отцы,

братья, родные, знакомые идут на фронт - туда, где отважная Красная Армия

ведет с врагами бой, равного которому еще никогда на свете не было.

По ночам, отражая нападения вражьих самолетов на наши города и села,

ослепительно вспыхивают огни прожекторов, грозно грохочут орудия наших

зенитчиков.

Утром вы слышите слова военной команды, мерный топот. Это мимо окон

вашей школы проходят батальоны народного ополчения.

Но так же, как всегда, ни днем, ни часом позже первого сентября вы

начинаете свою школьную учебу.

В добрый путь!

Этот суровый, грозный год покажет, кто из вас действительно трудолюбив,

стоек и мужествен.

В этом году вы должны будете не только хорошо учиться, не только

крепить дисциплину - эту основу победы в тылу и на фронте, - вы должны

будете много работать, помогая старшим дома, во дворе, на заводе, в поле -

повсюду и всем чем можете.

Грош цена тому пылкому стратегу, который, стоя и тыкая пальцем в карту,

азартно и складно предрекает врагу погибель, взмахом руки окружает и

уничтожает его полки и дивизии, а сам боится натереть мозоль на своей

ладони, принести ведро воды, вымыть пол или выкопать из грядок мешок

картошки.

Позор тому "герою", который мечтает, вскочив на коня, ринуться в гущу

боя и изрубить шашкой десяток-другой танков, а сам боком-боком, трусливо

норовит отлынить, свалить на плечи товарищей всю черную и непарадную работу.

В славе у нас всюду те честные, скромные ребята-труженики,

пионеры-тимуровцы, которые по примеру своих отцов и старших братьев упорно

учатся, работают, терпеливо постигают сложное военное дело, помогают семьям

бойцов и заботятся о наших героях-раненых.

Это много? Да! Это немало, но для победы нужны немалые усилия.

Страна о вас всегда заботилась, она вас воспитывала, учила, ласкала и

частенько даже баловала.

Пришло время и вам - не словами, а делом - показать, как вы ее цените,

бережете и любите.


Москва, "Пионерская правда", 1941, 30 августа

ПРИМЕЧАНИЯ


Обращение Аркадия Гайдара к советским школьникам накануне нового

учебного года было записано на пленку в августе 1941 года, во время его

короткого приезда с фронта в Москву. 30 августа оно прозвучало по радио и в

тот же день было напечатано в газете "Пионерская правда".

Пленку удалось разыскать, запись восстановлена. Она сохранила нам голос

Аркадия Гайдара.

Т.А.Гайдар

Аркадий Гайдар.

Дальние страны

---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 1

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

1
Зимою очень скучно. Разъезд маленький. Кругом лес. Заметет зимою,

завалит снегом - и высунуться некуда.

Одно только развлечение - с горы кататься. Но опять, не весь же день с

горы кататься? Ну прокатился раз, ну прокатился другой, ну двадцать раз

прокатился, а потом все-таки надоест, да и устанешь. Кабы они, санки, и на

гору сами вкатывались. А то с горы катятся, а на гору - никак.

Ребят на разъезде мало: у сторожа на переезде - Васька, у машиниста -

Петька, у телеграфиста - Сережка. Остальные ребята - вовсе мелкота: одному

три года, другому четыре. Какие же это товарищи?

Петька да Васька дружили. А Сережка вредный был. Драться любил.

Позовет он Петьку:

- Иди сюда, Петька. Я тебе американский фокус покажу.

А Петька не идет. Опасается:

- Ты в прошлый раз тоже говорил - фокус. А сам по шее два раза стукнул.

- Ну, так то простой фокус, а это американский, без стуканья. Иди

скорей, смотри, как оно у меня прыгает.

Видит Петька, действительно что-то в руке у Сережки прыгает. Как не

подойти!


А Сережка - мастер. Накрутит на палочку нитку, резинку. Вот у него и

скачет на ладони какая-то штуковина - не то свинья, не то рыба.

- Хороший фокус?

- Хороший.

- Сейчас еще лучше покажу. Повернись спиной.

Только повернется Петька, а Сережка его сзади как дернет коленом, так

Петька сразу головой в сугроб.

Вот тебе и американский.

Попадало и Ваське тоже. Однако когда Васька и Петька играли вдвоем, то

Сережка их не трогал. Ого! Тронь только. Вдвоем-то они и сами храбрые.


Заболело однажды у Васьки горло, и не позволили ему на улицу выходить.

Мать к соседке ушла, отец - на переезд, встречать скорый поезд. Тихо

дома.

Сидит Васька и думает: что бы это такое интересное сделать? Или фокус



какой-нибудь? Или тоже какую-нибудь штуковину? Походил, походил из угла в

угол - нет ничего интересного.

Подставил стул к шкапу. Открыл дверцу. Заглянул на верхнюю полку, где

стояла завязанная банка с медом, и потыкал ее пальцем. Конечно, хорошо бы

развязать банку да зачерпнуть меду столовой ложкой...

Однако он вздохнул и слез, потому что уже заранее знал, что такой фокус

матери не понравится. Сел он к окну и стал поджидать, когда промчится скорый

поезд.


Жаль только, что никогда не успеешь рассмотреть, что там, внутри

скорого, делается.

Заревет, разбрасывая искры. Прогрохочет так, что вздрогнут стены и

задребезжит посуда на полках. Сверкнет яркими огнями. Как тени, промелькнут

в окнах чьи-то лица, цветы на белых столиках большого вагона-ресторана.

Блеснут золотом тяжелые желтые ручки, разноцветные стекла. Пронесется белый

колпак повара. Вот тебе и нет уже ничего. Только чуть виден сигнальный

фонарь позади последнего вагона.

И никогда, ни разу не останавливался скорый на их маленьком разъезде.

Всегда торопится, мчится в какую-то очень далекую страну - Сибирь.

И в Сибирь мчится и из Сибири мчится. Очень, очень неспокойная жизнь у

этого скорого поезда.

Сидит Васька у окна и вдруг видит, что идет по дороге Петька, как-то

по-необыкновенному важно, а под мышкой какой-то сверток тащит. Ну, настоящий

техник или дорожный мастер с портфелем.

Очень удивился Васька. Хотел в форточку закричать: "Куда это ты,

Петька, идешь? И что там у тебя в бумаге завернуто?"

Но только он открыл форточку, как пришла мать и заругалась, зачем он с

больным горлом ни морозный воздух лезет.

Тут с ревом и грохотом промчался скорый. Потом сели обедать, и забыл

Васька про странное Петькино хождение.

Однако на другой день видит он, что опять, как вчера, идет Петька по

дороге и несет что-то завернутое в газету. А лицо такое важное, ну прямо как

дежурный на большой станции.

Забарабанил Васька кулаком по раме, да мать прикрикнула.

Так и прошел Петька мимо, своей дорогой.

Любопытно стало Ваське: что это с Петькой сделалось? То, бывало, он

целыми днями или собак гоняет, или над маленькими командует, или от Сережки

улепетывает, а тут идет важный, и лицо что-то уж очень гордое.

Вот Васька откашлялся потихоньку и говорит спокойным голосом:

- А у меня, мама, горло перестало болеть.

- Ну и хорошо, что перестало.

- Совсем перестало. Ну даже нисколько не болит. Скоро и мне гулять

можно будет.

- Скоро можно, а сегодня сиди, - ответила мать, - ты ведь еще утром

похрипывал.

- Так то утром, а сейчас уже вечер, - возразил Васька, придумывая, как

бы попасть на улицу.

Он походил молча, выпил воды и тихонько запел песню. Он запел ту,

которую слыхал летом от приезжих комсомольцев, о том, как под частыми

разрывами гремучих гранат очень геройски сражался отряд коммунаров.

Собственно, петь ему не хотелось, и пел он с тайной мыслью, что мать,

услышав его пение, поверит в то, что горло у него уже не болит, и отпустит

на улицу. Но так как занятая на кухне мать не обращала на него внимания, то

он запел погромче о том, как коммунары попали в плен к злобному генералу и

какие он готовил им мучения.

Когда и это не помогло, он во весь голос запел о том, как коммунары, не

испугавшись обещанных мучений, начали копать глубокую могилу.

Пел он не то чтобы очень хорошо, но зато очень громко, и так как мать

молчала, то Васька решил, что ей понравилось пение и, вероятно, она сейчас

же отпустит его на улицу.

Но едва только он подошел к самому торжественному моменту, когда

окончившие свою работу коммунары дружно принялись обличать проклятого

генерала, как мать перестала громыхать посудой и просунула в дверь

рассерженное и удивленное лицо.

- И что ты, идол, разорался? - закричала она. - Я слушаю, слушаю...

Думаю, или он с ума спятил? Орет, как Марьин козел, когда заблудится.

Обидно стало Ваське, и он замолчал. И не то обидно, что мать сравнила

его с Марьиным козлом, а то, что понапрасну он только старался и на улицу

его все равно сегодня не пустят.

Насупившись, он забрался на теплую печку. Положил под голову овчинный

полушубок и под ровное мурлыканье рыжего кота Ивана Ивановича задумался над

своей печальной судьбой.

Скучно! Школы нет. Пионеров нет. Скорый поезд не останавливается. Зима

не проходит. Скучно! Хоть бы лето скорей наступило! Летом - рыба, малина,

грибы, орехи.

И Васька вспомнил о том, как однажды летом, всем на удивление, он

поймал на удочку здоровенного окуня.

Дело было к ночи, и он положил окуня в сени, чтобы утром подарить его

матери. А за ночь в сени прокрался негодный Иван Иванович и сожрал окуня,

оставив только голову да хвост.

Вспомнив об этом, Васька с досадой ткнул Ивана Ивановича кулаком я

сказал сердито:

- В другой раз за такие дела голову сверну!

Рыжий кот испуганно подпрыгнул, сердито мяукнул и лениво спрыгнул с

печки. А Васька полежал, полежал, да и уснул.

На другой день горло прошло, и Ваську отпустили на улицу.

За ночь наступила оттепель. С крыш свесились толстые острые сосульки.

Подул влажный, мягкий ветер. Весна была недалеко.

Хотел Васька бежать разыскивать Петьку, а Петька и сам навстречу идет.

- И куда ты, Петька, ходишь? - спросил Васька. - И почему ты, Петька,

ко мне ни разу не зашел? Когда у тебя заболел живот, то я к тебе зашел, а

когда у меня горло, то ты не зашел.

- Я заходил, - ответил Петька. - Я подошел к дому, да вспомнил, что мы

с тобой недавно ваше ведро в колодце утопили. Ну, думаю, сейчас Васькина

мать меня ругать начнет. Постоял я, постоял, да и раздумал заходить.

- Эх, ты! Да она уже давно отругалась и позабыла, а ведро батька из

колодца еще позавчера достал. Ты вперед обязательно заходи... Что это за

штуковина у тебя в газету завернута?

- Это не штуковина. Это книги. Одна книга для чтения, другая книга -

арифметика. Я уже третий день с ними хожу к Ивану Михайловичу. Читать-то я

умею, а писать нет и арифметику нет. Вот он меня и учит. Хочешь, я тебе

сейчас задам арифметику? Ну вот, ловили мы с тобой рыбу. Я поймал десять

рыб, а ты три рыбы. Сколько мы вместе поймали?

- Что же это я как мало поймал? - обиделся Васька. - Ты десять, а я

три. А помнишь, какого окуня я в прошлое лето выудил? Тебе такого и не

выудить.

- Так ведь это же арифметика, Васька.

- Ну и что ж, что арифметика? Все равно мало. Я три, а он десять. У

меня на удилище поплавок настоящий, а у тебя пробка, да и удилище-то у тебя

кривое...

- Кривое? Вот так сказал! Отчего же это оно кривое? Просто скривилось

немного, так я его уже давно выпрямил. Ну ладно, я поймал десять рыб, а ты

семь.


- Почему же это я семь?

- Как почему? Ну, не клюет больше, вот и все.

- У меня не клюет, а у тебя почему-то клюет? Очень какая-то дурацкая

арифметика.

- Экий ты, право! - вздохнул Петька. - Ну, пускай я десять рыб поймал и

ты десять. Сколько всего будет?

- А много, пожалуй, будет, - ответил, подумав, Васька.

- "Много"! Разве так считают? Двадцать будет, вот сколько. Я теперь

каждый день к Ивану Михайловичу ходить буду, он меня и арифметике научит и

писать научит. А то что! Школы нет, так неученым дураком сидеть, что ли...

Обиделся Васька:

- Когда ты, Петька, за грушами лазил да упал и руку свихнул, то я тебе

домой из лесу свежих орехов принес, да две железные гайки, да живого ежа. А

когда у меня горло заболело, то ты без меня живо к Ивану Михайловичу

пристроился. Ты, значит, будешь ученый, а я просто так? А еще товарищ...

Почувствовал Петька, что Васька правду говорит и про орехи и про ежа.

Покраснел он, отвернулся и замолчал. Так помолчали они, постояли. И хотели

уже разойтись, поссорившись. Да только вечер был уж очень хороший, теплый.

И весна была близко, и на улице маленькие ребятки дружно плясали возле

рыхлой снежной бабы...

- Давай ребятишкам из санок поезд сделаем, - неожиданно предложил

Петька. - Я буду паровозом, ты - машинистом, а они - пассажирами. А завтра

пойдем вместе к Ивану Михайловичу и попросим. Он добрый, он и тебя тоже

научит. Хорошо, Васька?

- Еще бы плохо!

Так и не поссорились ребята, а еще крепче подружились. Весь вечер

играли и катались с маленькими. А утром отправились вместе к доброму

человеку, к Ивану Михайловичу.

2
Васька с Петькой шли на урок. Вредный Сережка выскочил из-за калитки и

заорал:


- Эй, Васька! А ну-ка, сосчитай. Сначала я тебя три раза по шее стукну,

а потом еще пять, сколько это всего будет?

- Пойдем, Петька, поколотим его, - предложил обидевшийся Васька. - Ты

один раз стукнешь да я один раз. Вдвоем мы справимся. Стукнем по разу да и

пойдем.

- А потом он нас поодиночке поймает да вздует, - ответил более



осторожный Петька.

- А мы не будем поодиночке, мы будем всегда вместе. Ты вместе, и я

вместе. Давай, Петька, стукнем по разу да и пойдем.

- Не надо, - отказался Петька. - А то во время драки книжки изорвать

можно. Лето будет, тогда мы ему зададим. И чтоб не дразнился и чтоб из нашей

ныретки рыбы не вытаскивал.

- Все равно будет вытаскивать, - вздохнул Васька.

- Не будет. Мы в такое место ныретку закинем, что он никак не найдет.

- Найдет, - уныло возразил Васька. - Он хитрый, да и "кошка" у него

хитрая, острая.

- Что ж, что хитрый. Мы и сами теперь хитрые. Тебе уже восемь лет и мне

восемь, значит, вдвоем нам сколько?

- Шестнадцать, - сосчитал Васька.

- Ну вот, нам шестнадцать, а ему девять. Значит, мы хитрее.

- Почему же шестнадцать хитрей, чем девять? - удивился Васька.

- Обязательно хитрей. Чем человек старей, тем он хитрей. Возьми-ка ты

Павлика Припрыгина. Ему четыре года, - какая же у него хитрость? У него что

хочешь выпросить или стянуть можно. А возьми-ка ты хуторского Данилу

Егоровича. Ему пятьдесят лет, и хитрей его не найдешь. На него налогу двести

пудов наложили, а он поставил мужикам водки, они ему спьяна-то какую-то

бумагу и подписали. Пошел он с этой бумагой в район, ему полтораста пудов и

скостили.

- А люди не так говорят, - перебил Васька. - Люди говорят, что он

хитрый не оттого, что старый, а оттого, что кулак. Как по-твоему, Петька,

что это такое - кулак? Почему один человек - как человек, а другой человек -

как кулак?

- Богатый, вот и кулак. Ты вот бедный, так ты и не кулак. А Данила

Егорович - кулак.

- Почему же это я бедный? - удивился Васька. - У нас батька сто

двенадцать рублей получает. У нас поросенок есть, да коза, да четыре курицы.

Какие же мы бедные? У нас отец рабочий человек, а не какой-нибудь вроде

пропащего Епифана, который Христа ради побирается.

- Ну, пусть ты не бедный. Так у тебя отец сам работает, и у меня сам, и

у всех сам. А у Данилы Егоровича на огороде летом четыре девки работали, да

еще какой-то племянник приезжал, да еще какой-то будто бы свояк, да пьяный

Ермолай сад сторожить нанимался. Помнишь, как тебя Ермолай крапивой отжучил,

когда мы за яблоками лазили? Ух, ты и орал тогда! А я сижу в кустах и думаю:

вот здорово Васька орет - не иначе как Ермолай его крапивой жучит.

- Ты-то хорош, - нахмурился Васька. - Сам убежал, а меня оставил.

- Неужели дожидаться? - хладнокровно ответил Петька. - Я, брат, через

забор, как тигр, перескочил. Он, Ермолай, успел меня всего только два раза

хворостиной по спине протянуть. А ты копался, как индюк, вот тебе и попало.

...Давно когда-то Иван Михайлович был машинистом. До революции он был

машинистом на простом паровозе. А когда пришла революция и началась

гражданская война, то с простого паровоза перешел Иван Михайлович на

бронированный.

Петька и Васька много разных паровозов видели. Знали они и паровоз

системы "С" - высокий, легкий, быстрый, тот, что носится со скорым поездом в

далекую страну - Сибирь. Видали они и огромные трехцилиндровые паровозы "М"

- те, что могли тянуть тяжелые, длинные составы на крутые подъемы, и

неуклюжие маневровые "О", у которых и весь путь-то только от входного

семафора до выходного. Всякие паровозы видали ребята. Но вот такого

паровоза, какой был на фотографии у Ивана Михайловича, они не видали еще

никогда. И паровоза такого не видали и вагонов не видали тоже.

Трубы нет. Колес не видно. Тяжелые стальные окна у паровоза закрыты

наглухо. Вместо окон узкие продольные щели, из которых торчат пулеметы.

Крыши нет. Вместо крыши низкие круглые башни, из тех башен выдвинулись

тяжелые жерла артиллерийских орудий.

И ничего у бронепоезда не блестит: нет ни начищенных желтых ручек, ни

яркой окраски, ни светлых стекол. Весь бронепоезд, тяжелый, широкий, как

будто бы прижавшийся к рельсам, выкрашен в серо-зеленый цвет.

И никого не видно. Ни машиниста, ни кондуктора с фонарями, ни главного

со свистком.

Где-то там, внутри, за щитом, за стальной обшивкой, возле массивных

рычагов, возле пулеметов, возле орудий, насторожившись, притаились

красноармейцы, но все это закрыто, все спрятано, все молчит.

Молчит до поры до времени. Но вот прокрадется без гудков, без свистков

бронепоезд ночью туда, где близок враг, или вырвется на поле, туда, где идет

тяжелый бой красных с белыми. Ах, как резанут тогда из темных щелей

гибельные пулеметы! Ух, как грохнут тогда из поворачивающихся башен залпы

могучих проснувшихся орудий!

И вот однажды в бою ударил в упор очень тяжелый снаряд по

бронированному поезду. Прорвал снаряд обшивку и осколками оторвал руку

военному машинисту Ивану Михайловичу.

С той поры Иван Михайлович уже не машинист. Получает он пенсию и живет

в городе у старшего сына - токаря в паровозных мастерских. А на разъезд он

приезжает в гости к своей сестре. Есть такие люди, которые поговаривают, что

Ивану Михайловичу не только оторвало руку, но и зашибло снарядом голову, и

что от этого он немного... ну, как бы сказать, не то что больной, а так,

странный какой-то.

Однако ни Петька, ни Васька таким зловредным людям нисколько не верили,

потому что Иван Михайлович был очень хороший человек. Одно только: курил

Иван Михайлович уж очень много да чуть-чуть вздрагивали у него густые брови,

когда рассказывал он что-нибудь интересное про прежние года, про тяжелые

войны, про то, как их белые начали да как их красные окончили.
А весна прорвалась как-то сразу. Что ни ночь - то теплый дождик, что ни

день - то яркое солнце. Снег таял быстро, как куски масла на сковороде.

Хлынули ручьи, взломало на Тихой речке лед, распушилась верба,

прилетели грачи и скворцы. И все как-то разом. Пошел всего десятый день, как

нагрянула весна, а снегу уже нисколько, и грязь на дороге подсохла.

Вот однажды после урока, когда хотели ребята бежать на речку, чтобы

посмотреть, намного ли спала вода, Иван Михайлович попросил:

- А что, ребята, не сбегаете ли в Алешино? Мне бы Егору Михайлову

записку передать надо. Отнесите ему доверенность с запиской. Он за меня в

городе пенсию получит и сюда привезет.

- Мы сбегаем, - живо ответил Васька. - Мы очень даже быстро сбегаем,

прямо как кавалерия.

- Мы знаем Егора, - подтвердил Петька. - Это тот Егор, который

председатель? У него ребята есть: Пашка да Машка. Мы в прошлом году с его

ребятами в лесу малину собирали. Мы по целому лукошку набрали, а они чуть на

донышке, потому что малы еще и никак вперед нас не поспеют...

- Вот к нему и сбегайте, - сказал Иван Михайлович. - Мы с ним старые

друзья. Когда я на броневике машинистом был, он, Егор, еще молодой тогда

парнишка, кочегаром у меня работал. Когда прорвало снарядом обшивку и

отхватило мне осколком руку, мы вместе были. После взрыва я еще

минуту-другую в памяти оставался. Ну, думаю, пропало дело. Парнишка еще

несмышленый, машину почти не знает. Один остался на паровозе. Разобьет он и

погубит весь броневик. Двинулся я, чтобы задний ход дать и машину из боя

вывести. А в это время от командира сигнал: "Полный вперед!" Оттолкнул меня

Егор в угол на кучу обтирочной пакли, а сам как рванется к рычагу: "Есть

полный ход вперед!" Тут закрыл я глаза и думаю: "Ну, пропал броневик".

Очнулся, слышу - тихо. Бой окончился. Глянул - рука у меня рубахой

перевязана. А сам Егорка полуголый... Весь мокрый, губы запеклись, на теле -

ожоги. Стоит он и шатается - вот-вот упадет.

Целых два часа один в бою машиной управлял. И за кочегара, и за

машиниста, и со мной возился за лекаря...

Брови Ивана Михайловича вздрогнули, он замолчал и покачал головой, то

ли над чем задумавшись, то ли что-то припоминая. А ребятишки молча стояли,

ожидая, не расскажет ли Иван Михайлович еще чего-нибудь, и удивлялись очень,

что Пашкин и Машкин отец, Егор, оказался таким героем, потому что он вовсе

не был похож на тех героев, которых видели ребята на картинках, висевших в

красном уголке на разъезде. Те герои - рослые, и лица у них гордые, а в

руках у них красные знамена или сверкающие сабли. А Пашкин да Машкин отец

был невысокий, лицо у него было в веснушках, глаза узкие, прищуренные. Носил

он простую черную рубаху и серую клетчатую кепку. Одно только, что упрямый

был и если уж что заладит, то так и не отстанет, пока своего не добьется.

Об этом ребята и в Алешине от мужиков слышали и на разъезде слышали

тоже.

Иван Михайлович написал записку, дал ребятам по лепешке, чтобы в дороге



не проголодались. И Васька с Петькой, сломав по хлыстику из налившегося

соком ракитника, подхлестывая себя по ногам, дружным галопом понеслись под

горку.

3
Проезжей дорогой в Алешино - девять километров, а прямой тропкой -



всего пять.

Возле Тихой речки начинается густой лес. Этот лес без конца-края

тянется куда-то очень далеко. В том лесу - озера, в которых водятся крупные,

блестящие, как начищенная медь, караси, но туда ребята не ходят: далеко, да

и заблудиться в болоте нетрудно. В том лесу много малины, грибов, орешника.

В крутых оврагах, по руслу которых бежит из болота Тихая речка, по прямым

скатам из ярко-красной глины водятся в норах ласточки. В кустарниках

прячутся ежи, зайцы и другие безобидные зверюшки. Но дальше, за озерами, в

верховьях реки Синявки, куда зимой уезжают мужики рубить для сплава строевой

лес, встречали лесорубы волков и однажды наткнулись на старого, облезлого

медведя.

Вот какой замечательный лес широко раскинулся в тех краях, где жили

Петька и Васька!

И по этому, то по веселому, то по угрюмому, лесу с пригорка на

пригорок, через ложбинки, через жердочки поперек ручьев бодро бежали ближней

тропкой посланные в Алешино ребята.

Там, где тропка выходила на проезжую дорогу, в одном километре от

Алешина, стоял хутор богатого мужика Данилы Егоровича.

Здесь запыхавшиеся ребятишки остановились у колодца напиться.

Данила Егорович, который тут же поил двух сытых коней, спросил у ребят,

откуда они да зачем бегут в Алешино. И ребята охотно рассказали ему, кто они

такие и какое у них в Алешине дело до председателя Егора Михайлова.

Они поговорили бы с Данилой Егоровичем и подольше, потому что им было

любопытно посмотреть на такого человека, про которого люди поговаривают, что

он кулак, но тут они увидели, что со двора выходят к Даниле Егоровичу три

алешинских крестьянина, а позади них идет хмурый и злой, вероятно с

похмелья, Ермолай. Заметив Ермолая, того самого, который отжучил однажды

Ваську крапивой, ребята двинулись от колодца рысью и вскоре очутились в

Алешине, на площади, где собрался народ для какого-то митинга.

Но ребята, не задерживаясь, побежали дальше, на окраину, решив на

обратном пути от Егора Михайлова разузнать, почему народ и что это такое

интересное затевается.

Однако дома у Егора они застали только его ребятишек - Пашку да Машку.

Это были шестилетние близнецы, очень дружные между собой и очень похожие

друг на друга.

Как и всегда, они играли вместе. Пашка строгал какие-то чурочки и

планочки, а Машка мастерила из них на песке, как показалось ребятам, не то

дом, не то колодец.

Впрочем, Машка объяснила им, что это не дом и не колодец, а сначала был

трактор, теперь же будет аэроплан.

- Эх, вы! - сказал Васька, бесцеремонно тыкая в "аэроплан" ракитовым

хлыстиком. - Эх вы, глупый народ! Разве аэропланы из щепок делают? Их делают

совсем из другого. Где ваш отец?

- Отец на собрание пошел, - добродушно улыбаясь, ответил нисколько не

обидевшийся Пашка.

- Он на собрание пошел, - поднимая на ребят голубые, чуть-чуть

удивленные глаза, подтвердила Машка.

- Он пошел, а дома только бабка лежит на печи и ругается, - добавил

Пашка.

- А бабка лежит и ругается, - пояснила Машка. - И когда папанька



уходил, она тоже ругалась. Чтобы, говорит, ты сквозь землю провалился со

своим колхозом.

И Машка обеспокоенно посмотрела в ту сторону, где стояла изба и где

лежала недобрая бабка, которая хотела, чтобы отец провалился сквозь землю.

- Он не провалится, - успокоил ее Васька. - Куда же он провалится? Ну,

топни сама ногами о землю, и ты, Пашка, тоже топни. Да сильней топайте! Ну

вот, не провалились? А ну, еще покрепче топайте!

И, заставив несмышленых Пашку и Машку усердно топать, пока те не

запыхались, довольные своей озорной выдумкой ребятишки отправились на

площадь, где уже давно началось неспокойное собрание.


- Вот так дела! - сказал Петька, после того как потолкались они среди

собравшегося народа.

- Интересные дела, - согласился Васька, усаживаясь на край толстого,

пахнувшего смолою бревна и доставая из-за пазухи кусок лепешки.

- Ты куда было пропал, Васька?

- Напиться бегал. И что это так разошлись мужики? Только и слышно:

колхоз да колхоз. Одни ругают колхоз, другие говорят, что без колхоза никак

нельзя. Мальчишки и то схватываются. Ты знаешь Федьку Галкина? Ну, рябой

такой.

- Знаю.


- Так вот. Я пить бегал и видел, как он сейчас с каким-то рыжим

подрался. Тот, рыжий, выскочил да и запел: "Федька-колхоз - поросячий нос".

А Федька рассердился на такое пение, и началась у них драка. Я уж тебе

крикнуть хотел, чтобы ты посмотрел, как они дерутся. Да тут какая-то

горбатая бабка гусей гнала и обоих мальчишек хворостиной огрела - ну, они и

разбежались.

Васька посмотрел на солнце и забеспокоился.

- Пойдем, Петька, отдадим записку. Пока добежим домой, уж вечер будет.

Как бы не попало дома.

Проталкиваясь через толпу, увертливые ребята добрались до груды бревен,

возле которых за столом сидел Егор Михайлов.

Пока приезжий человек, забравшись на бревна, объяснял крестьянам, какая

выгода идти в колхоз, Егор негромко, но настойчиво убеждал в чем-то

наклонившихся к нему двух членов сельсовета. Те покачивали головами, а Егор,

по-видимому сердитый на их нерешительность, еще упорней доказывал им что-то

вполголоса, их стыдил.

Когда озабоченные члены сельсовета отошли от Егора, Петька молча сунул

ему доверенность и записку.

Егор развернул бумажку, но не успел прочитать, потому что на сваленные

бревна влез новый человек, и в этом человеке ребята узнали одного из тех

мужиков, с которыми они встретились у колодца на хуторе Данилы Егоровича.

Этот мужик говорил, что колхоз - это, конечно, дело новое и что сразу всем в

колхоз соваться нечего. Записались сейчас в колхоз десять хозяйств, ну и

пусть работают. Ежели у них пойдет дело, то и другим вступить не поздно

будет, а если дело не пойдет, тогда, значит, в колхоз идти нет расчета и

нужно работать по-старому.

Он говорил долго, и, пока он говорил, Егор Михайлов все еще держал

развернутую записку не читая. Он щурил узкие рассерженные глаза и,

насторожившись, внимательно вглядывался в лица слушающих крестьян.

- Подкулачник! - с ненавистью сказал он, теребя пальцами сунутую ему

записку.

Тогда Васька, опасаясь, как бы Егор нечаянно не скомкал доверенность

Ивана Михайловича, тихонько дернул председателя за рукав:

- Дяденька Егор, прочти, пожалуйста. А то нам домой бежать надо.

Егор быстро прочитал записку и сказал ребятам, что все сделает, что в

город он поедет как раз через неделю, а до тех пор обязательно сам зайдет к

Ивану Михайловичу. Он хотел еще что-то добавить, но тут мужик окончил свою

речь, и Егор, сжимая в руке свою клетчатую кепку, вскочил на бревна и начал

говорить быстро и резко.

А ребята, выбравшись из толпы, помчались по дороге на разъезд.

Пробегая мимо хутора, они не заметили ни Ермолая, ни свояка, ни

племянника, ни хозяйки - должно быть, все были на собрании. Но сам Данила

Егорович был дома. Он сидел на крыльце, курил старую, кривую трубку, на

которой была вырезана чья-то смеющаяся рожа, и казалось, что он был

единственным человеком в Алешине, которого не смущало, не радовало и не

задевало новое слово - колхоз.

Пробегая берегом Тихой речки через кусты, ребята услышали всплеск, как

будто кто-то бросил в воду тяжелый камень.

Осторожно подкравшись, они различили Сережку, который стоял на берегу и

смотрел туда, откуда по воде расплывались ровные круги.

- Ныретку забросил, - догадались ребята и, хитро переглянувшись,

тихонько поползли назад, запоминая на ходу это место.

Они выбрались на тропку и, обрадованные необыкновенной удачей, еще

быстрее припустились к дому, тем более что слышно было, как загрохотало по

лесу эхо от скорого поезда: значит, было уже пять часов. Значит, Васькин

отец, свернув зеленый флаг, входил уже в дом, а Васькина мать уже доставала

из печи горячий обеденный горшок.

Дома тоже зашел разговор про колхоз. А разговор начался с того, что

мать, уже целый год откладывавшая деньги на покупку коровы, еще с зимы

присмотрела Данилы Егоровича годовалую телку и к лету надеялась выкупить ее

и пустить в стадо. Теперь же, прослышав про то, что в колхоз будут принимать

только тех, кто перед вступлением не будет резать или продавать на сторону

скотину, мать забеспокоилась о том, что, вступая в колхоз, Данила Егорович

отведет туда телку, и тогда ищи другую, а где ее такую найдешь?

Но отец был человек толковый, он читал каждый день железнодорожную

газету "Гудок" и понимал, что к чему идет.

Он засмеялся над матерью и объяснил ей, что Данилу Егоровича ни с

телкой, ни без телки к колхозу и на сто шагов подпускать не полагается,

потому что он кулак. А колхозы, они на то и создаются, чтобы можно было жить

без кулаков. И что когда в колхоз войдет все село, тогда и Даниле Егоровичу,

и мельнику Петунину, и Семену Загребину придет крышка, то есть рушатся все

их кулацкие хозяйства.

Однако мать напомнила о том, как с Данилы Егоровича в прошлом году

списали полтораста пудов налога, как его побаиваются мужики и как почему-то

все выходит так, как ему нужно. И она сильно усомнилась в том, чтобы

хозяйство у Данилы Егоровича рушилось, а даже, наоборот, высказала опасение,

как бы не рушился сам колхоз, потому что Алешино - деревня глухая, кругом

лес да болота. Научиться по-колхозному работать не у кого и помощи от

соседей ждать нечего.

Отец покраснел и сказал, что с налогом - это дело темное и не иначе как

Данила Егорович кому-то очки втер да кого-то обжулил, а ему не каждый раз

пройдет, и что за такие дела недолго попасть куда следует. Но заодно он

обругал и тех дураков из сельсовета, которым Данила Егорович скрутил голову,

и сказал, что если бы это случилось теперь, когда председателем Егор

Михайлов, то при нем такого безобразия не получилось бы.

Пока отец с матерью спорили, Васька съел два куска мяса, тарелку щей и

будто бы нечаянно запихал в рот большой кусок сахару из сахарницы, которую

мать поставила на стол, потому что отец сразу же после обеда любил выпить

стакан-другой чаю.

Однако мать, не поверив в то, что он это сделал нечаянно, турнула его

из-за стола, и он, захныкав больше по обычаю, чем от обиды, полез на теплую

печку к рыжему коту Ивану Ивановичу и, по обыкновению, очень скоро задремал.

То ли ему это приснилось, то ли он правда слышал сквозь дрему, а только ему

показалось, что отец рассказывал про какой-то новый завод, про какие-то

постройки, про каких-то людей, которые ходят и чего-то ищут по оврагам и по

лесу, и будто бы мать все удивлялась, все не верила, все ахала да охала.

Потом, когда мать стащила его с печки, раздела и положила спать на

лежанку, ему приснился настоящий сон: будто бы в лесу горит очень много

огней, будто бы по Тихой речке плывет большой, как в синих морях, пароход и

еще будто бы на том пароходе уплывает он с товарищем Петькой в очень далекие

и очень прекрасные страны...

4
Дней через пять после того, как ребята бегали в Алешино, после обеда,

они украдкой направились к Тихой речке, чтобы посмотреть, не попалась ли в

их ныретку рыба.

Добравшись до укромного места, они долго шарили по дну "кошкой", то

есть маленьким якорем из выгнутых гвоздей. Чуть не оборвали бечеву,

зацепивши крючьями за тяжелую корягу. Вытащили на берег целую кучу

скользких, пахнувших тиной водорослей. Однако ныретки не было.

- Ее Сережка утащил! - захныкал Васька. - Я тебе говорил, что он нас

выследит. Вот он и выследил. Я тебе говорил: давай на другое место закинем,

а ты не хотел.

- Так ведь это и есть уже другое место, - рассердился Петька. - Ты же

сам это место выбрал, а теперь все на меня сваливаешь. Да не хныкай ты,

пожалуйста. Мне и самому жалко, а я не хныкаю.

Васька притих, но ненадолго.

А Петька предложил:

- Помнишь, когда мы в Алешино бежали, то Сережку у речки возле

обгорелого дуба видели? Пойдем туда да пошарим. Может быть, его ныретку

вытащим. Он - нашу, а мы - его. Пойдем, Васька. Да не хныкай ты, пожалуйста,

- такой здоровый и толстый, а хныкает. Почему я никогда не хныкаю? Помнишь,

когда меня сразу три пчелы за босую ногу ухватили, и то я не хныкал.

- Вот так не хныкал! - насупившись, ответил Васька. - Как заревел

тогда, я даже лукошко с земляникой с перепугу выронил.

- Ничего не заревел. Ревут - это когда слезы катятся, а я просто

заорал, потому что испугался, да и больно. Поорал три секунды и перестал. А

вовсе нисколько не ревел и не хныкал. Бежим, Васька!

Добравшись до берега, что возле обгорелого дуба, они долго обшаривали

дно.


Возились-возились, устали, забрызгались, но ни своей, ни Сережкиной

ныретки не нашли. Тогда, огорченные, они уселись на бугорок под кустом

распускающейся вербы и, посоветовавшись, решили с завтрашнего же дня начать

за Сережкой хитрую слежку, чтобы найти то место, куда он ходит перекидывать

обе ныретки.

Чьи-то шаги, правда еще далекие, заставили ребятишек насторожиться, и

они проворно нырнули в гущу куста.

Однако это был не Сережка. По тропке из Алешино неторопливо шли двое

крестьян. Один - незнакомый и, кажется, нездешний. Другой - дядя Серафим,

небогатый алешинский мужик, на которого часто валились всякие несчастья: то

у него лошадь околела, то у него рожь кони вытоптали, то у него крыша сарая

обвалилась и задавила поросенка да гусенка. И таи каждый год что-нибудь с

дядей Серафимом случалось.

Был он крепко трудящимся, но неудачливым и запуганным неудачами

мужиком.

Дядя Серафим нее на разъезд рыжие охотничьи сапоги, на которые он

накладывал заплаты за два целковых, обещанных ему Васькиным отцом.

Оба мужика шли и ругали Данилу Егоровича. Ругал его тот, который был

незнакомый, не алешинский, а дядя Серафим слушал и уныло поддакивал.

За что незнакомый ругал Данилу Егоровича, этого ребята толком не

поняли. Выходило как-то так, что Данила Егорович что-то купил у мужика по

дешевой цене и обещал мужику уступить в долг три мешка овса, а когда мужик

приехал, то Данила Егорович заломил такую цену, какой и в городе-то на

базаре нет, и говорил, что это еще божеская цена, потому что к севу овес

поднимется еще вполовину.

Когда оба хмурых крестьянина прошли мимо, ребятишки выбрались из кустов

и опять уселись на теплый зеленеющий бугор. Вечерело. От речки потянуло

сыростью и запахом прибрежного ракитника. Куковала кукушка, и в красных

лучах солнца кружилась кучками мелкая, как пыль, бесшумная весенняя мошкара.

Но вот среди тишины, сначала далекий и тихий, как жужжание пчелиного

роя, послышался из-за розовых облаков странный гул.

Потом, оторвавшись от круглого толстого облака, сверкнула в небе

светлая, как будто серебряная, точка. Она все увеличивалась. Вот уже у нее

обозначились две пары распластанных крыльев... Вот уже вспыхнули на крыльях

две пятиконечные звездочки...

И весь аэроплан, могучий и красивый, быстрее, чем самый быстрый

паровоз, но легче, чем самый быстролетный степной орел, с веселым рокотом

сильных моторов плавно пронесся над темным лесом, над пустынным разъездом и

над Тихой речкой, у берега которой сидели ребятишки.

- Далеко полетел! - тихо сказал Петька, не отрывая глаз от удаляющегося

аэроплана.

- В дальние страны! - сказал Васька и вспомнил недавний хороший сон. -

Они, аэропланы, всегда летают только в дальние. В ближние что? В ближние и

на лошади можно доехать. Аэропланы - в дальние. Мы, когда вырастем, Петька,

то тоже - в дальние. Там есть и города, и огромнющие заводы, и большущие

вокзалы. А у нас нет.

- У нас нет, - согласился Петька. - У нас только один разъезд да

Алешино, да больше ничего...

Ребятишки замолчали и, удивленные и обеспокоенные, подняли головы. Гул

опять усиливался. Сильная стальная птица возвращалась, опускаясь все ниже.

Теперь уже были видны маленькие колеса и светлый блестящий диск сверкающего

на солнце пропеллера. Точно играя, машина скользнула, накреняясь на левое

крыло, завернула и сделала несколько широких кругов над лесом, над

алешинскими лугами, над Тихой речкой, на берегу которой стояли изумленные и

обрадованные мальчуганы.

- А ты... а ты говорил: только в дальние, - волнуясь и запинаясь,

сказал Петька. - Разве же у нас дальние?

Машина опять взвилась кверху и вскоре исчезла, только изредка мелькая в

просветах между толстыми розовыми тучами.

"И зачем он над нами кружился?" - думали ребята, торопливо пробираясь к

разъезду, чтобы поскорей рассказать, что они видели.

Они были заняты догадками, зачем прилетал аэроплан и что он

высматривал, и почти не обратили внимания на одинокий выстрел, глухо

раздавшийся где-то далеко позади них.

Вернувшись домой, Васька еще застал дядю Серафима, которого угощали

чаем.


Дядя Серафим рассказывал про алешинские дела. В колхоз пошло

полдеревни. Вошло и его хозяйство. Остальная половина выжидала, что будет.

Собрали паевые взносы и три тысячи на акции Трактороцентра. Но сеять будет в

эту весну каждый на своей полосе, потому что земля колхозу к одному месту

еще не выделена.

Успели выделить только покос на левом берегу Тихой речки.

Однако и тут случилось неладное. У мельника Петунина прорвало плотину,

и вода вся ушла, не разлившись по протокам левого берега.

От этого трава должна быть плохая, потому что луга заливные и хороший

урожай на них бывает только после большой воды.

- У Петунина прорвало? - недоверчиво переспросил отец. - Что это у него

раньше не прорывало?

- А кто его знает, - уклончиво ответил дядя Серафим. - Может, вода

прорвала, а может, и еще как.

- Жулик этот Петунин, - сказал отец. - Что он, что Данила Егорович, что

Семен Загребин - одна компания. Ну, как они, сердятся?

- Да как сказать, - ответил хмурый дядя Серафим. - Данила - тот ходит,

как бы его не касается. Ваше, говорит, дело. Хотите - в колхоз, хотите - в

совхоз. Я тут ни при чем. Петунин - мельник, - тот действительно озлобился.

Скрывает, а видать, что озлобился. В колхозный луг и его участок попал. А

какой у него участок? Ха-а-роший участок! Ну, а Загребин? Сам знаешь

Загребина. У этого все шуточки да прибауточки. Недавно по почте плакаты

прислали и лозунги разные. Ну вот, сторож Бочаров пошел их по деревне

расклеивать. Где к забору, где к стене приклеит. Проходит он мимо избы

Загребина и сомневается: вешать или не вешать? Как бы хозяин не заругался. А

Загребин вышел из ворот и смеется: "Что же не вешаешь? Эх ты, колхозная

голова! Другим праздник, а мне будни, что ли?" Взял два самых больших

плаката, да и повесил.

- Ну, а Егор Михайлов как? - спросил отец.

- Егор Михайлов? - ответил дядя Серафим, отодвигая допитый стакан. -

Егор - крепкий человек, да что-то про него много неладного болтают.

- Что болтают?

- Вот, к примеру, говорят, что когда он два года в отлучке был, то

будто его откуда-то прогнали за плохие дела. Будто бы чуть под суд не

отдали. То ли у него с деньгами что-то неладное вышло, то ли еще как.

- Зря болтают, - уверенно возразил Васькин отец.

- Надо бы думать, что вря. А еще болтают, - тут дядя Серафим покосился

на Васькину мать и на Ваську, - будто бы в городе у него эта самая есть...

ну, невеста, что ли, - добавил он после некоторой заминки.

- Ну и что же, что невеста? Пускай женится. Он вдовый. Пашке да Машке

мать будет.

- Городская, - с усмешкой пояснил дядя Серафим. - Барышня там или еще

как. Ей богатого нужно, а у него какое жалованье?.. Ну, я пойду, - сказал

дядя Серафим, поднимаясь. - Спасибо за угощение.

- Может быть, ночевать останешься? - предложили ему. - А то, гляди,

темень какая. По проселку идти придется. Тропкой-то в лесу еще заплутаешься.

- Не заплутаю, - отозвался дядя Серафим. - По этой тропке в двадцатом с

партизанами ух сколько было исхожено!

Он нахлобучил потрепанную соломенную шляпу с большими, обвислыми полями

и, заглянув в окно, добавил:

- Эк, звезд сколько повысыпало, да и луна скоро взойдет - светло будет!

5
Ночи были еще прохладные, но Васька, забрав старое ватное одеяло да

остатки овчинного тулупа, перебрался спать на сеновал.

Еще с вечера он условился с Петькой, что тот разбудит его пораньше и

они пойдут ловить на червяка плотву.

Но, когда проснулся, было уже поздно - часов девять, а Петьки не было.

Очевидно, Петька и сам проспал.

Васька позавтракал жареной картошкой с луком, сунул в карман кусок

хлеба, посыпанный сахарным песком, и побежал к Петьке, собираясь выругать

его сонулей и лодырем.

Однако дома Петьки не было. Васька зашел в дровяной сарай - удилища

были здесь. Но Ваську очень удивило то, что они не стояли в углу, на месте,

а, точно наспех брошенные кое-как, валялись посреди сарая. Тогда Васька

вышел на улицу, чтобы расспросить у маленьких ребятишек, не видали ли они

Петьку. На улице он встретил только одного четырехлетнего Павлика

Припрыгина, который упорно пытался сесть верхом на большую рыжую собаку. Но

едва только он с пыхтеньем и сопеньем поднимал ноги, чтобы оседлать ее,

Кудлаха перевертывалась и, лежа кверху брюхом, лениво помахивая хвостом,

отталкивала Павлика своими широкими, неуклюжими лапами.

Павлик Припрыгин сказал, что Петьки он не видал, и попросил у Васьки

помочь ему взобраться на Кудлаху.

Но Ваське было не до того. Раздумывая, куда бы это мог пропасть Петька,

он пошел дальше и вскоре натолкнулся на Ивана Михайловича, читавшего, сидя

на завалинке, газету.

Иван Михайлович Петьку не видал тоже. Васька огорчился и сел рядом.

- Про что это ты, Иван Михайлович, читаешь? - спросил он, заглядывая

через плечо. - Ты читаешь, а сам улыбаешься. История какая-нибудь или что?

- Про наши места читаю. Тут, брат Васька, написано, что собрались

строить возле нашего разъезда завод. Огромный заводище. Алюминий - металл

такой - из глины добывать будут. Богатые, пишут, места у нас насчет этого

алюминия. А мы живем - глина, думаем. Вот тебе и глина.

И, как только Васька услыхал про это, он тотчас же соскочил с

завалинки, чтобы бежать к Петьке и первым сообщить ему эту удивительную

новость. Но, вспомнив, что Петька куда-то пропал, он уселся опять,

расспрашивая Ивана Михайловича о том, как будут строить, на каком месте и

высокие ли у завода будут трубы.

Где будут строить, этого Иван Михайлович еще и сам не знал, но насчет

труб он разъяснил, что их вовсе не будет, потому что завод будет работать на

электричестве. Для этого хотят построить плотину поперек Тихой речки.

Поставят такие турбины, которые будут крутиться от напора воды и вертеть

динамо-машины, а от этих динам пойдет по проволокам электрический ток.

Услыхав о том, что и Тихую речку собираются перегораживать, изумленный

Васька снова вскочил, но, вспомнив опять, что Петьки нет, обозлился на него

всерьез:


- И что за дурак! Тут такие дела, а он шляется.

В конце улицы он заметил маленькую шуструю девчонку, Вальку Шарапову,

которая вот уже несколько минут прыгала на одной ноге вокруг колодезного

сруба. Он хотел пойти к ней и спросить, не видала ли она Петьку, но его

задержал Иван Михайлович:

- Вы когда в Алешино бегали, ребята? В субботу или в пятницу?

- В субботу, - вспомнил Васька. - В субботу, потому что у нас в тот

вечер баню топили.

- В субботу. Значит, уже неделя прошла. Что же это Егор Михайлов ко мне

не заходит?

- Егор-то? Да он, Иван Михайлович, кажется, еще вчера в город уехал. У

нас вечером алешинский дядя Серафим чай пил и говорил, что Егор уже уехал.

- Что же это он не зашел? - с досадой сказал Иван Михайлович. -

Обещался зайти и не зашел. А я-то хотел попросить, чтобы он в городе трубку

мне купил.

Иван Михайлович сложил газету и пошел в дом, а Васька направился к

Вальке спрашивать про Петьку.

Но он совсем позабыл о том, что еще только вчера надавал ей за что-то

шлепков, и поэтому он был очень удивлен, когда, завидев его, бойкая Валька

показала ему язык и со всех ног бросилась улепетывать к дому.

Между тем Петька был вовсе неподалеку.

Пока Васька бродил, раздумывая о том, куда исчез его товарищ, Петька

сидел в кустах, позади огородов, и с нетерпением ожидал, когда Васька уйдет

к себе во Двор.

Он не хотел сейчас встречаться с Васькой, потому что за это утро с ним

произошел странный и, пожалуй, даже неприятный случай.

Проснувшись рано, как и было условлено, он взял удилища и направился

будить Ваську. Но едва только он высунулся из калитки, как увидал Сережку.

Не было никакого сомнения в том, что Сережка направлялся к реке

осматривать ныретки. Не подозревая, что Петька за ним подглядывает, он шел

мимо огородов к тропке, на ходу складывая бечевку от железной "кошки".

Петька вернулся во двор, бросил на пол сарая удилища и побежал вслед за

Сережкой, который скрылся уже в кустах.

Сережка шел, весело насвистывая на самодельной деревянной дудочке.

И это было очень на руку Петьке, потому что он мог следовать на

некотором отдалении, не подвергаясь опасности быть замеченным и

поколоченным.

Утро было солнечное, гомонливое. Всюду лопались почки. Из земли густо

перла свежая трава. Пахло росою, березовым соком, и на желтых гроздьях

цветущих ив дружно жужжали вылетевшие за добычей пчелы.

Оттого, что утро было такое хорошее, и оттого, что он так удачно

выследил Сережку, Петьке было весело, и он легко и осторожно пробирался по

кривой узенькой тропке.

Так прошло с полчаса, и они приближались к тому месту, где Тихая речка,

делая крутой поворот, уходила в овраги.

"Далеко взбирается... хитрый", - подумал Петька, уже заранее торжествуя

при мысли о том, как, захватив "кошку", побегут они с Васькой к реке,

выловят и свою и Сережкину ныретки и перекинут их на такое место, где

Сережке их уже и вовек не найти.

Посвистывание деревянной дудки внезапно смолкло.

Петька прибавил шагу. Прошло несколько минут - опять тихо.

Тогда, обеспокоенный, стараясь не топать, он побежал и, очутившись у

поворота, высунул из кустов голову: Сережки не было.

Тут Петька вспомнил, что немного раньше в сторону уходила маленькая

тропка, которая вела к тому месту, где Филькин ручей впадал в Тихую речку.

Он вернулся к устью ручья, но и там Сережки не было.

Ругая себя за ротозейство и недоумевая, куда это мог скрыться Сережка,

он вспомнил и о том, что немного выше по течению Филькина ручья есть

маленький пруд. И хотя он никогда не слыхал, чтобы в том пруду ловили рыбу,

но все же решил сбегать туда, потому что кто его, Сережку, знает! Он такой

хитрый, что разыскал что-нибудь и там.

Вопреки его предположениям, пруд оказался не так близко.

Он был очень мал, весь зацвел тиной, и, кроме лягушек, в нем ничего

хорошего водиться не могло.

Сережки и тут не было.

Обескураженный, Петька отошел к Филькину ручью, напился воды, такой

холодной, что больше одного глотка без передышки нельзя было сделать, и

хотел идти назад.

Васька, конечно, уже проснулся. Если не говорить Ваське, отчего его не

разбудил, то Васька рассердится. А если сказать, то Васька будет

насмехаться: "Эх, ты, не уследил! Вот я бы... Вот от меня бы..." - и так

далее.


И вдруг Петька увидел нечто такое, что заставило его сразу позабыть и о

Сережке, и о ныретках, и о Ваське.

Вправо, не дальше как в сотне метров, из-за кустов выглянула острая

вышка брезентовой палатки. И над нею поднималась узенькая прозрачная полоска

дыма от костра.

6
Сначала Петька просто испугался. Он быстро пригнулся и опустился на

одно колено, настороженно оглядываясь по сторонам.

Было очень тихо. Так тихо, что ясно слышалось веселое бульканье

холодного Филькина ручья и жужжание пчел, облепивших дупло старой, покрытой

мхами березы.

И оттого, что было так тихо, и оттого, что лес был приветлив и озарен

пятнами теплого солнечного света, Петька успокоился и осторожно, но уже не

из боязни, а просто по хитрой мальчишеской привычке, прячась за кусты, начал

подбираться к палатке.

"Охотники? - гадал он. - Нет, не охотники... Зачем они с палаткой

приедут? Рыболовы? Нет, не рыболовы - от берега далеко. Но если не охотники

и не рыболовы, то кто же?"

"А вдруг разбойники?" - подумал он и вспомнил, что в одной старой книге

он видел картинку: тоже в лесу палатка; возле той палатки сидят и пируют

свирепые люди, а рядом с ними сидит очень худая и очень печальная красавица

и поет им песню, перебирая длинные струны какого-то замысловатого

инструмента.

От этой мысли Петьке стало не по себе. Губы его задрожали, он заморгал

и хотел было попятиться назад и припуститься на всякий случай к дому. Но тут

в просвете между кустами он увидал натянутую веревку, и на той веревке

висели, по-видимому, еще мокрые после стирки, самые обыкновенные подштанники

и две пары синих заплатанных носков.

И эти сырые подштанники и заплатанные, болтающиеся по ветру носки

как-то сразу успокоили его, и мысль о разбойниках показалась ему смешной и

глупой. Он пододвинулся ближе. Теперь ему было видно, что ни около палатки,

ни в самой палатке никого нет.

Он разглядел два набитых сухими листьями тюфяка и большое серое одеяло.

Посреди палатки на разостланном брезенте валялись какие-то синие и белые

бумаги, несколько кусков глины и камней, таких, какие часто попадаются на

берегах Тихой речки; тут же лежали какие-то тускло поблескивающие и

незнакомые Петьке предметы.

Костер слабо дымился. Возле костра стоял большой, перепачканный сажей

жестяной чайник. На примятой траве валялась большая белая кость,

обглоданная, очевидно, собакой.

Осмелевший Петька подобрался к самой палатке. Прежде всего его

заинтересовали незнакомые металлические предметы. Один - треногий, как

подставка у заезжавшего в прошлом году фотографа. Другой - круглый, большой,

с какими-то цифрами и протянутой поперек круга ниткой. Третий - тоже

круглый, но поменьше, похожий на ручные часы, с острой стрелкой.

Он поднял этот предмет. Стрелка колыхнулась, заколебалась и опять стала

на место.

"Компас", - догадался Петька, припоминая, что про такую штуковину он

читал в книжке.

Чтобы проверить это, он обернулся кругом.

Тонкая острая стрелка тоже повернулась и, несколько раз качнувшись,

черным концом показала в ту сторону, где на опушке высилась старая

раскидистая сосна. Петьке это понравилось. Он обошел вокруг палатки,

завернул за куст, завернул за другой и перекрутился на месте десять раз,

рассчитывая обмануть и запутать стрелку. Но едва только он остановился, как

лениво качнувшаяся стрелка с прежним упорством и настойчивостью зачерненным

острием показала Петьке, что ее, сколько ни вертись, все равно не обманешь.

"Как живая", - подумал восхищенный Петька, сожалея, что у него нет такой

замечательной штуки. Он вздохнул и раздумывал, положить компас на место или

нет (возможно, что он и положил бы).

Но в это самое время от противоположной опушки отделилась огромная

лохматая собака и с громким лаем устремилась к нему.

Испуганный Петька взвизгнул и бросился бежать напролом через кусты.

Собака с яростным лаем неслась за ним и, конечно, догнала бы его, если

бы не Филькин ручей, через который по колено в воде перебрался Петька.

Добежав до ручья, который был в этом месте широк, собака заметалась по

берегу, отыскивая, где можно было бы перепрыгнуть.

А Петька, не дожидаясь, пока это случится, понесся вперед, прыгая через

пни, через коряги и кочки, как преследуемый гончими заяц.

Он остановился передохнуть только тогда, когда очутился уже на берегу

Тихой речки.

Облизывая пересохшие губы, он подошел к реке, напился и, учащенно дыша,

тихонько зашагал к дому, чувствуя себя не очень-то хорошо.

Конечно, он не взял бы компас, если бы не собака.

Но все-таки собака или не собака, а выходило так, что компас-то он

украл.

А он знал, что за такие дела его взгреет отец, не похвалит Иван



Михайлович да не одобрит, пожалуй, и Васька.

Но так как дело было уже сделано, а возвращаться с компасом назад было

и страшно и стыдновато, он утешил себя тем, что, во-первых, он не виноват,

во-вторых, кроме собаки, его никто не видал, а в-третьих, компас можно

спрятать подальше, а когда-нибудь позже, к осени или к зиме, когда никакой

уже палатки не будет, сказать, что нашел, и оставить себе.

Вот какими мыслями занят был Петька, и вот почему отсиживался он в

кустах за огородами и не выходил к Ваське, который с досадой разыскивал его

с самого раннего утра.

7
Но, спрятав компас на чердаке дровяного сарая, Петька не побежал искать

Ваську, а направился в сад и там задумался над тем, что бы это такое получше

соврать.


Вообще-то соврать при случае он был мастер; но сегодня, как назло,

ничего правдоподобного придумать не мог. Конечно, он мог бы рассказать

только о том, как он неудачно выслеживал Сережку, и не упоминать ни о

палатке, ни о компасе.

Но он чувствовал, что у него не хватит терпения смолчать о палатке.

Если смолчать, то Васька и сам может как-нибудь разузнать и тогда будет

хвалиться и зазнаваться: "Эх, ты, ничего не знаешь! Всегда я первый все

узнаю..."

И Петька подумал, что если бы не компас и не эта проклятая собака, то

все было бы интересней и лучше. Тогда ему пришла очень простая и очень

хорошая мысль: а что, если пойти к Ваське и рассказать ему про палатку и про

компас? Ведь компас-то он и на самом деле не крал. Ведь во всем виновата

только собака. Возьмут они с Васькой компас, сбегают к палатке и положат его

на место. А собака? Ну и что же собака? Во-первых, можно взять с собой хлеба

или мясную кость и кинуть ей, чтобы не гавкала. Во-вторых, можно взять с

собой палки. В-третьих, вдвоем вовсе уж не так страшно.

Он так и решил сделать и хотел сейчас же бежать к Ваське, но тут его

позвали обедать, и он пошел с большой охотой, потому что за время своих

похождений сильно проголодался.

После обеда повидать Ваську тоже не удалось. Мать ушла полоскать белье

и заставила его караулить дома маленькую сестренку Еленку.

Обыкновенно, когда мать уходила и оставляла его с Еленкой, он

подсовывал ей разные тряпки и чурочки и, пока она возилась с ними,

преспокойно убегал на улицу и, только завидев мать, возвращался к Еленке,

как будто от нее и не отходил.

Но сегодня Еленка была немного нездорова и капризничала. И когда,

всучив ей гусиное перо да круглую, как мячик, картофелину, он направился к

двери, Еленка подняла такой рев, что проходившая мимо соседка заглянула в

окно и погрозила Петьке пальцем, предполагая, что он устроил сестренке

какую-либо каверзу.

Петька вздохнул, уселся рядом с Еленкой на толстое одеяло, разостланное

на полу, и унылым голосом начал петь ей веселые песни.

Когда вернулась мать, уже вечерело, и наконец-то освободившийся Петька

выскочил из дверей и стал свистать, вызывая Ваську.


- Эх, ты! - укоризненно закричал Васька еще издалека. - Эх, Петька! И

где ты, Петька, весь день прошлялся? И почему, Петька, я тебя весь день

искал и не нашел?

И, не дожидаясь, пока Петька что-либо ответит, Васька быстро выложил

все собранные им за день новости. А новостей у Васьки было много.

Во-первых, возле разъезда будут строить завод. Во-вторых, в лесу стоит

палатка, и в той палатке живут очень хорошие люди, с которыми он, Васька,

уже познакомился. В-третьих, Сережкин отец выдрал сегодня Сережку, и Сережка

выл на всю улицу.

Но ни завод, ни плотина, ни то, что Сережке попало от отца, - ничто так

не удивило и не смутило Петьку, как то, что Васька каким-то образом узнал о

существовании палатки и первый сообщил о ней ему, Петьке.

- Откуда ты про палатку знаешь? - спросил обиженный Петька. - Я, брат,

сам первый все знаю, со мной сегодня история случилась...

- История, история, - перебил его Васька. - Какая у тебя история? У

тебя неинтересная история, а у меня интересная. Когда ты пропал, я тебя

долго искал. И тут искал, и там искал, и всюду искал. Надоело мне искать.

Вот пообедал я и пошел в кусты хлыст срезать. Вдруг навстречу мне идет

человек. Высокий, сбоку кожаная сумка, такая, как у красноармейских

командиров. Сапоги - как у охотника, но только не военный и не охотник.

Увидел он меня и говорит: "Пойди-ка сюда, мальчик". Ты думаешь, что я

испугался? Нисколько. Вот подошел я, а он посмотрел на меня и спрашивает:

"Ты, мальчик, сегодня рыбу ловил?" - "Нет, говорю, не ловил. За мной этот

дурак Петька не зашел. Обещал зайти, а сам куда-то пропал". - "Да, - говорит

он, - я и сам вижу, что это не ты. А нет ли у вас другого такого мальчика,

немного повыше тебя и волосы рыжеватые?" - "Есть, говорю, у нас такой,

только это не я, а Сережка, который нашу ныретку украл". - "Вот, вот, -

говорит он, - он недалеко от нашей палатки в пруд сетку закидывал. А где он

живет?" - "Идемте, - отвечаю я. - Я вам, дядя, покажу, где он живет".

Идем мы, а я думаю: "И зачем это ему Сережка понадобился? Лучше бы мы с

Петькой понадобились".

Пока мы шли, он мне все и рассказал. Их двое в палатке. А палатка

повыше Филькина ручья. Они, двое-то эти, такие люди - геологи. Землю

осматривают, камни, глину ищут и все записывают, где камни, где песок, где

глина. Вот я ему и говорю: "А что, если мы с Петькой к вам придем? Мы тоже

будем искать. Мы здесь все знаем. Мы в прошлом году такой красный камень

нашли, что прямо-таки удивительно до чего красный. А к Сережке, - говорю

ему, - вы, дядя, лучше бы и не ходили. Он вредный, этот Сережка. Только бы

ему драться да чужие ныретки таскать". Ну, пришли мы. Он в дом зашел, а я на

улице остался. Смотрю, выбегает Сережкина мать и кричит: "Сережка! Сережка!

Не видал ли ты, Васька, Сережку?" А я отвечаю: "Нет, не видал. Видел, только

не сейчас, а сейчас не видел". Потом тот человек - техник - вышел, я его

проводил до леса, и он позволил, чтобы мы с тобой к ним приходили. Вот

вернулся Сережка. Его отец и спрашивает: "Ты какую-то вещь в палатке взял?"

А Сережка отказывается. Только отец, конечно, не поверил, да и выдрал его. А

Сережка как завыл! Так ему и надо. Верно, Петька?

Однако Петьку нисколько не обрадовал такой рассказ. Лицо Петьки было

хмурое и печальное. После того как он узнал, что за украденный им компас уже

выдрали Сережку, он почувствовал себя очень неловко. Теперь было уже поздно

рассказывать Ваське о том, как было дело. И, захваченный врасплох, он стоял

печальный, растерянный и не знал, что он будет сейчас говорить и как теперь

будет объяснять Ваське свое отсутствие. Но его выручил сам Васька. Гордый

своим открытием, он хотел быть великодушным.

- Ты что нахмурился? Тебе обидно, что тебя не было? А ты бы не убегал,

Петька. Раз условились, значит, условились. Ну, да ничего, мы завтра вместе

пойдем, я же им сказал: и я приду, и мой товарищ Петька придет. Ты,

наверное, к тетке на кордон бегал? Я смотрю: Петьки нет, удилища в сарае.

Ну, думаю, наверное, он к тетке побежал. Ты там был?

Но Петька не ответил.

Он помолчал, вздохнул и спросил, глядя куда-то мимо Васьки:

- И здорово отец Сережку отлупил?

- Должно быть, уж здорово, раз Сережка так завыл, что на улице слышно

было.

- Разве можно бить? - угрюмо сказал Петька. - Теперь не старое время,



чтобы бить. А ты "отлупил да отлупил". Обрадовался! Если бы тебя отец

отлупил, ты бы обрадовался?

- Так ведь не меня, а Сережку, - ответил Васька, немного смущенный

Петькиными словами. - И потом, ведь не задаром, а за дело: зачем он в чужую

палатку залез? Люди работают, а он у них инструмент ворует. И что ты,

Петька, сегодня чудной какой-то! То весь день шатался, то весь вечер

сердишься.

- Я не сержусь, - негромко ответил Петька. - Просто у меня сначала зуб

заболел, а теперь уже перестает.

- И скоро перестанет? - участливо спросил Васька.

- Скоро. Я, Васька, лучше домой побегу. Полежу, полежу дома - он и

перестанет.

8
Вскоре ребята подружились с обитателями брезентовой палатки.

Их было двое. С ними был лохматый сильный пес по кличке "Верный". Этот

Верный охотно познакомился с Васькой, но на Петьку он сердито зарычал. И

Петька, который знал, за что на него сердится собака, быстро спрятался за

высокую спину геолога, радуясь тому, что Верный может только рычать, но не

может рассказать то, что знает.

Теперь целыми днями ребята пропадали в лесу.

Вместе с геологами они обшаривали берега Тихой речки. Ходили на болото

и даже зашли однажды к дальним Синим озерам, куда еще никогда не рисковали

забираться вдвоем.

Когда дома их спрашивали, где они пропадают и что они ищут, они с

гордостью отвечали:

- Мы глину ищем.

Теперь они уже знали, что глина глине рознь. Есть глины тощие, есть

жирные, такие, которые в сыром виде можно резать ножом, как ломти густого

масла. По нижнему течению Тихой речки много суглинка, то есть глины рыхлой,

смешанной с песком. В верховьях у озер попадается глина с известью, или

мергель, а поближе к разъезду залегают мощные пласты красно-бурой глинистой

охры.

Все это было очень интересно, особенно потому, что раньше вся глина



казалась ребятам одинаковой. В сухую погоду это были просто ссохшиеся комья,

а в мокрую - обыкновенная густая и липкая грязь. Теперь же они знали, что

глина - это не просто грязь, а сырье, из которого будет добываться алюминий,

и охотно помогали геологам разыскивать нужные породы глин, указывали

запутанные тропки и притоки Тихой речки.

Вскоре на разъезде отцепили три товарных вагона, и какие-то незнакомые

рабочие начали сбрасывать на насыпь ящики, бревна и доски.
В эту ночь взволнованные ребятишки долго не могли уснуть, довольные

тем, что разъезд начинает жить новой жизнью, не похожей на прежнюю.

Однако новая жизнь приходить не очень-то торопилась. Выстроили рабочие

из досок сарай, свалили туда инструменты, оставили сторожа и, к великому

огорчению ребят, все до одного уехали обратно.
Как-то в послеобеденное время Петька сидел возле палатки. Старший

геолог Василий Иванович чинил продранный локоть рубахи, а другой - тот,

который был похож на красноармейского командира, - измерял что-то по плану

циркулем.

Васьки не было. Ваську оставили дома сажать огурцы, и он обещался

прийти попозже.

- Вот беда, - сказал высокий, отодвигая план. - Без компаса - как без

рук. Ни съемку сделать, ни по карте ориентироваться. Жди теперь, пока другой

из города пришлют.

Он закурил папироску и опросил у Петьки:

- И всегда этот Сережка у вас такой жулик?

- Всегда, - ответил Петька.

Он покраснел и, чтобы скрыть это, наклонился над погасшим костром,

раздувая засыпанные золой угли.

- Петька!.. - крикнул на него Василий Иванович. - Всю золу на меня

сдул. Зачем ты раздуваешь!

- Я думал... может быть, чайник, - неуверенно ответил Петька.

- Такая жарища, а он чайник, - удивился высокий и опять начал про то

же: - И зачем ему понадобился этот компас? А главное, отказывается, говорит,

не брал. Ты бы сказал ему, Петька, по-товарищески: "Отдай, Сережка. Если сам

снести боишься, дай я снесу". Мы и сердиться не будем и жаловаться не будем.

Ты скажи ему, Петька.

- Скажу, - ответил Петька, отворачивая лицо от высокого. Но,

отвернувшись, он встретился с глазами Верного.

Верный лежал, вытянув лапы, высунув язык и, учащенно дыша, уставился на

Петьку, как бы говоря: "И врешь же ты, братец! Ничего ты Сережке не

скажешь".

- Да верно ли, что это Сережка компас украл? - спросил Василий

Иванович, окончив шить и втыкая иголку в подкладку фуражки. - Может быть, мы

его сами куда-нибудь засунули и зря только на мальчишку думаем?

- А вы бы поискали, - быстро предложил Петька. - И вы поищите, и мы с

Васькой поищем. И в траве поищем и всюду.

- Чего искать? - удивился высокий. - Я же у вас попросил компас, а вы,

Василий Иванович, сами сказали, что захватить его из палатки позабыли. Чего

же теперь искать?

- А мне теперь начинает казаться, что я его захватил. Хорошо не помню,

а как будто бы захватил, - хитро улыбаясь, сказал Василий Иванович. -

Помните, когда мы сидели на сваленном дереве на берегу Синего озера?

Огромное такое дерево. Уж не выронил ли я компас там?

- Чудно что-то, Василий Иванович, - сказал высокий. - То вы говорили,

что из палатки не брали, а теперь вот что.

- Ничего не чудно, - горячо вступился Петька. - Эдак тоже бывает. Очень

даже часто бывает: думаешь - не брал, а оказывается - брал. И у нас с

Васькой было. Пошли один раз мы рыбу ловить. Вот я по дороге спрашиваю: "Ты,

Васька, маленькие крючки не позабыл?" - "Ой, - говорит он, - позабыл".

Побежали мы назад. Ищем, ищем, никак не найдем. Потом глянул я ему на рукав,

а они у него к рукаву приколоты. А вы, дядя, говорите - чудно. Ничего не

чудно.


И Петька рассказал другой случай, как косой Геннадий весь день искал

топор, а топор стоял за веником. Он говорил убедительно, и высокий

переглянулся с Василием Ивановичем.

- Гм... А пожалуй, можно будет сходить и поискать. Да вы бы сами,

ребята, сбегали как-нибудь и поискали.

- Мы поищем, - охотно согласился Петька. - Если он там, то мы его

найдем. Никуда он от нас не денется. Тогда мы - раз, раз, туда, сюда и

обязательно найдем.

После этого разговора, не дожидаясь Васьки, Петька поднялся и, заявив,

что он вспомнил про нужное дело, попрощался и отчего-то очень веселый

побежал к тропке, ловко перескакивая через зеленые, покрытые мхом кочки,

через ручейки и муравьиные кучи.

Выбежав на тропку, он увидал группу возвращавшихся с разъезда

алешинских крестьян.

Они были чем-то взволнованы, очень рассержены и громко ругались,

размахивая руками и перебивая друг друга. Позади шел дядя Серафим. Лицо его

было унылое, еще унылее, чем тогда, когда обвалившаяся крыша сарая задавила

у него поросенка и гусака.

И по лицу дяди Серафима Петька понял, что над ним опять стряслась

какая-то беда.

9
Но беда стряслась не только над дядей Серафимом. Беда стряслась над

всем Алешином и, главное, над алешинским колхозом.

Захватив с собой три тысячи крестьянских денег, тех самых, которые были

собраны на акции Трактороцентра, скрылся неизвестно куда главный организатор

колхоза - председатель сельсовета Егор Михайлов. В городе он должен был

пробыть двое, ну, от силы, трое суток. Через неделю ему послали телеграмму,

потом забеспокоились - послали другую, потом послали вслед нарочного. И,

вернувшись сегодня, нарочный привез известие, что в райколхозсоюз Егор не

являлся и в банк денег не сдавал.

Заволновалось, зашумело Алешино. Что ни день, то собрание. Приехал из

города следователь. И хотя все Алешино еще задолго до этого случая говорило

о том, что у Егора в городе есть невеста, и хотя от одного к другому

передавалось много подробностей - и кто она такая, и какая она собой, и

какого она характера, но теперь оказалось как-то так, что никто ничего не

знал. И никак нельзя было доискаться: кто же видел эту Егорову невесту и

откуда вообще узнали о том, что она действительно существует? Так как дела

теперь были запутаны, то ни один из членов сельсовета не хотел замещать

председателя.

Из района прислали нового человека, но алешинские мужики отнеслись к

нему холодно. Пошли разговоры, что вот, дескать, Егор тоже приехал из

района, а три тысячи крестьянских денег ухнули.

И среди этих событий оставшийся без вожака, а главное, совсем еще не

окрепший, только что организовавшийся колхоз начал разваливаться.

Сначала подал заявление о выходе один, потом другой, потом сразу точно

прорвало - начали выходить десятками, без всяких заявлений, тем более что

наступил сев и каждый бросился к своей полосе. Только пятнадцать дворов,

несмотря на свалившуюся беду, держались и не хотели выходить.

Среди них было и хозяйство дяди Серафима.

Этот вообще-то запуганный несчастьями и придавленный бедами мужик с

совершенно непонятным для соседей каким-то ожесточенным упрямством ходил по

дворам и, еще более хмурый, чем всегда, говорил всюду одно и то же: что надо

держаться, что если сейчас из колхоза выйти, то тогда уже и вовсе некуда

идти, останется только бросить землю и уйти куда глаза глядят, потому что

прежняя жизнь - это не жизнь.

Его поддерживали братья Шмаковы, многосемейные мужики, давнишние

товарищи по партизанскому отряду, в один день с дядей Серафимом поротые

когда-то батальоном полковника Марциновского. Его поддерживал член

сельсовета Игошкин, молодой, недавно отделившийся от отца паренек. И наконец

неожиданно взял сторону колхоза Павел Матвеевич, который теперь, когда

начались выходы, точно назло всем, подал заявление о приеме его в колхоз.

Так сколотилось пятнадцать хозяйств. И они выехали в поле на сев не

очень-то веселые, но упорные в своем твердом намерении не сходить с начатого

пути.

За всеми этими событиями Петька да Васька позабыли на несколько дней



про палатку. Они бегали в Алешино. Они тоже негодовали на Егора, удивлялись

упорству тихого дяди Серафима и очень жалели Ивана Михайловича.

- Бывает и так, ребятишки. Меняются люди, - сказал Иван Михайлович,

затягиваясь сильно чадившей, свернутой из газетной бумаги цигаркой. -

Бывает... меняются. Только кто бы сказал про Егора, что он переменится?

Твердый был человек.

Помню я как-то... Вечер... Въехали мы на какой-то полустанок. Стрелки

сбиты, крестовины повынуты, сзади путь разобран и мостик сожжен. На

полустанке ни души, кругом лес. Впереди где-то фронт, и с боков фронты, а

кругом банды. И казалось, что конца-краю этим бандам и фронтам нет и не

будет.

Иван Михайлович замолчал и рассеянно посмотрел в окно, туда, где по



красноватому закату медленно и упорно продвигались тяжелые грозовые облака.

Цигарка чадила, и клубы дыма, медленно разворачиваясь, тянулись кверху,

наплывая по стене, на которой висела полинялая фотография старого боевого

бронепоезда.

- Дядя Иван! - окликнул его Петька.

- Что тебе?

- Ну вот: "А кругом банды, и конца-краю этим фронтам и бандам нет и не

будет", - слово в слово повторил Петька.

- Да... А разъезд в лесу. Тихо. Весна. Пичужки эти самые чирикают.

Вылезли мы с Егоркой грязные, промасленные, потные. Сели на траву. Что

делать?

Вот Егор и говорит: "Дядя Иван, у нас впереди крестовины повынуты и



стрелки поломаны, позади мост сожжен. И мотаемся мы третьи сутки взад и

вперед по этим бандитским лесам. И спереди фронт, и с боков фронты. А

все-таки победим-то мы, а не кто-нибудь". - "Конечно, - говорю ему, - мы. Об

этом никто не спорит. Но команда наша с броневиком навряд ли из этой ловушки

выберется". А он отвечает: "Ну, не выберемся. Ну и что же? Наш 16-й пропадет

- 28-й на линии останется, 39-й. Доработают".

Сломал он веточку красного шиповника, понюхал ее, воткнул в петлицу

угольной блузы. Улыбнулся - как будто бы нет и не было счастливей его

человека на свете, взял гаечный ключ, масленку и полез под паровоз.

Иван Михайлович опять замолчал, и Петьке с Васькой так и не пришлось

услышать, как выбрался броневик из ловушки, потому что Иван Михайлович

быстро вышел в соседнюю комнату.

- А как же ребятишки Егора? - немного погодя спросил старик из-за

перегородки. - У него их двое.

- Двое, Иван Михайлович, Пашка да Машка. Они с бабкой остались, а бабка

у них старая. И на печке сидит - ругается и с печки слезает - ругается. Так

целый день - либо молится, либо ругается.

- Надо бы сходить посмотреть. Надо бы что-нибудь придумать. Жалко

все-таки ребятишек, - сказал Иван Михайлович. И слышно было, как за

перегородкой запыхтела его дымная махорочная цигарка.

С утра Васька с Иваном Михайловичем пошли в Алешино. Звали с собой

Петьку, но он отказался - сказал, что некогда.

Васька удивился: почему это Петьке вдруг стало некогда? Но Петька, не

дожидаясь расспросов, быстро спрятал в окно свою белобрысую вихрастую

голову.

В Алешине они зашли к новому председателю, но его не застали. Он уехал



за реку, на луг.

Из-за этого луга теперь шла яростная борьба. Раньше луг был поделен

между несколькими дворами, причем больший участок принадлежал мельнику

Петунину. Потом, когда организовался колхоз, Егор Михайлов добился, чтобы

луг этот целиком отвели колхозу. Теперь, когда колхоз развалился, прежние

хозяева требовали прежние участки и ссылались на то, что после кражи

казенных денег обещанной из района сенокосилки колхозу все равно не дадут и

с сенокосом он не управится.

Но оставшиеся в колхозе пятнадцать дворов ни за что не хотели разбивать

луг и, главное, уступать Петунину прежний участок. Председатель держал

сторону колхоза, но многие озлобленные последними событиями крестьяне

вступились за Петунина.

И Петунин ходил спокойный, доказывал, что правда на его стороне и что

он хоть в Москву поедет, а своего добьется.

Дядя Серафим и молодой Игошкин сидели в правлении и сочиняли какую-то

бумагу.


- Пишем! - сердито сказал дядя Серафим, здороваясь с Иваном

Михайловичем. - Они свою бумагу в район послали, а мы свою пошлем.

Прочитай-ка, Игошкин, ладно ли мы записали. Он человек сторонний, и ему

виднее.


Пока Игошкин читал да пока они обсуждали, Васька выбежал на улицу и

встретился там с Федькой Галкиным, с тем самым рябым мальчуганом, который

недавно подрался с Рыжим из-за того, что тот дразнился: "Федька-колхоз -

поросячий нос".

Федька рассказал Ваське много интересного. Он рассказал о том, что у

Семена Загребина недавно сгорела баня и Семен ходил и божился, что это его

подожгли. И что от этой бани огонь чуть-чуть не перекинулся на колхозный

сарай, где стоял триер и лежало очищенное зерно.

Еще он рассказал, что по ночам теперь колхоз наряжает своих сторожей по

очереди. И что когда, в свою очередь, Федькин отец запоздал вернуться с

разъезда, то он, Федька, сам пошел в обход, а потом его сменила мать,

которая взяла колотушку и пошла сторожить.

- Все Егор, - закончил Федька. - Он виноват, а нас всех ругают. Все вы,

говорят, мастера на чужое.

- А ведь он раньше героем был, - сказал Васька.

- Он и не раньше, а всегда как герой был. У нас мужики и до сих пор

никак в толк не возьмут - с чего это он. Он только с виду такой невзрачный,

а как возьмется за что-нибудь, глаза прищурятся, заблестят. Скажет - как

отрубит. Как он с лугом-то быстро дело обернул! Будем, говорит, вместе

косить, а озимые, говорит, будем вместе и сеять.

- Отчего же он такое плохое дело сделал? - спросил Васька. - Или вот

люди говорят, что от любви?

- От любви свадьбу справляют, а не деньги воруют, - возмутился Федька.

- Если бы все от любви деньги воровали, тогда что бы было? Нет уж, это не от

любви, а не знаю, от чего... И я не знаю, и никто не знает. А есть у нас

такой Сидор хромой. Старый уже. Так тот и вовсе, если начнешь про Егора

говорить, он и слушать не хочет: "Нету, говорит, ничего этого". И не

слушает, отвернется и заковыляет скорей в сторону. И все что-то бормочет,

бормочет, а у самого слезы катятся, катятся. Такой блажной старик. Он раньше

у Данилы Егоровича на пасеке работал. Да тот рассчитал за что-то, а Егор

вступился.

- Федька, - спросил Васька, - а что Ермолая не видать? Или он в этот

год у Данилы Егоровича сад караулить не будет?

- Будет. Вчера я его видал, он из лесу шел. Пьяный. Он всегда такой.

Покуда яблоки не поспеют, он пьет. А как только время подходит, так Данила

Егорович денег на водку ему больше не дает, и тогда он караулит трезвый да

хитрый. Помнишь, Васька, как он тебя один раз крапивой?..

- Помню, помню, - скороговоркой ответил Васька, стараясь замять эти

неприятные воспоминания. - Отчего это, Федька, Ермолай в рабочие не идет,

землю не пашет? Ведь он вон какой здоровый.

- Не знаю, - ответил Федька. - Слышал я, что еще давно когда-то он,

Ермолай, в дезертиры от красных уходил. Потом в тюрьме сколько-то сидел. А с

тех пор он всегда такой. То уйдет куда-нибудь из Алешина, то на лето опять

вернется. Я, Васька, не люблю Ермолая. Он только к собакам добрый, да и то

когда пьяный.

Ребятишки разговаривали долго. Васька тоже рассказал Федьке о том,

какие дела творятся около разъезда. Рассказал про палатку, про завод, про

Сережку, про компас.

- И вы к нам прибегайте, - предложил Васька. - Мы к вам бегаем, и вы к

нам бегайте. И ты, и Колька Зипунов, и еще кто-нибудь. Ты читать-то умеешь.

Федька?

- Немножко.



- И мы с Петькой тоже немножко.

- Школы нет. Когда Егор был, то он очень старался, чтобы школа была. А

теперь уж не знаю как. Озлобились мужики - не до школы.

- Завод строить начнут, и школу построят, - утешал его Васька. - Может

быть, доски какие-нибудь останутся, бревна, гвозди... Много ли на школу

нужно? Мы попросим рабочих, они и построят. Да мы сами помогать будем. Вы

прибегайте к нам, Федька, и ты, и Колька, и Алешка. Соберемся кучей,

что-нибудь интересное придумаем.

- Ладно, - согласился Федька. - Как только с картошкой управимся, так и

прибежим.

Вернувшись в правление колхоза, Васька Ивана Михайловича уже не застал.

Ивана Михайловича он нашел у Егоровой избы, возле Пашки да Машки. Пашка и

Машка грызли принесенные им пряники и, перебивая и дополняя друг друга,

доверчиво рассказывали старику про свою жизнь и про сердитую бабку.

10
- Гайда, гай! Гоп-гоп! Хорошо жить! Солнце светит - гоп, хорошо!

Цо-цок-цок! Ручьи звенят. Птицы поют. Гайда, кавалерия!

Так скакал по лесу на своих двоих, держа путь к дальним берегам Синего

озера, отважный и веселый кавалерист Петька. В правой руке он сжимал хлыст,

который заменял ему то гибкую нагайку, то острую саблю, в левой - фуражку с

запрятанным в нее компасом, который нужно было сегодня спрятать, а завтра во

что бы то ни стало разыскать с Васькой у того сваленного дерева, где отдыхал

когда-то забывчивый Василий Иванович!

- Гайда, гай! Гоп-гоп! Хорошо жить! Василий Иванович - хорошо! Палатка

- хорошо! Завод - хорошо! Все хорошо!

- Стоп!

И Петька, он же конь, он же и всадник, со всего размаха растянулся на



траве, зацепившись ногою за выступивший корень.

- У, черт, спотыкаешься! - выругал Петька-всадник Петьку-коня. - Как

взгрею нагайкой, так не будешь спотыкаться.

Он поднялся, вытер попавшую в лужу руку и осмотрелся.

Лес был густой и высокий. Огромные, спокойные старые березы отсвечивали

поверху яркой, свежей зеленью. Внизу было прохладно и сумрачно. Дикие пчелы

с однотонным жужжанием кружились возле дупла полусгнившей, покрытой

наростами осины. Пахло грибами, прелой листвой и сыростью распластавшегося

неподалеку болотца.

- Гайда, гай! - сердито прикрикнул Петька-всадник на Петьку-коня. - Не

туда заехал!

И, дернув левый повод, он поскакал в сторону, на подъем.

"Хорошо жить, - думал на скаку храбрый всадник Петька. - И сейчас

хорошо. А вырасту - будет еще лучше. Вырасту - сяду на настоящего коня,

пусть мчится. Вырасту - сяду на аэроплан, пусть летит. Вырасту - стану к

машине, пусть грохает. Все дальние страны проскачу и облетаю. На войне буду

первым командиром. На воздухе буду первым летчиком. У машины буду первым

машинистом. Гайда, гай! Гоп-гоп! Стоп!"

Прямо под ногами сверкала ярко-желтыми кувшинками узкая мокрая поляна.

Озадаченный Петька вспомнил, что никакой такой поляны на его пути не должно

быть и что, очевидно, проклятый конь опять занес его не туда, куда надо.

Он обогнул болотце, и, обеспокоенный, пошел шагом, внимательно

осматривая и угадывая, куда же это он попал.

Однако чем дальше он шел, тем яснее становилось ему, что он заблудился.

И от этого с каждым шагом жизнь начинала уже казаться ему все более и более

печальной и мрачной.

Покрутившись еще немного, он остановился, вовсе уже не зная, куда

дальше идти, но тут он вспомнил о том, что как раз при помощи компаса

мореплаватели и путешественники всегда находят правильный путь. Он вынул из

кепки компас, нажал сбоку кнопочку, и освобожденная стрелка зачерненным

острием показала в ту сторону, в какую Петька меньше всего собирался идти.

Он тряхнул компас, но стрелка упорно показывала все то же направление.

Тогда Петька пошел, рассуждая, что компасу виднее, но вскоре уперся в

такую гущу разросшегося осинника, что прорваться через нее, не изодрав

рубахи, было никак невозможно.

Он пошел в обход и опять взглянул на компас. Но сколько он ни крутился,

стрелка с бессмысленным упрямством толкала его или в болото, или в гущу, или

еще куда-нибудь в самое неудобное, труднопроходимое место.

Тогда, обозленный и испуганный, Петька всунул компас в кепку и пошел

дальше просто на глаз, сильно подозревая, что все мореплаватели и

путешественники должны были бы давно погибнуть, если бы они всегда держали

путь туда, куда показывает зачерненное острие стрелки.

Он шел долго и собирался уже прибегнуть к последнему средству, то есть

громко заплакать, но тут в просвет деревьев он увидел низкое, опускавшееся к

закату солнце.

И вдруг весь лес как будто бы повернуло к нему другой, более знакомой

стороной. Очевидно, это произошло оттого, что он вспомнил, как на фоне

заходившего солнца всегда ярко вырисовывались крест и купол алешинской

церкви. Теперь он понял, что Алешино не слева от него, как он думал, а

справа и что Синее озеро у него уже не впереди, а позади.

И едва только это случилось, лес показался ему знакомым, так как все

перепутанные поляны, болотца и овраги в обычной последовательности прочно и

послушно улеглись на свои места. Вскоре он угадал, где находится. Это было

довольно далеко от разъезда, но не так уж далеко от тропки, которая вела из

Алешина на разъезд. Он приободрился, вскочил на воображаемого коня и вдруг

притих и насторожил уши.

Совсем неподалеку он услышал песню. Это была какая-то странная песня,

бессмысленная, глухая и тяжелая. И Петьке не понравилась такая песня. И

Петька притаился, оглядываясь и ожидая удобной минуты, чтобы дать коню шпоры

и помчаться скорей от сумерек, от неприветливого леса, от странной песни на

знакомую тропку, на разъезд, домой.

11
Еще не доходя до разъезда, возвращающиеся из Алешина Иван Михайлович и

Васька услышали шум и грохот.

Поднявшись из ложбины, они увидели, что весь тупик занят товарными

вагонами и платформами. Немного поодаль раскинулся целый поселок серых

палаток.


Горели костры, дымилась походная кухня, бурчали над кострами котлы.

Ржали лошади. Суетились рабочие, сбрасывая бревна, доски, ящики и стаскивая

с платформы повозки, сбрую и мешки.

Потолкавшись среди работающих, рассмотрев лошадей, заглянув в вагоны и

палатки и даже в топку походной кухни, Васька побежал разыскивать Петьку,

чтобы расспросить его, когда приехали рабочие, как было дело и почему это

Сережка крутится возле палаток, подтаскивая хворост для костров, и никто его

не ругает и не гонит прочь.

Но встретившаяся по пути Петькина мать сердито ответила ему, что "этот

идол" провалился куда-то еще с полдня и обедать домой не приходил.

Это совсем уже удивило и рассердило Ваську.

"Что это с Петькой делается? - думал он. - В прошлый раз куда-то

пропал, сегодня опять тоже пропал. И какой этот Петька хитрый! Тихоня

тихоней, а сам что-то втихомолку вытворяет".

Раздумывая над Петькиным поведением и очень не одобряя его, Васька

неожиданно натолкнулся на такую мысль: а что, если это не Сережка, а сам

Петька, чтобы не делиться уловом, взял да и перебросил ныретку и теперь

выбирает тайком рыбу?

Это подозрение еще больше укрепилось у Васьки после того, как он

вспомнил, что в прошлый раз Петька соврал ему, будто бы бегал на кордон к

тетке. На самом деле его там не было.

И теперь почти что уверившийся в своем подозрении Васька твердо решил

учинить Петьке строгий допрос и в случае чего поколотить его, чтобы вперед

так делать было неповадно.

Он пошел домой и еще из сеней услышал, как отец с матерью о чем-то

громко спорили.

Опасаясь, как бы вгорячах и ему за что-нибудь не попало, он остановился

и прислушался.

- Да как же это так? - говорила мать, и по ее голосу Васька понял, что

она чем-то взволнована. - Хоть бы одуматься дали. Я картошки две меры

посадила, огурцов три грядки. А теперь, значит, все пропало?

- Экая ты, право! - возмущался отец. - Неужели же будут дожидаться?

Подождем, дескать, пока у Катерины огурцы поспеют. Тут вагоны негде

разгружать, а она - огурцы. И что ты, Катя, чудная какая? То ругалась: и

печка в будке плоха, и тесно, и низко, а теперь жалко ей будку стало. Да

пусть ее ломают. Пропади она пропадом!

"Почему огурцы пропали? Какие вагоны? Кто будет ломать будку?" - опешил

Васька и, подозревая что-то недоброе, вошел в комнату.

И то, что он узнал, ошеломило его еще больше, чем первое известие о

постройке завода. Их будку сломают. По участку, на котором она стоит,

проложат запасные пути для вагонов с построечными грузами. Переезд перенесут

на другое место и там построят для них новый дом.

- Ты пойми, Катерина, - доказывал отец, - разве же нам такую будку

построят? Это теперь не прежнее время, чтобы для сторожей какие-то собачьи

конуры строить. Нам построят светлую, просторную. Ты радоваться должна, а

ты... огурцы, огурцы!

Мать молча отвернулась.

Если бы все это подготавливалось потихоньку да исподволь, если бы все

это не навалилось вдруг, сразу, то она и сама была бы довольна оставить

старую, ветхую и тесную конурку. Но сейчас ее пугало то, что все кругом

решалось, делалось и двигалось как-то уж очень быстро. Пугало то, что

события с невиданной, необычной торопливостью возникали одно за другим. Жил

разъезд тихо. Жило Алешино тихо. И вдруг точно какая-то волна, издалека

докатившись наконец и сюда, захлестнула и разъезд и Алешино. Колхоз, завод,

плотина, новый дом... Все это смущало и даже пугало своей новизной,

необычностью и, главное, своей стремительностью.

- А верно ли, Григорий, что лучше будет? - спросила она, расстроенная и

растерянная. - Плохо ли, хорошо ли, а жили мы да жили. А вдруг хуже будет?

- Полно тебе, - возражал ей отец. - Полно городить, Катя... Стыдно!

Мелешь, сама не знаешь что. Разве затем оно у нас все делается, чтобы хуже

было? Ты посмотри лучше на Васькину рожу. Вон он стоит, шельмец, и рот до

ушей. На что мал еще, а и то понимает, что лучше будет. Так, что ли, Васька?

Но Васька даже не нашел что ответить и только молча кивнул головой.

Много новых мыслей, новых вопросов занимало его неспокойную голову. Так

же как и мать, он удивлялся тому, с какой быстротой следовали события. Но

его не пугала эта быстрота - она увлекала, как стремительный ход мчавшегося

в дальние страны скорого поезда.

Он ушел на сеновал и забрался под теплый овчинный полушубок. Но ему не

спалось.

Издалека слышался непрекращающийся стук сбрасываемых досок. Пыхтел

маневровый паровоз. Лязгали сталкивающиеся буфера, и как-то тревожно звучал

сигнальный рожок стрелочника.

Через выломанную доску крыши Васька видел кусочек ясного черно-синего

неба и три ярких лучистых звезды.

Глядя на эти дружно мерцавшие звезды, Васька вспомнил, как уверенно

говорил отец о том, что жизнь будет хорошая. Он еще крепче укутался в

полушубок, закрыл глаза и подумал; "А какая она будет, хорошая?" - и

почему-то вспомнил плакат, который висел в красном уголке. Большой, смелый

красноармеец стоит у столба и, сжимая замечательную винтовку, зорко смотрит

вперед. Позади него зеленые поля, где желтеет густая высокая рожь, где

цветут большие, неогороженные сады и где раскинулись красивые и так не

похожие на убогое Алешино просторные и привольные села.

А дальше, за полями, под прямыми широкими лучами светлого солнца гордо

высятся трубы могучих заводов. Через сверкающие окна видны колеса, огни,

машины

И всюду люди, бодрые, веселые. Каждый занят своим делом - и на полях, и



в селах, и у машин. Одни работают, другие уже отработали и отдыхают

Какой-то маленький мальчик, похожий немного на Павлика Припрыгина, но

только не такой перемазанный, задрав голову, с любопытством разглядывает

небо, по которому плавно несется длинный стремительный дирижабль.

Васька всегда немного завидовал тому, что этот смеющийся мальчуган был

похож на Павлика Припрыгина, а не на него, Ваську.

Но в другом углу плаката - очень далеко, в той стороне, куда зорко

всматривался стороживший эту дальнюю страну красноармеец, - было нарисовано

что-то такое, что всегда возбуждало у Васьки чувство смутной и неясной

тревоги.


Там вырисовывались черные расплывчатые тени. Там обозначались очертания

озлобленных, нехороших лиц. И как будто бы кто-то смотрел оттуда

пристальными недобрыми глазами и ждал, когда уйдет или когда отвернется

красноармеец.

И Васька был очень рад, что умный и спокойный красноармеец никуда не

уходил, не отворачивался, а смотрел как раз туда, куда надо. И все видел и

все понимал.

Васька уже совсем засыпал, когда услышал, как хлопнула калитка, кто-то

зашел к ним в будку.

Минуту спустя его окликнула мать:

- Вася... Васька! Ты спишь, что ли?

- Нет, мама, не сплю.

- Ты не видал сегодня Петьку?

- Видал, да только утром, а больше не видал. А на что он тебе?

- А на то, что сейчас его мать приходила. Пропал, говорит, еще до

обеда, и до сего времени нет и нет.

Когда мать ушла, Васька встревожился. Он знал, что Петька не очень-то

храбрый, чтобы разгуливать по ночам, и поэтому никак не мог понять, куда

девался его непутевый товарищ.
Петька вернулся поздно. Он вернулся без фуражки. Глаза его были

красные, заплаканные, но уже сухие. Видно было, что он очень устал, и

поэтому он как-то равнодушно выслушал все упреки матери, отказался от еды и

молча залез под одеяло.

Он вскоре уснул, но спал неспокойно: ворочался, стонал и что-то

бормотал.

Он сказал матери, что просто заблудился, и мать поверила ему. То же

самое он сказал Ваське, но Васька не особенно поверил, потому что "просто"

не заблуживаются. Для того чтобы заблудиться, надо куда-то идти или что-то

разыскивать. А куда и зачем он ходил, этого Петька не говорил или нес что-то

несуразное, нескладное, и Ваське сразу было видно, что он врет.

Но когда Васька попытался изобличить его во лжи, то обыкновенно

изворотливый Петька не стал даже оправдываться. Он только, усиленно

заморгав, отвернулся.

Убедившись в том, что все равно от Петьки ничего не добьешься, Васька

прекратил расспросы, оставшись, однако, в сильном подозрении, что Петька -

товарищ какой-то странный, скрытный и хитрый.
К этому времени геологическая палатка снялась со своего места, с тем

чтобы продвинуться дальше, к верховьям реки Синявки.

Васька и Петька помогали грузить вещи на навьюченных лошадей. И когда

все было готово к тому, чтобы тронуться в путь, Василий Иванович и другой -

высокий - тепло попрощались с ребятами, с которыми они так много бродили по

лесам. Они должны были вернуться на разъезд только к концу лета.

- А что, ребята, - спросил Василий Иванович напоследок, - вы так и не

бегали поискать компас?

- Все из-за Петьки, - ответил Васька. - То он сначала сам предложил:

пойдем, пойдем... А когда я согласился, то он уперся и не идет. Один раз

звал - не идет. Другой раз - не идет. Так и не пошел.

- Ты что же это? - удивился Василий Иванович, который помнил, как

горячо вызывался Петька отправиться на поиски.

Неизвестно, что бы ответил и как бы вывернулся смутившийся и притихший

Петька, но тут одна из навьюченных лошадей, отвязавшись от дерева, побежала

по тропке. Все кинулись догонять ее, потому что она могла уйти в Алешино.

Точно после удара нагайкой, Петька рванулся за ней прямо через кусты,

через мокрый луг. Он весь обрызгался, изорвал подол рубахи и, выскочив

наперерез, уже перед самой тропкой крепко вцепился в поводья.

И когда он молча подводил упрямившегося коня к запыхавшемуся и

отставшему Василию Ивановичу, то он учащенно дышал, глаза его блестели, и

видно было, что он несказанно горд и счастлив, что ему удалось оказать

услугу этим отправляющимся в дальний путь хорошим людям.

12
И еще не успели достроить новый дом, едва только закончили настилку

пола и принялись за оконные рамы, а стальные линии запасных путей уже

переползли через грядки, опрокинули ветхий заборчик, столкнули дровяной

сарай и уперлись в стены старой будки.

- Ну, Катя, - сказал отец, - будем сегодня переезжать. Двери да окна и

при нас могут докончить. А здесь, как видишь, ожидать не приходится.

Тогда стали связывать узлы, вытаскивать ящики, матрацы, чугуны, ухваты.

Сложили все это на телегу. Привязали сзади козу Маньку и тронулись на новые

места.


Отец взялся за вожжи. Васька держал керосиновую лампу и хрупкий

стеклянный колпак. Мать бережно прижимала два глиняных горшка с кустиками

распустившихся гераней.

Перед тем как тронуться, все невольно обернулись.

Уже со всех сторон обступали рабочие старенькую грязновато-желтую

будку. Уже застучали по крыше топоры, заскрипели выворачиваемые ржавые

гвозди, и первые сорванные доски тяжело грохнулись о землю.

- Как на пожаре, - сказала мать, отворачиваясь и низко склоняя голову,

- и огня нет, а кругом - как пожар.

Вскоре из Алешина целым гуртом прибежали ребятишки: Федька, Колька,

Алешка и еще двое незнакомых - Яшка да Шурка.

Ходили на площадку смотреть экскаватор, бегали к плотине, где забивали

в землю бревенчатые шпунты, и, наконец, пошли купаться.

Вода была теплая. Плавали, брызгались и долго хохотали над трусливым

Шуркой, который громко и отчаянно заорал, когда нырнувший Федька неожиданно

схватил его под водой за ноги.

Потом валялись на берегу, разговаривали о прежних и новых делах.

- Васька, - спросил Федька, лежа на спине и закрывая рукой от солнца

круглое веснушчатое лицо, - что это такое пионеры? Почему, например, они

идут всегда вместе и в барабан бьют и в трубы трубят? А вот один раз отец

читал, что пионеры не воруют, не ругаются, не дерутся и еще чего-то там не

делают. Что же они, как святые, что ли?

- Ну нет... не святые, - усомнился Васька. - Я в прошлом году к дяде

ездил. У него сын Борька - пионер, так он мне два раза так по шее натрескал,

что только держись. А ты говоришь - не дерутся. Просто обыкновенные

мальчишки да девчонки. Вырастут, в комсомольцы пойдут, потом в Красную

Армию. А я, когда вырасту, тоже пойду в Красную Армию. Возьму винтовку и

буду сторожить.

- Кого сторожить? - не понял Федька.

- Как кого? Всех! А если не сторожить, то налетит белая банда и завоюет

все наши страны. Я знаю, Федька, что такое белая армия, мне Иван Михайлович

все рассказал. Белая - это всякие цари, всякие торговцы, кулаки.

- А кто же Данила Егорович? - спросил молча слушавший Алешка. - Вот он

кулак. Значит, он тоже белая армия?

- У него винтовки нет, - после некоторого раздумья ответил Васька. - У

него нет винтовки, а есть только старая шомполка.

- А если бы была? - не унимался Алешка.

- А если бы да если бы! А кто ему продаст винтовку? Разве же винтовки

или пулеметы продают каждому, кто захочет?

- Нам бы не продали, - согласился Алешка.

- Нам бы не продали, потому что мы малы еще, а Даниле Егоровичу совсем

не поэтому. Вот погодите, Школа будет, тогда все узнаете.

- Будет ли школа? - усомнился Федька.

- Обязательно будет, - уверял Васька. - Вы приходите на той неделе, мы

все вместе, гуртом, пойдем к главному строительному инженеру и попросим,

чтобы велел построить.

- Совестно как-то просить, - поежился Алешка.

- Ничего не совестно. Это одному совестно. Вот, скажут, какой

выискался! А если всем, то нисколько не совестно. Я хоть сам пойду и

попрошу. Чего бояться? Что он стукнет, что ли?

Алешкинские ребята собрались уходить, а Васька решил проводить их.

Когда они вышли на тропку, то увидели Петьку. По-видимому, он давно

стоял тут и раздумывал, подойти ему к ребятам или не подойти.

- Пойдем, Петька, с нами, - предложил Васька, которому не хотелось

возвращаться одному. - Пойдем, Петька. Что ты такой скучный? Все веселые, а

он скучный.

Петька посмотрел на солнце, но солнце стояло еще высоко, и, виновато

улыбнувшись, он согласился.

Возвращаясь вдвоем, под высоким дубом, что рос неподалеку от хутора

Данилы Егоровича, они увидели Пашку да Машку.

Эти маленькие ребятишки сидели на зеленом бугре и собирали что-то с

земли, должно быть прошлогодние желуди.

- Пойдем к ним, - предложил Васька, - посидим, отдохнем и посмеемся

немножко. Пойдем, Петька! И что ты стал какой-то тихоня? Успеешь еще домой.

Они осторожно подобрались сзади к ребятишкам, опустились на четвереньки

и сердито зарычали!

- Рррр... рррр...

Пашка и Машка подскочили и, даже не смея обернуться, схватились за руки

и пустились наутек.

Но ребята обогнали их и загородили им дорогу.

- И что как напугали! - укоризненно сказал Пашка, серьезно хмуря

коротенькие тонкие брови.

- Совсем испугали! - подтвердила Машка, вытирая наполнившиеся слезами

глаза.


- А вы думали, это кто? - спросил довольный своей шуткой Васька.

- А мы думали - волк, - ответил Пашка.

- Или думали - медведь, - добавила Машка и, улыбнувшись, протянула

ребятам горсть крупных желудей.

- На что они нам? - отказался Васька. - Вы сами играйте. Мы уже

большие, и это нам не игра.

- Очень хорошая игра, - ответила Машка. И, очевидно, никак не понимая,

почему для Васьки желудь - это не игра, радостно рассмеялась.

- Ну что, у вас бабка ругается? - спросил Васька и с неожиданной

жестокостью добавил: - Так вам и надо. Потому что отец у вас жулик.

- Васька, не надо! - вступился Петька. - Ведь они маленькие.

- Ну и что же, что маленькие? - с каким-то необъяснимым злорадством

продолжал Васька. - Раз жулик, значит, жулик. Верно ведь, Пашка, у вас отец

жулик?


- Васька, не надо! - почти умоляюще попросил Петька.

Немного испуганные резким Васькиным тоном, Пашка и Машка молча

переглянулись.

- Жулик, - тихо и покорно согласился Пашка.

- Жулик, - повторила Машка и тепло улыбнулась. - Только он хороший был

жулик. Бабка нехорошая, недобрая, а он хороший... А потом... - тут голос ее

чуть-чуть задрожал, она вздохнула, большие голубые глаза ее стали влажными и

печальными, а маленькие ручонки разжались, и два крупных желудя тихо упали

на мягкую траву, - а потом взял он, наш папочка, да куда-то далеко-далеко от

нас уехал.

Какой-то вскрик, странный, приглушенный, раздался позади Васьки.

Он обернулся и увидел, что, крепко втиснув голову в сочную душистую

траву, вздрагивая угловатыми, худыми плечами, Петька безудержно,

беззвучно... плачет.

13
Дальние страны, те, о которых так часто мечтали ребятишки, туже и туже

смыкая кольцо, надвигались на безыменный разъезд No 216.

Дальние страны с большими вокзалами, с огромными заводами, с высокими

зданиями были теперь где-то уже не очень далеко.

Еще так же, как и прежде, проносился мимо безудержный скорый, но уже

останавливались пассажирский сорок второй и почтовый двадцать четвертый.

Еще пусто и голо было на изрытой ямами заводской площадке, но уже

копошились на ней сотни рабочих, уже ползала по ней, вгрызаясь в землю и

лязгая железной пастью, похожая на прирученное чудовище диковинная машина -

экскаватор.

Опять прилетел для фотосъемки аэроплан. Что ни день, то вырастали новые

бараки, склады, подсобные мастерские. Приехали кинопередвижка, вагон-баня,

вагон-библиотека.

Заговорили рупоры радиоустановок, и, наконец, с винтовками за плечами

пришли часовые Красной Армии и молча стали на свои посты.

По пути к Ивану Михайловичу Васька остановился там, где еще совсем

недавно стояла их старая будка.

Угадывая ее место только по уцелевшим столбам шлагбаума, он подошел

поближе и, глядя на рельсы, подумал о том, что вот эта блестящая рельсина

пройдет теперь как раз через тот угол, где стояла их печка, на которой они

так часто грелись с рыжим котом Иваном Ивановичем, и что, если бы его

кровать поставить на прежнее место, она встала бы как раз на самую

крестовину, прямо поперек железнодорожного полотна.

Он огляделся. По их огороду, подталкивая товарные вагоны, с пыхтением

ползал старый маневровый паровоз.

От грядок с хрупкими огурцами не осталось и следа, но неприхотливая

картошка через песок насыпей и даже через колкий щебень кое-где упрямо

пробивалась кверху кустиками пыльной сочной зелени.

Он пошел дальше, припоминая прошлое лето, когда в эти утренние часы

было пусто и тихо. Изредка только загогочут гуси, звякнет жестяным

колокольцем привязанная к колу коза да загремит ведрами у скрипучего колодца

вышедшая за водой баба. А сейчас...

Глухо бабахали тяжелые кувалды, вколачивая огромные бревна в берега

Тихой речки.

Гремели разгружаемые рельсы, звенели молотки в слесарной мастерской, и

пулеметной дробью трещали неумолчные камнедробилки.

Васька пролез под вагонами и лицом к лицу столкнулся с Сережкой.

В запачканных клеем руках Сережка держал коловорот и, наклонившись,

разыскивал что-то в траве, пересыпанной коричневым промасленным песком.

Он искал, по-видимому, уже давно, потому что лицо у него было

озабоченное и расстроенное.

Васька посмотрел на траву и нечаянно увидал то, что потерял Сережка.

Это была металлическая перка, Которую вставляют в коловорот, чтобы

провертывать дырки.

Сережка не мог ее видеть, так как она лежала за шпалой с Васькиной

стороны.


Сережка взглянул на Ваську и опять наклонился, продолжая поиски.

Если бы во взгляде Сережки Васька уловил что-либо вызывающее,

враждебное или чуточку насмешливое, он прошел бы своей дорогой, предоставив

Сережке заниматься поисками хоть до ночи. Но ничего такого на лице Сережки

он не увидал. Это было обыкновенное лицо человека, озабоченного потерей

нужного для работы инструмента и огорченного безуспешностью своих поисков.

- Ты не там ищешь, - невольно сорвалось у Васьки. - Ты в песке ищешь, а

она лежит за шпалой.

Он поднял перку и подал ее Сережке.

- И как она залетела туда? - удивился Сережка. - Я бежал, а она

выскочила и вот куда залетела.

Они уже готовы были заулыбаться и вступить в переговоры, но, вспомнив о

том, что между ними старая, непрекращающаяся вражда, оба мальчугана

нахмурились и внимательно оглядели один другого.

Сережка был немного постарше, повыше и потоньше. У него были рыжие

волосы, серые озорные глаза, и весь он был какой-то гибкий, изворотливый и

опасный.

Васька был шире, крепче и, возможно, даже сильнее. Он стоял, чуть

склонив голову, одинаково готовый к тому, чтобы разойтись миром, и к тому,

чтобы подраться, хотя он и знал, что в случае драки попадет все-таки больше

ему, а не его противнику.

- Эй, ребята! - окликнул их с платформы человек, в котором они узнали

главного мастера из механической мастерской. - Пойдите-ка сюда. Помогите

немного.


Теперь, когда выбора уже не оставалось и затеять драку означало

отказать в той помощи, о которой просил мастер, ребята разжали кулаки и

быстро полезли на открытую грузовую платформу.

Там валялись два ящика, разбитые неудачно упавшей железной балкой.

Из ящиков по платформе, как горох из мешка, рассыпались и раскатились

маленькие и большие, короткие и длинные, узкие и толстые железные гайки.

Ребятам дали шесть мешков - по три на каждого - и попросили их

разобрать гайки по сортам. В один мешок гайки механические, в другой -

газовые, в третий - метровые.

И они принялись за работу с той поспешностью, которая доказывала, что,

несмотря на несостоявшуюся драку, дух соревнования и желания каждого быть во

всем первым нисколько не угас, а только принял иное выражение.

Пока они были заняты работой, платформу толкали, перегоняли с пути на

путь, отцепляли и куда-то опять прицепляли.

Все это было очень весело, особенно тогда, когда сцепщик Семен,

предполагая, что ребята забрались на маневрирующий состав из баловства,

хотел огреть их хворостиной, но, разглядев, что они заняты работой, ругаясь

и чертыхаясь, соскочил с подножки платформы.

Когда они окончили разборку и доложили об этом мастеру, мастер решил,

что, вероятно, ребята свалили все гайки без разбора в одну кучу, потому что

окончили они очень уж скоро.

Но он не знал, что они старались и потому, что гордились порученной им

работой, и потому, что не хотели отставать один от другого.

Мастер был очень удивлен, когда, раскрыв принесенные грузчиком мешки,

увидел, что гайки тщательно рассортированы так, как ему было надо.

Он похвалил их, позволил им приходить в мастерские и помогать в

чем-нибудь, что сумеют или чему научатся.

Довольные, они шли домой уже как хорошие, давнишние, но знающие каждый

себе цену друзья. И только на одну минуту вспыхнувшая искорка вражды готова

была разгореться вновь. Это тогда, когда Васька спросил у Сережки, брал он

компас или не брал.

Глаза Сережки стали злыми, пальцы рук сжались, но рот улыбался.

- Компас? - спросил он с плохо скрываемой озлобленностью, оставшейся от

памятной порки. - Вам лучше знать, где компас. Вы бы его у себя поискали...

Он хотел еще что-то добавить, но, пересиливая себя, замолчал и

насупился.

Так прошли несколько шагов.

- Ты, может быть, скажешь, что и ныретку нашу не брал? - недоверчиво

спросил Васька, искоса поглядывая на Сережку.

- Не брал, - отказался Сережка, но теперь лицо его приняло обычное

хитровато-насмешливое выражение.

- Как же не брал? - возмутился Васька. - Мы шарили, шарили по дну, а ее

нет и нет. Куда же она девалась?

- Значит, плохо шарили. А вы пошарьте получше. - Сережка рассмеялся и,

глядя на Ваську, с каким-то странным и сбившим с толку добродушием добавил:

- У них там рыбы, поди-ка, набралось прорва, а они сидят себе да охают!


На другой же день, еще спозаранку, захватив "кошку", Васька направился

к реке без особой, впрочем, веры в Сережкины слова.

Три раза закидывал он "кошку", и все впустую. Но на четвертом разе

бечевка туго натянулась.

"Неужели правда он не брал? - подумал Васька, быстро подтягивая добычу.

- Ну конечно, не брал... Вот, вот она... А мы-то... Эх, дураки!"

Тяжелая плетеная ныретка показалась над водой. Внутри ее что-то

ворочалось и плескалось, вызывая в Васькином воображении самые радужные

надежды. Но вот, вся в песке и в наплывах холодной тины, она шлепнулась на

берег, и Васька кинулся разглядывать богатую добычу.

Но изумление и разочарование овладели им, когда, раскрыв плетеную

дверцу, он вытряхнул на землю около двух десятков лягушек.

"И откуда они, проклятые, понабились? - удивился Васька, глядя, как

лягушки, перепуганные ярким светом, быстро поскакали во все стороны. - Ну,

бывало, случайно одна заберется, редко-редко две. А тут, гляди-ка, ни одного

ершика, ни одной малюсенькой плотички, а, точно на смех, целый табун

лягушек".

Он закинул ныретку обратно и пошел домой, сильно подозревая, что

компас-то, может быть, Сережка и не брал, но что ныретка, набитая лягушками,

оказалась на прежнем месте не раньше, как только вчера вечером.


Васька бежал со склада и тащил в мастерскую моток проволоки. Из окошка

высунулась мать и позвала его, но Васька торопился; он замотал головой и

прибавил шагу.

Мать закричала на него еще громче, перечисляя все те беды, которые

должны будут свалиться на Васькину голову в том случае, если он сию же

минуту не пойдет домой. И хотя, если верить ее словам, последствия его

неповиновения должны были быть очень неприятными, так как до Васькиного

слуха долетели такие слова, как "выдеру", "высеку", "нарву уши" и так далее,

но дело все в том, что Васька не очень-то верил в злопамятность матери и,

кроме того, ему на самом деле было некогда. И он хотел продолжить свой путь,

но тут мать начала звать его уже ласковыми словами, одновременно размахивая

какой-то белой бумажкой.

У Васьки были хорошие глаза, и он тотчас же разглядел, что бумажка эта

не что иное, как только что полученное письмо. Письмо же могло быть только

от брата Павла, который работал слесарем где-то очень далеко.

А Васька очень любил Павла и с нетерпением ожидал его приезда в отпуск.

Это меняло дело. Заинтересованный Васька повесил моток проволоки на забор и

направился к дому, придав лицу то скорбное выражение, которое заставило бы

мать почувствовать, что он через силу оказывает ей очень большую услугу.

- Прочитай, Васька, - просила обозленная мать очень кротким и

миролюбивым голосом, так как она знала, что если Васька действительно

заупрямится, то от него никакими угрозами ничего не добьешься.

- Тут человек делом занят, а она... прочитай да прочитай! - недовольным

тоном ответил Васька, забирая письмо и неторопливо распечатывая конверт. -

Прочитала бы сама. А то когда я к Ивану Михайловичу учиться бегал, то она:

куда шляешься да куда шатаешься? А теперь... почитай да почитай.

- Разве же я, Васенька, за уроки ругалась? - виновато оправдывалась

мать. - Я за то ругалась, что уйдешь ты на урок чистый, а вернешься, как

черт, весь измазанный, избрызганный... Да читай же ты, идол! - нетерпеливо

крикнула она наконец, видя, что, развернув письмо, Васька положил его на

стол, потом взял ковш и пошел напиться и только после этого крепко и удобно

уселся за стол, как будто бы собирался засесть до самого вечера.

- Сейчас прочитаю, отойди-ка немного от света, а то застишь.

Брат Павел узнал о том, что на их разъезде строится завод и что там

нужны слесаря.

Постройка, на которой он работал, закончилась, и он писал, что решил

приехать на родину. Он просил, чтобы мать сходила к соседке Дарье Егоровне и

спросила, не сдаст ли та ему с женою хотя бы на лето одну комнату, потому

что к зиме у завода, надо думать, будут уже свои квартиры. Это письмо

обрадовало и Ваську и мать.

Она всегда мечтала, как хорошо было бы жить всей семьею вместе. Но

раньше, когда на разъезде не было никакой работы, об этом нечего было и

думать. Кроме того, брат Павел совсем еще недавно женился, и всем очень

хотелось посмотреть, какая у него жена.

Ни о какой Дарье Егоровне мать не захотела и слышать.

- Еще что! - говорила она, заграбастывая у Васьки письмо и с волнением

вглядываясь в непонятные, но дорогие для нее черточки и точки букв. - Или мы

сами хуже Дарьи Егоровны?.. У нас теперь не прежняя конура, а две комнаты,

да передняя, да кухня. В одной сами будем жить, другую Павлушке отдадим. На

что нам другая?

Гордая за сына и счастливая, что скоро увидит его, она совсем позабыла,

что еще недавно она жалела старую будку, ругала новый дом, а заодно и всех

тех, кто это выдумал - ломать, перестраивать и заново строить.

14
С Петькой за последнее время дружба порвалась. Петька стал какой-то не

такой, дикий.

То все ничего - играет, разговаривает, то вдруг нахмурится, замолчит и

целый день не показывается, а все возится дома во дворе с Еленкой.

Как-то, возвращаясь из столярной мастерской, где они с Сережкой

насаживали молотки на рукоятки, перед обедом, Васька решил искупаться.

Он свернул к тропке и увидел Петьку. Петька шел впереди, часто

останавливаясь и оборачиваясь, как будто бы боялся, что его увидят.

И Васька решил выследить, куда пробирается украдкой этот шальной и

странный человек.

Дул крепкий жаркий ветер. Лес шумел. Но, опасаясь хруста своих шагов,

Васька свернул с тропки и пошел кустами чуть-чуть позади.

Петька пробирался неровно: то, как будто бы набравшись решимости,

пускался бежать и бежал быстро и долго, так что Васька, которому приходилось

огибать кусты и деревья, еле-еле поспевал за ним, то останавливался, начинал

тревожно оглядываться, а потом шел тихо, почти через силу, точно сзади его

кто-то подгонял, а он не мог и не хотел идти.

"И куда это он пробирается?" - думал Васька, которому начинало

передаваться Петькино возбужденное состояние.

Внезапно Петька остановился. Он стоял долго; на глазах его заблистали

слезы. Потом он понуро опустил голову и тихо пошел назад. Но, пройдя всего

несколько шагов, он опять остановился, тряхнул головой и, круто свернув в

лес, помчался прямо на Ваську.

Испуганный и не ожидавший этого Васька отскочил за кусты, но было уже

поздно. Не разглядев Ваську, Петька все же услыхал треск раздвигаемых

кустов. Он вскрикнул и шарахнулся в сторону тропки.

Когда Васька выбрался на тропку, на ней никого уже не было.

Несмотря на то что недалек был уже вечер, несмотря на порывистый ветер,

было душно. По небу плыли тяжелые облака, но, не сбиваясь в грозовую тучу,

они проносились поодиночке, не закрывая и не задевая солнца.

Тревога, смутная, неясная, все крепче и крепче охватывала Ваську, и

шумливый, неспокойный лес, тот самый, которого почему-то так боялся Петька,

показался вдруг и Ваське чужим и враждебным.

Он прибавил шагу и вскоре очутился на берегу Тихой речки.

Среди распустившихся ракитовых кустов распластался рыжий кусок гладкого

песчаного берега. Раньше Васька всегда здесь купался. Вода здесь была

спокойная, дно твердое и ровное.

Но сейчас, подойдя поближе, он увидел, что вода поднялась и помутнела.

Кусочки свежей щепы, осколки досок, обломки палок плыли неспокойно,

сталкивались, расходясь и бесшумно поворачиваясь вокруг острых, опасных

воронок, которые то возникали, то исчезали на пенистой поверхности.

Очевидно, внизу, на постройке плотины начали ставить перемычки.

Он разделся, но не бултыхнулся, как бывало раньше, и не забарахтался,

веселыми брызгами распугивая серебристые стайки стремительных пескарей.

Осторожно опустившись у самого берега, ощупывая ногой теперь уже

незнакомое дно и придерживаясь рукою за ветви куста, он окунулся несколько

раз, вылез из воды и тихонько пошел домой.

Дома он был скучен. Плохо ел, пролил нечаянно ковш с водой и из-за

стола встал молчаливый и сердитый.

Он пошел к Сережке, но Сережка был и сам злой, потому что порезал

стамеской палец и ему только что смазали его йодом.

Васька пошел к Ивану Михайловичу, но не застал его дома; тогда он и сам

вернулся домой и решил спозаранку лечь спать.

Он лег, но опять не спал. Он вспомнил прошлогоднее лето. И, вероятно,

оттого, что день сегодня был такой неспокойный, неудачливый, прошлое лето

показалось ему теплым и хорошим.

Неожиданно ему стало жалко и ту поляну, которую разрыл и разворотил

экскаватор; и Тихую речку, вода в которой была такая светлая и чистая; и

Петьку, с которым так хорошо и дружно проводили они свои веселые, озорные

дни; и даже прожорливого рыжего кота Ивана Ивановича, который, с тех пор как

сломали их старую будку, что-то запечалился, заскучал и ушел с разъезда

неизвестно куда. Так же неизвестно куда улетела вспугнутая ударами тяжелых

кувалд та постоянная кукушка, под звонкое и грустное кукование которой

засыпал Васька на сеновале и видел любимые, знакомые сны.

Тогда он вздохнул, закрыл глаза и стал потихоньку засыпать.

Сон приходил новый, незнакомый. Сначала между мутных облаков проплыл

тяжелый и сам похожий на облако острозубый золотистый карась. Он плыл прямо

к Васькиной ныретке, но ныретка была такая маленькая, а карась такой

большой, и Васька в испуге закричал: "Мальчишки!.. Мальчишки!.. Тащите

скорее большую сеть, а то он порвет ныретку и уйдет". - "Хорошо, - сказали

мальчишки, - мы сейчас притащим, но только раньше мы позвоним в большие

колокола".

И они стали звонить: Дон!.. дон!.. дон!.. дон!..

И пока они громко звонили, за лесом над Алешином поднялся столб огня и

дыма. А все люди заговорили и закричали: "Пожар! Это пожар... Это очень

сильный пожар!"

Тогда мать сказала Ваське:

- Вставай, Васька.

И так как голос матери прозвучал что-то очень громко и даже сердито.

Васька догадался, что это, пожалуй, уже не сон, а на самом деле.

Он открыл глаза. Было темно. Откуда-то издалека доносился звон

набатного колокола.

- Вставай, Васька, - повторила мать. - Залезь на чердак и посмотри.

Кажется, Алешино горит.

Васька быстро натянул штаны и по крутой лесенке взобрался на чердак.

Неловко цепляясь впотьмах за выступы балок, он добрался до слухового

окошка и высунулся до пояса.

Стояла черная, звездная ночь. Возле заводской площадки, возле складов

тускло мерцали огни ночных фонарей, вправо и влево ярко горели красные

сигналы входного и выходного семафоров. Впереди слабо отсвечивал кусочек

воды Тихой речки.

Но там, в темноте, за речкой, за невидимо шумевшим лесом, там, где

находилось Алешино, не было ни разгорающегося пламени, ни летающих по ветру

искр, ни потухающего дымного варева. Там лежала тяжелая полоса густой,

непроницаемой темноты, из которой доносились глухие набатные удары

церковного колокола.

15
Стог свежего, душистого сена. С теневой стороны, укрывшись так, чтобы

его не было видно а тропки, лежал уставший Петька.

Он лежал тихо, так что одинокая ворона, большая и осторожная, не

заметив его, тяжело села на шест, торчавший над стогом.

Она сидела на виду, спокойно поправляя клювом крепкие блестящие перья.

И Петька невольно подумал, как легко было бы всадить в нее отсюда полный

заряд дроби. Но эта случайная мысль вызвала другую, ту, которой он не хотел

и боялся. И он опустил лицо на ладони рук.

Черная ворона настороженно повернула голову и заглянула вниз.

Неторопливо расправив крылья, она перелетела с шеста на высокую березу и с

любопытством уставилась оттуда на одинокого плачущего мальчугана.

Петька поднял голову. По дороге из Алешина шел дядя Серафим и вел на

поводу лошадь: должно быть, перековывать. Потом он увидел Ваську, который

возвращался по тропке домой.

И тогда Петька притих, подавленный неожиданной догадкой: это на Ваську

натолкнулся он в кустах, когда хотел свернуть с тропки в лес. Значит, Васька

уже что-то знает или о чем-то догадывается, иначе зачем же он стал бы его

выслеживать? Значит, скрывай, не скрывай, а все равно все откроется.

Но, вместо того чтобы позвать Ваську и все рассказать ему, Петька

насухо вытер глаза и твердо решил никому не говорить ни слова. Пусть

открывают сами, пусть узнают и пусть делают с ним все, что хотят.

С этой мыслью он встал, и ему стало спокойнее и легче. С тихой

ненавистью посмотрел он туда, где шумел алешинский лес, ожесточенно плюнул и

выругался.

- Петька! - услышал он позади себя окрик.

Он съежился, обернулся и увидал Ивана Михайловича.

- Тебя поколотил кто-нибудь? - спросил старик. - Нет... Ну, кто-нибудь

обидел? Тоже нет... Так отчего же у тебя глаза злые и мокрые?

- Скучно, - резко ответил Петька и отвернулся.

- Как это так - скучно? То все было весело, а то вдруг стало скучно.

Посмотри на Ваську, на Сережку, на других ребят. Всегда они чем-нибудь

заняты, всегда они вместе. А ты все один да один. Поневоле будет скучно. Ты

хоть бы ко мне прибегал. Вот в среду мы с одним человеком перепелов ловить

поедем. Хочешь, мы и тебя с собой возьмем?

Иван Михайлович похлопал Петьку по плечу и спросил, незаметно оглядывая

сверху Петькино похудевшее и осунувшееся лицо:

- Ты, может быть, нездоров? У тебя, может быть, болит что-нибудь? А

ребята не понимают этого да все жалуются мне: "Вот Петька такой хмурый да

скучный!.."

- У меня зуб болит, - охотно согласился Петька. - А разве же они

понимают? Они, Иван Михайлович, ничего не понимают. Тут и так болит, а они -

почему да почему.

- Вырвать надо! - сказал Иван Михайлович. - На обратном пути зайдем к

фельдшеру, я его попрошу, он разом тебе зуб выдернет.

- У меня... Иван Михайлович, он уже не очень болит, это вчера очень, а

сегодня уже проходит, - немного помолчав, объяснил Петька. - У меня сегодня

не зуб, а голова болит.

- Ну, вот видишь! Поневоле заскучаешь. Зайдем к фельдшеру, он

какую-нибудь микстуру даст или порошки.

- У меня сегодня здорово голова болела, - осторожно подыскивая слова,

продолжал Петька, которому вовсе уж не хотелось, чтобы, в довершение ко всем

несчастьям, у него вырывали здоровые зубы и пичкали его кислыми микстурами и

горькими порошками. - Ну так болела!.. Так болела!.. Хорошо только, что

теперь уже прошла.

- Вот видишь, и зубы не болят, и голова прошла. Совсем хорошо, -

ответил Иван Михайлович, тихонько посмеиваясь сквозь седые пожелтевшие усы.

"Хорошо! - вздохнул про себя Петька. - Хорошо, да не очень".

Они прошлись вдоль тропки и сели отдохнуть на толстое почерневшее

бревно. Иван Михайлович достал кисет с табаком, а Петька молча сидел рядом.

Вдруг Иван Михайлович почувствовал, что Петька быстро подвинулся к нему

и крепко ухватил его за пустой рукав.

- Ты что? - спросил старик, увидав, как побелело лицо и задрожали губы

у мальчугана.

Петька молчал. Кто-то, приближаясь неровными, грузными шагами, пел

песню.


Это была странная, тяжелая и бессмысленная песня. Низкий пьяный голос

мрачно выводил:


Иа-эха! И ехал, эх-ха-ха...

Вот да так ехал, аха-ха...

И приехал... Эх-ха-ха...

Эха-ха! Д-ы аха-ха...


Это была та самая нехорошая песня, которую слышал Петька в тот вечер,

когда заблудился на пути к Синему озеру. И, крепко вцепившись в обшлаг

рукава, он со страхом уставился в кусты, ожидая увидеть еще не разгаданного

певца. Задевая за ветви, сильно пошатываясь, из-за поворота вышел Ермолай.

Он остановился, покачал всклокоченной головой, для чего-то погрозил пальцем

и молча двинулся дальше.

- Эк нализался! - сказал Иван Михайлович, сердитый за то, что Ермолай

так напугал Петьку. - А ты, Петька, чего? Ну пьяный и пьяный. Мало ли у нас

таких шатается.

Петька молчал. Брови его сдвинулись, глаза заблестели, а вздрагивающие

губы крепко сжались. И неожиданно резкая, злая улыбка легла на его лицо. Как

будто бы только сейчас поняв что-то нужное и важное, он принял решение,

твердое и бесповоротное.

- Иван Михайлович, - звонко сказал он, заглядывая старику прямо в

глаза, - а ведь это Ермолай убил Егора Михайлова...
К ночи по большой дороге верхом на неоседланном коне с тревожной вестью

скакал дядя Серафим с разъезда в Алешино. Заскочив на уличку, он стукнул

кнутовищем в окно крайней избы и, крикнув молодому Игошкину, чтобы тот

скорей бежал до председателя, поскакал дальше, часто сдерживая коня у чужих

темных окон и вызывая своих товарищей.

Он громко застучал в ворота председательского дома. Не дожидаясь, пока

отопрут, он перемахнул через плетень, отодвинул запор, ввел коня и сам

ввалился в избу, где уже заворочались, зажигая огонь, встревоженные стуком

люди.

- Что ты? - спросил его председатель, удивленный таким стремительным



напором обыкновенно спокойного дяди Серафима.

- А то, - сказал дядя Серафим, бросая на стол смятую клетчатую фуражку,

продырявленную дробью и запачканную темными пятнами засохшей крови, - а то,

чтобы вы все подохли! Ведь Егор-то никуда и не убегал, а его в нашем лесу

убили.

Изба наполнилась народом. От одного к другому передавалась весть о том,



что Егора убили тогда, когда, отправляясь из Алешина в город, он шел по

лесной тропе на разъезд, чтобы повидать своего друга Ивана Михайловича.

- Его убил Ермолай и в кустах обронил с убитого кепку, а потом все

ходил по лесу, искал ее, да не мог найти. А натолкнулся на кепку машинистов

мальчишка Петька, который заплутался и забрел в ту сторону.

И тогда точно яркая вспышка света блеснула перед собравшимися мужиками.

И тогда многое вдруг стало ясным и понятным. И непонятным было только одно:

как и откуда могло возникнуть предположение, что Егор Михайлов - этот лучший

и надежнейший товарищ - позорно скрылся, захватив казенные деньги?

Но тотчас же, объясняя это, из толпы, от дверей послышался надорванный,

болезненный выкрик хромого Сидора, того самого, который всегда отворачивался

и уходил, когда с ним начинали говорить о побеге Егора.

- Что Ермолай! - кричал он. - Чье ружье? Все подстроено. Им мало смерти

было... Им позор подавай... Деньги везет... Бабах его! А потом - убежал...

Вор! Мужики взъярятся: где деньги? Был колхоз - не будет... Заберем луг

назад... Что Ермолай! Все... все... подстроено!

И тогда заговорили еще резче и громче. В избе становилось тесно. Через

распахнутые окна и двери злоба и ярость вырывались на улицу.

- Это Данилино дело! - крикнул кто-то.

- Это ихнее дело! - раздались кругом разгневанные голоса.

И вдруг церковный колокол ударил набатом, и его густые дребезжащие

звуки загремели ненавистью и болью. Это обезумевший от злобы, к которой

примешивалась радость за своего не убежавшего, а убитого Егора, хромой

Сидор, самовольно забравшись на колокольню, в яростном упоении бил в набат.

- Пусть бьет. Не трогайте! - крикнул дядя Серафим. - Пусть всех

поднимает. Давно пора!

Вспыхивали огни, распахивались окна, хлопали калитки, и все бежали к

площади - узнать, что случилось, какая беда, почему шум, крики, набат.

А в это время Петька впервые за многие дни спал крепким и спокойным

сном. Все прошло. Все тяжелое, так неожиданно и крепко сдавившее его, было

свалено, сброшено. Он много перемучился. Такой же мальчуган, как и многие

другие, немножко храбрый, немножко робкий, иногда искренний, иногда скрытный

и хитроватый, он из-за страха за свою небольшую беду долго скрывал большое

дело.


Он увидал валяющуюся кепку в тот самый момент, когда, испугавшись

пьяной песни, хотел бежать домой. Он положил свою фуражку с компасом на

траву, поднял кепку и узнал ее: это была клетчатая кепка Егора, вся

продырявленная и запачканная засохшей кровью. Он задрожал, выронил кепку и

пустился наутек, позабыв о своей фуражке и о компасе.

Много раз пытался он пробраться в лес, забрать фуражку и утопить

проклятый компас в реке или в болоте, а потом рассказать о находке, но

каждый раз необъяснимый страх овладевал мальчуганом, и он возвращался домой

с пустыми руками.

А сказать так, пока его фуражка с украденным компасом лежала рядом в

простреленной кепкой, у него не хватало мужества. Из-за этого злосчастного

компаса уже был поколочен Сережка, был обманут Васька, и он сам, Петька,

сколько раз ругал при ребятах непойманного вора. И вдруг оказалось бы, что

вор - он сам. Стыдно! Подумать даже страшно! Не говоря уже о том, что и от

Сережки была бы взбучка и от отца тоже крепко попало бы. И он осунулся,

замолчал и притих, все скрывая и утаивая. И только вчера вечером, когда он

по песне узнал Ермолая и угадал, что ищет Ермолай в лесу, он рассказал Ивану

Михайловичу всю правду, ничего не Скрывая, с самого начала.

16
Через два дня на постройке завода был праздник. Еще с раннего утра

приехали музыканты, немного позже должны были прибыть делегация от заводов

из города, пионерский отряд и докладчики.

В этот день производилась торжественная закладка главного корпуса.

Все это обещало быть очень интересным, но в этот же день в Алешине

хоронили убитого председателя Егора Михайлова, чье закиданное ветвями тело

разыскали на дне глубокого, темного оврага в лесу.

И ребята колебались и не знали, куда им идти.

- Лучше в Алешино, - предложил Васька. - Завод еще только начинается.

Он всегда тут будет, а Егора уже не будет никогда.

- Вы с Петькой бегите в Алешино, - предложил Сережка, - а я останусь

здесь. Потом вы мне расскажете, а я вам расскажу.

- Ладно, - согласился Васька. - Мы, может быть, еще и сами к концу

поспеем... Петька, нагайки в руки! Гайда на коней и поскачем.

После жарких, сухих ветров ночью прошел дождик. Утро разгоралось ясное

и прохладное.

То ли оттого, что было много солнца и в его лучах бодро трепыхались

упругие новые флаги, то ли оттого, что нестройно гудели на лугу

сыгрывающиеся музыканты и к заводской площадке тянулись отовсюду люди, было

как-то по-необыкновенному весело. Не так весело, когда хочется баловать,

прыгать, смеяться, а так, как бывает перед отправлением в далекий, долгий

путь, когда немножко жалко того, что остается позади, и глубоко волнует и

радует то новое и необычайное, что должно встретиться в конце намеченного

пути.


В этот день хоронили Егора. В этот день закладывали главный корпус

алюминиевого завода. И в этот же день разъезд No 216 переименовывался в

станцию "Крылья самолета".

Ребятишки дружной рысцой бежали по тропке. Возле мостика они

остановились. Тропка здесь была узкая, по сторонам лежало болотце. Навстречу

шли люди. Четыре милиционера с наганами в руках - два сзади, два спереди -

вели троих арестованных. Это были Ермолай, Данила Егорович и Петунин. Не

было только веселого кулика Загребина, который еще в ту ночь, когда загудел

набат, раньше других разузнал, в чем дело, и, бросив хозяйство, скрылся

неизвестно куда.

Завидя эту процессию, ребятишки попятились к самому краю тропки и молча

остановились, пропуская арестованных.

- Ты не бойся, Петька! - шепнул Васька, заметив, как побледнело лицо

его товарища.

- Я не боюсь, - ответил Петька. - Ты думаешь, я молчал оттого, что их

боялся? - добавил Петька, когда арестованные прошли мимо. - Это я вас,

дураков, боялся.

И хотя Петька выругался и за такие обидные слова следовало бы дать ему

тычка, но он так прямо и так добродушно посмотрел на Ваську, что Васька

улыбнулся сам и скомандовал:

- В галоп!
Хоронили Егора Михайлова не на кладбище, хоронили его за деревней, на

высоком, крутом берегу Тихой речки. Отсюда видны были и привольные,

наливающиеся рожью поля, и широкий Забелин луг с речкой, тот самый, вокруг

которого разгорелась такая ожесточенная борьба. Хоронили его всей деревней.

Пришла с постройки рабочая делегация. Приехал из города докладчик.

Из поповского сада вырыли бабы еще с вечера самый большой, самый

раскидистый куст махрового шиповника, такого, что горит весной ярко-алыми

бесчисленными лепестками, и посадили его у изголовья, возле глубокой сырой

ямы.

- Пусть цветет!



Набрали ребята полевых цветов и тяжелые простые венки положили на

крышку сырого соснового гроба.

Тогда подняли гроб и понесли. И в первой паре нес прежний машинист

бронированного поезда, старик Иван Михайлович, который пришел на похороны

еще с вечера. Он нес в последний путь своего молодого кочегара, погибшего на

посту возле горячих топок революции.

Шаг у старика был тяжелый, а глаза влажные и строгие.

Забравшись на бугор повыше, Петька и Васька стояли у могилы и слушали.

Говорил незнакомый из города, и хотя он был незнакомый, но он говорил

так, как будто бы давно и хорошо знал убитого Егора и алешинских мужиков и

их дома, их заботы, сомнения и думы.

Он говорил о пятилетнем плане, о машинах, о тысячах и десятках тысяч

тракторов, которые выходят и должны будут выйти на бескрайние колхозные

поля.


И все его слушали.

И Васька с Петькой слушали тоже.

Но он говорил и о том, что так просто, без тяжелых, настойчивых усилий,

без упорной, непримиримой борьбы, в которой могут быть и отдельные поражения

и жертвы, новую жизнь не создашь и не построишь.

И над еще не засыпанной могилой погибшего Егора все верили ему, что без

борьбы, без жертв не построишь.

И Васька с Петькой верили тоже.

И хотя здесь, в Алешине, были похороны, но голос докладчика звучал

бодро и твердо, когда он говорил о том, что сегодня праздник, потому что

рядом закладывается корпус нового гигантского завода.

Но хотя на постройке был праздник, тот, другой оратор, которого слушал

с крыши барака оставшийся на разъезде Сережка, говорил о том, что праздник

праздником, но что борьба повсюду проходит, не прерываясь, и сквозь будни и

сквозь праздники.

И при упоминании об убитом председателе соседнего колхоза все встали,

сняли шапки, а музыка на празднике заиграла траурный марш.

...Так говорили и там, так говорили и здесь потому, что и заводы и

колхозы - все это части одного целого.

И потому, что незнакомый докладчик из города говорил так, как будто бы

он давно и хорошо знал, о чем здесь все думали, в чем еще сомневались и что

должны были делать, Васька, который стоял на бугре и смотрел, как бурлит

внизу схватываемая плотиной вода, вдруг как-то особенно остро почувствовал,

что ведь и на самом деле все - одно целое.

И разъезд No 216, который с сегодняшнего дня уже больше не разъезд, а

станция "Крылья самолета", и Алешино, и новый завод, и эти люди, которые

стоят у гроба, а вместе с ними и он, и Петька - все это частицы одного

огромного и сильного целого, того, что зовется Советской страной.

И эта мысль, простая и ясная, крепко легла в его возбужденную голову.

- Петька, - сказал он, впервые охваченный странным и непонятным

волнением, - правда, Петька, если бы и нас с тобой тоже убили, или как

Егора, или на войне, то пускай?.. Нам не жалко!

- Не жалко! - как эхо, повторил Петька, угадывая Васькины мысли и

настроение. - Только, знаешь, лучше мы будем жить долго-долго.


Когда они возвращались домой, то еще издалека услышали музыку и дружные

хоровые песни. Праздник был в самом разгаре.

С обычным ревом и грохотом из-за поворота вылетел скорый.

Он промчался мимо, в далекую советскую Сибирь. И ребятишки приветливо

замахали ему руками и крикнули "счастливого пути" его незнакомым пассажирам,
1931

ПРИМЕЧАНИЯ


После рассказа "Четвертый блиндаж" Аркадий Гайдар задумал написать еще

несколько рассказов для ребят, объединив их в сборник под общим названием

"Дальние страны". В июне 1931 года он писал своему товарищу В.Н.Донникову,

что в издательстве "Молодая гвардия" "вскоре выйдет... большой сборник

рассказов "Дальние страны".

Над первым рассказом для сборника писатель начал работать, по-видимому,

в январе 1931 года в Москве, на улице Большая Ордынка, куда в небольшую

комнатку коммунальной квартиры он переехал из Кунцева с женой и сыном.

Однако рассказ неожиданно для самого писателя никак завершаться не хотел,

перерастая в повесть. Заканчивал Аркадий Гайдар эту повесть летом того же

года в Крыму, в пионерском лагере Артек.

Отрывки из не оконченной еще повести он читал в Артеке ребятам.

"Говорят, что "Дальние страны" очень милая и грациозная повесть", - пометил

писатель в своем дневнике 22 июля 1931 года. В записи за 30 июля:

"Доканчиваю "Дальние страны". После этой записи идет план:

"- Петька

- стог сена

- усталость

(сказать или не сказать)

- Иван Михайлович

- Песня Ермолая

- А ведь это Ермолай убил Егора

- Похороны"

Далее читаем:

"Хотел ехать в Севастополь на моторке - да нельзя из-за рукописи

(запись от 1 августа - Т.Г.). 2 августа: "Очень много работал над "Д.С.", с

утра и до ночи". 3 августа: "Ночью я закончил наконец "Дальние страны".

Итого получилось немного более пяти печатных листов".

"Дальние страны" вышли отдельной книжкой в 1932 году в издательстве

"Молодая гвардия".

И в этой повести мы снова слышим отзвуки гражданской войны (рассказ

Ивана Михайловича, бывшего машиниста бронепоезда, о бое с белыми, о своем

молодом помощнике кочегаре Егоре), но в целом это еще один шаг писателя к

новым темам, которые рождала жизнь, - коллективизация деревни, начинающаяся

индустриализация страны.

Когда читаешь "Дальние страны", невольно приходят на память строчки из

повести "Школа". Герой этой книги Борис Гориков говорит: "Еще в Арзамасе я

видел, как мимо города вместе с дышавшими искрами и сверкавшими огнями

поездами летит настоящая, крепкая жизнь. Мне казалось, что нужно только

суметь вскочить на одну из ступенек стремительных вагонов, хотя бы на самый

краешек, крепко вцепиться в поручни, и тогда назад меня уже не столкнешь".

Вот так же и в повести "Дальние страны" мимо тихого разъезда пролетают,

не останавливаясь, скорые поезда, мчащиеся в неведомые, интересные "дальние

страны". Но вдруг оказывается, что "настоящая, крепкая жизнь" сама приходит

на этот разъезд, что теперь заманчивые "дальние страны" вот они, рядом.

Правда, путь в них все равно нелегок, а порой и опасен.

Новая повесть была тепло встречена читателями и критикой. "Литературная

газета" поместила статью Александра Фадеева, высоко оценивавшего эту повесть

и творчество Аркадия Гайдара в целом.

Т.А.Гайдар


Тимур Гайдар.

Голиков Аркадий из Арзамаса

---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

Данила Голиков, крепостной князей Голицыных, двадцати лет был отдан в

рекруты, в сорок пять стал вольным человеком, получил надел, начал

крестьянствовать. Как ни тяжела была служба, вспоминал и хорошее: друзей,

удачные стрельбы, костры на бивуаках... Слова "солдат", "солдатское"

произносились в доме с уважением.

Сын Данилы - Исидор научился столярничать. Женившись, перебрался в

ближний от родного села городок Щигры. Мастер был отменный, особенно

славился прялками, которых готовил к ярмарке великое множество.

Насколько известно, первым из рода пошел в школу, а затем решил учиться

дальше сын Исидора Даниловича и Натальи Осиповны Голиковых - Петр.

В 1899 году окончив семинарию, Петр Голиков приезжает в город Льгов в

начальное училище при сахарном заводе. Вместе с ним - жена Наталья

Аркадьевна, в девичестве Салькова.

Сальковы не были ни знатны, ни богаты. Но род старый, служивый. Первым

в древних документах значится Захарий Сальков - в 1613 году воевода в городе

Парфентьеве. Затем упоминаются многие Сальковы, главным образом офицеры не

очень высоких чинов в армии и на флоте.

Корни этого рода - в северных областях России, неподалеку от Галича.

Там Сальковы и породнились с Лермонтовыми, после того как Георг Лермонт

перешел в 1613 году с отрядом рейтаров на русскую службу. Прапрадед Михаила

Юрьевича Лермонтова был родным братом пра-пра-пра... прадеда поручика

Аркадия Салькова.

Согласия на брак своей дочери Натальи с "простолюдином" Петром

Голиковым поручик Аркадий Геннадиевич Сальков не дал. Но тут, как говорится,

нашла коса на камень. Наталья Аркадьевна пошла под венец без родительского

благословения.

Правда, четыре года спустя попытку помириться с отцом она сделала.

Когда 9(22) января 1904 года у супругов Голиковых родился первенец, его в

честь деда нарекли Аркадием. Но штабс-капитан свою непослушную дочь не

простил, на внука взглянуть не пожелал.

В поселке сахарного завода Голиковы прожили восемь лет. Здесь у Аркадия

появились сестры, в 1905-м Наташа, три года спустя - Ольга. В семье это

время вспоминалось счастливой порой.

Жили небогато, но в любви и дружбе. Много работали, много читали. Книг

в доме всегда было в достатке. Характер у Петра Исидоровича был ровный,

спокойный, он любил шутку, умел сочинять к случаю веселые стишки. Наталья

Аркадьевна вела хозяйство, помогала мужу изучать французский язык, который

сама знала с детства. Если Петр Исидорович отправлялся в окрестные деревни:

в Орловку, в Красовку, в Нижние Груни, - Наталья Аркадьевна заменяла его в

классах. Иногда вечерами Петр Исидорович, вспоминая отцовское ремесло,

становился за верстак.

"Когда позднее мы с братом старались восстановить в памяти что-нибудь

из льговской жизни, - рассказывала впоследствии Наталья Петровна, - то

Аркадий ясно помнил этот верстак, домик с пчелами, и еще отчетливо помнил

небольшие, двигавшиеся под потолком огромного здания вагончики, и как каждый

вагончик, дойдя до определенного места, опрокидывался, а внизу в этом месте

росла огромная куча жома - выжатой сахарной свеклы".

12 октября 1905 года вагончики остановились.

Нет, не все было таким уж ясным и безоблачным в заводском поселке. Как,

впрочем, и по всей России.

Обратимся в курский архив к фонду канцелярии губернатора.

"На станции Льгов и на сахарном заводе мастера и рабочие предъявили

требования об увеличении платы", - телеграмма уездного исправника от 13

октября 1905 года.

А вот что написано в воспоминаниях Е.И.Тихоновой, члена РСДРП с 1903

года:


"...Я встретилась с Петром Исидоровичем.., когда выполняла задание

Курского комитета РСДРП. Надо было съездить в Киев за нелегальной

литературой. Часть ее было решено спрятать у Голиковых..."

В РСДРП Голиковы тогда не состояли. Членами партии они стали позже:

Петр Исидорович в 1917-м на фронте, Наталья Аркадьевна в 1920-м в Арзамасе.

Но нелегальная литература хранилась у них часто, и двери их квартирки в

заводской школе всегда были открыты для подпольщиков.

В 1908 году, когда особенно усилились репрессии, в уезд прибыли казаки,

начались аресты, супруги Голиковы с Аркадием, Наташей и совсем еще крошечной

Ольгой без особых сборов покинули обжитой дом и уехали далеко, на Волгу, в

Вариху - поселок при нефтеперегонном заводе.

25 октября 1908 года "не имеющий чина" П.И.Голиков зачислен на службу в

ведомство Нижегородского акцизного управления. Уже в следующем году Голиковы

поселились в Нижнем Новгороде. Родилась младшая дочка - Катя. И хотя Петр

Исидорович был теперь уже "старшим контролером управления", сводить концы с

концами стало нелегко. Отчасти поэтому, но во многом потому, что характер

Натальи Аркадьевны не позволял ей целиком удовлетвориться только семьей и

домашним хозяйством, а "акцизное управление" не школа, там мужу не поможешь,

она поступила учиться на частные акушерские курсы доктора Миклашевского.

Экзамены на диплом фельдшера-акушерки сдавала на медицинском факультете

Казанского университета, место для работы предложили в больнице Арзамаса.

Петр Исидорович попросил на службе перевод, и в апреле 1912 года Голиковы

обосновались в этом городке, который и стал для Аркадия страной его детства.

Ему было тогда 8 лет. Дом, друзья, улица, сады с вишнями-скороспелками,

пруды, где шли "морские сражения", опоясывавшая городок речка Теша - все это

навсегда вошло в его сердце и вылилось в его книгах.


Учеником АРУ - арзамасского реального училища - Аркадий стал 1 сентября

1914 года. Уже месяц далеко от Арзамаса грохотала первая мировая война. Уже

отправился туда с маршевой ротой его отец рядовой Петр Исидорович Голиков.

Наталья Аркадьевна осталась с четырьмя ребятишками на руках. Работы в

больнице прибавилось: в Арзамас стали прибывать раненые. На десятилетнего

Аркадия легла дополнительная ответственность за порядок в доме, за

сестренок. Интересно, что потом в письмах к отцу он всегда называл их не

иначе, как "детишки".

Учился Аркадий нельзя сказать чтобы очень прилежно. Правда, чаще других

получал пятерки по литературе, которую в их классе вел Николай Николаевич

Соколов, его любимый учитель, выведенный им под прозвищем "Галка" на

страницах "Школы".

Тосковал об отце, попытался убежать к нему на фронт. Через четыре дня

первоклассник Голиков был найден на станции Кудьма возле Нижнего Новгорода и

водворен домой. Когда в классе товарищи начали расспрашивать о побеге - хотя

и поймали, но ведь на фронт бежал, не куда-нибудь! - Аркадий отмалчивался.

Уже вырабатывался характер: добр, открыт, но самолюбив, и если уж решил

что-то, не перегнешь.

К Петру Исидоровичу в 11-й сибирский полк на рижский участок

русско-германского фронта идут письма. В них много сыновней нежности, любви.

"Мне сейчас ужасно хочется куда-нибудь ехать далеко-далеко, чтобы поезд

уносил меня подальше, туда, за тобой, по той же линии, где ехал ты, с того

же вокзала, где я так горько плакал..."

Есть и немного наивная детская "литературность":

"А поезд уходил все дальше и дальше, мерно стукал он по рельсам, и

отрывалось от души что-то и уносилось вдаль за поездом к нему, милому и

дорогому". Закончив фразу, Аркадий добавляет: "Это один отрывок из дневника

моей души. Пиши, дорогой!"

Ушло письмо из Арзамаса в 1917-м. Точной даты нет. Однако ясно, что

была весна:

"Цветет черемуха, так хорошо, хорошо. И мне невольно вспоминаются наши

прогулки..."

Милое детское письмо. Такое мог бы написать любимому отцу любой

грамотный и душевный мальчик. Но вот следующее, отправленное Аркадием не

позднее чем через три месяца.

"Милый, дорогой папочка!

Пиши мне, пожалуйста, ответы на вопросы:

1. Что думают солдаты о войне? Правда ли, говорят они так, что будут

наступать лишь только в том случае, если сначала выставят на передний фронт

тыловую буржуазию и когда им объяснят, за что они воюют?

2. Не подорвана ли у вас дисциплина?

3. Какое у вас, у солдат, отношение к большевикам и Ленину? Меня ужасно

интересуют эти вопросы...

4. Что солдаты, не хотят ли они сепаратного мира?

5. Среди состава ваших офицеров какая партия преобладает? И как вообще

они смотрят на текущие события?.. Неужели - "Война до победного конца", как

кричат буржуи, или "Мир без аннексий и контрибуций"?..

Пиши мне на все ответы, как взрослому, а не как малютке".


После Февральской революции прапорщик П.И.Голиков избран солдатами

11-го сибирского полка комиссаром, и исполком Совета солдатских депутатов

12-й армии утвердил их решение. Потом П.И.Голиков становится командиром

полка. Затем - комиссаром штаба дивизии. Всю гражданскую войну Петр

Исидорович провел на ее фронтах.

Взгляды отца, традиции семьи, безусловно, оказали немалое влияние на

формирование мировоззрения Аркадия.

Кроме того, он был не по возрасту начитан. В 1917 году на вопрос анкеты

"твое любимое занятие?" ответил коротко и исчерпывающе: "книга". В списке

любимых писателей на первом месте его кумир - Гоголь. И еще - Пушкин,

Толстой, Гончаров, Писарев, Достоевский, Шекспир, Марк Твен...

Но Аркадий вовсе не тихий и "книжный" мальчик. Он высокий, сильный,

широкоплечий. Полон жажды деятельности, решителен, смел, привык к

самостоятельности, пользуется авторитетом у товарищей, уважением лучших

преподавателей.

В сентябре 1917 года на первых выборах классного комитета получает

наибольшее - 20 из 34 - число голосов.

"Нас теперь не оставляют "без обеда"... - с гордостью сообщает он отцу.

- Постараемся, чтобы нам удалось провести в этом году, чтобы один

представитель от нашего четвертого класса присутствовал на родительском

совете, хотя бы с правом совещательного голоса... Ведь о учениках же решают,

как же ученикам не знать того, что о них решают?"

Сетует:

"...у нас в училище все учителя - кадеты, ну и столкуйся с ними".



С должной солидностью добавляет:

"Пишу я тебе об этом, надеясь, что тебе интересно знать, каковы наши

первые организации".

Вырывается на страницы заветное: "Ведь у вас полковые комитеты не диво:

таи все взрослые, между тем как у нас все еще только ученики IV класса".

Аркадию уже тесно там, где "все еще только ученики IV класса". Он

рвется в большой, бурлящий мир. Он внутренне готов к этому. И время идет ему

навстречу.

Может быть, если бы революция застала Аркадия в большом городе, жизнь

его сложилась бы как-то иначе. Но в Арзамасе каждый грамотный, дельный,

стремящийся оказать посильную помощь человек, пусть он даже еще очень молод,

для арзамасских большевиков полезен.

Партийная организация не велика, а работы много. Через Арзамас идут

военные эшелоны, на вокзале митинги, в бараках под городом австрийцы -

военнопленные. А вокруг волнуются, бурлят села. Там активно действуют эсеры.

Аркадий выполняет поручения.

"Стал у нас вроде связного и разведчика, - вспоминает активная

участница революционных событий в Арзамасе Я. И. Николаева: - ходил по

городу, узнавал, где какой митинг. Потом... вызвался патрулировать улицы".

В школьном дневнике Аркадия появляется номер винтовки: 302939.

Интереснейший это дневник! "Я играю гусара Глова из комедии Гоголя

"Игроки". Аресты кадетов", "Был Варнава. Большевики преданы анафеме", "В

городе стрельба. 5 раненых с нашей стороны", "Мы с Березиным ходим патрулем.

Осадное положение", "Мы отрезаны от Мурома, Нижнего, Ардатова, Лукоянова.

Все вооружены. Чувырин идет с отрядом", "Дежурил в Совете, ночью ходил на

вокзал к начальнику интернациональной дружины Кану, ночевал на вокзале",

"Засада около Всех Святых. Пулемет. 35-40 человек скрылись..."

В августе 1918 года Аркадий подает заявление:

"В комитет партии коммунистов. Прошу принять меня в Арзамасскую

организацию РКП. Ручаются за меня тов. Гоппиус, Вавилов". Решение

Арзамасского комитета РКП(б) от 29 августа 1918 года: "Принять А. Голикова в

партию с правом совещательного голоса по молодости и впредь до законченности

партийного воспитания".

В августе 1918 года Арзамас становится одним из важнейших военных

центров революции. Здесь дислоцирован штаб Восточного фронта.

Аркадий Голиков записывает:

"Жизнь в Арзамасе очень оживилась, совсем не та атмосфера. Военное

обучение понемногу налаживается. Прошли рассыпной строй - скоро к

стрельбе..."

В декабре 1918-го Аркадий Голиков уходит в Красную Армию, чтобы

"бороться за светлое царство социализма".

Так потом он напишет в "Школе".


В штабе командующего обороной и охраной железных дорог Республики

Аркадий прослужил по март 1919 года. Сначала адъютантом, затем начальником

команды связи. С апреля того же года он курсант 2-й роты 6-х советских

пехотных Киевских курсов красных командиров.

Части Красной Армии, выбив петлюровцев, вступили а Киев два месяца

назад. Главный фронт откатился к югу. Вокруг города действуют банды. Их

много, есть крупные. У Гончара, например, б тысяч штыков, 8 орудий, около

двух десятков пулеметов. Банды образуют внутренние фронты.

По приказу командующего киевским боевым участком П.Павлова курсантам

приходится то и дело прерывать учебу и вступать в схватку с врагом.

"16-го сего мая боевой отряд особого назначения, выделенный из состава

вверенных мне курсов, отбыл к месту назначения", - докладывает Павлову

начальник курсов.

В списке 2-й роты отряда под No 161 значится Голиков Аркадий.

Полтора месяца отряд ведет бои против банд атамана Григорьева под

Крюковом, Кременчугом и Александринском. Затем возвращается продолжать

учебу.

Но и в Киеве неспокойно. Бунтуют или готовы взбунтоваться некоторые из



расквартированных в городе полков. Начальник гарнизона издает приказ: "В

момент наивысшего напряжения сил трудящихся в борьбе с подымающей голову

белогвардейщиной в г. Киеве и его окрестностях... введено осадное

положение".

Секретарь комячейки курсов Аркадий Голиков сообщает в политотдел:

"Настроение курсантов приподнятое, взаимоотношения между командным составом

и курсантами удовлетворительные, дисциплина хорошая... случаев неисполнения

приказов нет".

Обстановка усложняется. Войска генерала Деникина наступают на Москву,

петлюровцы рвутся к Киеву.

23 августа. На 6-х курсах - досрочный выпуск. Новых краскомов не

распределяют по частям. Из них здесь же формируется Ударная бригада, которая

сразу выступает на оборону Киева. Командирами полурот и взводов назначены

лучшие выпускники. Командирами рот и батальонов - преподаватели.

27 августа в бою под Бояркой взводный Аркадий Голиков заменяет убитого

полуротного Якова Оксюза...

31 августа части Красной Армии оставляют Киев.

"Прошел 300 верст в составе арьергарда, прикрывавшего... отступление

наших войск, и вышел к Гомелю с ротой курсантов в семнадцать человек из ста

восьмидесяти".

Начало крутое.

Позднее эти огненные полгода: учеба, бои, гибель товарищей, пылающая

Украина - легли в основу первой повести Аркадия Голикова "В дни поражений и

побед".


После шрапнельного ранения в ногу, полученного в декабре 1919 года уже

на Польском фронте, где он командовал взводом в 468-м стрелковом полку,

Аркадий Голиков приехал на побывку домой.

Наталья Аркадьевна по-прежнему много работает. Как раз накануне приезда

сына подала заявление о переводе ее из сочувствующих в члены РКП(б). Петр

Исидорович находится на Восточном фронте. Там добивают Колчака.

"В общем, я собой доволен, - пишет из дома отцу Аркадий. - Немножко

устал, но это пустяки".

Все же устал он, видимо, крепко. В Арзамасе заболел - тиф. К счастью, в

легкой форме. В марте 1920 года наголо остриженный, похудевший приезжает в

Москву за новым назначением.
...Может быть, те, кому довелось бывать на Кавказском побережье Черного

моря и ехать от Сочи на юг, помнят небольшую речку Псоу. Она пересекает

шоссе за Адлером. У моста - стеклянная коробка поста ГАИ. По реке проходит

граница между РСФСР и Грузией.

Весной и летом 1920 года здесь стояла 4-я рота 2-го батальона 303-го

полка. Командовал ротой Аркадий Голиков.

Сторожевая служба. Смена караулов, дозоров, занятия с красноармейцами.

Изредка учебные стрельбы. Патроны приказано беречь.

Из аттестации:

"...Хотя ко времени прибытия тов. Голикова в наш полк фронт был уже

ликвидирован и потому судить в чисто боевом отношении мне нельзя, но судя по

его сознательному отношению к делу, ясным и толковым распоряжениям,

благодаря которым у него создались правильные отношения с красноармейцами,

как товарища, так и командира, можно думать, что он при всякой обстановке

сохранит за собой эти качества...

В моем же батальоне он является пока только одним, удовлетворяющим

требованиям командирования на высшие курсы".

Командир батальона подписал аттестацию 29 июня 1920 года. Вскоре весь

303-й полк, поднятый по тревоге, грузился на станции Дагомыс в теплушки.

Пункт назначения - станица Белореченская. Снова пылала Кубань.

На Западном фронте белополяки перешли в наступление. Воспользовавшись

этим, оживилась контрреволюция на юге России. На Северном Кавказе спустилась

с гор так называемая "армия возрождения России" генерала Фостикова.

Высадились из Крыма десанты генералов Улагая, Черепова, Харламова.

"...Я живу по-волчьи, командую ротой, деремся с бандитами вовсю", -

сообщал Аркадий Голиков в Арзамас своему товарищу Александру Плеско.

Сохранилась фотография тех лет. Из-под папахи строго смотрит молодой

командир с ремнями на широких, слегка, покатых плечах и кавалерийской шашкой

у пояса. Таким в октябре 1920 года Аркадий Голиков предстал в Москве перед

членами мандатной комиссии Высшей стрелковой школы "Выстрел".

Еще нет семнадцати, но не мальчик: боевой опыт, три фронта, ранение,

две контузии. Последняя - в атаке, когда батальон занимал Тубинский перевал.

Жизненный путь выбран - кадровый командир Рабоче-Крестьянской Красной Армии.

Учится судя по всему хорошо. Принятый на младшее отделение, командиров

рот, он оканчивает "Выстрел" по старшему, тактическому, отделению. Во время

учебы проходит короткую стажировку в должностях комбата и комполка.

17 февраля 1921 года в Политическом управления РККА ему вручено

удостоверение No 10294. "Дано сие Голикову А.П. (комбату), окончившему

"Выстрел", в том, что он командируется в распоряжение Центрального Комитета

РКП".


Заведующий отделом ЦК РКП(б) А.К.Александров назначен командующим

военным округом, в который входят Тамбовская, Орловская, Воронежская и

Курская губернии. Выезжая в Воронеж, в штаб округа, он берет с собой шесть

выпускников "Выстрела".

"Пишу тебе из Воронежа, с Юго-Восточного вокзала, на запасном пути

которого стоит наш вагон... - сообщает отцу Аркадий Голиков, - размышляю над

той работой, какая предстоит с завтрашнего дня мне, вступающему в

командование 23-м запасным полком, насчитывающим около 4-х тысяч штыков.

Работа большая и трудная, тем более что много из высшего комсостава

арестовано за связь с бандами, оперирующими в нашем районе, во всяком

случае, при первой же возможности постараюсь взять немного ниже..."

Из письма видно, что назначением Аркадий Голиков взволнован и озабочен.

Полк - организация особая. Роты, батальоны - его подразделения. Из

нескольких полков создаются соединения - дивизии. Полк же именуется частью,

он основа.

Задача запасного полка - обучение красноармейцев, подготовка пополнения

для действующих частей.

Вскоре у Аркадия Голикова появляется возможность "взять ниже". Его полк

расформирован, и он вступает в командование батальоном, потом сводным

отрядом, действовавшим против банд эсера Антонова.

Точнее, это уже не просто банды. Пользуясь недовольством крестьян

продразверсткой, прибегая то к обману, то к насильственным мобилизациям,

Антонову и его "главному оперативному штабу" удалось сформировать в

Тамбовской губернии две "армии" общей численностью до 50 тысяч человек.

В июне 1921 года командующий войсками Тамбовской губернии

М.Н.Тухачевский подписал приказ о назначении Аркадия Голикова командиром

58-го отдельного полка по борьбе с бандитизмом.

30 июня 1921 года Аркадий Голиков докладывал в штаб, из Моршанска, что

в командование 58-м полком вступил. Ему было 17 лет и 5 месяцев. В списках

полка значилось 2879 человек.

Полистаем боевые приказы и донесения.

"Конная разведка 58-го полка в с. Байловка встретилась с бандой Дегтева

в числе 70 человек... Благодаря крутым, а местами болотистым берегам реки

Кошмы догнать бандитов в конном строю было невозможно. Разведкой захвачена

21 лошадь с седлами. Преследование продолжается..."

"По сведениям войсковой разведки в районе села Хмелино оперирует банда

Коробова - Попова численностью до 300 всадников... В случае обнаружения

банды, не дожидаясь особых приказаний, немедленно атаковать ее и

уничтожить".

"В районе Хмелино - столкновение с бандой Попова - Коробова в числе

около ста конных..."

Партия принимала решительные меры, чтобы ликвидировать мятеж быстро и с

наименьшими человеческими жертвами. В областях, охваченных мятежом, раньше

чем в других районах страны продразверстка заменена продналогом. Развернута

широкая разъяснительная работа. В губернию направлены подкрепления.

Бежал и был убит Антонов, угасала антоновщина. Выходили из лесов

обманутые крестьяне...

Из приказа No 74 по 5-му боевому участку!

"В целях оказания помощи советским хозяйствам в своевременной уборке

урожая приказываю: командиру 1 роты 58 полка и комвзвода 8 роты того же

полка оказывать полное содействие зав. совхозами No 3, 4 и 8... При

выделении вооруженных команд командирам частей строго учитывать обстановку

на вверенных вам участках, отнюдь не ослабляя боеспособности в частях, дабы

не было ущерба в выполнении возложенных на вас оперативных заданий...

Врио комвойсками 5-го участка Голиков"
Константин Федин вспоминает:

"В 1925 году в редакцию ленинградского альманаха "Ковш" пришел высокий

и очень складный молодой человек, светловолосый, светлоглазый...

Он положил на стол несколько исписанных тетрадок и сказал:

- Я Аркадий Голиков. Это мой роман. Я хочу, чтобы вы его напечатали...

На вопрос, писал ли Голиков что-нибудь прежде, он ответил:

- Нет. Это мой первый роман. Я решил стать писателем.

- А кем вы были раньше и кто вы теперь?

- Теперь я демобилизованный из Красной Армии по контузии. А был

комполка".

Раньше был комполка - понятно. Решил стать писателем - тоже понятно. Но

кем же он был вот тогда, когда появился в редакции альманаха в гимнастерке и

армейской фуражке, на выгоревшем околыше которой темнел след недавно снятой

красной звездочки?

Отвечает на этот вопрос учетный листок No 12371 Московского

горвоенкомата, составленный на Голикова А.П. в 1925 году. В графе "Состоит

ли на службе и где?" ответ "б/раб. ".
Значит пока что официально - безработный.
...После ликвидации антоновщины Аркадий Голиков воевал еще долго.

Сначала в Тамьян-Катайском кантоне в Башкирии, потом в Сибири, в Хакасии.

Здесь, на границе с Тувой, начальник 2-го боерайона Голиков боролся с

крупной бандой Соловьева, который грабил крестьян, совершал налеты на

золотые прииски.

2-й боевой район включал шесть нынешних районов юга Красноярского края:

Ужурский, Шарыповский, Орджоникидзевский, Ширинский, Боградский и часть

Усть-Абаканского. Всхолмленная степь, горы, местами тайга. Соловьев из

местных. Его поддерживают здешние богатей, он знает все ходы и выходы.

Порой Аркадий Голиков и его бойцы сутками не оставляли седла. Но все же

Аркадию Голикову удалось раздобыть книги, учебники: он собирался поступать в

военную академию. Еще из Моршанска сообщал об этом отцу, делясь опасениями,

что не выдержит вступительных экзаменов по общеобразовательным предметам:

"ведь что и знал, то позабыл все".

Урывками, главным образом по ночам, начал он готовиться к экзаменам.

Но подкралась беда. Ударила неожиданно и крепко.

Рассказала мне об этом Аграфена Александровна Кожухова, в избе которой

в селе Форпост (Форпос - называли его крестьяне) стоял на квартире Аркадий

Голиков.

- Веселый был, - сказала Аграфена Александровна. - И ласковый. А потом

что-то с ним сделалось. Случилось что-то...

Случилась болезнь. В Сибири, в селе Форпост, догнало Аркадия Голикова

эхо его прежних, еще на кавказском фронте и антоновщине, контузий.

"Тут я начал заболевать (не сразу, а рывками, периодами), - написал

впоследствии об этом Аркадий Гайдар. - Все что-то шумело в висках, гудело и

губы неприятно дергались".

Его долго лечили. В Красноярске, Томске, Москве. Приступы

травматического невроза накатывали реже, были не так остры. Но заключение

врачей перечеркивало мечту об академии.

...Осенним утром 1923 года в Москве, в Лефортове, из ворот старинной

военной больницы вышел человек в длинной кавалерийской шинели. Листья в

садике напротив госпиталя уже пожелтели, ветер срывал их с деревьев.

Поправив на плече небольшой вещевой мешок, человек зашагал по улице вниз к

Яузе.


В кармане его гимнастерки лежал аттестат No 10079.

"Дан сей от 1-го Красноармейского Коммунистического военного госпиталя

б. комполка 58-го отд. полка по борьбе с бандитизмом Голикову Аркадию в том,

что он при сем госпитале удовлетворен провиантским, приварочным, чайным,

табачным, мыльным довольствием..."

В тот же день он получил в Генштабе копию приказа, разрешающего ему по

состоянию здоровья шестимесячный отпуск с сохранением содержания.

В сущности, это было начало прощания с Красной Армией.

Есть основания предполагать, что в тот день в вещевом мешке Аркадия

Голикова вместе со сменой белья, мылом и табаком находилась толстая в

линейку тетрадь. На синей ее обложке в правом верхнем углу нарисована

красная звездочка. Ее лучи наискосок, через страницу падают на слова: "В дни

поражений и побед".

Отныне так будет всю жизнь.

Аркадий Голиков станет Аркадием Гайдаром, снова, как в гражданскую,

исколесит страну, будет веселым и грустным, испытает поражения, одержит

победы... И на каждой его рукописи, большой или маленькой, неизменно в

правом верхнем углу первой страницы засветится красноармейская звездочка,

освещая и согревая своими лучами его слова.

Бережно и заботливо отнеслась Красная Армия к попавшему в беду

командиру полка. Отпуск продлевали. Потом Аркадий Голиков был зачислен в

резерв. И наконец появились в приказе слова: "в бессрочный отпуск".

По последнему командирскому литеру осенью 1924 года Аркадий Голиков

едет в Крым навестить свою больную мать.

Наталья Аркадьевна покинула Арзамас в 1920-м, вскоре после того, как

стала членом РКП(б).

Она заведовала уездным отделом здравоохранения в Пржевальске, была

членом уездно-городского ревкома. В Иссык-Кульской долине действовали

басмачи. "Ее подпись - вместе с подписью предревкома - стоит под многими

решениями и постановлениями того горячего и сурового времени", - пишет Борис

Осыков, автор интересной книги об Аркадии Гайдаре, просматривавший архивы

Киргизской ССР.

У меня на руках несколько ее писем, картонные прямоугольники мандатов.

Они относятся к 1922-1924 годам, когда Наталья Аркадьевна заболела и

переехала в Новороссийск, где заведовала облздравотделом. На красных

мандатах тоже отблеск времени:

"Предъявитель сего тов. Голикова Н.А. является делегатом окружного

съезда Советов рабочих, казачьих, красноармейских и флотских депутатов..."

Письма адресованы старшей дочери. Почерк неровный. Чувствуется, что

Наталье Аркадьевне трудно держать карандаш. У нее последняя стадия

туберкулеза.

"Милая Талочка! Все-таки умирать я подожду, пока твои экзамены не

кончатся. Так что не беспокойся..."

Иногда прорывается боль:

"Ночами я не сплю и часто плачу оттого, что не увижу больше ни тебя, ни

Аркадия..."

Но сын успел, приехал.

В гимнастерке с нашивками комполка на рукавах он сидит у постели

матери, положив руку на ее плечо. На этой фотографии он выглядит даже старше

Натальи Аркадьевны. Она коротко подстрижена, девичьим стало исхудавшее лицо,

огромными глаза, в которых застыл недоуменный и по-детски беспомощный

вопрос: почему?..


Вернемся теперь на Невский проспект в Дом книги, где кипела в середине

двадцатых годов литературная жизнь Ленинграда и на одном из этажей

размещалась редакция альманаха "Ковш".

Принести в альманах рукопись своего первого произведения было для

начинающего литератора довольно смелым поступком. В "Ковше" печатались

Алексей Толстой, Леонид Леонов, Борис Лавренев, Михаил Зощенко, Вениамин

Каверин... Из поэтов: Борис Пастернак, Осип Мандельштам, Павел Антокольский,

Николай Асеев. А.М.Горький считал "Ковш" одним из лучших литературных

периодических изданий того времени.

Первым в редакции рукопись Аркадия Голикова прочитал Сергей Семенов.

Передавая ее другим членам редколлегии, сказал:

"- Это, конечно, не роман, а повесть... Но это здорово... По-моему, из

него может получиться писатель. Почитайте!"

Мнение члена редколлегии Константина Федина записано в автобиографии

Аркадия Гайдара:

"Писать вы не умеете, но писать вы можете и писать будете".

Началась работа над текстом повести. Аркадий Гайдар вспоминает:

"Учили меня: Константин Федин, Михаил Слонимский и особенно много

Сергей Семенов, который буквально строчка по строчке разбирал вместе со мною

все написанное..."

И все же напечатанная в "Ковше" повесть "В дни поражений и побед"

успеха Аркадию Голикову не принесла. Нельзя сказать, что ее не заметила

критика. Заметила, да еще как! Известный в ту пору литературный критик

Михаил Левидов, выступивший с обзором альманахов "Ковш", "Недра", "Перевал"

- двадцать два автора упомянуты, - даже начал с нее свою статью: "Нас

интересует вопрос, на каком основании ожидал Аркадий Голиков, что его

произведение понравится какому бы то ни было читателю. Сюжет? Вместо него

банальный эпизод. Действующие лица не живут. Языка нет, так, серая пыль..."

Отрицательные рецензии появились в журналах "Звезда", "Книгоноша", и

только "Октябрь" отметил, что "произведение А. Голикова отходит некоторым

образом от шаблона...".

Теперь, когда минуло шесть десятилетий и мы знаем все книги Аркадия

Гайдара, можно спокойно, с высоты нашего знания, перечитать эти рецензии.

Можно признать, что кое в чем критики были правы. Хотя, конечно, и это

сейчас особенно ясно видно, не заметили они, как даже в первой повести от

страницы к странице постепенно становится крепче и звонче голос молодого

писателя. А главное, не разглядели его искренности и чистоты, которую сразу

почувствовали Константин Федин и Сергей Семенов.

Но как пережил тогда этот удар сам Аркадий Голиков? Что делал,

чувствовал он, когда грянул гром и сверкнули молнии?

Он работал. За полгода им было сделано немало. Крепко поработав над

"Днями поражений и побед", написал несколько глав "Последних туч". Правда,

это отложил. Зато опубликован рассказ "Патроны". И вот на столе законченная

повесть "Р.В.С."... Что дальше?

Последнее время снова все чаще гудело в висках. Видимо, устал. Да и что

там ни говори, разгромные статьи в журналах о первой повести тоже не прошли

даром...

Весной 1925 года Аркадий Голиков уезжает из Ленинграда.

Куда? Главное тронуться в путь. Там будет видно...

Он любил дорогу. Она лечила, возвращала уверенность, вливала силы.

"Нигде я не сплю так крепко, как на жесткой полке качающегося вагона, и

никогда не бываю так спокоен, как у распахнутого окна вагонной площадки..."

- написал он.

Влюбленность в движение и пространство осталась до конца жизни. Может

быть, потому так и не удалось ему создать прочное, оседлое, уютное жилье с

хорошим письменным столом и любовно подобранной библиотекой.

В одном из последних дневников, уже перед началом Великой

Отечественной, он записал:

"Путник и дорога как целое - при одних обстоятельствах, а при других -

дорога его не касается, он касается ее только подошвами".

У Аркадия Гайдара дороги проходили через сердце.
Возвратившись из странствий в Москву, Аркадий встретил своего давнего

товарища Александра Плеско. Была осень 1925 года, как раз шел призыв в армию

молодежи 1903 года рождения, и Александра Плеско, который работал в Перми

заместителем ответственного редактора газеты окружкома партии "Звезда", тоже

переводили в военную печать.

Александр Плеско посоветовал Аркадию ехать в Пермь. Газета хорошая,

коллектив молодой, дружный, кроме того, в "Звезде" сотрудничает Николай

Кондратьев, их общий друг по Арзамасу.

Пермь - так Пермь!

Аркадий Голиков приехал в Пермь в самый канун 8-й годовщины Октябрьской

революции. Через несколько дней в праздничном номере "Звезды" появился его

материал.

"- На перекрестки! - задыхаясь, крикнул командир отряда. - Всю линию от

Жандармской до Покровки... Сдыхайте, но продержитесь три часа.

И вот..."

Так энергично начинался его рассказ "Угловой дом".

Под газетным подвалом стояла подпись - Гайдар.

Принято считать, что именно 7 ноября 1925 года в литературе и в

журналистике впервые появилось это имя. Так ли?

На размышления наводит письмо, которое Аркадий послал отцу из

Красноярска в 1923 году. Он сообщал, что пишет и даже "зарабатывает

небольшой корреспонденцией". Кроме того, есть запись в дневнике Аркадия

Гайдара за 1940 год, в которой он вспоминает свои юношеские стихи:

"17 лет тому назад:


Все прошло. Но дымят пожарища,

Слышны рокоты бурь вдали.

Все ушли от Гайдара товарищи.

Дальше, дальше вперед ушли".


Получается, что стихи написаны в 1923 году. И уже тогда прозвучало -

Гайдар. Может, если полистать подшивки газет, выходивших в Красноярске в

1923 году, вдруг и обнаружится это имя на их страницах.

Но почему в таком случае и над повестью "В дни поражений и побед" и над

первой публикацией "Р.В.С." он поставил - Арк. Голиков?

И откуда возникло слово Гайдар, звонкое и раскатистое?

Аркадий Гайдар на такой вопрос не отвечал. Если приставали, отделывался

шуткой.


Уже после его гибели стали возникать догадки. Автором версии,

получившей широкое распространение, стал писатель Борис Емельянов. От него и

пошло: "По-монгольски "гайдар" - всадник, скачущий впереди".

Есть в ней, по-видимому, какая-то доля истины. Ну хотя бы то, что

Аркадий Голиков действительно бывал в Башкирии, потом в Хакасии, а имена

Гайдар, Гейдар, Хайдар на Востоке распространены.

Но чего бы вздумалось девятнадцатилетнему Аркадию Голикову брать

иноплеменное, хотя и звучное имя?

Думаю, не потому, что означает это слово - "всадник, скачущий впереди".

Во-первых, в монгольском языке слова "гайдар" в подобном значении не

существует. А во-вторых, не был Аркадий хвастлив и нескромен. Зато всегда, с

детства, был большой выдумщик. В реальном училище пользовался шифром

собственного изобретения.

Разгадать загадку, которую задал нам писатель, удалось его школьному

товарищу А.М.Гольдину.

Вспомним сначала, что в детстве Аркадий учил французский язык. Всегда

любил ввернуть при случае французское словечко. "Сережа! Завтра - 22 января

- мне стукнет ровно без шести лет сорок. Молодость - "э пердю! Ке фер?" -

написал он С. Розанову.

Напомним еще, что во французском языке приставка "д" указывает на

принадлежность или происхождение, скажем, д'Артаньян - из Артаньяна.

Итак: 1923 год, Аркадий Голиков ранен, контужен, болен. Путь кадрового

командира РККА, начатый так уверенно, заволокли тучи. Что делать дальше? Как

жить? Созревает решение - литература.

Тогда и придуман, найден литературный псевдоним: "Г" - первая буква

фамилии Голиков; "АЙ" - первая и последняя буквы имени; "Д" - по-французски

- "из"; "АР" - первые буквы названия родного города.

Г-АЙ-Д-АР: Голиков Аркадий из Арзамаса.

Кстати, поначалу он и подписывался - Гайдар, без имени и даже без

инициала. Ведь имя уже входило частичкой в псевдоним.

Лишь когда псевдоним стал фамилией, на книгах появилось: Аркадий

Гайдар.


Перелистывая подшивку пермской "Звезды" с ноября 1925 по январь 1927

года, когда он сотрудничал в газете, невольно поражаешься объему проделанной

им работы: за год с небольшим им опубликованы 13 рассказов, 12 очерков, 4

повести - они печатались с продолжением почти в 70 номерах. Но главный жанр

- фельетон: 115 фельетонов подписаны - Гайдар.

Темы разнообразны, их не перечислишь. Некоторые фельетоны содержат в

себе, как говорится, "непреходящие приметы времени", некоторые, к сожалению,

не потеряли актуальности до сих пор.

"Неуместная наивность", "Остров вакханалии", "Тихая обитель" - это о

тех, кто, занимая ответственные посты, использует свое служебное положение

для безудержного приобретения личных благ. "История о неуловимом билете",

"Буква закона", "Простая истина", "Купленный человек" - в защиту трудового

человека от бюрократов. "Кизеловская щедрость", "Осиновые дела",

"Госторговские яйца", "История одной смерти" - о неумелых, нерадивых

хозяйственниках, наносящих огромные убытки государству.

От газеты к газете увереннее звучит голос фельетониста.

В конце июня 1926 года опубликован его "Фельетон без визы", в котором

цитируется распоряжение директора Лысьвенского металлургического завода:

"По соображениям политико-экономического характера предлагаю всем

корреспондирующим как в газеты, так и в другие периодические издания, все

корреспонденции, освещающие внутреннюю жизнь завода, представлять на санкцию

мне и лишь после моей визы могут быть отправлены по назначению".

Затем следует комментарий - декларация Аркадия Гайдара:

"Тов. директора, администраторы и пр. ответственные и безответственные

товарищи вышеприведенного образа мысли, нашу страну, нашу революцию мы, те,

кто пишет в газеты, и те, кто еще не пишет, но будут писать, когда научатся

и поймут всю роль и все значение советской печати, - любим не меньше вас.

И наша любовь глубже, потому что мы приемлем революцию со всеми ее

хорошими и неизбежно отрицательными сторонами, мы не закрываем глаз ни на

что... а потому бросьте курить фимиамом напыщенных фраз о тайных

политико-экономических причинах, ибо никаких "тайн" тут нет и угодливого

молчания нет и не будет до тех пор, пока будет существовать рабочая

печать..."

...Не таким уж заметным среди прочих выступлений Гайдара был фельетон

"Шумит ночной Марсель" о судебном следователе Филатове, который подрабатывал

вечерами, играя на аккордеоне в ресторанчике "Восторг".

"Кино-эскиз" - так обозначено в подзаголовке.

Утром в служебном кабинете Филатов ведет допрос. В следующем эпизоде

время и место действия меняются. Вечер. Ресторан "Восторг". Переменились и

роли. Теперь хозяин положения тот, кого допрашивали. Он и заказывает музыку.

Обычный фельетон. Есть факт. Есть его литературная обработка. И урок

имеется: представитель советского правосудия, согласившийся на подобное

совместительство, может поставить себя в унизительное положение.

Но 13 ноября 1926 года суд рассмотрел "уголовное дело No 683 по

обвинению гр-на Голикова Аркадия Петровича, 22 лет, проживающего в гор.

Перми, женатого, имущественного положения бедного, в преступлении,

предусмотренном ст. ст. 173 и 175 Угол. Код. ".

Судья Лифанов начинает зачитывать приговор.

"- ...Данными судебного следствия установлено, что фельетон "Шумит

ночной Марсель"... дает правильное освещение факта недопустимости совмещения

работы следователя с игрой в ресторане "Восторг", и читателям этот факт дан

для оценки с точки зрения общественности, по мнению суда, верно, а в

отношении нанесения оскорбления следователю Филатову ни на чем не основано.

Таким образом суд считает деяния гражданина Голикова по статье 175 УК не

доказанными..."

Судья продолжал чтение:

"- ...по статье 173 УК он, Голиков, изобличается вполне. Исходя из

изложенного.., приговорил гражданина Голикова Аркадия Петровича...

подвергнуть лишению свободы сроком на одну неделю... Суд, приняв во

внимание, что Голиков социально опасным для общества не является.., считает

возможным наказание Голикову смягчить, заменив лишение свободы общественным

порицанием на общем собрании сотрудников редакции "Звезда"... Меру

пресечения Голикову избрать подписку о невыезде..."

В те дни шумел не "ночной Марсель" - Пермь шумела.

- Неужели все-таки удалось упечь в тюрьму этого резвого фельетониста?

- Неужели наш суд осудил Гайдара?

5 апреля 1927 года в "Правде" появилась статья "Преступление Гайдара".

"Форма фельетона не понравилась, - говорится в статье. - Выходит, что

фельетонную форму произведений надо изгнать из газеты. Но под силу ли

сделать это нарсуду 2-го участка г. Перми? Нет и нет... Рабочий-читатель

знает, что партия и Советская власть на газету смотрят не так, как нарсуд

2-го участка г. Перми... "Преступление" Гайдара рабочим читателем воспринято

как его заслуга. Читатель толкает Гайдара на новые такие преступления..."

Пермь Гайдар вспоминал с любовью. Сберегал дружбу, переписывался со

многими "звездинцами", в частности с Борисом Никандровичем Назаровским.

"Здравствуй, Борис!

...За эти два года - что мы не видались - постарел я также ровно на два

года... Много за это время я ездил по Северу, а теперь вот уже полгода, как

живу в Москве. Не работаю пока в газете нигде, но скоро буду работать -

потому что долго без газеты скучно. За это время в ГИЗе у меня вышла повесть

"Школа"...

Лиля жива и здорова, работает редактором радиопионерской газеты. Тимур

- нигде не работает - все больше бегает, загорает и задает вопросы

приблизительно такого рода: "Что такое батарея?" - "А это вот одна пушка, да

еще другая пушка, да еще пушка, вот тебе и батарея". - "А почему лес - не

деревья, а лес?" - "А это одно дерево - значит дерево, а другое дерево, да

третье дерево, да еще деревья - вот тебе и лес". (Пауза.) "А если батареи с

лесом сложить (???), что тогда получится?"...

Боренька! У меня к тебе огромная просьба исключительной важности...

Здесь одно очень почтенное издательство должно в срочном порядке издать мою

повесть ("Лбовщина", переработанная вместе с "Давыдовщиной"). Но вот вся

беда - у меня нет ни рукописи, ни одного экземпляра "Лбовщины"

("Давыдовщина" есть)... Может быть, ты достанешь в Перми и пришлешь мне эту

книжку. Может быть, у тебя остался экземпляр...

Если бы я не знал, что ты добр, как Христос и Магомет вместе взятые, я

был бы уверен, что, прочтя сии строки, ты злорадно сказал бы: "Ага, сукин

кот, то не писал, не писал, а то как понадобилась книга, сразу нашел

время... Так вот, пусть..."

Но остерегись, Борис, так поступать. Ибо, как ты человек, изучавший

диалектику и философию, должен помнить слова св. Нафанаила-постника, который

писал о царе Егудииле: "Всуе сей человек к Господу возводит очи, моля -

Господи даждь мне - ибо очерствело сердце его (Егудиила) многажды

проклинаемое всяк день всуе просящими его".

Под письмом дата: 1/IX 1930".

В письме нужно пояснить некоторые места.

"Много... ездил по Северу": с декабря 1928-го по февраль 1930-го

Аркадий Гайдар работал в архангельской газете "Волна" ("Правда Севера").

Разговор об артиллерийской батарее не случаен. Полигон находился в

Кунцеве, неподалеку от дома, где мы снимали комнату. Миновав лесок,

перебравшись за овраги, можно было наблюдать с пригорка из-за цепей

охранения за учебными стрельбами. Напомню, что именно в Кунцеве Аркадий

Гайдар написал рассказ "Четвертый блиндаж" о попавших случайно под

артиллерийский обстрел ребятишках.

Книга, о которой идет речь, пришла из Перми незамедлительно -

тоненькая, очень похожая и форматом и зеленоватой бумажной обложкой на

школьную тетрадь. Называется она "Жизнь ни во что", а "Лбовщина" стоит как

подзаголовок. Отдельным изданием повесть вышла в Перми тиражом 8 тысяч,

мгновенно была раскуплена, но Б. Назаровский все же достал книжечку для

автора.

Самое важное, однако, что "одно очень почтенное издательство",



собиравшееся, как писал Аркадий Гайдар, "в срочном порядке издать"

"Лбовщину", переработанную вместе с "Давыдовщиной", свое намерение так и не

осуществило. По той простейшей причине, что рукопись от автора не поступила.

Почему Аркадий Гайдар не представил ее в издательство? Попробуем

догадаться.

"Эта повесть - памяти Александра Лбова, человека не знающего дороги в

новое, но ненавидящего старое, недисциплинированного, невыдержанного, но

смелого и гордого бунтовщика, вложившего всю ненависть в холодное дуло

своего бессменного маузера, перед которым в течение долгого времени

трепетали сторожевые собаки самодержавия..." - такие слова предпослал автор

началу повести "Жизнь ни во что". Он писал ее быстро, каждая законченная

глава сразу уходила в набор и номер за номером появлялась на страницах

"Звезды".

Страстность вступительных слов, напряжение, с которым Аркадий Гайдар

работал, показывают, что тема его увлекла, захватила. Даже что-то глубоко

личное чувствуется в этой увлеченности.

Может, всплыли в памяти рассказы родителей о 1905 годе?

Может, сближали автора с героем повести какие-то черты характера?

Вспомним автобиографию: "Частенько я оступался, срывался, бывало даже

своевольничал..."

Когда повесть вышла, журнал "Книгоноша" отозвался о ней одобрительно:

"Гайдар-Голиков обнаружил достаточно умения и революционного пафоса...

Читается вещь легко и увлекательно... Язык повести образен, интересен...

После "В дни поражений и побед" "Жизнь ни во что" большая победа

Гайдара-Голикова".

Победа? Так ли это?

Творческий путь многих состоявшихся писателей - тяжелый, от книги к

книге - подъем. Встретятся скальные обрывы, глубокие расщелины - может

загрохотать камнями обвал. Одному удается в начале пути, еще у подножия,

наметить трассу, которая, если упорно работать, не сдаваться, не трусить,

приведет в конце концов вопреки всем препятствиям к той горной вершине, что

назначена ему судьбой и талантом. Другой не сразу найдет такой маршрут.

Чтобы понять путь Аркадия Голикова к Аркадию Гайдару, нужно вернуться к

его первой повести, которую так единодушно и, если убрать грубость, вроде

справедливо разругала критика. В книге "Аркадий Гайдар", одной из лучших об

этом писателе, созданной уже в послевоенные годы, ее автор В. Смирнова

пишет:

"Когда я сейчас вновь перечитала повесть, я увидела, что ей не хватало



вкуса, общего замысла, цельности композиции. Поначалу она выливалась из

массы собственных впечатлений и размышлений, а под конец - автор словно

выдохся и свел все к "приключениям" героя".

О вкусе, композиции, массе впечатлений - совершенно согласен. Листаешь

рукопись "В дни поражений и побед", особенно первые тетради, и даже по

почерку видишь, как спешит перо, как рука не поспевает за памятью. И очень

редко поиск слова притормозит руку.

Все, что составляет содержание первой части повести - осажденный белыми

Киев, курсы краскомов, бои с бандами на подступах к городу, - все это с

Аркадием Голиковым было и написано "как было". Но без силы литературы и без

убедительности мемуаров. Однако сейчас, когда знакома и различима его

интонация, не так уж трудно увидеть и на страницах первой повести проблески

будущего гайдаровского мастерства. Они прорываются редко, фразой, абзацем,

даже словечком, как вспышки маячного огня, который подсказывает кораблю

место, помогает проложить курс. Чем дальше листаешь страницы, тем проблески

чаще.


Вроде бы и не логично. Когда червонные казаки Примакова, пластуны

Павлова, латышские стрелки выбили деникинцев из Харькова, автор повести

лечился после ранения в Арзамасе. Когда войска командарма Уборевича

освобождали Новороссийск, поезд, на котором Аркадий Голиков ехал на

Кавказский фронт, находился еще в пути. Свидетелем событий, описанных во

второй, "приключенческой" части повести "В дни поражений и побед", автор не

был. Но именно в ней начинает звучать его гайдаровская интонация, и впервые

обретают плоть и кровь нарисованные им люди: командир партизанского отряда

матрос Сошников, рабочий человек Егор, крестьянин Силантий, Яшка, который

"где только не шатался"...

Попал в засаду к белым, разоружен этот маленький отряд.

"Партизан отвели на несколько сот шагов как раз к самому берегу моря.

- Прощайте, ребята! - сказал Егор.

И должно быть впервые разгладились морщины на его хмуром лице, и он

улыбнулся.

- Прощайте! Знали мы, что делали, знаем, за что и отвечаем.

Треснул залп. Крикнуло эхо. Испуганные взметнулись чайки. Упали люди.

- Готовы!

- Следующие...

По щекам у Яшки катились слезы. Его старая чиновничья фуражка с

выцветшим околышем и кривобокой звездой съехала набок. Рубаха была

разорвана. Он хотел что-то сказать, но не мог.

Остальные замерли как-то безучастно. Только Силантий, сняв шапку, стоял

спокойно, уставившись куда-то мимо прицеливающихся в него солдат, и тихо

молился.

- Господи! - шептал он. - Пошли на землю спокойствие... и чтоб во всех

краях, какие только ни есть, товарищева сила была... И не оставь Нюрку!"

Обратим внимание - появились любимые писателем имена. Они воскреснут в

других его книгах.

Но имена - это деталь. Важнее звучание прозы, ритмика фраз. Их простота

и скупость. Ни особых эпитетов. Ни ярких сравнений. Только треск выстрелов и

крики испуганных чаек...

И вспомним, что автору повести не то девятнадцать, не то двадцать лет.

И пройдет немало времени, прежде чем по сценарию Вишневского начнут снимать

замечательный фильм "Мы из Кронштадта".

Путь Аркадия Голикова к Аркадию Гайдару и путь Аркадия Гайдара к его

горным вершинам лежал не через одобренную критикой "Жизнь ни во что". Он

проходил по страницам "В дни поражений и побед", по страничкам синеньких

тетрадочек, так до сих пор и не расшифрованных "Последних туч", выводя к

"Р.В.С.", с которой, собственно говоря, вошел в литературу и в ней остался

писатель Аркадий Гайдар.

Не случайно тогда, в Ленинграде, весной 1925 года они лежали на столе

рядом: стопочка книг "Ковша", тетрадки с незаконченными "Последними тучами",

рукопись маленькой повести "Р.В.С.", в которой Аркадий Гайдар только что

дописал последнее слово.

Может быть, раскурив трубку, чтобы сбить неизбежное возбуждение, он еще

раз перелистал "Ковш", где рядом с окончанием "В дни поражений и побед" были

напечатаны стихи Пастернака:


Пространство спит, влюбленное в пространство,

И город грезит, по уши в воде,

И море просьб, забывшихся и страстных,

Спросонья плещет, неизвестно где...


Впрочем, может, такого и не было. Слишком уж литературно звучит

предположение. Но, во всяком случае, тогда он, разом, рывком уехал из

Ленинграда, где, судя по письмам к сестре, собирался обосноваться надолго.

И дело, наверное, не только в том, что был он влюблен в пространство.

Он словно почувствовал, что, хотя за плечами уже немало, предстоит еще

пройти много дорог, грустить и радоваться, побеждать и терпеть поражения,

отчаянно работать, чтобы потом легли на бумагу такие простые, ясные и тихие

строчки: "Городок наш Арзамас был тихий, весь в садах, огороженных ветхими

заборами..."

Когда в 1930 году в Кунцево из Перми пришла от Б. Назаровского книжка

"Жизнь ни во что", Аркадий Гайдар, автор "Школы", не стал перерабатывать ее

вместе с "Давыдовщиной". Все это было уже позади и далеко.


Мне кажется, что отца я увидел сразу, ясно и отчетливо, увидел и

запомнил всего, от сапог до папахи, именно таким, каким он и остался для

меня на всю жизнь.

Высокий, сильный, добрый, улыбчивый, справедливый, смелый.

Вокруг него всегда возникала радостная атмосфера игры, сказки,

приключения. Она захватывала и меня, и ребят со двора, и всю ребятню по

соседству.

В дождливый день он уводил ребят в ближний лесок. "Кто сумеет правильно

разложить костер и разжечь его с одной спички?"

Своим маленьким друзьям он делал иногда настоящие мужские подарки,

веши, которые с удовольствием покупал и для себя: компас со светящимся

циферблатом, перочинный нож с несколькими лезвиями.

Учил обращаться с оружием. Не мог равнодушно пройти мимо тира. Отлично

стрелял сам и насыпал ребятишкам свинцовые пульки для духового ружья, после

которых ладони оставались восхитительно черными.

Но все это не значит, что Аркадий Гайдар был с детьми неизменно добр,

неизменно щедр и ласков. Он мог быть строгим, суровым и даже, что было еще

хуже, уничтожительно-насмешливым. Терпеть не мог трусов, хвастунов, ябед.

Он проверял на смелость. Мог сказать на прогулке, когда уже темнело:

"Иди, пожалуйста, до конца оврага один. Не боишься? Ну вот, и хорошо. Я

подойду через семнадцать минут".

Никогда не торопился отказать в какой-нибудь мальчишеской просьбе.

Подумает, прикинет. "Да, можно". Но если уж "нет", значит, излишни и просто

невозможны какие-то разговоры. Было у нас Слово. Не "честное слово", не

"честное-пречестное", а просто - Слово. Свои обещания он выполнял свято, но

и ты попробуй не выполни...

Александр Фадеев отмечал демократизм Аркадия Гайдара, указывая, что

герои его книг - дети солдата, стрелочника, крестьянина... Так оно и есть,

конечно. Но думаю, что его демократизм состоял еще и в неподдельном уважении

достоинства каждого человека, взрослый он или маленький.

Из дневников: "Пятилетний Анатолий Федорович очень со мной дружит",

"Запомнился пионер Колесников - угловатые плечи, жест - рукой к земле.

Говорил крепко и хорошо". Рядом: "Неважное выступление красного командира".

Не только ребят, но и своих товарищей втягивал Аркадий Гайдар в игру

или в веселый розыгрыш.

Константин Паустовский вспоминает:

"Гайдар любил идти на пари. Однажды он приехал в Солотчу ранней осенью.

Стояла затяжная засуха, земля потрескалась, раньше времени ссыхались и

облетали листья с деревьев...

Ни о какой рыбной ловле не могло быть и речи. На то, чтобы накопать

жалкий десяток червей, надо было потратить несколько часов.

Все были огорчены. Гайдар огорчился больше всех, но тут же пошел с нами

на пари, что завтра утром он достанет сколько угодно червей - не меньше трех

консервных банок.

Мы охотно согласились на это пари, хотя с нашей стороны это было

неблагородно, так как мы знали, что Гайдар наверняка проиграет.

Наутро Гайдар пришел к нам в сад, в баньку, где мы жили в то лето. Мы

только что собирались пить чай. Гайдар молча, сжав губы, поставил на стол

рядом с сахарницей четыре банки великолепных червей, но не выдержав,

рассмеялся, схватил меня за руку и потащил через всю усадьбу к воротам на

улицу. На воротах был прибит огромный плакат:
СКУПКА ЧЕРВЕЙ ОТ НАСЕЛЕНИЯ
Этот плакат Гайдар повесил поздним вечером..."

К воспоминаниям Константина Георгиевича можно добавить и

непубликовавшуюся часть его рассказа.

Вскоре возле дома, к которому в обмен на рыболовные крючки ребята

таскали банки с червями, появился милиционер. Прочитал плакат. "Так писать

нельзя! Скупкой у населения могут заниматься представители организаций.

Придется снять", - сказал он. "А как можно?" Милиционер задумался. "Ну, если

бы срочно куплю червей, тогда, пожалуй, можно. И то через контору

горсправки..." - "Так что, снимать?" - "Червей-то у вас теперь хватит?" -

"Вроде хватит". - "Если хватит, снимайте!"

В поведении Аркадия Гайдара была та свобода, раскованность и

нестандартность поступков, которые нередко ставили людей в тупик.

Хорошим весенним днем он шел по московскому бульвару, опять при деньгах

и в отличном настроении. Увидел продавца воздушных шаров, купил сначала один

шарик, а потом, подумав, всю связку: "Ребят во дворе много, пустят

наперегонки, то-то будет праздник".

Но если по бульвару идет человек с пестрой кучей воздушных шариков, за

кого его примут прохожие?

- Почем шарики?

- Не продаются.

- Мне голубой, пожалуйста.

- Не продаются.

- Шары почем, гражданин?

Долго так, естественно, продолжаться не могло. Симпатичным покупателям

Аркадий Гайдар начал раздавать шары бесплатно. Несимпатичным отказывал.

Позвали милиционера...

Милым лукавством пронизано письмо, отправленное Аркадием Гайдаром

Ермилову в редакцию журнала "Красная новь".

"Дорогой т. Ермилов. Я вчера написал письмо т. Вармуту с просьбой

одиннадцатого февраля прислать еще денег, а ночью увидел очень плохой сон,

будто бы 11-го не прислали, а потому, пожалуйста, посоветуй ему 11-го не

присылать, а прислать лучше 6-го февраля.

И если вы пришлете 6-го февраля, то я даю Тимур-Гайдаровское слово, что

как только устроюсь, сейчас же допишу рассказ на один печатный лист... и

пришлю вам.

Рассказ будет, по-моему, очень славный - я уже его читал кое-кому еще в

Москве.

Если же не пришлете, то рассказ, вероятно, хорошим не получится, потому



что по замыслу он должен быть очень простой и светлый. А у меня с горя в

голове будет все время вертеться разное... и рассказ получится какой-то...

Жизнь здесь, вероятно, у меня будет очень хорошая. Но пока печники

разломали печку, плотники разворотили стену - всем нужны деньги. А тут еще

моя дочка Светланка по прозванию Рыжик-Фижик наелась снега и во время

болезни разбила мой новый фотоаппарат. Но все это, конечно, мелочи жизни, а

сама жизнь, куда как везде прекрасна. И Нюра вчера мне на обед сготовила в

русской печке такой пирог с гречневой кашей, с луком и печенкой, что если бы

его поставили перед тобою, ты тотчас же востребовал бы целый литр. Я же

обошелся и половинкой.

Дорогой т. Ермилов! Как только получишь это письмо, так сейчас же

постучи в стенку или высунься и позови т. Вармута. Когда он войдет, ты

попроси его, чтобы он сел. Сначала скажи ему что-нибудь приятное. Ну

например: "Эх, и молодец ты у меня Вармут", или еще что-нибудь такое, - а

когда он подобреет, ты тогда осторожно приступи к разговору насчет 6

февраля.


Если он сразу согласится, то ты его похвали, и скажи, что ничего

другого от него и не ожидал. А если же он сразу начнет матом - то ты не

пугайся, а выслушай до конца. А потом кротко загляни ему в глаза и

проникновенно спроси: "Есть ли у него совесть?"

От такого неожиданного вопроса кто хочешь смутится. А ты дальше,

больше, продолжай, продолжай, и все этак диалектически, диалектически, и

тогда он раскается и, схватившись за голову, стремительно помчится в

бухгалтерию.

Пока всем вам всего хорошего. Очень только прошу не понять, якобы я

только пошутил. Деньги мне в самом деле нужны, так крепко, как никогда..."

Наверное, некоторый особый отблеск бросает на это веселое, озорное

письмо то обстоятельство, что рассказ, о котором идет в нем речь, - "Голубая

чашка".

К деньгам Аркадий Гайдар относился своеобразно. "Этак диалектически,



диалектически".

Как все люди, радовался, если они есть, огорчался, когда их не хватало.

Любил, чтобы сапоги были крепкие, белье чистым, гимнастерка сшита из

коверкота. Чувствовал себя веселее и увереннее, когда знал, что может

отправиться на вокзал и купить билет до самого дальнего города.

Вопросы о мебели, даче, каких-либо других "солидных приобретениях" не

возникали. Но деньги, едва появившись, начинали, как Аркадий Гайдар однажды

выразился, "бунтовать в его кармане". Они требовали немедленных действий. Не

мог пройти мимо инструментальных, хозяйственных лавок. Покупал сверла,

стамески, усовершенствованные мясорубки и хлеборезки. Все это ему нравилось,

но не требовалось. Покупки отправлялись друзьям в подарок.

Легко ссужал приятелей деньгами, никогда не напоминал о возврате. Любил

угостить друзей, а то и незнакомых.

Много ездил, однако по-настоящему хорошо себя чувствовал в родных

местах.

"...Скучаю уже я по России. Где мой пруд? Где мой луг? "Гей вы, цветики



мои, цветики степные!" Всех я хороших людей люблю на всем свете. Восхищаюсь

чужими долинами, цветущими садами, синими морями, горами, скалами и утесами.

Но на вершине Казбека мне делать нечего - залез, посмотрел, ахнул,

преклонился, и потянуло опять к себе, в нижегородскую или рязанскую".

Любил хорошие песни. Помню, разбудил меня ночью, чтобы спеть новую,

только что услышанную:


По военной дороге

Шел в борьбе и тревоге

Боевой восемнадцатый год...
Часто пел "Гори, гори, моя звезда...", и мне всегда казалось, что

думает он о красноармейской звездочке.

Был по привычкам солдат, но, как все люди, тянулся к теплому

человеческому житью.

"В сущности, у меня есть только - три пары белья, вещевой мешок,

полевая сумка. Полушубок - папаха - и больше ничего и никого, ни дома, ни

места, ни друзей.

И это в то время, когда я вовсе не бедный, и вовсе уже никак не

отверженный и никому не нужный.

Просто - как-то так выходит".

И не подумайте, пожалуйста, что был он несчастлив, таил в себе какую-то

беду или обиду. Несчастливые люди не пишут такие книги, какие написал он, и

уж, конечно, не совершают веселые и даже озорные поступки.

Как многие физически и духовно сильные люди, он был добр. Как почти все

добрые - легко раним. Не боялся боли, холода, жажды. Но совершенно не мог

выносить грубость, хамство. Тогда - срывался. Тогда темнели глаза, начинал

подергиваться левый уголок губы. Тогда он мог быть даже опасен.

Это теперь звучит красиво, романтично: в пятнадцать командовал взводом,

в семнадцать стал командиром полка. Но стоит задуматься, какая тяжесть

ложилась на плечи такого командира.

Когда Аркадий Гайдар стал командиром, за ним, отдающим приказ,

посылающим людей в бой, может быть, и на гибель, стоял еще зачастую не

суровый Дисциплинарный устав, а лишь личный авторитет. Каково завоевать и

удержать такой авторитет командиру, если многие из бойцов годятся ему в

отцы?

Он хорошо знал войну, ее кровь, ее пот, ее жестокость. Но это была



война за правое дело, и он любил свою боевую молодость, "очень дымное,

тревожно-счастливое время".


Летом 1931 года Аркадий Гайдар закончил в Крыму в Артеке повесть

"Дальние страны". Потом уехал в Хабаровск в газету "Тихоокеанская звезда".

Снова увлечен журналистской работой: очерки, фельетоны,

корреспонденции... Побывал на Имане, на границе с Маньчжурией, на

заледеневшем озере Ханка. Выходил на судне "Совет" в Японское море.

Поднимался пешком на перевал Сихоте-Алинь.

Уже через три месяца после приезда на Дальний Восток задумал новую

повесть. Дневник Аркадия Гайдара помогает проследить, как она создавалась.

"Надо собраться и написать для "Молодой гвардии" книгу. Крым,

Владивосток. Тимур, Лиля - все это связать в один узел, все это

перечувствовать еще раз, но книгу написать совсем о другом".

"...Только сегодня начинаю писать эту книгу. Она вся у меня в голове, и

через месяц я ее окончу... Это будет повесть. А назову я ее

"Мальчиш-Кибальчиш".

"...Было написано 25 страниц, и все шло хорошо... А когда перечитал, то

зачеркнул все, сел и снова написал всего 9 страниц - стало гораздо лучше. Но

сначала зачеркивать было жаль, и зачеркивал, скрепя сердце".

"Стоят светлые солнечные дни. Может быть, оттого, что именно в эти дни

- ровно год тому назад - я был в Крыму, мне легко писать эту теплую и

хорошую повесть.

Но никто не знает, как мне жаль Альку. Как мне до боли жаль, что он в

конце книги погибнет. И я ничего не могу изменить..."

"...Неожиданно, но совершенно ясно понял, что повесть моя должна

называться не "Мальчиш-Кибальчиш", а "Военная тайна". Мальчиш - остается

мальчишем - но упор надо делать не на него, а на "Военную тайну", - которая

вовсе не тайна".

"К своему глубокому огорчению, перечитав впервые все то, что мною уже

написано, я совершенно неожиданно увидел, что повесть "Военная тайна" никуда

не годится. И надо переделывать все с самого начала".

Выступая на первом съезде советских писателей, Алексей Толстой произнес

фразу:

"Язык готовых выражений, штампов, какими пользуются не творческие



писатели, тем и плох, что в нем утрачено ощущение движения, жеста, образа".

Странное это словосочетание "не творческие писатели" он обронил легко,

без нажима, упомянул, как понятие реально существующее и потому -

естественное. Зал даже не успел отреагировать. Лишь кто-то закашлялся.

Если же говорить о писателях как о таковых, то для них как раз очень

характерны те чувства, которые то и дело прорываются в записях Аркадия

Гайдара, посвященных "Военной тайне": "неожиданно понял...", "совершенно

неожиданно увидел", "мне до боли жаль... и я ничего не могу изменить..."

Родился под пером писателя человек, и вдруг он сам порой неожиданно для

автора начинает совершать какие-то поступки, сам определяет свою судьбу.

Характерны и жестокие сомнения, которые набегают я отступают, как

приливы и отливы.

"Насчет "Военной тайны" - это все паника. И откуда это я выдумал, что

повесть "никуда не годится" - хорошая повесть".

В дальневосточных дневниках Аркадия Гайдара слышатся удары сердца, то

учащенные, то спокойные, когда, занимаясь писательским делом, он все

завязывал в один узел, все перечувствовал заново и писал совсем о другом.

Это - в большом и в малом.

В дневнике: "За последние дни в Хабаровске спокойнее. Немного улеглись

толки о возможности войны. А все-таки тревожно... С Японией - напряженно -

но то ли привыкли - никто не ахает".

В повести "Военная тайна": "В ту светлую осень крепко пахло грозами,

войнами и цементом новостроек... Газет не хватало. Пропуская привычные

сводки и цифры, отчеты, внимательно вчитывались в те строки, где говорилось

о тяжелых военных тучах, о раскатах орудийных взрывов, которые слышались все

яснее и яснее у одной из далеких-далеких границ".

В дневнике: "На днях умер один из лучших и храбрейших командиров

Красной Армии комкор Ст. Вострецов".

Появилась на страницах "Военной тайны" пионерка Катюша Вострецова...

Снова перечитав повесть, думаю, что все-таки напрасно Аркадий Гайдар

согласился напечатать "Сказку о Мальчише-Кибальчише" отдельно, еще задолго

до того, как была закончена "Военная тайна".

В повесть сказка входит органично. Она - ее песня. Ее балладный стиль

подготовлен всем, что сказано раньше, и бросает свой отсвет на все, что

случилось позднее.

...Нынешней осенью я вновь поднялся на скалу над Артеком. Лежавший под

ногами пионерский лагерь был тих и безлюден. Летние смены закончились,

ребята из первой зимней еще не приехали. Трава пожелтела, приникла к

каменистой земле. Ветер, который внизу едва рябил море, здесь на вершине дул

резко, порывисто.

Тревожно и печально было мне стоять на том самом месте, где слепящим

солнечным днем полсотни с лишним лет назад любовались мы с отцом морем,

такие дружные и веселые. На этой скале, как сказано в "Военной тайне",

вырвали остатками динамита крепкую Алькину могилу.

Многоэтажные здания теснились под Аю-Дагом. Бетонная горизонталь новой

главной костровой площадки придавила холм. Поблескивали стеклянные здания

огромного плавательного бассейна. Но по-прежнему пил воду из Моря Аю-Даг, и

можно было различить убегавшие к берегу извилистые тропинки. Артек был рядом

и далеко - вот так, наверное, видел Аркадий Гайдар его из Хабаровска, когда

писал "Военную тайну".

Справа над поляной чуть покачивали вершинами гибкие кипарисы. Наверное,

на этой поляне фантазер Владик говорил приятелям, что хорошо бы взобраться

на самую высокую гору, чтобы вовремя предупредить о нападении врага.

"- Я бы стоял с винтовкой, ты бы смотрел в подзорную трубу, а Толька

сидел бы возле радиопередатчика. И чуть что - нажал ключ, и сразу искры,

искры... Тревога!.. тревога!.. Вставайте, товарищи!.. Тогда разом повсюду

загудят гудки - паровозы, пароходы, сверкнут прожектора. Летчики - к

самолетам. Кавалеристы - к коням. Пехотинцы - в поход... Спокойней,

товарищи! Нам не страшно!"

Страницы повести, детские полустершиеся воспоминания, старые тропинки,

и то, что было прожито и пережито после, - все это странно переплеталось в

единое целое.

Со скалы виден белый нарядный дом. Теперь в нем методическая библиотека

лагеря, музей, зал для совещаний. А когда-то был дом отдыха ВЦИК, и на

пионерский костер - это в повести - пришли шефы Артека, старые большевики, а

среди них друг отца Альки в гражданскую - комиссар дивизии, чернобородый

Гитаевич.

Прежняя костровая площадка - это в жизни - со скалы не просматривается.

Зато с вершины десятилетий можно было увидеть судьбу героев повести. И самых

старших и самых маленьких. Всех, кто присутствовал на том пионерском костре.

"Гром барабанов и гул музыки... Это проходили лагерные военизированные

отряды пионеров. Сначала с лучшими стрелками впереди прошла пехота. Шаг в

шаг, точно не касаясь земли, прошли матросы-ворошиловцы. За ними -

девочки-санитарки...

Музыканты ударили "Марш Буденного"... В отрою, по четыре, на колесных и

игрушечных конях выехал "Первый сводный октябрятский эскадрон имени мировой

революции".

Нетрудно прикинуть: бойцам "сводного октябрятского" по восемь-девять

лет. Значит, к лету 1941-го им стало по восемнадцать-девятнадцать...

Стоя на скале, вспомнил я и то письмо, которое Аркадий Гайдар послал из

Кунцева в Пермь Борису Назаровскому. И только тут сообразил, что вопрос был

не так уж прост, потому что "если батареи с лесом сложить", то как раз и

получится закрытая артиллерийская позиция.

Может, на такой позиции стояли орудия полка резерва главного

командования, которые прикрывали огнем в августе 1941 года отход батальона

Прудникова за речку Ирпень...


Весной 1939 года Аркадий Гайдар жил в Доме творчества писателей в Ялте.

Он тогда был весел и спокоен. Пришла телеграмма, что его повесть

"Судьба барабанщика" все же пошла в печать. Ее первые главы начали

публиковаться еще в ноябре 1938 года в "Пионерской правде". Но однажды, хотя

внизу, как обычно, стояло "продолжение следует", повесть исчезла с газетных

страниц и больше в "Пионерской правде" не появлялась. Приостановил работу

над изданием книги и Детгиз.

Теперь, после Указа о награждении группы писателей орденами, в котором

стояла и фамилия Гайдара, "Судьба барабанщика" готовилась к печати в журнале

"Красная новь".

Аркадий Гайдар начал писать "Судьбу барабанщика", повесть, как он сам

сказал, "не о войне, но о делах суровых и опасных - не меньше, чем сама

война", весной 1937 года. Заканчивал в январе 1938 года в деревне Головково,

примерно в сотне километров от Москвы, в избушке, хозяйку которой звали тетя

Таня.

Домик был маленький, вышагивать по нему было трудно, и, накинув шинель,



Гайдар ходил по заледеневшему шоссе, вдоль которого протянулась деревня. За

огородами лежало белое поле, и чернел вдалеке лес.

Приближаться к Аркадию Гайдару в такое время не следовало. Но издали

было видно, что он сначала хмурился, потом улыбался. Быстрым, решительным

шагом возвращался в избушку, садился за стол. Впрочем, случалось, что он не

выходил из дома подолгу, часами сидел, склонившись над рукописью.

Вечерами, иногда, читал вслух законченную главу. Читал, как правило, на

память, лишь изредка заглядывая в тетрадку, да и то, чтобы вычеркнуть

неудачное или лишнее слово.

Читал Аркадий Гайдар хорошо. Не декламировал. Не старался подчеркнуть

голосом удачное место. Шутка ли в тексте, или вдруг вспыхнут пронизывающие

душу серьезные и веские слова, - голос чуть-чуть глуховатый оставался

ровным, вроде даже отстраненным. Лишь едва заметно менялась его окраска.

У многих в памяти отрывок из "Судьбы барабанщика", не раз в статьях о

творчестве Аркадия Гайдара цитировавшийся, и все же, если мы размышляем об

этом человеке, нужно еще раз вернуться к тому месту в повести, где сын

просит отца, бывшего командира Красной Армии, спеть солдатскую песню.

...Отец поет "Горные вершины" на слова Лермонтова.

"- Папа! - сказал я, когда последний отзвук его голоса тихо замер над

прекрасной рекой Истрой. - Это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.

Он нахмурился:

- Как не солдатская? Ну, вот: это горы. Сумерки. Идет отряд. Он устал,

идти трудно. За плечами выкладка шестьдесят фунтов... винтовка, патроны. А

на перевале белые. "Погодите, - говорит командир, - еще немного, дойдем,

собьем... тогда и отдохнем... Кто до утра, а кто и навеки..." Как не

солдатская? Очень даже солдатская!"

Похоже, что, когда Аркадий Гайдар писал эти слова, перед глазами его

вновь поднялась островерхая скала у станицы Ширвинская. Мимо скалы шагали в

горы красноармейцы 2-го батальона 302-го стрелкового полка. Они должны были

подняться к Тубинскому перевалу, сбить вражеский заслон и удерживать перевал

до подхода подкреплений...

Год спустя, в июле 1940-го, он написал Фраерману!

"Дорогой Рувчик - мне исполнилось 36 лет (5 месяцев). Из чего они

складываются?

1. Рожденье.

2. Воспитанье.

3. Воеванье.

4. Писанье.

Раздели 36 на 4, и жизнь моя будет перед тобой как на ладони, за

исключением того темного времени, когда я задолжал тебе 250 рублей денег".

"Воеванье", как мы знаем, Аркадию Гайдару вскоре предстояло продолжить.

Что же касается "писанья", то нет у него ни одной повести, ни одного

рассказа, в которых не появились бы командир, красноармеец. Те, что еще в

строю, или которые уже свое отслужили, отвоевали. И всегда, хотя бы эхом

грома дальних батарей, военным эшелоном, промчавшимся мимо окон

пассажирского поезда, или часовым на посту, но всегда и непременно

присутствует в его книгах Красная Армия. И "нет для него ничего святей

знамен Красной Армии, и поэтому все, что ни есть на свете хорошего, это у

него - солдатское".
Новый, 1940 год Аркадий Гайдар встречал с преподавателями и студентами

Московского библиотечного института.

Праздник уже пошел на убыль. Уже и посидели за столами, и танцевали, и

пели, и читали стихи. Выбегали во двор смотреть, как светится небо над

Москвой. Играли в снежки. Отогревались в аудитории.

- Скажите, Аркадий Петрович, как воспитывать у ребят ненависть к

врагам? - спросил кто-то из преподавателей. - Дети и... ненависть. Ведь это

не просто.

- Совсем не просто, - согласился Гайдар. - А зачем вам воспитывать

ненависть? Воспитывайте любовь к родине. Пусть она будет большой, настоящей,

искренней. И тогда, если кто-нибудь посягнет на родину, родится у человека

великая и праведная ненависть. Такая вот, по-моему, диалектика...

Ненависть к врагам у Аркадия Гайдара была велика, потому что любовь к

людям, к жизни, к Советской стране переполняла его сердце, прорываясь порой,

как в письме к Б. Ивантеру, почти мальчишеским ликованием: "Да здравствуют

всякие земли, народы, планеты, звезды, реки и вся наша интересная судьба".

Но к тому времени, когда мы так весело встречали новый, 1940 год, в его

дневниках и письмах все отчетливее звучала иная нота.

"Тревожно на свете, и добром дело, видать, не кончится".

"Нервы в руки. Не распускаться. Смеяться. Работать".

"Сегодня начал "Дункан", повесть.

Война гремит по земле. Нет больше Норвегии, Голландии. Дании,

Люксембурга, Бельгии. Германцы наступают на Париж. Италия на днях вступила в

войну".


Дункан - так поначалу назвал он главного героя повести "Тимур и его

команда". Почему он вскоре переменил это имя, сказать трудно.

Тимур Гараев - образ собирательный. Можно сказать, что в нем

соединились черты героев предыдущих гайдаровских книг в их развитии.

Весной 1941 года в доме кинорежиссера Л.В.Кулешова были гости. Хозяин

придумал игру: каждый должен был назвать несколько своих пристрастий или

увлечений, ответить на вопрос: "Что ты любишь больше всего?" На листочке

бумаги Аркадий Гайдар написал:


"Путешествовать вдвоем.

Чтобы считали командиром.

Быстро передвигаться.

Острить с людьми без вреда для них.

Тайную любовь к женщине (свою, чтобы объект не знал).

Не люблю быть один (не - одиночество)".


Вспомним повесть "Тимур и его команда". Заседание штаба, приказы

Тимура, его отношение к Жене, мотоцикл, который мчится через ночь, чтобы

Женя могла увидеть своего приехавшего на несколько часов с фронта отца...

Почти на каждую строчку перечня привязанностей Аркадия Гайдара повесть

откликается эхом, то прямым, то отраженным.

Ну, конечно же, герой повести "Тимур и его команда" - прежде всего сам

Аркадий Гайдар.
На второй день войны Аркадий Гайдар получил задание: написать

киносценарий "Клятва Тимура". Срок - 15 дней.

Никогда, даже в Перми, он не работал так быстро. Страница за страницей

шел чистый текст, и режиссер Кулешов сразу же набрасывал режиссерский план

фильма.

"- Я клянусь тебе своей честью старого и седого командира, что еще



тогда, когда ты была совсем крошкой, этого врага мы уже знали, к смертному

бою с ним готовились. Дали слово победить. И теперь свое слово мы выполним",

- говорит в сценарии полковник Александров своей дочери Жене, отправляясь на

фронт.


В 1941 году Аркадию Гайдару исполнилось 37 лет. В светлых легких

волосах даже не угадывалась седина. Но за каждым словом полковника

Александрова, придавая им убедительность, стоят жизнь, опыт, думы, тревоги

Аркадия Гайдара.

Как писатель Аркадий Гайдар ощущал приближение военной грозы с особой

силой. Он знал, что война предстоит долгая, кровавая, и чувствовал личную

ответственность за то, чтобы наша молодежь была готова к грядущим

испытаниям.

Вместо 15 дней, как просил Комитет по делам кинематографии, Аркадий

Гайдар написал "Клятву Тимура" за 12 дней. Помимо срочности заказа, его

торопило желание скорее уехать на фронт. 2 июля из Болшева отправил

телеграмму в Союз писателей Александру Фадееву:

"Закончив оборонный сценарий, вернусь в Москву шестого. Не забудьте о

моем письме, оставленном в секретариате".

Напоминание оказалось не лишним, и 14 июля Союз писателей обратился в

Красногвардейский райвоенкомат Москвы:

"Тов.Гайдар (Голиков) Аркадий Петрович - орденоносец, талантливый

писатель, участник гражданской войны, бывший командир полка, освобожденный

от военного учета по болезни, в настоящее время чувствует себя вполне

здоровым и хочет быть использованным в действующей армии.

Партбюро и оборонная комиссия Союза советских писателей поддерживает

просьбу т. Гайдара (Голикова) о направлении его в медицинскую комиссию на

переосвидетельствование".

К этому письму и своему заявлению Аркадий Гайдар приложил сохранившиеся

у него документы времен гражданской войны. Но медкомиссия в призыве на

действительную военную службу отказала. Однако Аркадий Гайдар, предчувствуя

такой поворот дела, уже подготовил запасной вариант. Он знал, что все равно,

любыми путями должен быть на фронте.

Сразу после возвращения из Болшева отправился в редакцию газеты

"Комсомольская правда". Борис Сергеевич Бурков, бывший тогда заместителем

редактора этой газеты, рассказывал потом, что Гайдар пришел озабоченным,

признался, что опасается отрицательного заключения медкомиссии. Просил

помочь отправиться в действующую армию.

"- Мы обрадовались, решив, что он будет очень нужен газете в качестве

военного корреспондента. Договорились, что редакция через ЦК комсомола

обратится в ГлавПур РККА. Уехал от нас Гайдар в хорошем настроении".

18 июля он получил пропуск Генштаба РККА в действующую армию.

19 июля "Пионерская правда" начала печатать "Клятву Тимура".

Через день Аркадий Гайдар уехал на Юго-Западный фронт в качестве

корреспондента "Комсомольской правды". В военной форме, но с пластмассовыми

пуговичками на гимнастерке. Штатским.

Судьба сделала круг. Или, точнее, виток спирали.

Он ехал в город, где в 1919 году стал командиром, под стенами которого

получил боевое крещение.

Утром 23 июля Аркадий Гайдар снова смотрел из окна пробитого осколками

вагона на приближающийся Киев. Так же, как прежде, шумела листвой

Владимирская горка. Неторопливо проступали из зелени белые здания. У мостов

через Днепр стояли зенитные батареи. На левом берегу на прибрежном песке

среди кустарников валялись обломки двух "Юнкерсов".

Линия обороны города проходила в 20-30 километрах западнее Киева по

речке Ирпень, где части Киевского УР - укрепленного района - остановили

моторизованные соединения врага.

Весь Юго-Западный фронт простирался примерно на 300 километров. По

"маршруту Ч-Ч" выезжали из Киева военные журналисты в полки и дивизии

Юго-Западного фронта, занимавшего позиции от Чернигова до Черкасс.

Как большинство находившихся в городе корреспондентов центральной

печати, Аркадий Гайдар поселился в гостинице "Континенталь". Богатая

гостиница в центре города, где раньше останавливались все приезжие

знаменитости, была полупуста. Из обслуживающего персонала остались несколько

человек. Но работает коммутатор. Журналисты занимают номера на третьем

этаже.

Каждый день, на рассвете, в комнатах третьего этажа раздаются



настойчивые звонки: "Пора!" Дежурная телефонистка, выполняя наказ, будит

корреспондентов. Вскоре камуфлированные "эмки" одна за другой отъезжают от

круто взбирающейся в гору улицы Карла Маркса. Бригада "Комсомолки"

отправлялась на фронт в грузовой полуторке.

В Киев возвращались вечером. Материал в Москву передавали по телефону

около полуночи. Принимали душ. И, конечно же, сразу заснуть не могли.

...В высокой комнате с зеркалом, с бархатным пыльным диваном и

креслами, окна которой прикрыты тяжелыми шторами, пропела и смолкла гитарная

струна. Потом прозвучал первый аккорд...
Вчера на рассвете в предместьях Берлина

Последний взорвался снаряд.

Знакомыми тропами, мимо овина,

С войны возвращался солдат...


Поет Александр Гуторович, корреспондент "Советской Украины". Песня о

последнем дне войны написана им.

Поют Гайдар, Котов, Лясковский. Закончив диктовать материал, заходят

корреспонденты других газет. Окрепла песня. Влились голоса Бориса Лапина и

Захара Хацревина. Они большие друзья, соавторы многих книг, знатоки

восточных языков. Оба - корреспонденты "Красной звезды".

Пришла еще одна неразлучная пара "краснозвездинцев": капитан Сергей

Сапиго и политрук Александр Шуэр. Тихо вошел в комнату корреспондент

Всесоюзного радио Евгений Барский.

Евгений Барский погибнет 11 августа 1941 года в танковой атаке

неподалеку от Канева. Он - первым. Потом из журналистов, которые в июле -

сентябре 1941 года жили в "Континентале", погибнут многие.

Захар Хацревин будет лежать на охапке сена возле дороги, по которой

отступают наши войска, и, стирая с лица кровь, уговаривать Бориса Лапина

оставить его одного. "Не говорите, пожалуйста, глупости", - ответит Лапин,

держа в руке револьвер и прислушиваясь к приближавшимся очередям немецких

автоматчиков.

Александр Шуэр погибнет 22 сентября 1941 года восточнее Борисполя,

пытаясь пробиться с другими журналистами и работниками политотдела 37-й

армии из окружения.

О том, как это произошло, сообщит в письме в "Красную звезду" капитан

Сергей Сапиго. А сам, раненный, проберется по тылам фашистских войск в свою

родную Полтаву, станет одним из организаторов комсомольской подпольной

группы и 26 мая 1942 года его расстреляют фашисты. Письмо его в "Красную

звезду" дойдет только через двадцать с лишним лет...

Засыпали поздно. А на рассвете - снова настойчивые телефонные звонки. И

рычат у подъезда "Континенталя" автомобильные моторы.

Однажды ночью журналистов разбудили не телефонные звонки, а разрывы

артиллерийских снарядов. Фашистские орудия вели огонь по Киеву с высот возле

Голосеевского леса.

М.Котов и В.Лясковский вспоминают:

"Осколком снаряда отбило кусок вывески над самым входом в гостиницу...

Гайдар наклонился, поднял с земли стекляшку с золотистой буквой "т" и в этой

напряженной, предутренней тишине вдруг произнес:


Немаловажная деталь -

Снаряд попал в "Континенталь".

Попал в гостиницу со свистом,

Куда податься журналистам?"


В эти дни штурма "Комсомольская правда" опубликовала первый фронтовой

очерк Аркадия Гайдара "У переправы".

Конечно, сейчас, с картами и схемами, с книгами, посвященными Киевской

оборонительной операции 1941 года, читаешь очерки Аркадия Гайдара иначе, чем

той осенью, когда газета была как письмо с фронта.

Адрес первого фронтового очерка угадывать не приходится. Он указан в

газете: 306-й Краснознаменный полк.

Этот полк входил в 62-ю стрелковую дивизию, сражавшуюся в составе 5-й

армии в Коростеньском укрепленном районе. Армия держала активную оборону,

нанося контрудары во фланг вражеских войск, прорвавшихся к речке Ирпень.

Один из героев очерка, комбат Иван Николаевич Прудников, потом

рассказывал, как в полк приехала бригада корреспондентов "Комсомольской

правды", двое остались на КП командира полка, а Аркадий Гайдар пришел к нему

во 2-й батальон. В атаку пошел с 6-й ротой. Добыл в бою трофейный автомат.

Очень этим гордился.

Газета посвятила тогда 306-му полку целую полосу. Полк тогда наступал.

И очерк Гайдара начинается с того, что батальон старшего лейтенанта

Прудникова занял село. Но заканчивается отходом за речку Ирша.

Аркадий Гайдар предпочел не обрывать правду на факте. Он рисовал правду

ситуации.

Очерк Аркадия Гайдара с южного фланга обороны Киева называется "У

переднего края".

"У прохода через тяжелую, обшитую грубым тесом баррикаду милиционер

проверил мой пропуск на выход из осажденного города.

Он посоветовал мне подъехать к передовой линии на попутной машине или

повозке, но я отказался. День был хороший, и путь недалекий".

Куда именно вел этот путь, помогает установить упомянутый мельком в

очерке номер вражеской дивизии - 95-я. Значит, Аркадий Гайдар прошел по

улицам Зализнического района Киева, старой Соломенки, потом, пересекая

овраги, добрался до поселка Пирогово, где сейчас находится Музей народной

архитектуры и быта Украины. От стен города 95-я фашистская дивизия была

отброшена именно сюда. Тоже не очень далеко, конечно. Но все-таки не

Голосеевский лес.

Оборону здесь держала наша 284-я дивизия. Шла артиллерийская и

минометная дуэль.

"Грубые, скрепленные железными скобами бревна потолочного наката

вздрагивают. Через щели на плечи, за воротник сыплется сухая земля.

Телефонист поспешно накрывает каской миску с гречневой кашей, не переставая

громко кричать:

- Правей, ноль двадцать пятью снарядами!"

Позже, когда очерк появился в газете, кто-то из коллег засомневался:

- Аркадий! Ну при чем тут гречневая каша? Разве об этом сейчас нужно

писать?

- Почему же не об этом? Если прикрыл миску, значит, после боя



собирается пообедать. Значит - солдат! - ответил Гайдар.

В начале августа появился в Киеве еще один "известинец", Михаил

Сувинский. Он поселился в одной комнате с Виктором Полторацким. Сразу

включился в работу, передавал информации, но мечтал о большом очерке.

Однажды, когда, вернувшись с фронта, журналисты снова собрались вместе,

Виктор Полторацкий прочитал стихи:


Сувинский промолвил: ребята,

Нам дан очень маленький срок.

Пойду сквозь огонь автоматов,

Добуду четыреста строк.

В атаку ходил я немало.

С Гайдаром под Каневом был.

Но нету и нету подвала,

Без этого свет мне не мил...


Судя по воспоминаниям товарищей, Аркадий Гайдар побывал в Каневе

несколько раз. Из первой поездки привез очерк "Мост". Части 26-й армии

отражали тогда врага на дальних подступах к городу, по каневскому мосту

выдвигался навстречу противнику бронепоезд "56", спешили на западный берег

пополнения, шли на восток беженцы...

...В Переяслав отправились всей бригадой: Гайдар, Котов, Лясковский.

Ехали не с пустыми руками, а потому весело. В кузове полуторки стоял

железный ящик с коробками кинофильма "Танкер "Дербент", снятого по повести

Юрия Крымова. В ведре плескались карпы. Кое-что удалось раздобыть в

военторге.

Главный подарок - письмо Юрию Крымову от жены. Оно лежало в полевой

сумке Аркадия Гайдара.

Редакцию газеты 26-й армии - "Советский патриот" - разыскали на окраине

Переяслава. Юрий Крымов находился на передовой, но вот-вот должен был

вернуться.

Поджидая Крымова, Аркадий Гайдар листал подшивку армейской газеты,

делал выписки. Участвовал в редакционной летучке и выступил на ней. Встреча

с Крымовым была радостной...

Юрий Крымов был моложе Аркадия Гайдара на четыре года. Жизнь его

сложилась по-иному: блестяще окончил физико-математический факультет

Московского университета, стал научным работником, первая книга вышла за три

года до начала войны и сразу принесла большой успех...

И все же этих двух писателей связывала дружба, взаимная теплота, и,

думаю, что общность их дальнейшей судьбы не случайна.

"Бои шли в районе Канева... - вспоминает корреспондент газеты

"Советский патриот" А. Щелоков. - Юрий Крымов, заметив, что наводчик

станкового пулемета убит, сам лег у пулемета и встретил наступающего

противника шквалом огня".

Так в трудные минуты боя поступал и Аркадий Гайдар.

Когда Аркадий Гайдар и Юрий Крымов встретились в последний раз, Канев

был уже в руках врага. 26-я армия перешла на левый берег.

"Все пошли проводить Гайдара.

Печальный, задумчивый стоял Юрий Крымов и, когда машина скрылась из

глаз, сказал:

- Вряд ли увидимся..."

Юрий Крымов погиб в бою 20 сентября 1941 года возле села Богодуховка

под Пирятином, когда редакция газеты "Советский патриот" вместе с другими

разрозненными подразделениями 26-й армии пробивалась из окружения.

Одним из последних видел его живым парнишка из этого села Коля

Коваленко, вывозивший с поля на лошадях кукурузу.

"Меня кто-то окликнул. Пошел на голос и вскоре увидел среди снопов

пятерых военных. Все они сидели на плащ-палатке, у каждого был пистолет.

- Не можешь ли ты достать нам гражданскую одежду? - спросил один из

них...


Я поехал домой, собрал что было из старья, заехал к соседке Мотре

Слуцкой. Она дала мне три пары старых брюк, и я снова вернулся к военным.

Четверо тут же стали переодеваться, а пятый, самый высокий, с орденом на

груди и двумя шпалами в петлицах переодеваться наотрез отказался... В ту же

ночь мой отец, Алексей Яковлевич, пошел в поле хоронить убитого немцами

советского офицера. Когда я взглянул на убитого, то узнал того человека,

который отказался переодеваться..."

Последний очерк - "Ракеты и гранаты" - Аркадий Гайдар написал, сходив в

ночной поиск с разведчиками 41-й дивизии на правый берег реки Остер.

Положение Киева резко осложнилось. Прорвавшиеся через Днепр вражеские

части стремились с рубежа реки Остер выйти в тыл защитникам города. В

глубоком тылу всех армий Юго-Западного фронта, замыкая их в кольцо,

двигались навстречу друг другу крупные танковые группы Гудериана и Клейста.

В ночь на 18 сентября 1941 года был получен приказ: оставить Киев.

Вместе с другими корреспондентами и работниками политотдела 37-й армии

Аркадий Гайдар перешел на правый берег Днепра. Остаток ночи провели в

Дарницком лесу. Утром двинулись на Борисполь.

Виктор Полторацкий видел, как после одной из бомбежек Аркадий Гайдар

прыгнул в кузов штабной полуторки...
В октябре 1944-го меня вызвали к начальнику политотдела Высшего

Военно-Морского училища имени Фрунзе, в котором я учился. Прерывая мой

доклад, капитан I ранга Бельский поднялся из-за стола, протянул несколько

листков.


- Садись, читай.

Отошел к высоким, обращенным к Неве окнам кабинета.

"Справка о гибели военного корреспондента "Комсомольской правды"

Аркадия Петровича Гайдара" занимала половину странички. К ней приложено

донесение военного журналиста капитана А. Башкирова:

"По заданию редколлегии я разыскал в Полтавской области могилу

погибшего в 1941 году военного корреспондента" "Комсомольской правды"

Аркадия Петровича Гайдара".

В селе Лепляво хорошо помнят Аркадия Гайдара семьи погибших партизан

Степанец и Касича. В селе Михайловском Каневского района Киевской области (в

18 километрах от Лепляво) я встретил жену лесника Швайко, сын которой был

кучером и ординарцем у партизана Гайдара.

Из рассказов знавших Аркадия Гайдара колхозников и партизана Бутенко

мне удалось установить следующее:

1. В партизанский отряд Горелова Аркадий Гайдар попал в сентябре 1941

года вместе с группой полковника Орлова (бывшего начальника штаба Каневской

истребительной авиадивизии ПВО).

2. Полковник Орлов со своей группой пошел на выход из окружения, звал с

собой Гайдара, но Гайдар категорически отказался покинуть партизанский

отряд...


3. Гайдар в партизанском отряде с первого же дня зарекомендовал себя

отважным пулеметчиком и особенно отличился в бою на территории лесопильного

завода, когда он и еще два пулеметчика успешно отразили натиск большой

группы немцев.

4. Гайдар вел дневник партизанского отряда, написал несколько...

произведений в форме писем к сыну, жене, читал их партизанам Но автор всегда

носил их с собой, и они попали в руки немцев.

5. Гайдар погиб 26 октября 1941 года в результате стычки с немецкой

засадой. Как утверждает Бутенко, в этот день Гайдар и еще четыре партизана

пошли на продбазу отряда. Там на них напали немцы. Гайдар поднялся и

крикнул: "В атаку!" Его сразила пулеметная очередь. (Остальные четверо

спаслись.) Немцы тут же сняли с погибшего партизана его орден, верхнее

обмундирование, забрали тетради, блокноты. Тело Гайдара захоронил путевой

обходчик..."


Ранним утром 21 сентября 1947 года мы двинулись от лесной поляны возле

села Лепляво к Днепру. Низенькая двухосная платформа (такие используют

рабочие-путейщики) катилась, поскрипывая, по ржавым рельсам. Шпалы мешали

почетному караулу держать шаг. Штыки поблескивали на солнце.

День занимался ветреный, но безоблачный.

На поляне, откуда мы начали свой путь, пряно пахли осенние травы.

Поляна была высокая и сухая. С одной стороны ее перерезает железнодорожная

насыпь, с другой - подступает невысокий сосновый лес.

Вчера саперы перекопали эту поляну вдоль и поперек.

- Здесь, - сказал, наконец, один из солдат, отложил лопатку и начал

разгребать песок руками.

Тело Аркадия Гайдара нашли метрах в десяти от холмика, который 26

октября 1941 года насыпал путевой обходчик Сорокопуд. Видимо, он сделал так,

чтобы скрыть настоящую могилу от немцев и полицаев, если бы они задумали к

ней вернуться.

- Одна пуля, - определила женщина военврач. - Прямо в сердце.

Узкие дощатые челны ждали нас на берегу. Они были украшены зелеными

ветками, срезанными в прибрежном кустарнике.

Гроб с телом Гайдара сняли с платформы, перенесли в челн. Рядом встали

солдаты, секретарь Каневского райкома КПУ Ткач, секретарь райкома комсомола

Пащенко, еще несколько человек. В других челнах белели платочки учительниц

из Канева и Лепляво.

Рассеченный оврагами берег поплыл нам навстречу. Вздымалась громада

Тарасовой горы, карабкались на кручу мазанки Канева.

Вода возле тяжелых каменных быков взорванного моста пенилась, брызги

летели в лица солдат, зеленые прутики трепетали под ветром. Казалось,

дождавшись своего часа, Аркадий Гайдар форсирует Днепр с первым броском

десанта.


Стрекотали подвесные моторы, но мне слышался голос отца, его песня о

незакатной звезде, и звучали памятные с детства пророческие слова:

"Похоронили Мальчиша на зеленом бугре возле Синей реки..."

Аркадий Гайдар.

Р.В.С.

---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 1

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

1
Раньше сюда иногда забегали ребятишки затем, чтобы побегать и полазить

между осевшими и полуразрушенными сараями. Здесь было хорошо.

Когда-то немцы, захватившие Украину, свозили сюда сено и солому. Но

немцев прогнали красные, после красных пришли гайдамаки, гайдамаков прогнали

петлюровцы, петлюровцев - еще кто-то. И осталось лежать сено почерневшими,

полусгнившими грудами.

А с тех пор, когда атаман Криволоб, тот самый, у которого желто-голубая

лента пересекала папаху, расстрелял здесь четырех москалей и одного

украинца, пропала у ребятишек всякая охота лазить и прятаться по заманчивым

лабиринтам. И остались стоять черные сараи, молчаливые, заброшенные.

Только Димка забегал сюда часто, потому что здесь как-то особенно тепло

грело солнце, приятно пахла горько-сладкая полынь и спокойно жужжали шмели

над ярко-красными головками широко раскинувшихся лопухов.

А убитые?.. Так ведь их давно уже нет! Их свалили в общую яму и

забросали землей. А старый нищий Авдей, тот, которого боится Топ и прочие

маленькие ребятишки, смастерил из двух палок крепкий крест и тайком поставил

его над могилой. Никто не видел, а Димка видел. Видел, но не сказал никому.

В укромном углу Димка остановился и внимательно осмотрелся вокруг. Не

заметив ничего подозрительного, он порылся в соломе и извлек оттуда две

обоймы патронов, шомпол от винтовки и заржавленный австрийский штык без

ножен.

Сначала Димка изображал разведчика, то есть ползал на коленях, а в



критические минуты, когда имел основание предполагать, что неприятель

близок, ложился на землю и, продвигаясь дальше с величайшей осторожностью,

высматривал подробно его расположение. По счастливой случайности или еще

почему-то, только сегодня ему везло. Он ухитрялся безнаказанно подбираться

почти вплотную к воображаемым вражьим постам и, преследуемый градом

выстрелов из ружей, из пулеметов, а иногда даже из батарей, возвращался

невредимым в свой стан.

Потом, сообразуясь с результатами разведки, высылал в дело конницу и с

визгом врубался в самую гущу репейников и чертополохов, которые геройски

умирали, не желая, даже под столь бурным натиском, обращаться в бегство.

Димка ценит мужество и потому забирает остатки в плен. Затем,

скомандовав "стройся" и "смирно", он обращается к захваченным с гневной

речью:

- Против кого идете? Против своего брата рабочего и крестьянина?



Генералы вам нужны да адмиралы...

Или:


- Коммунию захотели? Свободы захотели? Против законной власти...

Это в зависимости от того, командира какой армии в данном случае

изображал он, так как командовал то одной, то другой по очереди. Он так

заигрался сегодня, что спохватился только тогда, когда зазвякали

колокольчики возвращающегося стада.

"Елки-палки, - подумал он. - Вот теперь мать задаст трепку, а то и

жрать, пожалуй, не оставит". И, спрятав свое оружие, он стремительно

пустился домой, раздумывая на бегу, что бы соврать такое получше.

Но, к величайшему удивлению, нагоняя он не получил и врать ему не

пришлось.

Мать почти не обратила на него внимания, несмотря на то, что Димка чуть

не столкнулся с ней у крыльца. Бабка звенела ключами, вынимая зачем-то

старый пиджак и штаны из чулана. Топ старательно копал щепкой ямку в куче

глины.


Кто-то тихонько дернул сзади Димку за штанину. Обернулся - и увидел

печально посматривающего мохнатого Шмеля.

- Ты что, дурак? - ласково спросил он и вдруг заметил, что у собачонки

рассечена чем-то губа.

- Мам! Кто это? - гневно спросил Димка.

- Ах, отстань! - досадливо ответила та, отворачиваясь. - Что я,

присматривалась, что ли?

Но Димка почувствовал, что она говорит неправду.

- Это дядя сапогом двинул, - пояснил Топ.

- Какой еще дядя?

- Дядя... серый... он у нас в хате сидит.

Выругавши "серого дядю", Димка отворил дверь. На кровати он увидел

валявшегося в солдатской гимнастерке здорового детину. Рядом на лавке лежала

казенная серая шинель.

- Головень! - удивился Димка. - Ты откуда?

- Оттуда, - последовал короткий ответ.

- Ты зачем Шмеля ударил?

- Какого еще Шмеля?

- Собаку мою...

- Пусть не гавкает. А то я ей и вовсе башку сверну.

- Чтоб тебе самому кто-нибудь свернул! - с сердцем ответил Димка и

шмыгнул за печку, потому что рука Головня потянулась к валявшемуся тяжелому

сапогу.

Димка никак не мог понять, откуда взялся Головень. Совсем еще недавно



забрали его красные в солдаты, а теперь он уже опять дома. Не может быть,

чтоб служба у них была такая короткая.

За ужином он не вытерпел и спросил:

- Ты в отпуск приехал?

- В отпуск.

- Вон что! Надолго?

- Надолго.

- Ты врешь, Головень! - убежденно сказал Димка, - Ни у красных, ни у

белых, ни у зеленых надолго сейчас не отпускают, потому что сейчас война. Ты

дезертир, наверно.

В следующую же секунду Димка получил здоровый удар по шее.

- Зачем ребенка бьешь? - вступилась Димкина мать. - Нашел с кем

связываться.

Головень покраснел еще больше, его круглая голова с оттопыренными ушами

(за которую он и получил кличку) закачалась, и он ответил грубо:

- Помалкивайте-ка лучше... Питерские пролетарии... Дождетесь, что я вас

из дома повыгоню.

После этого мать как-то съежилась, осела и выругала глотавшего слезы

Димку:

- А ты не суйся, идол, куда не надо, а то еще и не так попадет.



После ужина Димка забился к себе в сени, улегся на груду соломы за

ящиками, укрылся материной поддевкой и долго лежал не засыпая.

Потом к нему пробрался Шмель и, положив голову на плечо, взвизгнул

тихонько.

- Что, брат, досталось сегодня? - проговорил сочувственно Димка. - Не

любит нас с тобой никто... ни Димку... ни Шмельку... Да...

И он вздохнул огорченно.

Уже совсем засыпая, он почувствовал, как кто-то подошел к его постели

- Димушка, не спишь?

- Н-ет еще, мам.

Мать помолчала немного, потом проговорила уже значительно мягче, чем

днем:


- И чего ты суешься, куда не надо. Знаешь ведь, какой он аспид... Все

сегодня выгнать грозился.

- Уедем, мам, в Питер, к батьке.

- Эх, Димка! Да я бы хоть сейчас... Да разве проедешь теперь? Пропуски

разные нужны, а потом и так - кругом вон что делается.

- В Питере, мам, какие?

- Кто их знает! Говорят, что красные. А может, врут. Разве теперь

разберешь?

Димка согласился, что разобрать трудно. Уж на что близко волостное

село, а и то не поймешь, чье оно. Говорили, что занимал его на днях

Козолуп... А что за Козолуп, какой он партии?

И он спросил у задумавшейся матери:

- Мам, а Козолуп зеленый?

- А пропади они все вместе взятые! - с сердцем ответила та. - Все были

люди как люди, а теперь поди-ка...

...В сенцах темно. Сквозь распахнутую дверь виднеются густо

пересыпанное звездами небо и краешек светлого месяца. Димка зарывается

глубже в солому, приготавливаясь видеть продолжение интересного, но не

досмотренного вчера сна. Засыпая, он чувствует, как приятно греет шею

прикорнувший к нему верный Шмель...

...В синем небе края облаков серебрятся от солнца. Широко по полям

желтыми хлебами играет ветер. И лазурно спокоен летний день. Неспокойны

только люди. Где-то за темным лесом протрещали раскатисто пулеметы. Где-то

за краем перекликнулись глухо орудия. И куда-то промчался легкий

кавалерийский отряд.

- Мам, с кем это?

- Отстань!

Отстал Димка, побежал к забору, взобрался на одну из жердей и долго

смотрел вслед исчезающим всадникам.

- Вот где жить-то!

Между тем Головень ходил злой. Каждый раз, когда через деревеньку

проходил красный отряд, он скрывался где-то. И Димка понял, что Головень -

дезертир.

Как-то бабка послала Димку отнести Головню на сеновал кусок сала и

ломоть хлеба. Подбираясь к укромному логову, он заметил, что Головень, сидя

к нему спиной, мастерит что-то. "Винтовка! - удивился Димка. - Вот так

штука! На что она ему?"

Головень тщательно протер затвор, заткнул ствол тряпкой и запрятал

винтовку в сено.

Весь вечер и несколько следующих дней Димку разбирало любопытство

посмотреть, что за винтовка: "Русская либо немецкая? А может, там и наган

есть?" При этой мысли у Димки даже дух захватило, потому что к наганам и ко

всем носящим наганы он проникался невольным уважением.

Как раз в это время утихло все кругом. Прогнали красные Козолупа и ушли

дальше на какой-то фронт. Тихо и безлюдно стало в маленькой деревушке, и

Головень начал покидать сеновал и исчезать где-то подолгу. И вот как-то под

вечер, когда лягушиными песнями зазвенел порозовевший пруд, когда гибкие

ласточки заскользили по воздуху и когда бестолково зажужжала мошкара, решил

Димка пробраться на сеновал.

Дверца была заперта на замок, но у Димки был свой ход - через курятник.

Заскрипела отодвигаемая доска, громко заклохтали потревоженные куры.

Испугавшись произведенного шума, Димка быстро юркнул наверх. На сеновале

было душно и тихо. Пробрался в угол, где валялась красная подушка в перьях,

и, принявшись шарить под крышей, наткнулся на что-то твердое. "Приклад!"

Прислушался: на дворе - никого. Потянул и вытащил всю винтовку. Нагана не

было. Винтовка оказалась русской. Димка долго вертел ее, осторожно ощупывая

и осматривая. "А что, если открыть затвор?"

Сам он никогда не открывал, но часто видел, как это делают солдаты.

Потянул тихонько - рукоятка вверх поддается. Отодвинул на себя до отказа.

"Умею!" - горделиво подумал он, но тут же заметил под затвором вынырнувший

откуда-то желтоватый патрон. Это его немного озадачило и он решил закрыть

снова. Теперь пошло туже, и Димка заметил, что желтый патрон движется прямо

в ствол. Он остановился в нерешительности, отодвинув от себя винтовку.

"И куда лезет, черт!"

Однако надо было торопиться. Он закрыл затвор и начал потихоньку

толкать ружье на место. Запрятал почти все, как вдруг распахнулась дверь и

прямо перед Димкой очутилось удивленное и рассерженное лицо Головня.

- Ты что, собака, здесь делаешь?

- Ничего! - испуганно ответил Димка. - Я спал... - И незаметно двинул

ногой в сено приклад винтовки. В тот же момент грохнул глухой, но сильный

выстрел. Димка чуть не сшиб Головня с лестницы, бросился сверху прямо на

землю и пустился через огороды. Перескочив через плетень возле дороги, он

оступился в канаву и, когда вскочил, то почувствовал, как рассвирепевший

Головень вцепился ему в рубаху.

"Убьет! - подумал Димка. - Ни мамки, никого - конец теперь". И, получив

сильный тычок в спину, от которого черная полоса поползла по глазам, он упал

на землю, приготовившись получить еще и еще.

Но... что-то застучало по дороге. Почему-то ослабла рука Головня. И

кто-то крикнул гневно и повелительно:

- Не сметь!

Открыв глаза, Димка увидел сначала лошадиные ноги - целые заборы

лошадиных ног.

Кто-то сильными руками поднял его за плечи и поставил на землю. Только

теперь рассмотрел он окружавших его кавалеристов и всадника в черном костюме

с красной звездой на груди, перед которым растерянно стоял Головень.

- Не сметь! - повторил незнакомец и, взглянув на заплаканное лицо

Димки, добавил: - Не плачь, мальчуган, и не бойся. Больше он не тронет ни

сейчас, ни после. - Кивнул одному головой и с отрядом умчался вперед.

Отстал один и опросил строго:

- Ты кто такой?

- Здешний, - хмуро ответил Головень.

- Почему не в армии?

- Год не вышел.

- Фамилию... На обратном пути проверим. - Ударил шпорами кавалерист, и

прыгнула лошадь с места галопом.

И остался на дороге недоумевающий и не опомнившийся еще Димка.

Посмотрел назад - нет никого. Посмотрел по сторонам - нет Головня. Посмотрел

вперед и увидел, как чернеет точками и мчится, исчезая у закатистого

горизонта, красный отряд.

2
Высохли на глазах слезы. Утихала понемногу боль. Но идти домой Димка

боялся и решил обождать до ночи, когда улягутся все спать. Направился к

речке. У берегов под кустами вода была темная и спокойная, посередке

отсвечивала розоватым блеском и тихонько играла, перекатываясь через мелкое

каменистое дно.

На том берегу, возле опушки Никольского леса, заблестел тускло огонек

костра. Почему-то он показался Димке очень далеким и заманчиво загадочным.

"Кто бы это? - подумал он. - Пастухи разве?.. А может, и бандиты! Ужин

варят, картошку с салом или еще что-нибудь такое..." Ему здорово захотелось

есть, и он пожалел искренне о том, что он не бандит тоже. В сумерках огонек

разгорался все ярче и ярче, приветливо мигая издалека мальчугану. Но еще

глубже жмурился, темнел в сумерках беспокойный никольский лес.

Спускаясь по тропке, Димка вдруг остановился, услышав что-то

интересное. За поворотом, у берега, кто-то пел высоким переливающимся

альтом, как-то странно, хотя и красиво разбивая слова:


Та-ваа-рищи, тава-рищи, -

Сказал он им в ответ, -

Да здра-вству-ит Ра-сия!

Да здра-вству-ит Совет!


"А, чтоб тебе! Вот наяривает!" - с восхищением подумал Димка и бегом

пустился вниз.

На берегу он увидал небольшого худенького мальчишку, валявшегося возле

затасканной сумки. Заслышав шаги, тот оборвал песню и с опаской посмотрел на

Димку:

- Ты чего?



- Ничего... Так!

- А-а! - протянул тот, по-видимому удовлетворенный ответом. - Драться,

значит, не будешь?

- Чего-о?

- Драться, говорю... А то смотри! Я даром что маленький, а так

отошью...

Димка вовсе и не собирался драться и спросил, в свою очередь:

- Это ты пел?

- Я.

- А ты кто?



- Я - Жиган, - горделиво ответил тот. - Жиган из города... Прозвище у

меня такое.

С размаху бросившись на землю, Димка заметил, как мальчишка испуганно

отодвинулся.

- Барахло ты, а не жиган... Разве такие жиганы бывают?.. А вот песни

поешь здорово.

- Я, брат, всякие знаю. На станциях по эшелонам завсегда пел. Все равно

хоть красным, хоть петлюровцам, хоть кому... Ежели товарищам, скажем, -

тогда "Алеша-ша" либо про буржуев. Белым, так тут надо другое: "Раньше были

денежки, были и бумажки", "Погибла Расея", ну, а потом "Яблочко" - его,

конечно, на обе стороны петь можно, слова только переставлять надо.

Помолчали.

- А ты зачем сюда пришел?

- Крестная у меня тут, бабка Онуфриха. Я думал хоть с месяц отожраться.

Куды там! Чтоб, говорит, тебя через неделю, через две здесь не было!

- А потом куда?

- Куда-нибудь. Где лучше.

- А где?


- Где? Кабы знать, тогда что! Найти надо.

- Приходи утром на речку, Жиган. Раков по норьям ловить будем!

- Не соврешь? Обязательно приду! - весьма довольный, ответил тот.
Перескочив плетень, Димка пробрался на темный двор и заметил сидящую на

крыльце мать. Он подошел к ней и, потянувши за платок, сказал серьезно:

- Ты, мам, не ругайся... Я нарочно долго не шел, потому Головень меня

здорово избил.

- Мало тебе! - ответила она, оборачиваясь. - Не так бы надо...

Но Димка слышит в ее словах и обиду, и горечь, и сожаление, но только

не гнев.

- Мам, - говорит он, заглядывая ей в лицо, - я есть хочу. Как собака. И

неужто ты мне ничего не оставила?..
Пришел как-то на речку скучный-скучный Димка.

- Убежим, Жиган! - предложил он. - Закатимся куда-нибудь подальше

отсюда, право!

- А тебя мать пустит?

- Ты дурак, Жиган! Когда убегают, то ни у кого не спрашивают. Головень

злой, дерется. Из-за меня мамку и Топа гонит.

- Какого Топа?

- Братишку маленького. Топает он чудно, когда ходит, ну вот и прозвали.

Да и так надоело все. Ну что дома?

- Убежим! - оживленно заговорил Жиган. - Мне что не бежать? Я хоть

сейчас. По эшелонам собирать будем.

- Как собирать?

- А так: спою я что-нибудь, а потом скажу: "Всем товарищам нижайшее

почтенье, чтобы был вам не фронт, а одно развлеченье. Получать хлеба по два

фунта, табаку по осьмушке, не попадаться на дороге ни пулемету, ни пушке".

Тут как начнут смеяться, снять шапку в сей же момент и сказать: "Граждане!

Будьте добры, оплатите детский труд".

Димка подивился легкости и уверенности, с какой Жиган выбрасывал эти

фразы, но такой способ существования ему не особенно понравился, и он

сказал, что гораздо лучше бы вступить добровольцами в какой-нибудь отряд,

организовать собственный или уйти в партизаны. Жиган не возражал, и даже

наоборот, когда Димка благосклонно отозвался о красных, "потому что они за

революцию", выяснилось, что Жиган служил уже у красных.

Димка посмотрел на него с удивлением и добавил, что ничего и у зеленых,

"потому что гусей они едят много". Дополнительно тут же выяснилось, что

Жиган бывал также у зеленых и регулярно получал свою порцию, по полгуся в

день.

Димка проникся к нему уважением и сказал, что лучше всего, пожалуй,



все-таки у коричневых. Но едва и тут начало что-то выясняться, Димка обругал

Жигана хвастуном и треплом, ибо всякому было хорошо известно, что коричневый

- один из тех немногих цветов, под которыми не собирались отряды ни у

революции, ни у контрреволюции, ни у тех, кто между ними.

План побега разрабатывали долго и тщательно. Предложение Жигана утечь

сейчас же, не заходя даже домой, было решительно отвергнуто.

- Перво-наперво хлеба надо хоть для начала захватить, - заявил Димка. -

А то как из дома, так и по соседям. А потом спичек...

- Котелок бы хорошо. Картошки в поле нарыл - вот тебе и обед!

Димка вспомнил, что Головень принес с собой крепкий медный котелок.

Бабка начистила его золой, и, когда он заблестел, как праздничный самовар,

спрятала в чулан.

- Заперто только, а ключ с собой носит.

- Ничего! - заявил Жиган. - Из-под всякого запора при случае можно,

повадка только нужна.

Решили теперь же начать запасать провизию. Прятать Димка предложил в

солому у сараев.

- Зачем у сараев? - возразил Жиган. - Можно еще куда-либо... А то рядом

с мертвыми!

- А тебе что мертвые? - насмешливо спросил Димка.

В этот же день Димка притащил небольшой ломоть сала, а Жиган -

тщательно завернутые в бумажку три спички.

- Нельзя помногу, - пояснил он. - У Онуфрихи всего две коробки, так

надо, чтоб незаметно.

И с этой минуты побег был решен окончательно.

А везде беспокойно бурлила жизнь. Где-то недалеко проходил большой

фронт. Еще ближе - несколько второстепенных, поменьше. А кругом

красноармейцы гонялись за бандами, или банды за красноармейцами, или атаманы

клочились меж собой. Крепок был атаман Козолуп. У него морщина поперек

упрямого лба залегла изломом, а глаза из-под седоватых бровей посматривали

тяжело. Угрюмый атаман! Хитер, как черт, атаман Левка. У него и конь

смеется, оскаливая белые зубы, так же как и он сам. Жох атаман! Но с тех

пор, как отбился он из-под начала Козолупа, сначала глухая, а потом и

открытая вражда пошла между ними.

Написал Козолуп приказ поселянам: "Не давать Левке ни сала для людей,

ни сена для коней, ни хат для ночлега".

Засмеялся Левка, написал другой.

Прочитали красные оба приказа. Написали третий: "Объявить Левку и

Козолупа вне закона" - и все. А много им расписывать было некогда, потому

что здорово гнулся у них главный фронт.

И пошло тут что-то такое, чего и не разберешь. Уж на что дед Захарий!

На трех войнах был. А и то, когда садился на завалинке возле рыжей

собачонки, которой пьяный петлюровец шашкой ухо отрубил, говорил:

- Ну и времечко!

Приехали сегодня зеленые, человек с двадцать. Заходили двое к Головню.

Гоготали и пили чашками мутный крепкий самогон.

Димка смотрел с любопытством из калитки.

Когда Головень ушел, Димка, давно хотевший узнать вкус самогонки, слил

остатки из чашек в одну.

- Ди-мка, мне! - плаксиво захныкал Топ.

- Оставлю, оставлю!

Но едва он опрокинул чашку в рот, как, отчаянно отплевываясь, вылетел

на двор.

Возле сараев он застал Жигана.

- А я, брат, штуку знаю.

- Какую?


- У нас за хатой зеленые яму через дорогу роют, а черт ее знает зачем.

Должно, чтоб никто не ездил.

- Как же можно не ездить? - с сомнением возразил Димка. - Тут не так

что-то. И зеленые торчат и яму роют... Не иначе, как что-нибудь затевается.

Пошли осматривать свои запасы. Их было еще немного: два куска сала,

кусок вареного мяса и с десяток спичек.


В тот вечер солнце огромным красноватым кругом повисло над горизонтом у

надеждинских полей и заходило понемногу, не торопясь, точно любуясь широким

покоем отдыхающей земли.

Далеко, в Ольховке, приткнувшейся к опушке Никольского леса, ударил

несколько раз колокол. Но не тревожным набатом, а так просто, мягко-мягко. И

когда густые, дрожащие звуки мимо соломенных крыш дошли до уха старого деда

Захария, подивился он немного давно не слыханному спокойному звону и,

перекрестившись неторопливо, крепко сел на свое место, возле покривившегося

крылечка. А когда сел, тогда подумал: "Какой же это праздник завтра будет?"

И так прикидывал и этак - ничего не выходит. Потому престольный в Ольховке

уже прошел, а спасу еще рано. И спросил Захарий, постучавши палкой в окошко,

у выглянувшей оттуда старухи:

- Горпина, а Горпина, или у нас завтра воскресенье будет?

- Что ты, старый! - недовольно ответила перепачканная в муке Горпина. -

Разве же после среды воскресенье бывает?

- О то ж и я так думаю...

И усомнился дед Захарий, не напрасно ли он крест на голову положил и не

худой ли какой это звон.

Набежал ветерок, колыхнул чуть седую бороду. И увидел дед Захарий, как

высунулись чего-то любопытные бабы из окошек, выкатились ребятишки из-за

ворот, а с поля донесся какой-то протяжный, странный звук, как будто заревел

бык либо корова в стаде, только еще резче и дольше.

Уо-уу-ууу...

А потом вдруг как хрястнуло по воздуху, как забухали подле поскотины

выстрелы... Захлопнулись разом окошки, исчезли с улиц ребятишки. И не мог

только встать и сдвинуться напуганный старик, пока не закричала на него

Горпина:

- Ты тюпайся швидче, старый дурак! Или ты не видишь, что такое

начинается?

А в это время у Димки колотилось сердце такими же неровными, как

выстрелы, ударами, и хотелось ему выбежать на улицу узнать, что там такое.

Было ему страшно, потому что побледнела мать и сказала не своим, тихим,

голосом:

- Ляг... ляг на пол, Димушка. Господи, только бы из орудиев не начали!

У Топа глаза сделались большие-большие, и он застыл на полу, приткнувши

голову к ножке стола. Но лежать ему было неудобно, и он сказал плаксиво:

- Мам, я не хочу на полу, я на печку лучше.

- Лежи, лежи! Вот придет гайдамак... он тебе!

В эту минуту что-то особенно здорово грохнуло, так что зазвенели стекла

окошек, и показалось Димке, что дрогнула земля. "Бомбы бросают!" - подумал

он и услышал, как мимо потемневших окон с топотом и криками пронеслось

несколько человек.

Все стихло. Прошло еще с полчаса. Кто-то застучал в сенцах, изругался,

наткнувшись на пустое ведро. Распахнулась дверь, и в хату вошел вооруженный

Головень.

Он был чем-то сильно разозлен, потому что, выпивши залпом ковш воды,

оттолкнул сердито винтовку в угол и сказал с нескрываемой досадой:

- Ах, чтоб ему!..


Утром встретились ребята рано.

- Жиган! - спросил Димка. - Ты не знаешь, отчего вчера... С кем это?

У Жигана зоркие глаза блеснули самодовольно. И он ответил важно:

- О, брат! Было у нас вчера дело...

- Ты не ври только! Я ведь видел, как ты сразу тоже за огороды

припустился.

- А почем ты знаешь? Может, я кругом! - обиделся Жиган.

Димка сильно усомнился в этом, но перебивать не стал.

- Машина вчера езжала, а ей в Ольховке починка была. Она только оттуда,

а Гаврила-дьякон в колокол: бум!.. - сигнал, значит.

- Ну?

- Ну вот и ну... Подъехала к деревне, а по ней из ружей. Она было



назад, глядь - ограда уже заперта.

- И поймали кого?

- Нет... Оттуда такую стрельбу подняли, что и не подступиться... А

потом видят - дело плохо, и врассыпную... Тут их и постреляли. А один убег.

Бомбу бросил ря-адышком, у Онуфрихиной хаты все стекла полопались. По нем из

ружей кроют, за ним гонятся, а он через плетень, через огороды, да и утек.

- А машина?

- Машина и сейчас тут... только негодная, потому что, как убегать, один

гранатой запустил. Всю искорежил... Я уж бегал... Федька Марьин допрежь меня

еще поспел. Гудок стащил. Нажмешь резину, а он как завоет!

Весь день только и было разговоров, что о вчерашнем происшествии.

Зеленые ускакали еще ночью. И осталась снова без власти маленькая деревушка.

Между тем приготовления к побегу подходили к концу.

Оставалось теперь стащить котелок, что и решено было сделать завтра

вечером при помощи длинной палки с насаженным гвоздем через маленькое

окошко, выходящее в огород.

Жиган пошел обедать. Димке не сиделось, и он отправился ожидать его к

сараям.


Завалился было сразу на солому и начал баловаться, защищаясь от яростно

атакующего его Шмеля, но вскоре привстал, немного встревоженный. Ему

показалось, что снопы разбросаны как-то не так, не по-обыкновенному.

"Неужели из ребят кто-нибудь лазил? Вот черти!" И он подошел, чтобы

проверить, не открыл ли кто место, где спрятана провизия. Пошарил рукой -

нет, тут! Вытащил сало, спички, хлеб. Полез за мясом - нет!

- Ах, черти! - выругался он. - Это не иначе как Жиган сожрал. Если бы

кто из ребят, так тот уж все сразу бы.

Вскоре показался и Жиган. Он только что пообедал, а потому был в самом

хорошем настроении и подходил, беспечно насвистывая.

- Ты мясо ел? - спросил Димка, уставившись на него сердито.

- Ел! - ответил тот. - Вку-усно...

- Вкусно! - напустился на него разозленный Димка. - А тебе кто

позволил? А где такой уговор был? А на дорогу что?.. Вот я тебя тресну по

башке, тогда будет вкусно!..

Жиган опешил.

- Так это же я дома за обедом. Онуфриха раздобрилась, кусок из щей

вынула, здоро-овый!

- А отсюда кто взял?

- И не знаю вовсе.

- Побожись.

- Ей-богу! Вот чтоб мне провалиться сей же секунд, ежели брал.

Но потому ли, что Жиган не провалился "сей же секунд", или потому, что

отрицал обвинение с необыкновенной горячностью, только Димка решил, что в

виде исключения на этот раз он не врет.

И, глазами скользнув на солому, Димка позвал Шмеля, протягивая руку к

хворостине:

- Шмель, а ну поди сюда, дрянь ты этакий! Поди сюда, собачий сын!

Но Шмель не любил, когда с ним так разговаривали. И, бросив теребить

жгут, опустив хвост, он сразу же направился в сторону.

- Он сожрал, - с негодованием подтвердил Жиган. - Чтобы ему лопнуть

было. И кусок-то какой жи-ирный!

Перепрятали все повыше, заложили доской и привалили кирпич.

Потом лежали долго, рисуя заманчивые картины будущей жизни.

- В лесу ночевать возле костра... хорошо!

- Темно ночью только, - с сожалением заметил Жиган.

- А что темно? У нас ружья будут, мы и сами...

- Вот, если поубивают... - начал опять Жиган и добавил серьезно: - Я,

брат, не люблю, чтоб меня убивали.

- Я тоже, - сознался Димка. - А то что в яме-то... вон как эти, - и он

кивнул головой туда, где покривившийся крест чуть-чуть вырисовывался из-за

густых сумерек.

При этом напоминании Жиган съежился и почувствовал, что в вечернем

воздухе вроде как бы стало прохладнее. Но, желая показаться молодцом, он

ответил равнодушно:

- Да, брат... А у нас была один раз штука...

И оборвался, потому что Шмель, улегшийся под боком Димки, поднял

голову, насторожил почему-то уши и заворчал предостерегающе и сердито.

- Ты что? Что ты, Шмелик? - с тревогой опросил его Димка и погладил по

голове.


Шмель замолчал и снова положил голову между лап.

- Крысу чует, - шепотом проговорил Жиган и, притворно зевнув, добавил:

- Домой надо идти, Димка.

- Сейчас. А какая у вас была штука?

Но Жигану стало уже не до штуки, и, кроме того, то, что он собирался

соврать, вылетело у него из головы.

- Пойдем, - согласился Димка, обрадовавшийся, что Жиган не вздумал

продолжать рассказ.

Встали.

Шмель поднялся тоже, но не пошел сразу, а остановился возле соломы и



заворчал тревожно снова, как будто дразнил его кто из темноты.

- Крыс чует! - повторил теперь Димка.

- Крыс? - каким-то упавшим голосом ответил Жиган. - А только почему же

это он раньше их не чуял? - И добавил негромко: - Холодно что-то. Давай

побежим, Димка! А большевик тот, что убег, где-либо подле деревни недалеко.

- Откуда ты знаешь?

- Так, думаю! Посылала меня сейчас Онуфриха к Горпине, чтобы взять

взаймы полчашки соли. А у нее в тот день рубаха с плетня пропала. Я пришел,

слышу из сенец ругается кто-то: "И бросил, говорит, какой-то рубаху под

жерди. Пес его знает, или собак резал! Мы ж с Егорихой смотрим: она порвана,

и кабы немного, а то вся как есть". А дед Захарий слушал-слушал, да и

говорит: "О, Горпина..."

Тут Жиган многозначительно остановился, посматривая на Димку, и, только

когда тот нетерпеливо занукал, начал снова:

- А дед Захарий и говорит: "О, Горпина, ты спрячь лучше язык подальше".

Тут я вошел в хату. Гляжу, а на лавке рубашка лежит, порванная и вся в

крови. И как увидала меня, села на нее Горпина сей же секунд и велит: "Подай

ему, старый, с полчашки", а сама не поднимается. А мне что, я и так видел.

Так вот, думаю, это большевика пулей подшибло.

Помолчали, обдумывая неожиданно подслушанную новость У одного глаза

прищурились, уставившись неподвижно и серьезно. У другого забегали и

заблестели юрко.

И сказал Димка:

- Вот что, Жиган, молчи лучше и ты. Много и так поубивали красных у нас

возле деревни, и все поодиночке.

Назавтра утром был назначен побег. Весь день провел Димка сам не свой.

Разбил нечаянно чашку, наступил на хвост Шмелю и чуть не вышиб кринку

кислого молока из рук входящей бабки, за что и получил здоровую оплеуху от

Головня.

А время шло. Час за часом прошел полдень, обед, наступил вечер.

Спрятались в огороде, за бузиной у плетня, и стали выжидать.

Засели они рановато, и долго еще через двор проходили то один, то

другой. Наконец пришел Головень, позвала Топа мать. И прокричала с крыльца:

- Димка! Диму-ушка! Где ты, паршивец, делся?

"Ужинать!" - решил он, но откликнуться, конечно, и не подумал. Мать

постояла-постояла и ушла.

Подождали. Крадучись вышли. Возле стенки чулана остановились. Окошко

было высоко. Димка согнулся, упершись руками в колени. Жиган забрался к нему

на спину и осторожно просунулся в окошко.

- Скорей, ты! у меня спина не каменная.

- Темно очень, - шепотом ответил Жиган. С трудом зацепив котелок, он

потащил его к себе и спрыгнул. - Есть!

- Жиган, - спросил Димка, - а колбасу где ты взял?

- Там висела ря-адышком. Бежим скорей!

Проворно юркнули в сторону, но за плетнем вспомнили, что забыли палку с

крюком у стенки. Димка - назад. Схватил и вдруг увидел, что в дыру плетня

просунул голову и любопытно смотрит на него Топ.

Димка, с палкой и с колбасой, так растерялся, что опомнился только

тогда, когда Топ спросил его:

- Ты зачем койбасу стащил?

- Это не стащил, Топ. Это надо, - поспешно ответил Димка. - Воробушков

кормить. Ты любишь, Топ, воробушков? Чирик-чирик!.. Ты не говори только. Не

скажешь? Я тебе гвоздь завтра дам хоро-оший!

- Воробушков? - серьезно спросил Топ.

- Да-да! Вот ей-богу!.. У них нет... Бе-едные!

- И гвоздь дашь?

- И гвоздь дам... Ты не скажешь, Топ? А то не дам гвоздя и с Шмелькой

играть не дам.

И, получив обещание молчать (но про себя усомнившись в этом сильно),

Димка помчался к нетерпеливо ожидавшему Жигану.

Сумерки наступали торопливо, и, когда ребята добежали до сараев, чтобы

спрятать котелок и злополучную колбасу, было уже темно.

- Прячь скорей!

- Давай! - И Жиган полез в щель, под крышу. - Димка, тут темно, -

тревожно ответил он. - Я не найду ничего.

- А, дурной, врешь ты, что не найдешь! Испугался уж!

Полез сам. В потемках нащупал руку Жигана и почувствовал, что она

дрожит.


- Ты чего? - спросил он, ощущая, что страх начинает передаваться и ему.

- Там... - И Жиган крепче ухватился за Димку.

И Димка ясно услыхал доносящийся из темной глубины сарая тяжелый,

сдавленный стон.

В следующую же секунду, с криком скатившись вниз, не различая ни

дороги, ни ям, ни тропинок, оба в ужасе неслись прочь.

3
В эту ночь долго не мог заснуть Димка. Оправившись от испуга и чувствуя

себя в безопасности за крепкой задвижкой двери, он сосредоточенно раздумывал

над странными событиями последних дней. Понемногу в голове у него начали

складываться кое-какие предположения... "Кто съел мясо?.. Почему ворчал

Шмель?.. Чей это был стон?.. А что, если?.."

Он долго ворочался и никак не мог отделаться от одной навязчиво

повторявшейся мысли.

Утром он был уже у сараев. Отвалил солому и забрался в дыру Солнечные

лучи, пробиваясь сквозь многочисленные щели, прорезали полутьму пустого

сарая Передние подпорки там, где должны были быть ворота, обвалились, и

крыша осела, наглухо завалив вход. "Где-то тут", - подумал Димка и пополз.

Завернул за груду рассыпавшихся необожженных кирпичей и остановился,

испугавшись. В углу, на соломе, вниз лицом лежал человек. Заслышав шорох, он

чуть поднял голову и протянул руку к валявшемуся нагану. Но потому ли, что

изменили ему силы, или еще почему-либо, только, всмотревшись воспаленными,

мутными глазами, разжал он пальцы от рукоятки револьвера и, приподнявшись,

проговорил хрипло, с трудом ворочая языком:

- Пить!


Димка сделал шаг вперед. Блеснула звездочка с белым венком, и Димка

едва не крикнул от удивления, узнав в раненом когда-то вырвавшего его у

Головня незнакомца.

Пропали все страхи, все сомнения, осталось только чувство жалости к

человеку, когда-то так горячо заступившемуся за него.

Схватив котелок, Димка помчался за водой на речку. Возвращаясь бегом,

он едва не столкнулся с Марьиным Федькой, помогавшим матери тащить мокрое

белье. Димка поспешно шмыгнул в кусты и видел оттуда, как Федька замедлил

шаг, любопытствуя, поворачивал голову в его сторону. И если бы мать,

заметившая, как сразу потяжелела корзина, не крикнула сердито: "Да неси ж,

дьяволенок, чего ты завихлялся?", то Федька, конечно, не утерпел бы

проверить, кто это спрятался столь поспешно в кустах.

Вернувшись, Димка увидел, что незнакомец лежит, закрыв глаза, и шевелит

слегка губами, точно разговаривая с кем во сне. Димка тронул его за плечо,

и, когда тот, открыв глаза, увидел перед собой стоящего мальчугана, что-то

вроде слабой улыбки обозначилось на его пересохших губах. Напившись, уже

ясней и внятней незнакомец спросил:

- Красные далеко?

- Далеко. И не слыхать вовсе.

- А в городе?

- Петлюровцы, кажись...

Поник головой раненый и спросил у Димки:

- Мальчик, ты никому не скажешь?

И было в этой фразе столько тревоги, что вспыхнул Димка и принялся

уверять, что не окажет.

- Жигану разве!

- Это с которым вы бежать собирались?

- Да, - смутившись, ответил Димка. - Вот и он, кажется.

Засвистел соловей раскатистыми трелями. Это Жиган разыскивал и дивился,

куда это пропал его товарищ.

Высунувшись из дыры, но не желая кричать, Димка запустил в него

легонько камешком.

- Ты чего? - спросил Жиган.

- Тише! Лезь сюда... Надо.

- Так ты позвал бы, а то на-ко... камнем! Ты б еще кирпичом запустил.

Спустились оба в дыру. Увидев перед собой незнакомца и темный револьвер

на соломе, Жиган остановился, оробев.

Незнакомец открыл глаза и спросил просто:

- Ну что, мальчуганы?

- Это вот Жиган! - И Димка тихонько подтолкнул его вперед.

Незнакомец ничего не ответил и только чуть наклонил голову.

Из своих запасов Димка притащил ломоть хлеба и вчерашнюю колбасу.

Раненый был голоден, но сначала ел мало и больше всего тянул воду.

Жиган и Димка сидели почти все время молча.

Пуля зеленых прохватила человеку ногу; кроме того, три дня у него не

было ни глотка воды во рту, и измучился он сильно.

Закусив, он почувствовал себя лучше, глаза его заблестели.

- Мальчуганы! - сказал он уже совсем ясно. И по голосу только теперь

Димка еще раз узнал в нем незнакомца, крикнувшего Головню: "Не сметь!" - Вы

славные ребятишки... Я часто слушал, как вы разговаривали... Но если вы

проболтаетесь, то меня убьют...

- Не должны бы! - неуверенно вставил Жиган.

- Как, дурак, не должны бы? - разозлился Димка. - Ты говори: нет, да и

все... Да вы его не слушайте, - чуть ли не со слезами обратился он к

незнакомцу. - Ей-богу, не скажем! Вот провалиться мне, все обещаю...

Вздую...


Но Жиган сообразил и сам, что сболтнул он что-то несуразное, и ответил

извиняющимся тоном:

- Да я, Дим, и сам... что не должны значит... ни в коем случае.

И Димка увидел, как незнакомец улыбнулся еще раз.


...За обедом Топ сидел-сидел да и выпалил:

- Давай, Димка, гвоздь, а то я мамке окажу, что ты койбасу воробушкам

таскал.

Димка едва не подавился куском картошки и громко зашумел табуреткой. К



счастью, Головня не было, мать доставала похлебку из печки, а бабка была

туговата на ухо. И Димка проговорил шепотом, подталкивая Топа ногой:

- Дай пообедаю, у меня уже припасен.

"Чтоб тебе неладно было, - думал он, вставая из-за стола. - Потянуло же

за язык".

После некоторых поисков выдернул он в сарае из стены здоровенный

железный гвоздь и отнес Топу.

- Большой больно, Димка! - ответил Топ, удивленно поглядывая на толстый

и неуклюжий гвоздь.

- Что большой? Вот оно и хорошо, Топ. А чего маленький: заколотишь

сразу - и все. А тут долго сидеть можно: тук, тук!.. Хороший гвоздь!

Вечером Жиган нашел у Онуфрихи кусок чистого холста для повязки. А

Димка, захватив из своих запасов кусок сала побольше, решился раздобыть

йоду.
...Отец Перламутрий, в одном подряснике и без сапог, лежал на кушетке и

с огорчением думал о пришедших в упадок делах из-за церкви, сгоревшей от

снаряда еще в прошлом году. Но, полежав немного, он вспомнил о скором

приближении храмового праздника и неотделимых от него благодаяниях. И образы

поросятины, кружков масла и стройных сметанных кринок дали, по-видимому,

другое направление его мыслям, потому что отец Перламутрий откашлялся

солидно и подумал о чем-то, улыбаясь.

Вошел Димка и, спрятав кусок сала за спину, проговорил негромко:

- Здравствуйте, батюшка.

Отец Перламутрий вздохнул, перевел взгляд на Димку и спросил, не

поднимаясь:

- Ты что, чадо, ко мне или к попадье?

- К ней, батюшка.

- Гм... А поелику она в отлучке, я пока за нее.

- Мамка прислала. Повредилась немного, так поди, говорит, не даст ли

попадья малость йоду. И пузырек вот прислала махонький.

- Пузырек... Гм... - с сомнением кашлянул отец Перламутрий. - Пузырек

что?.. А что ты, хлопец, руки назади держишь?

- Сала тут кусок. Говорила мать, если нальет, отдай в благодарность...

- Если нальет?

- Ей-богу, так и оказала.

- Охо-хо, - проговорил отец Перламутрий, поднимаясь. - Нет, чтобы

просто прислать, а вот: "если нальет"... - И он покачал головой. - Ну,

давай, что ли, сало... Старое!

- Так нового еще ж не кололи, батюшка.

- Знаю и сам, да можно бы пожирнее... хоть и старое. Пузырек где?.. Что

это мать тебе целую четверть не дала? Разве ж возможно полный?

- Да в нем, батюшка, два наперстка всего. Куда же меньше?

Батюшка постоял немного, раздумывая.

- Ты скажи-ка, пусть лучше мать сама придет. Я прямо сам ей и смажу. А

наливать... к чему же?

Но Димка отчаянно замотал головой.

- Гм... Что ты головой мотаешь?

- Да вы, батюшка, наливайте, - поспешно заговорил Димка, - а то мамка

наказывала: "Как если не будут давать, бери, Димка, сало и тащи назад".

- А ты скажи ей: "Дарствующий да не печется о даре своем, ибо будет

пред лицом всевышнего дар сей всуе". Запомнишь?

- Запомню!.. А вы все-таки наливайте, батюшка.

Отец Перламутрий надел на босу ногу туфли - причем Димка подивился их

необычайным размерам - и, прихватив сало, ушел с пузырьком в другую комнату.

- На вот, - проговорил он, выходя. - Только от доброты своей... - И

опросил, подумав: - А у вас куры несутся, хлопец?

- От доброты! - разозлился Димка. - Меньше половины... - И на повторный

вопрос, выходя из двери, ответил серьезно: - У нас, батюшка, кур нету, одни

петухи только.


Между тем о красных не было слуху, и мальчуганам приходилось быть

начеку.


И все же часто они пробирались к сараям и подолгу проводили время возле

незнакомца.

Он охотно болтал с ними, рассказывал и шутил даже. Только иногда,

особенно когда заходила речь о фронтах, глубокая складка залегала возле

бровей, он замолкал и долго думал о чем-то.

- Ну что, мальчуганы, не слыхать, как там?..

"Там" - это на фронте. Но слухи в деревне ходили смутные, разноречивые.

И хмурился и нервничал тогда незнакомец. И видно было, что больше, чем

ежеминутная опасность, больше, чем страх за свою участь, тяготили его

незнание, бездействие и неопределенность.

Привязались к нему оба мальчугана. Особенно Димка. Как-то раз, оставив

дома плачущую мать, пришел он к сараям печальный, мрачный.

- Головень бьет... - пояснил он. - Из-за меня мамку гонит, Топа тоже...

Уехать бы к батьке в Питер... Но никак.

- Почему никак?

- Не проедешь: пропуски разные. Да билеты, где их выхлопочешь? А без

них нельзя.

Подумал незнакомец и сказал:

- Если бы были красные, я бы тебе достал пропуск, Димка.

- Ты?! - удивился тот. И после некоторого колебания спросил то, что

давно его занимало: - А ты кто?.. Я знаю: ты пулеметный начальник, потому

тот раз возле тебя солдат был с "льюисом".

Засмеялся незнакомец и кивнул головой так, что можно было понять - и да

и нет.


И с тех пор Димка еще больше захотел, чтобы скорее пришли красные. А

неприятностей у него набиралось все больше и больше. Безжалостный Топ уже

пятый раз требовал по гвоздю и, несмотря на то, что получал их, все-таки

проболтался матери. Затем в кармане штанов мать разыскала остатки махорки,

которую Димка таскал для раненого. Но самое худшее надвинулось только

сегодня. По случаю праздника за доброхотными даяниями завернул в хату отец

Перламутрий. Между разговорами он вставил, обращаясь к матери:

- А сало все-таки старое. Так ты бы с десяточек яиц за лекарство

дополнительно...

- За какое еще лекарство?

Димка заерзал беспокойно на стуле и съежился под устремленными на него

взглядами.

- Я, мама... собачке, Шмелику... - неуверенно ответил он. - У него

ссадина была здоровая...

Все замолчали, потому что Головень, двинувшись на скамейке, сказал:

- Сегодня я твоего пса пристрелю. - И потом добавил, поглядывая как-то

странно: - А к тому же ты врешь, кажется. - И не сказал больше ничего, не

избил даже.

- Возможно ли для всякой твари сей драгоценный медикамент? - с

негодованием вставил отец Перламутрий. - А поелику солгал, повинен дважды:

на земли и на небеси. - При этом он поднял многозначительно большой палец,

перешел взгляд с земляного пола на потолок и, убедившись в том, что слова

его произвели должное впечатление, добавил, обращаясь к матери: - Так я,

значит, на десяточек располагаю.

Вечером, выходя из дома, Димка обернулся и заметил, что у плетня стоит

Головень и провожает его внимательно взглядом.

Он нарочно свернул к речке.

- Димка, а говорят про нашего-то на деревне, - огорошил его при встрече

Жиган. - Тут, мол, он недалеко где-либо. Потому рубашка... а к тому же Семка

Старостин возле Горпининого забора книжку нашел, тоже кровяная. Я сам один

листочек видел. Белый, а в углу буквы "Р.В.С." и дальше палочки, вроде как

на часах.

Димке даже в голову шибануло.

- Жиган, - шепотом сказал он, хотя кругом никого не было, - надо,

тово... ты не ходи туда прямо... лучше вокруг бегай. Как бы не заметили.

Предупредили незнакомца.

- Что же, - сказал он, - будьте только осторожней, ребята. А если не

поможет, ничего тогда не поделаешь... Не хотелось бы, правда, так нелепо

пропадать...

- А если лепо?

- Нет такого слова, Димка. А если не задаром, тогда можно.

- И песня такая есть, - вставил Жиган. - Как бы не теперь, я спел бы, -

хорошая песня. Повели коммуниста, а он им объясняет у стенки... Мы знаем,

говорит, по какой причине боремся. Знаем, за что и умираем... Только ежели

словами рассказывать, не выходит. А вот, когда солдаты на фронт уезжали, ну

и пели... Уж на что железнодорожные, и те рты раскрыли, так тебя и забирает.

Домой возвращались поодиночке. Димка ушел раньше; он добросовестно

направился к реке, а оттуда домой.

Между тем Жиган со свойственной ему беспечностью захватил у незнакомца

флягу, чтобы набрать воды, забыл об уговорах и пошел ближайшим путем - через

огороды. Замечтавшись, он засвистел и оборвал сразу, когда услышал, как

что-то хрустнуло возле кустов.

- Стой, дьявол! - крикнул кто-то. - Стой, собака!

Он испуганно шарахнулся, бросился в сторону, взметнулся на какой-то

плетень и почувствовал, как кто-то крепко ухватил его за штанину. С

отчаянным усилием он лягнул ногой, по-видимому, попав кому-то в лицо. И,

перевалившись через плетень на грядки с капустой, выпустив флягу из рук, он

кинулся в темноту.

...Димка вернулся, ничего не подозревая, и сразу же завалился спать. Не

прошло и двадцати минут, как в хату с ругательствами ввалился Головень и

сразу же закричал на мать:

- Пусть лучше твой дьяволенок и не ворочается вовсе... Ногой меня по

лицу съездил... Убью, сукина сына.

- Когда съездил? - со страхом спросила мать.

- Когда? Сейчас только.

- Да он спит давно.

- А, черт! Прибег, значит, только что. Каблуком по лицу стукнул, а она

- спит! - И он распахнул дверь, направляясь к Димке.

- Что ты! Что ты! - испуганно заговорила мать. - Каким каблуком? Да у

него с весны и обувки нет никакой. Он же босый! Кто ему покупал?.. Ты

спятил, что ли?

Но, по-видимому, Головень тоже сообразил, что нету у Димки ботинок. Он

остановился, выругался и вошел в избу.

- Гм... - промычал он, усаживаясь на лавку и бросая на стол флягу. -

Ошибка вышла... Но кто же и где его скрывает? И рубашка, и листки, и

фляга... - Потом помолчал и добавил: - А собаку-то вашу я убил все-таки.

- Как убил? - переспросила еще не оправившаяся мать.

- Так. Бабахнул в башку, да и все тут.

И Димка, уткнувшись лицом в полушубок, зарывшись глубоко в поддевку,

дергался всем телом и плакал беззвучно, но горько-горько. Когда утихло все,

ушел на сеновал Головень, подошла к Димке мать и, заметив, что он

всхлипывает, сказала, успокаивая:

- Ну, будет, Димушка. Стоит об собаке...

Но при этом напоминании перед глазами Димки еще яснее и ярче встал

образ ласкового, помахивающего хвостом Шмеля, и еще с большей силой он

затрясся и еще крепче втиснул голову в намокшую от слез овчину.

- Эх, ты! - проговорил Димка и не сказал больше ничего.

Но почувствовал Жиган в словах его такую горечь, такую обиду, что

смутился окончательно.

- Разве ж я знал, Димка?

- "Знал"! А что я говорил?.. Долго ли было кругом обежать? А теперь

что? Вот Головень седло налаживает, ехать куда-то хочет. А куда? Не иначе

как к Левке или еще к кому - даешь, мол, обыск!

Незнакомец тоже посмотрел на Жигана. Был в его взгляде только легкий

укор, и сказал он мягко:

- Хорошие вы, ребята... - И даже не рассердился, как будто не о нем и

речь шла.

Жиган стоял молча, глаза его не бегали, как всегда, по сторонам, ему не

в чем было оправдываться, да и не хотелось. И он ответил хмуро и не на

вопрос:


- А красные в городе. Нищий Авдей пришел. Много, говорит, и все больше

на конях. - Потом он поднял глаза и сказал все тем же виноватым и негромким

голосом: - Я попробовал бы... Может, проберусь как-нибудь... успею еще.

Удивился Димка. Удивился незнакомец, заметив серьезно остановившиеся на

нем большие темные глаза мальчугана. И больше всего удивился откуда-то

внезапно набравшейся решимости сам Жиган.

Так и решили. Торопливо вырвал незнакомец листок из книжки. И пока он

писал, увидел Димка в левом углу те же три загадочные буквы "Р.В.С." и потом

палочки, как на часах.

- Вот, - проговорил тот, подавая, - возьми, Жиган... ставлю аллюр два

креста. С этим значком каждый солдат - хоть ночью, хоть когда - сразу же

отдаст начальнику. Да не попадись смотри.

- Ты не подкачай, - добавил Димка. - А то не берись вовсе... Дай я.

Но у Жигана уже снова заблестели глаза, и он ответил с ноткой

вернувшегося бахвальства:

- Знаю сам... Что мне, впервой, что ли?

И, выскочив из щели, он огляделся по сторонам и, не заметив ничего

подозрительного, пустился краем наперерез дороге.

Солнце стояло еще высоко над Никольским лесом, когда выбежал на дорогу

Жиган и когда мимо Жигана по той же дороге рысью промчался куда-то Головень.


Недалеко от опушки Жиган догнал подводы, нагруженные мукою и салом. На

телегах сидело пять человек с винтовками. Подводы двигались потихоньку, а

Жигану надо было торопиться, поэтому он свернул в кусты и пошел дальше не по

дороге, а краем леса.

Попадались полянки, заросшие высокими желтыми цветами. В тени начинала

жужжать мошкара. Проглядывали ягоды дикой малины. На ходу он оборвал одну,

другую, но не остановился ни на минуту.

"Верст пять отмахал! - подумал он. - Хорошо бы дальше так же без

задержки".

Замедляли ходьбу сучья, и он вышел на дорогу.

Завернул за поворот и зажмурился. Прямо навстречу брызгали густые

красноватые лучи заходящего солнца. С верхушки высокого клена по-вечернему

звонко пересвистнула какая-то пташка, и что-то затрепыхалось в листве

кустов.


- Эй! - услышал он негромкий окрик.

Обернулся и не увидел никого.

- Эй, хлопец, поди сюда!

И он разглядел за небольшим стогом сена у края дороги двух человек с

винтовками, кого-то поджидавших. В стороне у деревьев стояли их кони.

Подошел.


- Откуда ты идешь?.. Куда?

- Откуда... - И он, махнув рукой, запнулся, придумывая дальше. - С

хутора я. Корова убегла... Может, повстречали где? Рыжая и рог у ей один

спилен. Ей-богу, как провалилась, а без ее хоть не ворочайся.

- Не видели... Телка тут бродила какая-то, так ту наши еще в утро

сожрали... А тебе не попались подводы какие?

- Едут какие-то... должно, рядом уже.

Последнее сообщение крайне заинтересовало спрашивающих, потому что они

поспешно направились к коням.

- Забирайся! - крикнул один, подводя лошадей. - Сядешь ко мне за спину.

- Мне домой надо, у меня корова... - жалобно завопил Жиган. - Куда я

поеду?..


- Забирайся куда говорят. Тут недалеко отпустим. А то ты еще сболтнешь

и подводчикам.

Тщетно уверял Жиган, что у него корова, что ему домой и что он ни слова

не скажет подводчикам, - ничего не помогало. И совершенно неожиданно для

себя он очутился за спиной у одного из зеленых. Поехали рысью; в другое

время это доставило бы ему только большое удовольствие. Но сейчас совсем

нет, особенно когда он понял из нескольких брошенных слов, что подъедут они

к отряду Левки, дожидающемуся чего-то в лесу. "А ну как Головень там, -

мелькнула вдруг мысль, - да узнает сейчас, что тогда?" И, почти не

раздумывая, под впечатлением обуявшего ужаса, он слетел кубарем с лошади и

бросился с дороги.

- Куда, дьяволенок? - круто остановил лошадь и вскинул винтовку один.

Может быть, и не успел бы добежать до деревьев Жиган, если бы другой не

схватил за руку товарища и не крикнул сердито:

- Стой, дурень... Не стреляй: все дело испортишь.

Не вбежал, а врезался в гущу леса Жиган. Напролом через гущу,

наперескок через кусты, глубже и глубже. И только когда очутился посреди

сплошной заросли осинника и сообразил, что никак не смогут проникнуть сюда

конные, остановился перевести дух.

"Левка! - подумал он. - Не иначе как к нему Головень. - И сразу же

сжалось сердце. - Хоть бы не поспели до темноты: ночью все равно не найдут,

а утром, может, красные..."

С оставленной им стороны грохнул выстрел, другой... и пошло.

"С обозниками, - догадался он. - Скорей надо, а тут на-ко: без пути".

Но лес поредел вскоре, и под ногами у него снова очутилась дорога.

Жиган вздохнул и бегом пустился дальше. Не прошло и двадцати минут, как

рысью, прямо навстречу ему, вылетел торопившийся куда-то отряд. Не успел он

опомниться, как оказался окруженным всадниками. Повел испуганными глазами. И

чуть не упал со страха, увидав среди них Головня. Но то ли потому, что тот

всего раз или два встречал Жигана, потому ли, что не ожидал наткнуться здесь

на мальчугана, или, наконец, может быть, потому, что принялся подтягивать

подпругу у плохонького, наспех наложенного седла, только Головень не обратил

на него никакого внимания.

- Хлопец, - спросил его один, грузный и с большими седоватыми усами, -

тебя куда дьявол несет?

- С хутора... - начал Жиган. - Корова у меня... черная, и пятна на

ей...

- Врешь! Тут и хутора никакого нет.



Испугался Жиган еще больше и ответил, запинаясь:

- Да не тут... А как стрелять начали, испугался я и убежал...

- Слышали? - перебил первый. - Я же говорил, что где-то стреляют.

- Ей-богу, стреляли, - заговорил быстро, начиная о чем-то догадываться,

Жиган, - на никольской дороге. Там Козолупу мужики продукт везли. А Левкины

ребята на них напали.

- Как напали?! - гневно заорал тот. - Как они смели, сукины дети!

- Ей-богу, напали... Сам слышал: чтоб, говорят, сдохнуть Козолупу...

Жирно с него... и так обжирается, старый черт...

- Слышали?! - заревел зеленый. - Это я обжираюсь?

- Обжирается, - подтвердил Жиган, у которого язык заработал, как

мельница. - Если, говорят, сунется он, мы напомним ему... Мне что? Это все

ихние разговоры.

Прикрываясь несуществовавшими разговорами, Жиган смог бы выпалить еще

не один десяток обидных для достоинства Козолупа слов. Но тот и так был

взбешен до крайности и потому рявкнул грозно:

- По коням!

- А с ним что? - спросил кто-то, указывая на Жигана.

- А всыпь ему раз плетью, чтобы не мог впредь такие слова слушать.

Ускакал отряд в одну сторону, а Жиган, получив ни за что ни про что по

спине, помчался в другую, радуясь, что еще так легко отделался.

"Сейчас схватятся, - подумал он на бегу. - А пока разберутся, глядишь -

и ночь уже".

Миновали сумерки. Высыпали звезды, спустилась ночь. А Жиган то бежал,

то шел, тяжело дыша, то изредка останавливался - перевести дух. Один раз,

заслышав мерное бульканье, отыскал в темноте ручей и хлебнул, разгоряченный,

несколько глотков холодной воды. Один раз шарахнулся испуганно, наткнувшись

на сиротливо покривившийся придорожный крест. И понемногу отчаяние начало

овладевать им. Бежишь, бежишь, и все конца нету. Может, и сбился давно. Хоть

бы спросить у кого.

Но не у кого было спрашивать. Не попадались на пути ни крестьяне на

ленивых волах, ни косари, приютившиеся возле костра, ни ребята с конями, ни

запоздалые прохожие из города. Пуста и молчалива была темная дорога. И

только соловей вовсю насвистывал, только он один не боялся и смеялся звонко

над ночными страхами притихшей земли.

И вот, в то время, когда Жиган совсем потерял всякую надежду выйти хоть

куда-либо, дорога разошлась на две. "Еще новое? Теперь-то по какой?" И он

остановился. "Го-го!" - донеслось до его слуха негромкое гоготанье. "Гуси!"

- чуть не вскрикнул он. И только сейчас разглядел почти что перед собою, за

кустами, небольшой хутор.

Завыла отчаянно собака, точно к дому подходил не мальчуган, а медведь.

Захрюкали потревоженные свиньи, и Жиган застучал в дверь:

- Эй! Эй! Отворите!

Сначала молчанье. Потом в хате послышался кашель, возня, и бабий голос

проговорил негромко:

- Господи, кого ж еще-то несет?

- Отворите! - повторял Жиган.

Но не такое было время, чтобы в полночь отворять всякому. И чей-то

хриплый бас вопросил спросонок:

- Кто там?

- Откройте! Это я, Жиган.

- Какой еще, к черту, жиган? Вот я тебе из берданки пальну через дверь!

Жиган откатился сразу в сторону и, сообразив свою оплошность, завопил:

- Не жиган! Не жиган... Это прозвище такое... Васькой зовут... Я ж еще

малый. А мне дорогу б спросить, какая в город.

- Что с краю, та в город, а другая в Поддубовку.

- Так они ж обе с краю!.. Разве через дверь поймешь!

Очевидно раздумывая, помолчали немного за дверью.

- Так иди к окошку, оттуда покажу. А пустить... не-ет! Мало что

маленький. Может, за тобою здоровый битюг сидит.

Окошко открылось, и дорогу Жигану показали.

- Тут недалече, с версту всего... Сразу за опушкой.

- Только-то! - И, окрыленный надеждой, Жиган снова пустился бегом.
На кривых уличках его сразу же остановил патруль и показал штаб. Сонный

красноармеец ответил нехотя:

- Какую еще записку! Приходи утром. - Но, заметив крестики спешного

аллюра, бумажку взял и позвал: - Эй, там!.. Где дежурный?

Дежурный посмотрел на Жигана, развернул записку и, заметив в левом углу

все те же три загадочные буквы "Р.В.С.", сразу же подвинул огонь. И только

прочитал - к телефону: "Командира!.. Комиссара!" - а сам торопливо заходил

по комнате.

Вошли двое.

- Не может быть! - удивленно крикнул один.

- Он!.. Конечно, он! - радостно перебил другой. - Его подпись, его

бланк. Кто привез?

И только сейчас взоры всех обратились на притихшего в углу Жигана.

- Какой он?

- Черный... в сапогах... и звезда у его прилеплена, а из нее красный

флажок.


- Ну да, да, орден!

- Только скорей бы, - добавил Жиган, - светать скоро будет... А тогда

бандиты... убьют, коли найдут.

И что тут поднялось только! Забегали, зарвались все, зазвонили

телефоны, затопали кони. И среди всей этой суматохи разобрал утомленный

Жиган несколько раз повторявшиеся слова: "Конечно, армия!.. Он!..

Реввоенсовет!"

Затрубила быстро-быстро труба, и от лошадиного топота задрожали стекла.

- Где? - Порывисто распахнув дверь, вошел вооруженный маузером и шашкой

командир. - Это ты, мальчуган?.. Васильченко, с собой его, на коня...

Не успел Жиган опомниться, как кто-то сильными руками поднял его от

земли, усаживая на лошадь. И снова заиграла труба.

- Скорей! - повелительно крикнул кто-то с крыльца. - Вы должны успеть!

- Даешь! - ответили эхом десятки голосов с коней.

Потом:

- А-аррш!



И сразу, сорвавшись с места, врезался в темноту конный отряд.
А незнакомец и Димка с тревогой ожидали и чутко прислушивались к тому,

что делается вокруг.

- Уходи лучше домой, - несколько раз предлагал незнакомец Димке.

Но на того словно упрямство какое нашло.

- Нет, - мотал он головой, - не пойду.

Выбрался из щели, разворошил солому, забросал ею входное отверстие и

протискался обратно.

Сидели молча: было не до разговоров. Один раз только проговорил Димка,

и то нерешительно:

- Я мамке сказал: может, говорю, к батьке скоро поедем; так она чуть не

поперхнулась, а потом давай ругать: "Что ты языком только напрасно

треплешь!"

- Поедешь, поедешь, Димка. Только бы...

Но Димка сам чувствует, какое большое и страшное это "только бы", и

потому он притих у соломы, о чем-то раздумывая.

Наступал вечер. В пустом сарае резче и резче поглядывала темная пустота

осевших углов. И расплывались и ней незаметно остатки пробивающегося сквозь

щели света.

- Слушай!

Димка задрожал даже.

- Слышу!

И незнакомец крепко сжал его за плечо.

- Но кто это?

За деревней, в поле, захлопали выстрелы, частые, беспорядочные. И ветер

донес их сюда беззвучными хлопками игрушечных пушек.

- Может, красные?

- Нет, нет, Димка! Красным рано еще.

Все смолкло. Прошел еще час. И топот и крики, наполнившие деревеньку,

донесли до сараев тревожную весть о том, что кто-то уже здесь, рядом.

Голоса то приближались, то удалялись, но вот послышались близко-близко.

- И по погребам? И по клуням? - спросил чей-то резкий голос.

- Везде, - ответил другой. - Только сдается мне, что скорей здесь

где-нибудь.

"Головень!" - узнал Димка, а незнакомец потянул руку, и чуть заблестел

в темноте холодновато-спокойный наган.

- Темно, пес их возьми! Проканителились из-за Левки сколько!

- Темно! - повторил кто-то. - Тут и шею себе сломишь. Я полез было в

один сарай, а на меня доски сверху... чуть не в башку.

- А место такое подходящее. Не оставить ли вокруг с пяток ребят до

рассвета?

- Оставить.

Чуть-чуть отлегло. Пробудилась надежда. Сквозь одну из щелей видно

было, как вспыхнул недалеко костер. Почти что к самой заваленной двери

подошла лошадь и нехотя пожевала клок соломы.

Рассвет не приходил долго... Задрожала наконец зарница, помутнели

звезды.


Скоро и обыск. Не успел или не пробрался вовсе Жиган.

- Димка, - шепотом проговорил незнакомец, - скоро будут искать. В той

стороне, где обвалились ворота, есть небольшое отверстие возле земли. Ты

маленький и пролезешь... Ползи туда.

- А ты?

- А я тут... Под кирпичами, ты знаешь где, я спрятал сумку, печать и



записку про тебя... Отдай красным, когда бы ни пришли. Ну, уползай скорей. -

И незнакомец крепко, как большому, пожал ему руку и оттолкнул тихонько от

себя.

А у Димки слезы подступили к горлу. И было ему страшно, и было ему



жалко оставлять одного незнакомца. И. закусив губу, глотая слезы, он пополз,

спотыкаясь о разбросанные остатки кирпичей.

Тара-та-тах! - прорезало вдруг воздух. - Тара-та-тах! Ба-бах!.. Тиу-у,

тиу-у... - взвизгнуло над сараями.

И крики, и топот, и зазвеневшее эхо от разряженных обойм "льюисов" -

все это так внезапно врезалось, разбило предрассветную тишину и вместе с ней

и долгое ожидание, что не запомнил и сам Димка, как очутился он опять возле

незнакомца. И, не будучи более в силах сдерживаться, заплакал громко-громко.

- Чего ты, глупый? - радостно спросил тот.

- Да ведь это же они... - отвечал Димка, улыбаясь, но не переставая

плакать.

И еще не смолкли выстрелы за деревней, еще кричали где-то, как затопали

лошади возле сараев. И знакомый задорный голос завопил:

- Сюда! Зде-есь! Куда вы, черти?

Отлетели снопы в сторону. Ворвался свет в щель. И кто-то спросил

тревожно и торопливо:

- Вы здесь, товарищ Сергеев?

И народу кругом сколько появилось вокруг откуда-то - и командиры, и

комиссар, и красноармейцы, и фельдшер с сумкой. И все гоготали и кричали

что-то совсем несуразное.

- Димка! - захлебываясь от гордости, торопился рассказать Жиган. - Я

успел... назад на коне летел... И сейчас с зелеными тоже схватился... в

самую гущу... Как рубанул одного по башке, так тот и свалился!..

- Ты врешь, Жиган. Обязательно врешь... У тебя и сабли-то нету, -

ответил Димка и смеялся сквозь не высохшие еще слезы.
Весь день было весело. Димка вертелся повсюду. И все ребятишки дивились

на него здорово и целыми ватагами ходили смотреть, где прятался беглец, так

что к вечеру, как после стада коров, намята и утоптана была солома возле

логова.


Должно быть, большим начальником был недавний пленник, потому что

слушались его и командиры и красноармейцы.

Написал он Димке всякие бумаги, и на каждую бумагу печать поставили,

чтобы не было никакой задержки ни ему, ни матери, ни Топу до самого города

Петрограда.

А Жиган среди бойцов чертом ходил и песни такие заворачивал, что только

- ну! И хохотали над ним красноармейцы и тоже дивились на его глотку.

- Жиган! А ты теперь куда?

Остановился на минуту Жиган, как будто легкая тень пробежала по его

маленькому лицу; потом головой тряхнул отчаянно:

- Я, брат, фьи-ить! Даешь по станциям, по эшелонам. Я сейчас новую

песню у них перенял:


Ночь прошла в полевом лазарети;

День весенний и яркий настал.

И при солнечном, теплом рассве-ти

Маладой командир умирал...


Хоро-ошая песня! Я спел - гляжу: у старой Горпины слезы катятся. "Чего

ты, говорю, бабка?" - "Та умирал же!" - "Э, бабка, дак ведь это в песне". -

"А когда б только в песне, - говорит. - А сколько ж и взаправду". Вот в

эшелонах только, - добавил он, запнувшись немного, - некоторые из товарищей

не доверяют. "Катись, говорят, колбасой. Может, ты шантрапа или шарлыган.

Украдешь чего-либо". Вот кабы и мне бумагу!

- А давайте напишем ему в самом деле, - предложил кто-то.

- Напишем, напишем.

И написали ему, что "есть он, Жиган, - не шантрапа и не шарлыган, а

элемент, на факте доказавший свою революционность", а потому "оказывать ему,

Жигану, содeйcтвие в пении советских песен по всем станциям, поездам и

эшелонам".

И много ребят подписалось под той бумагой - целые пол-листа да еще на

обратной. Даже рябой Пантюшкин, тот, который еще только на прошлой неделе

писать научился, вычертил всю фамилию до буквы.

А потом понесли к комиссару, чтобы дал печать. Прочитал комиссар.

- Нельзя, - говорит, - на такую бумагу полковую.

- Как же нельзя? Что, от ней убудет, что ли? Приложите, пожалуйста. Что

же, даром, что ли, старался малый?

Улыбнулся комиссар:

- Этот самый, с Сергеевым?

- Он, язви его шельма.

- Ну уж в виде исключения... - И тиснул по бумаге. Сразу же на ней

"РСФСР", серп и молот - документ.


И такой это вечер был, что его долго помнили поселяне. Уж чего там

говорить, что звезды, как начищенные кирпичом, блестели! Или как ветер

густым настоем отцветающей гречихи пропитал все. А на улицах что делалось!

Высыпали как есть все за ворота. Смеялись красноармейцы задорно, визжали

девчата звонко. А лекпом Придорожный, усевшись на митинговых бревнах перед

обступившей его кучкой, наигрывал на двухрядке.

Ночь спускалась тихо-тихо; зажглись огоньками разбросанные домики. Ушли

старики, ребятишки. Но долго еще по залитым лунным светом уличкам смеялась

молодежь. И долго еще наигрывала искусно лекпомова гармоника и спорили с ней

переливчатыми посвистами соловьи из соседней прохладной рощи.

А на другой день уезжал незнакомец. Жиган и Димка провожали его до

поскотины. Возле покосившейся загородки он остановился. Остановился за ним и

весь отряд.

И перед всеми солдатами незнакомец крепко пожал руки ребятишкам.

- Может быть, когда-нибудь я тебя увижу в Петрограде. - проговорил он,

обращаясь к Димке. - А тебя... - И он запнулся немного.

- Может, где-нибудь, - неуверенно ответил Жиган.

Ветер чуть-чуть шевелил волосы на его лохматой головенке. Худенькие

руки крепко держались за перекладины, а большие, глубокие глаза уставились

вдаль, перед собой.

По дороге чуть заметной точкой виднелся еще отряд. Вот он взметнулся на

последнюю горку возле никольского оврага... скрылся. Улеглось облачко пыли,

поднятое копытами над гребнем холма. Проглянуло сквозь него поле под

гречихой, и на нем - больше никого.


1925, 1934

ПРИМЕЧАНИЯ


"Р.В.С." - первое произведение Аркадия Гайдара, адресованное детям. В

творчестве писателя эта небольшая повесть занимает важное место. Именно в

ней начинает ярко проявляться особая, столь характерная для Аркадия Гайдара

манера разговора с Детским читателем: серьезность, общественная значимость,

а порой и трагичность затрагиваемых им вопросов, включение юных героев своих

произведений в главные события, заботы, которыми живет страна,

доверительность интонации, сдержанный лиризм, мягкий юмор, все то, что и

поныне завоевывает сердца читателей, обеспечивая книгам Аркадия Гайдара их

долголетие.

Значение "Р.В.С." как вехи в своем творчестве понимал и сам писатель.

Не случайно в 1937 году в "Автобиографии", перечисляя свои книги, он начал

именно с "Р.В.С.", опустив ряд повестей и рассказов, вышедших до и после

"Р.В.С.".

Точные хронологические рамки написания повести не установлены. Но

задумана она, по-видимому, еще в 1923 году, когда девятнадцатилетний

начальник 2-го боевого района частей особого назначения Аркадий Гайдар

приехал из Хакасии в Красноярск в штаб ЧОН Сибири. В его бумагах того

периода можно встретить маленький отрывок, вошедший почти без изменений в

"Р.В.С.".

Впервые повесть увидела свет в апреле 1925 года в ленинградском журнале

"Звезда" в сокращенном варианте. Полный текст появился год спустя на

страницах газеты "Звезда" в Перми В том же 1926 году "Р.В.С." вышла в Москве

отдельной книжкой.

Это издание не принесло радости автору. 16 июля 1926 года газета

"Правда" опубликовала письмо Аркадия Гайдара:

"Вчера увидел свою книгу "Р.В.С." - повесть для юношества, "Госиздат".

Эту книгу теперь я своей назвать не могу и не хочу. Она "дополнена" чьими-то

отсебятинами, вставными нравоучениями, и теперь в ней больше всего той самой

"социальной сопливости", полное отсутствие которой так восхваляли при приеме

повести госиздатовские рецензенты. Слащавость, подделывание "под пионера" и

фальшь проглядывают на каждой ее странице. "Обработанная" таким образом

книга - насмешка над детской литературой и издевательство над автором".

В исправленном Аркадием Гайдаром виде повесть "Р.В.С." вышла в 1934

году в Детгизе и с тех пор переделкам не подвергалась.

Обращаясь к биографии Аркадия Гайдара, к его дневникам, можно считать,

что в основу повести положены его наблюдения в бытность командиром взвода и

роты на Украине в 1919 году.

Т.А.Гайдар


Аркадий Гайдар.

Чук и гек

---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

Жил человек в лесу возле Синих гор. Он много работал, а работы не

убавлялось, и ему нельзя было уехать домой в отпуск.

Наконец, когда наступила зима, он совсем заскучал, попросил разрешения

у начальников и послал своей жене письмо, чтобы она приезжала вместе с

ребятишками к нему в гости.

Ребятишек у него было двое - Чук и Гек.

А жили они с матерью в далеком огромном городе, лучше которого и нет на

свете.


Днем и ночью сверкали над башнями этого города красные звезды.

И, конечно, этот город назывался Москва.

Как раз в то время, когда почтальон с письмом поднимался по лестнице, у

Чука с Геком был бой. Короче говоря, они просто выли и дрались.

Из-за чего началась эта драка, я уже позабыл. Но помнится мне, что или

Чук стащил у Гека пустую спичечную коробку, или, наоборот, Гек стянул у Чука

жестянку из-под ваксы.

Только что оба эти брата, стукнув по разу друг друга кулаками,

собирались стукнуть по второму, как загремел звонок, и они с тревогой

переглянулись. Они подумали, что пришла их мама! А у этой мамы был странный

характер. Она не ругалась за драку, не кричала, а просто разводила драчунов

по разным комнатам и целый час, а то и два не позволяла им играть вместе. А

в одном часе - тик да так - целых шестьдесят минут. А в двух часах и того

больше.


Вот почему оба брата мигом вытерли слезы и бросились открывать дверь.

Но, оказывается, это была не мать, а почтальон, который принес письмо.

Тогда они закричали:

- Это письмо от папы! Да, да, от папы! И он, наверное, скоро приедет.

Тут, на радостях, они спали скакать, прыгать и кувыркаться по

пружинному дивану. Потому что хотя Москва и самый замечательный город, но

когда папа вот уже целый год как не был дома, то и в Москве может стать

скучно.


И так они развеселились, что не заметили, как вошла их мать.

Она очень удивилась, увидав, что оба ее прекрасных сына, лежа на

спинах, орут и колотят каблуками по стене, да так здорово, что трясутся

картины над диваном и гудит пружина стенных часов.

Но когда мать узнала, отчего такая радость, то сыновей не заругала.

Она только турнула их с дивана.

Кое-как сбросила она шубку и схватила письмо, даже не стряхнув с волос

снежинок, которые теперь растаяли и сверкали, как искры, над ее темными

бровями.

Всем известно, что письма бывают веселые или печальные, и поэтому, пока

мать читала, Чук и Гек внимательно следили за ее лицом.

Сначала мать нахмурилась, и они нахмурились тоже. Но потом она

заулыбалась, и они решили, что это письмо веселое.

- Отец не приедет, - откладывая письмо, сказала мать. - У него еще

много работы, и его в Москву не отпускают.

Обманутые Чук и Гек растерянно глянули друг на друга. Письмо казалось

самым что ни на есть распечальным.

Они разом надулись, засопели и сердито посмотрели на мать, которая

неизвестно чему улыбалась.

- Он не приедет, - продолжала мать, - но он зовет нас всех к себе в

гости.

Чук и Гек спрыгнули с дивана.



- Он чудак человек, - вздохнула мать. - Хорошо сказать - в гости! Будто

бы это вел на трамвай и поехал...

- Да, да, - быстро подхватил Чук, - раз он зовет, так мы сядем и

поедем.


- Ты глупый, - сказала мать. - Туда ехать тысячу и еще тысячу

километров поездом. А потом в санях лошадьми через тайгу. А в тайге

наткнешься на волка или на медведя. И что это за странная затея! Вы только

подумайте сами!

- Гей-гей! - Чук и Гек не думали и полсекунды, а в один голос заявили,

что они решили ехать не только тысячу, а даже сто тысяч километров. Им

ничего не страшно. Они храбрые. И это они вчера прогнали камнями заскочившую

во двор чужую собаку.

И так они говорили долго, размахивали руками, притопывали,

подпрыгивали, а мать сидела молча, все их слушала, слушала. Наконец

рассмеялась, схватила обоих на руки, завертела и свалила на диван.

Знайте, она давно уже ждала такого письма, и это она только нарочно

поддразнивала Чука и Гека, потому что веселый у нее был характер.
Прошла целая неделя, прежде чем мать собрала их в дорогу. Чук и Гек

времени даром не теряли тоже. Чук смастерил себе кинжал из кухонного ножика,

а Гек разыскал себе гладкую палку, забил в нее гвоздь, и получилась пика, до

того крепкая, что если бы чем-нибудь проколоть шкуру медведя, а потом ткнуть

этой пикой в сердце, то, конечно, медведь сдох бы сразу.

Наконец все дела были закончены. Уже запаковали багаж. Приделали второй

замок к двери, чтобы не обокрали квартиру воры. Вытряхнули из шкафа остатки

хлеба, муки и крупы, чтобы не развелись мыши. И вот мать уехала на вокзал

покупать билеты на вечерний завтрашний поезд.

Но тут без нее у Чука с Геком получилась ссора.

Ах, если бы только знали они, до какой беды доведет их эта ссора, то ни

за что бы в этот день они не поссорились!

У запасливого Чука была плоская металлическая коробочка, в которой он

хранил серебряные бумажки от чая, конфетные обертки (если там был нарисован

танк, самолет или красноармеец), галчиные перья для стрел, конский волос для

китайского фокуса и еще всякие очень нужные вещи.

У Гека такой коробочки не было. Да и вообще Гек был разиня, но зато он

умел петь песни.

И вот как раз в то время, когда Чук шел доставать из укромного места

свою драгоценную коробочку, а Гек в комнате пел песни, вошел почтальон и

передал Чуку телеграмму для матери.

Чук спрятал телеграмму в свою коробочку и пошел узнать, почему это Гек

уже не поет песни, а кричит:
Р-ра! Р-ра! Ура!

Эй! Бей! Турумбей!


Чук с любопытством приоткрыл дверь и увидел такой "турумбей", что от

злости у него затряслись руки.

Посреди комнаты стоял стул, и на спинке его висела вся истыканная

пикой, разлохмаченная газета. И это ничего. Но проклятый Гек, вообразив, что

перед ним туша медведя, яростно тыкал пикой в желтую картонку из-под маминых

ботинок. А в картонке у Чука хранилась сигнальная жестяная дудка, три

цветных значка от Октябрьских праздников и деньги - сорок шесть копеек,

которые он не истратил, как Гек, на разные глупости, а запасливо приберег в

дальнюю дорогу.

И, увидав продырявленную картонку, Чук вырвал у Гека пику, переломил ее

о колено и швырнул на пол.

Но, как ястреб, налетел Гек на Чука и выхватил у него из рук

металлическую коробку. Одним махом взлетел на подоконник и выкинул коробку

через открытую форточку.

Громко завопил оскорбленный Чук и с криком: "Телеграмма! Телеграмма!" -

в одном пальто, без калош и шапки, выскочил за дверь.

Почуяв неладное, вслед за Чуком понесся Гек.

Но напрасно искали они металлическую коробочку, в которой лежала еще

никем не прочитанная телеграмма.

То ли она попала в сугроб и теперь лежала глубоко под снегом, то ли она

упала на тропку и ее утянул какой-либо прохожий, но, так или иначе, вместе

со всем добром и нераспечатанной телеграммой коробка навеки пропала.

Вернувшись домой, Чук и Гек долго молчали. Они уже помирились, так как

знали, что попадет им от матери обоим. Но так как Чук был на целый год

старше Гека, то, опасаясь, как бы ему не попало больше, он придумал:

- Знаешь, Гек: а что, если мы маме про телеграмму ничего не скажем?

Подумаешь - телеграмма! Нам и без телеграммы весело.

- Врать нельзя, - вздохнул Гек. - Мама за вранье всегда еще хуже

сердится.

- А мы не будем врать! - радостно воскликнул Чук. - Если она спросит,

где телеграмма, - мы скажем. Если же не спросит, то зачем нам вперед

выскакивать? Мы не выскочки.

- Ладно, - согласился Гек. - Если врать не надо, то так и сделаем. Это

ты хорошо, Чук, придумал.

И только что они на этом порешили, как вошла мать. Она была довольна,

потому что достала хорошие билеты на поезд, но все же она сразу заметила,

что у ее дорогих сыновей лица печальны, а глаза заплаканы.

- Отвечайте, граждане, - отряхиваясь от снега, спросила мать, - из-за

чего без меня была драка?

- Драки не было, - отказался Чук.

- Не было, - подтвердил Гек. - Мы только хотели подраться, да сразу

раздумали.

- Очень я люблю такое раздумье, - сказала мать.

Она разделась, села на диван и показала им твердые зеленые билеты: один

билет большой, а два маленьких. Вскоре они поужинали, а потом утих стук,

погас свет, и все уснули.

А про телеграмму мать ничего не знала, поэтому, конечно, ничего не

спросила.


Назавтра они уехали. Но так как поезд уходил очень поздно, то сквозь

черные окна Чук и Гек при отъезде ничего интересного не увидели.

Ночью Гек проснулся, чтобы напиться. Лампочка на потолке была потушена,

однако все вокруг Гека было озарено голубым светом: и вздрагивающий стакан

на покрытом салфеткой столике, и желтый апельсин, который казался теперь

зеленоватым, и лицо мамы, которая, покачиваясь, спала крепко-крепко. Через

снежное узорное окно вагона Гек увидел луну, да такую огромную, какой в

Москве и не бывает. И тогда он решил, что поезд уже мчится по высоким горам,

откуда до луны ближе.

Он растолкал маму и попросил напиться. Но пить ему она по одной причине

не дала, а велела отломить и съесть дольку апельсина.

Гек обиделся, дольку отломил, но спать ему уже не захотелось. Он

потолкал Чука - не проснется ли. Чук сердито фыркнул и не просыпался.

Тогда Гек надел валенки, приоткрыл дверь и вышел в коридор.

Коридор вагона был узкий и длинный. Возле наружной стены его были

приделаны складные скамейки, которые сами с треском захлопывались, если с

них слезешь. Сюда же, в коридор, выходило еще десять дверей. И все двери

были блестящие, красные, с желтыми золочеными ручками.

Гек посидел на одной скамейке, потом на другой, на третьей и так

добрался почти до конца вагона. Но тут прошел проводник с фонарем и

пристыдил Гека, что люди спят, а он скамейками хлопает.

Проводник ушел, а Гек поспешно направился к себе в купе. Он с трудом

приоткрыл дверь. Осторожно, чтобы не разбудить маму, закрыл и кинулся на

мягкую постель.

А так как толстый Чук развалился во всю ширь, то Гек бесцеремонно ткнул

его кулаком, чтобы тот подвинулся.

Но тут случилось нечто страшное: вместо белобрысого, круглоголового

Чука на Гека глянуло сердитое усатое лицо какого-то дядьки, который строго

спросил:

- Это кто же здесь толкается?

Тогда Гек завопил что было мочи. Перепуганные пассажиры повскакали со

всех полок, вспыхнул свет, и, увидав, что он попал не в свое купе, а в

чужое, Гек заорал еще громче.

Но все люди быстро поняли, в чем дело, и стали смеяться. Усатый дядька

надел брюки, военную гимнастерку и отвел Гека на место.

Гек проскользнул под свое одеяло и притих. Вагон покачивало, шумел

ветер.

Невиданная огромная луна опять озаряла голубым светом вздрагивающий



стакан, оранжевый апельсин на белой салфетке и лицо матери, которая во сне

чему-то улыбалась и совсем не знала, какая беда приключилась с ее сыном.

Наконец заснул и Гек.
...И снился Геку странный сон

Как будто ожил весь вагон,

Как будто слышны голоса

От колеса до колеса

Бегут вагоны - длинный ряд -

И с паровозом говорят.

Первый. Вперед, товарищ! Путь далек

Перед тобой во мраке лег.

Второй. Светите ярче, фонари,

До самой утренней зари!

Третий. Гори, огонь! Труби, гудок!

Крутись, колеса, на Восток!

Четвертый. Тогда закончим разговор,

Когда домчим до Синих гор.


Когда Гек проснулся, колеса, уже без всяких разговоров, мерно

постукивали под полом вагона. Сквозь морозные окна светило солнце. Постели

были заправлены. Умытый Чук грыз яблоко. А мама и усатый военный против

распахнутых дверей хохотали над ночными похождениями Гека. Чук сразу же

показал Геку карандаш с наконечником из желтого патрона, который он получил

в подарок от военного.

Но Гек до вещей был не завистлив и не жаден. Он, конечно, был растеря и

разиня. Мало того, что он ночью забрался в чужое купе, - вот и сейчас он не

мог вспомнить, куда засунул свои брюки. Но зато Гек умел петь песни.

Умывшись и поздоровавшись с мамой, он прижался лбом к холодному стеклу

и стал смотреть, что это за край, как здесь живут и что делают люди.

И пока Чук ходил от дверей к дверям и знакомился с пассажирами, которые

охотно дарили ему всякую ерунду - кто резиновую пробку, кто гвоздь, кто

кусок крученой бечевки, - Гек за это время увидел через окно немало.

Вот лесной домик. В огромных валенках, в одной рубашке и с кошкой в

руках выскочил на крыльцо мальчишка. Трах! - кошка кувырком полетела в

пушистый сугроб и, неловко карабкаясь, запрыгала по рыхлому снегу.

Интересно, за что это он ее бросил? Вероятно, что-нибудь со стола стянула.

Но уже нет ни домика, ни мальчишки, ни кошки - стоит в поле завод. Поле

белое, трубы красные. Дым черный, а свет желтый. Интересно, что на этом

заводе делают? Вот будка, и, укутанный в тулуп, стоит часовой. Часовой в

тулупе огромный, широкий, и винтовка его кажется тоненькой, как соломинка.

Однако попробуй-ка, сунься!

Потом пошел танцевать лес. Деревья, что были поближе, прыгали быстро, а

дальние двигались медленно, как будто их тихо кружила славная снежная река.

Гек окликнул Чука, который возвращался в купе с богатой добычей, и они

стали смотреть вместе.

Встречались на пути станции большие, светлые, на которых шипело и

пыхтело сразу штук по сто паровозов; встречались станции и совсем крохотные

- ну, право, не больше того продуктового ларька, что торговал разной мелочью

на углу возле их московского дома.

Проносились навстречу поезда, груженные рудой, углем и громадными,

толщиной в полвагона, бревнами.

Нагнали они эшелон с быками и коровами. Паровозишко у этого эшелона был

невзрачный, и гудок у него тонкий, писклявый, а тут как один бык рявкнул:

му-у!.. Даже машинист обернулся и, наверное, подумал, что это его большой

паровоз нагоняет.

А на одном разъезде бок о бок остановились они рядом с могучим железным

бронепоездом. Грозно торчали из башен укутанные брезентом орудия.

Красноармейцы весело топали, смеялись и, хлопая варежками, отогревали руки.

Но один человек в кожанке стоял возле бронепоезда молчалив и задумчив.

И Чук с Геком решили, что это, конечно, командир, который стоит и ожидает,

не придет ли приказ от Ворошилова открыть против врагов бой.

Да, немало всякого они за дорогу повидали. Жаль только, что на дворе

бушевали метели и окна вагона часто бывали наглухо залеплены снегом.

И вот наконец утром поезд подкатил к маленькой станции.

Только-только мать успела осадить Чука с Геком и принять от военного

вещи, как поезд умчался.

Чемоданы были свалены на снег. Деревянная платформа вскоре опустела, а

отец встречать так и не вышел.

Тогда мать на отца рассердилась и, оставив детей караулить вещи, пошла

к ямщикам узнавать, какие за ними отец прислал сани, потому что до того

места, где он жил, оставалось ехать еще километров сто тайгою.

Мать ходила очень долго, а тут еще неподалеку появился страшенный

козел. Сначала он глодал кору с замороженного бревна, но потом противно

мемекнул и что-то очень пристально стал на Чука с Геком поглядывать.

Тогда Чук и Гек поспешно укрылись за чемоданами, потому что кто его

знает, что в этих краях козлам надо.

Но вот вернулась мать. Она была совсем опечалена и объяснила, что,

вероятно, отец телеграмму о их выезде не получил и поэтому лошадей на

станцию он за ними не прислал.

Тогда они позвали ямщика. Ямщик длинным кнутом огрел козла по спине,

забрал вещи и понес их в буфет вокзала.

Буфет был маленький. За стойкой пыхтел толстый, ростом с Чука, самовар.

Он дрожал, гудел, и густой пар его, как облако, поднимался к бревенчатому

потолку, под которым чирикали залетевшие погреться воробьи.

Пока Чук с Геком пили чай, мать торговалась с ямщиком: сколько он

возьмет, чтобы довезти их в лес до места. Ямщик просил очень много - целых

сто рублей. Да и то сказать: дорога и на самом деле была не ближняя. Наконец

они договорились, и ямщик побежал домой за хлебом, за сеном и за теплыми

тулупами.

- Отец и не знает, что мы уже приехали, - сказала мать. - То-то он

удивится и обрадуется!

- Да, он обрадуется, - прихлебывая чай, важно подтвердил Чук. - И я

удивлюсь и обрадуюсь тоже.

- И я тоже, - согласился Гек. - Мы подъедем тихонько, и если папа

куда-нибудь вышел из дома, то мы чемоданы спрячем, а сами залезем под

кровать. Вот он приходит. Сел. Задумался. А мы молчим, молчим, да вдруг как

завоем!

- Я под кровать не полезу, - отказалась мать, - и выть не буду тоже.



Лезьте и войте сами... Зачем ты, Чук, сахар в карман прячешь? И так у тебя

карманы полны, как мусорный ящик.

- Я лошадей кормить буду, - спокойно объяснил Чук. - Забирай, Гек, и ты

кусок ватрушки. А то у тебя никогда ничего нет. Только и знаешь у меня

выпрашивать!

Вскоре пришел ямщик. Уложили в широкие сани багаж, взбили сено,

укутались одеялами, тулупами.

Прощайте, большие города, заводы, станции, деревни, поселки! Теперь

впереди только лес, горы и опять густой, темный лес.
...Почти до сумерек, охая, ахая и дивясь на дремучую тайгу, они

проехали незаметно. Но вот Чуку, которому из-за спины ямщика плохо была

видна дорога, стало скучно. Он попросил у матери пирожка или булки. Но ни

пирожка, ни булки мать ему, конечно, не дала. Тогда он насупился и от нечего

делать стал толкать Гека и отжимать его к краю.

Сначала Гек терпеливо отпихивался. Потом вспылил и плюнул на Чука. Чук

обозлился и кинулся в драку. Но так как руки их были стянуты тяжелыми

меховыми тулупами, то они ничего не могли поделать, кроме как стукать друг

друга укутанными в башлыки лбами.

Посмотрела на них мать и рассмеялась. А тут ямщик ударил кнутом по

коням - и рванули кони. Выскочили на дорогу и затанцевали два белых пушистых

зайца. Ямщик закричал:

- Эй, эй! Ого-гo!.. Берегись: задавим!

Весело умчались в лес озорные зайцы. Дул в лицо свежий ветер. И,

поневоле прижавшись друг к другу, Чук и Гек помчались в санях под гору

навстречу тайге и навстречу луне, которая медленно выползала из-за уже

недалеких Синих гор.

Но вот безо всякой команды кони стали возле маленькой, занесенной

снегом избушки.

- Здесь ночуем, - сказал ямщик, соскакивая в снег. - Это наша станция.

Избушка была маленькая, но крепкая. Людей в ней не было.

Быстро вскипятил ямщик чайник; принесли из саней сумку с продуктами.

Колбаса до того замерзла и затвердела, что ею можно было забивать

гвозди. Колбасу ошпарили кипятком, а куски хлеба положили на горячую плиту.

За печкой Чук нашел какую-то кривую пружину, и ямщик сказал ему, что

это пружина от капкана, которым ловят всякого зверя. Пружина была ржавая и

валялась без дела. Это Чук сообразил сразу.

Попили чаю, поели и легли спать. У стены стояла широкая деревянная

кровать. Вместо матраца на ней были навалены сухие листья.

Гек не любил спать ни у стены, ни посредине. Он любил спать с краю. И

хотя еще с раннего детства он слыхал песню "Баю-баюшки-баю, не ложися на

краю", Гек все равно всегда спал с краю.

Если же его клали в середку, то во сне он сбрасывал со всех одеяла,

отбивался локтями и толкал Чука в живот коленом.

Не раздеваясь и укрывшись тулупами, они улеглись: Чук у стенки, мать

посредине, а Гек с краю.

Ямщик потушил свечку и полез на печь. Разом все уснули. Но, конечно,

как и всегда, ночью Геку захотелось пить, и он проснулся.

В полудреме он надел валенки, добрался до стола, глотнул воды из

чайника и сел перед окном на табуретку.

Луна была за тучками и, сквозь маленькое окошко сугробы снега казались

черно-синими.

"Вот как далеко занесло нашего папу!" - удивился Гек. И он подумал,

что, наверное, дальше, чем это место, уже и не много осталось мест на свете.

Но вот Гек прислушался. За окном ему почудился стук. Это был даже не

стук, а скрип снега под чьими-то тяжелыми шагами. Так и есть! Вот во тьме

что-то тяжело вздохнуло, зашевелилось, заворочалось, и Гек понял, что это

мимо окна прошел медведь.

- Злобный медведь, что тебе надо? Мы так долго едем к папе, а ты хочешь

нас сожрать, чтобы мы его никогда не увидели?.. Нет, уходи прочь, пока люди

не убили тебя метким ружьем или острой саблей!

Так думал и бормотал Гек, а сам со страхом и любопытством крепче и

крепче прижимался лбом к обледенелому стеклу узкого окошка.

Но вот из-за быстрых туч стремительно выкатилась луна. Черно-синие

сугробы засверкали мягким матовым блеском, и Гек увидел, что медведь этот

вовсе не медведь, а просто это отвязавшаяся лошадь ходит вокруг саней и ест

сено.

Было досадно. Гек залез на кровать под тулуп, а так как только что он



думал о нехорошем, то и сон к нему пришел угрюмый.
Приснился Геку странный сон!

Как будто страшный Турворон

Плюет слюной, как кипятком,

Грозит железным кулаком.

Кругом пожар! В снегу следы!

Идут солдатские ряды.

И волокут из дальних мест

Кривой фашистский флаг и крест.


- Постойте! - закричал им Гек. - Вы не туда идете! Здесь нельзя!

Но никто не постоял, и его, Гека, не слушали.

В гневе тогда выхватил Гек жестяную сигнальную дуду, ту, что лежала у

Чука в картонке из-под ботинок, и загудел так громко, что быстро поднял

голову задумчивый командир железного бронепоезда, властно махнул рукой - и

разом ударили залпом его тяжелые и грозные орудия.

- Хорошо! - похвалил Гек. - Только стрельните еще, а то одного раза им,

наверное, мало...


Мать проснулась оттого, что оба ее дорогих сына с двух сторон

нестерпимо толкались и ворочались.

Она повернулась к Чуку и почувствовала, как в бок ей ткнуло что-то

твердое и острое. Она пошарила и достала из-под одеяла пружину от капкана,

которую запасливый Чук тайно притащил с собой в постель.

Мать швырнула пружину за кровать. При свете луны она заглянула в лицо

Геку и поняла, что ему снится тревожный сон.

Сон, конечно, не пружина, и его нельзя выкинуть. Но его можно потушить.

Мать повернула Гека со спины на бок и, покачивая, тихонько подула на его

теплый лоб.

Вскоре Гек засопел, улыбнулся, и это означало, что плохой сон погас.

Тогда мать встала и в чулках, без валенок, подошла к окошку.

Еще не светало, и небо было все в звездах. Иные звезды горели высоко, а

иные склонялись над черной тайгой совсем низко.

И - удивительное дело! - тут же и так же, как маленький Гек, она

подумала, что дальше, чем это место, куда занесло ее беспокойного мужа,

наверное, и не много осталось мест на свете.

Весь следующий день дорога шла лесом и горами. На подъемах ямщик

соскакивал с саней и шел по снегу рядом. Но зато на крутых спусках сани

мчались с такой быстротой, что Чуку с Геком казалось, будто бы они вместе с

лошадьми и санями проваливаются на землю прямо с неба.

Наконец под вечер, когда и люди и кони уже порядком устали, ямщик

сказал:

- Ну, вот и приехали! За этим мыском поворот. Тут, на поляне, и стоит



ихняя база... Эй, но-о!.. Наваливай!

Весело взвизгнув, Чук и Гек вскочили, но сани дернули, и они дружно

плюхнулись в сено.

Улыбающаяся мать скинула шерстяной платок и осталась только в пушистой

шапке.

Вот и поворот. Сани лихо развернулись и подкатили к трем домишкам,



которые торчали на небольшой, укрытой от ветров опушке.

Очень странно! Не лаяли собаки, не было видно людей. Не валил дым из

печных труб. Все дорожки были занесены глубоким снегом, а кругом стояла

тишина, как зимой на кладбище. И только белобокие сороки бестолково скакали

с дерева на дерево.

- Ты куда же нас привез? - в страхе спросила у ямщика мать. - Разве нам

сюда надо?

- Куда рядились, туда и привез, - ответил ямщик. - Вот эти дома

называются "Разведывательно-геологическая база номер три". Да вот и вывеска

на столбе... Читайте. Может быть, вам нужна база под названием номер четыре?

Так то километров двести совсем в иную сторону.

- Нет, нет! - взглянув на вывеску, ответила мать. - Нам нужна эта

самая. Но ты посмотри: двери на замках, крыльцо в снегу, а куда же девались

люди?


- Я не знаю, куда б им деваться, - удивился и сам ямщик. - На прошлой

неделе мы сюда продукт возили: муку, лук, картошку. Все люди тут были:

восемь человек, начальник девятый, со сторожем десять... Вот еще забота! Не

волки же их всех поели... Да вы постойте, я пойду посмотрю в сторожку.

И, сбросив тулуп, ямщик зашагал через сугробы к крайней избушке.

Вскоре он вернулся:

- Изба пуста, а печка теплая. Значит, здесь сторож, да, видать, ушел на

охоту. Ну, к ночи вернется и все вам расскажет.

- Да что он мне расскажет! - ахнула мать. - Я и сама вижу, что людей

здесь уже давно нету.

- Это я уж не знаю, что он расскажет, - ответил ямщик. - А что-нибудь

рассказать должен, на то он и сторож.

С трудом подъехали они к крыльцу сторожки, от которого к лесу вела

узенькая тропка.

Они вошли в сени и мимо лопат, метел, топоров, палок, мимо промерзлой

медвежьей шкуры, что висела на железном крюку, прошли в избушку. Вслед за

ними ямщик тащил вещи.

В избушке было тепло. Ямщик пошел задавать лошадям корм, а мать молча

раздевала перепуганных ребятишек.

- Ехали к отцу, ехали - вот тебе и приехали!

Мать села на лавку и задумалась. Что случилось, почему на базе пусто и

что теперь делать? Ехать назад? Но у нее денег оставалось только-только

заплатить ямщику за дорогу. Значит, надо было ожидать, когда вернется

сторож. Но ямщик через три часа уедет обратно, а вдруг сторож возьмет да не

скоро вернется? Тогда как? А ведь отсюда до ближайшей станции и телеграфа

почти сто километров!

Вошел ямщик. Оглядев избу, он потянул носом воздух, подошел к печке и

открыл заслонку.

- Сторож к ночи вернется, - успокоил он. - Вот в печи горшок со щами.

Кабы он ушел надолго, он бы щи на холод вынес... А то как хотите, -

предложил ямщик. - Раз уж такое дело, то я не чурбак. Я вас назад до станции

бесплатно доставлю.

- Нет, - отказалась мать. - На станции нам делать нечего.

Опять поставили чайник, подогрели колбасу, поели, попили, и, пока мать

разбирала вещи, Чук с Геком забрались на теплую печку. Здесь пахло

березовыми вениками, горячей овчиной и сосновыми щепками. А так как

расстроенная мать была молчалива, то Чук с Геком молчали тоже. Но долго

молчать не намолчишься, и поэтому, не найдя себе никакого дела, Чук и Гек

быстро и крепко уснули.

Они не слышали, как уехал ямщик и как мать, забравшись на печку,

улеглась с ними рядом. Они проснулись уже тогда, когда в избе было совсем

темно. Проснулись все разом, потому что на крыльце послышался топот, потом

что-то в сенях загрохотало - должно быть, упала лопата. Распахнулась дверь,

и с фонарем в руках в избу вошел сторож, а с ним большая лохматая собака. Он

скинул с плеча ружье, бросил на лавку убитого зайца и, поднимая фонарь к

печке, спросил:

- Это что же за гости сюда приехали?

- Я жена начальника геологической партии Серегина, - сказала мать,

соскакивая с печки, - а это его дети. Если нужно, то вот документы.

- Вон они, документы: сидят на печке, - буркнул сторож и посветил

фонарем на встревоженные лица Чука и Гека. - Как есть в отца - копия! Особо

вот этот толстый. - И он ткнул на Чука пальцем.

Чук и Гек обиделись: Чук - потому, что его назвали толстым, а Гек -

потому, что он всегда считал себя похожим на отца больше, чем Чук.

- Вы зачем, скажите, приехали? - глянув на мать, спросил сторож. - Вам

же приезжать было не велено.

- Как не велено? Кем это приезжать не велено?

- А так и не велено. Я сам на станцию возил от Серегина телеграмму, а в

телеграмме ясно написано: "Задержись выезжать на две недели. Наша партия

срочно выходит в тайгу". Раз Серегин пишет "задержись" - значит, и надо было

держаться, а вы самовольничаете.

- Какую телеграмму? - переспросила мать. - Мы никакой телеграммы не

получали. - И, как бы ища поддержки, она растерянно глянула на Чука и Гека.

Но под ее взглядом Чук и Гек, испуганно тараща друг на друга глаза,

поспешно попятились глубже на печку.

- Дети, - подозрительно глянув на сыновей, спросила мать, - вы без меня

никакой телеграммы не получали?

На печке захрустели сухие щепки, веники, но ответа на вопрос не

последовало.

- Отвечайте, мучители! - сказала тогда мать. - Вы, наверное, без меня

получили телеграмму и мне ее не отдали?

Прошло еще несколько секунд, потом с печки раздался ровный и дружный

рев. Чук затянул басовито и однотонно, а Гек выводил потоньше и с

переливами.

- Вот где моя погибель! - воскликнула мать. - Вот кто, конечно, сведет

меня в могилу! Да перестаньте вы гудеть и расскажите толком, как было дело.

Однако, услыхав, что мать собирается идти в могилу, Чук с Геком взвыли

еще громче, и прошло немало времени, пока, перебивая и бесстыдно сваливая

вину друг на друга, они затянули свой печальный рассказ.
Ну что с таким народом будешь делать? Поколотить их палкой? Посадить в

тюрьму? Заковать в кандалы и отправить на каторгу? Нет, ничего этого мать не

сделала. Она вздохнула, приказала сыновьям слезть с печки, вытереть носы и

умыться, а сама стала спрашивать сторожа, как же ей теперь быть и что

делать.

Сторож сказал, что разведывательная партия по срочному приказу ушла к



ущелью Алкараш и вернется никак не раньше чем дней через десять.

- Но как же мы эти десять дней жить будем? - спросила мать. - Ведь у

нас с собой нет никакого запаса.

- А так вот и живите, - ответил сторож. - Хлеба я вам дам, вон подарю

зайца - обдерете и сварите. А я завтра на двое суток в тайгу уйду, мне

капканы проверять надо.

- Нехорошо, - сказала мать. - Как же мы останемся одни? Мы тут ничего

не знаем. А здесь лес, звери...

- Я второе ружье оставлю, - сказал сторож. - Дрова под навесом, вода в

роднике за пригорком. Вон крупа в мешке, соль в банке. А мне - я вам прямо

скажу - нянчиться с вами тоже некогда...

- Эдакий злой дядька! - прошептал Гек. - Давай, Чук, мы с тобой ему

что-нибудь скажем.

- Вот еще! - отказался Чук. - Он тогда возьмет и вовсе нас из дому

выгонит. Ты погоди, приедет папа, мы ему все и расскажем.

- Что ж папа! Папа еще долго...

Гек подошел к матери, сел к ней на колени и, сдвинув брови, строго

посмотрел в лицо грубому сторожу.

Сторож снял меховой кожух и подвинулся к столу, к свету. И только тут

Гек разглядел, что от плеча к спине кожуха вырван огромный, почти до пояса,

меховой клок.

- Достань из печки щи, - сказал матери сторож. - Вон на полке ложки,

миски, садитесь и ешьте. А я шубу чинить буду.

- Ты хозяин, - сказала мать. - Ты достань, ты и угощай. А полушубок

дай: я лучше твоего заплатаю.

Сторож поднял на нее глаза и встретил суровый взгляд Гека.

- Эге! Да вы, я вижу, упрямые, - пробурчал он, протянул матери

полушубок и полез за посудой на полку.

- Это где так разорвалось? - спросил Чук, указывая на дыру кожуха.

- С медведем не поладили. Вот он меня и царапнул, - нехотя ответил

сторож и бухнул на стол тяжелый горшок со щами.

- Слышишь, Гек? - сказал Чук, когда сторож вышел в сени. - Он подрался

с медведем и, наверное, от этого сегодня такой сердитый.

Гек слышал все сам. Но он не любил, чтобы кто-либо обижал его мать,

хотя бы это и был человек, который мог поссориться и подраться с самим

медведем.


Утром, еще на заре, сторож захватил с собой мешок, ружье, собаку, стал

на лыжи и ушел в лес. Теперь хозяйничать надо было самим. Втроем ходили они

за водой. За пригорком из отвесной скалы среди снега бил ключ. От воды, как

из чайника, шел густой пар, но когда Чук подставил под струю палец, то

оказалось, что вода холодней самого мороза.

Потом они таскали дрова. Русскую печь мать топить не умела, и поэтому

дрова долго не разгорались. Но зато когда разгорелись, то пламя запылало так

жарко, что толстый лед на окне у противоположной стенки быстро растаял. И

теперь через стекло видна была и вся опушка с деревьями, по которым скакали

сороки, и скалистые вершины Синих гор.

Кур мать потрошить умела, но обдирать зайца ей еще не приходилось, и

она с ним провозилась столько, что за это время можно было ободрать и

разделать быка или корову.

Геку это обдирание ничуть не понравилось, но Чук помогал охотно, и за

это ему достался зайчиный хвост, такой легкий и пушистый, что если его

бросать с печки, то он падал на пол плавно, как парашют.

После обеда они все втроем вышли гулять.

Чук уговаривал мать, чтобы она взяла с собой ружье или хотя бы ружейные

патроны. Но мать ружья не взяла.

Наоборот, она нарочно повесила ружье на высокий крюк, потом встала на

табуретку, засунула патроны на верхнюю полку и предупредила Чука, что если

он попробует стянуть хоть один патрон с полки, то на хорошую жизнь пусть

больше и не надеется.

Чук покраснел и поспешно удалился, потому что один патрон уже лежал у

него в кармане.

Удивительная это была прогулка! Они шли гуськом к роднику по узенькой

тропке. Над ними сияло холодное голубое небо; как сказочные замки и башни,

поднимались к небу остроконечные утесы Синих гор. В морозной тишине резко

стрекотали любопытные сороки. Меж густых кедровых ветвей бойко прыгали серые

юркие белки. Под деревьями, на мягком белом снегу отпечатались причудливые

следы незнакомых зверей и птиц.

Вот в тайге что-то застонало, загудело, треснуло. Должно быть, ломая

сучья, обвалилась с вершины дерева гора обледенелого снега.

Раньше, когда Гек жил в Москве, ему представлялось, что вся земля

состоит из Москвы, то есть из улиц, домов, трамваев и автобусов.

Теперь же ему казалось, что вся земля состоит из высокого дремучего

леса.

Да и вообще, если над Геком светило солнце, то он был уверен, что и над



всей землей ни дождя, ни туч нету.

И если ему было весело, то он думал, что и всем на свете людям хорошо и

весело тоже.
Прошло два дня, наступил третий, а сторож из леса не возвращался, и

тревога нависла над маленьким, занесенным снегом домиком.

Особенно страшно было по вечерам и ночами. Они крепко запирали сени,

двери и, чтобы не привлечь зверей светом, наглухо занавешивали половиком

окна, хотя надо было делать совсем наоборот, потому что зверь - не человек и

он огня боится. Над печной трубой, как и полагается, гудел ветер, а когда

вьюга хлестала острыми снежными льдинками по стене и окнам, то всем

казалось, что снаружи кто-то толкается и царапается.

Они забрались спать на печку, и там мать долго рассказывала им разные

истории и сказки. Наконец она задремала.

- Чук, - спросил Гек, - почему волшебники бывают в разных историях и

сказках? А что, если бы они были и на самом деле?

- И ведьмы и черти чтобы были тоже? - спросил Чук.

- Да нет! - с досадой отмахнулся Гек. - Чертей не надо. Что с них

толку? А мы бы попросили волшебника, он слетал бы к папе и сказал бы ему,

что мы уже давно приехали.

- А на чем бы он полетел, Гек?

- Ну, на чем... Замахал бы руками или там еще как. Он уж сам знает.

- Сейчас руками махать холодно, - сказал Чук. - У меня вон какие

перчатки да варежки, да и то, когда я тащил полено, у меня пальцы совсем

замерзли.

- Нет, ты скажи, Чук, а все-таки хорошо бы?

- Я не знаю, - заколебался Чук. - Помнишь, во дворе, в подвале, где

живет Мишка Крюков, жил какой-то хромой. То он торговал баранками, то к нему

приходили всякие бабы, старухи, и он им гадал, кому будет жизнь счастливая и

кому несчастная.

- И хорошо он нагадывал?

- Я не знаю. Я знаю только, что потом пришла милиция, его забрали, а из

его квартиры много чужого добра вытащили.

- Так он, наверное, был не волшебник, а жулик. Ты как думаешь?

- Конечно, жулик, - согласился Чук. - Да, я так думаю, и все волшебники

должны быть жуликами. Ну, скажи, зачем ему работать, раз он и так во всякую

дыру пролезть может? Знай только хватай, что надо... Ты бы лучше спал, Гек,

все равно я с тобой больше разговаривать не буду.

- Почему?

- Потому что ты городишь всякую ерунду, а ночью она тебе приснится, ты

и начнешь локтями да коленями дрыгать. Думаешь, хорошо, как ты мне вчера

кулаком в живот бухнул? Дай-ка я тебе бухну тоже...


На утро четвертого дня матери самой пришлось колоть дрова. Заяц был

давно съеден, и кости его расхватаны сороками. На обед они варили только

кашу с постным маслом и луком. Хлеб был на исходе, но мать нашла муку и

испекла лепешек.

После такого обеда Гек был грустен, и матери показалось, что у него

повышена температура.

Она приказала ему сидеть дома, одела Чука, взяла ведра, салазки, и они

вышли, чтобы привезти воды и заодно набрать на опушке сучьев и веток, -

тогда утром легче будет растапливать печку.

Гек остался один. Он ждал долго. Ему стало скучно, и он начал что-то

придумывать.
...А мать и Чук задержались. На обратном пути к дому санки

перевернулись, ведра опрокинулись, и пришлось ехать к роднику снова. Потом

выяснилось, что Чук на опушке позабыл теплую варежку, и с полпути пришлось

возвращаться. Пока искали, пока то да се, наступили сумерки.

Когда они вернулись домой, Гека в избе не было. Сначала они подумали,

что Гек спрятался на печке за овчинами. Нет, там его не было.

Тогда Чук хитро улыбнулся и шепнул матери, что Гек, конечно, залез под

печку.


Мать рассердилась и приказала Геку вылезать. Гек не откликался.

Тогда Чук взял длинный ухват и стал им под печкой ворочать. Но и под

печкой Гека не было.

Мать встревожилась, взглянула на гвоздь у двери. Ни полушубок Гека, ни

шапка на гвозде не висели.

Мать вышла во двор, обошла кругом избушку. Зашла в сени, зажгла фонарь.

Заглянула в темный чулан, под навес с дровами...

Она звала Гека, ругала, упрашивала, но никто не отзывался. А темнота

быстро ложилась на сугробы.

Тогда мать заскочила в избу, сдернула со стены ружье, достала патроны,

схватила фонарь и, крикнув Чуку, чтобы он не смел двигаться с места,

выбежала во двор.

Следов за четыре дня было натоптано немало.

Где искать Гека, мать не знала, но она побежала к дороге, так как не

верила, чтобы Гек один мог осмелиться зайти в лес.

На дороге было пусто.

Она зарядила ружье и выстрелила. Прислушалась, выстрелила еще и еще

раз.


Вдруг совсем неподалеку ударил ответный выстрел. Кто-то спешил к ней на

помощь.


Она хотела бежать навстречу, но ее валенки увязли в сугробе. Фонарь

попал в снег, стекло лопнуло, и свет погас.

С крыльца сторожки раздался пронзительный крик Чука.

Это, услыхав выстрелы, Чук решил, что волки, которые сожрали Гека,

напали на его мать.

Мать отбросила фонарь и, задыхаясь, побежала к дому. Она втолкнула

раздетого Чука в избу, швырнула ружье в угол и, зачерпнув ковшом, глотнула

ледяной воды.

У крыльца раздался гром и стук. Распахнулась дверь. В избу влетела

собака, а за нею вошел окутанный паром сторож.

- Что за беда? Что за стрельба? - спросил он, не здороваясь и не

раздеваясь.

- Пропал мальчик, - сказала мать. Слезы ливнем хлынули из ее глаз, и

она больше не могла сказать ни слова.

- Стой, не плачь! - гаркнул сторож. - Когда пропал? Давно? Недавно?..

Назад, Смелый! - крикнул он собаке. - Да говорите же, или я уйду обратно!

- Час тому назад, - ответила мать. - Мы ходили за водой. Мы пришли, а

его нет. Он оделся и куда-то

- Ну, за час он далеко не уйдет, а в одеже и в валенках сразу не

замерзнет... Ко мне, Смелый! На, нюхай!

Сторож сдернул с гвоздя башлык и подвинул под нос собаки калоши Гека.

Собака внимательно обнюхала вещи и умными глазами посмотрела на

хозяина.

- За мной! - распахивая дверь, сказал сторож. - Иди ищи, Смелый!

Собака вильнула хвостом и осталась стоять на месте.

- Вперед! - строго повторил сторож. - Ищи, Смелый, ищи!

Собака беспокойно крутила носом, переступала с ноги на ногу и не

двигалась.

- Это еще что за танцы? - рассердился сторож. И, опять сунув собаке под

нос башлык и калоши Гека, он дернул ее за ошейник.

Однако Смелый за сторожем не пошел; он покрутился, повернулся и пошел в

противоположный от двери угол избы.

Здесь он остановился около большого деревянного сундука, царапнул по

крышке мохнатой лапой и, обернувшись к хозяину, три раза громко и лениво

гавкнул.

Тогда сторож сунул ружье в руки оторопелой матери, подошел и открыл

крышку сундука.

В сундуке, на куче всякого тряпья, овчин, мешков, укрывшись своей

шубенкой и подложив под голову шапку, крепко и спокойно спал Гек.

Когда его вытащили и разбудили, то, хлопая сонными глазами, он никак не

мог понять, отчего это вокруг него такой шум и такое буйное веселье. Мать

целовала его и плакала. Чук дергал его за руки, за ноги, подпрыгивал и

кричал:

- Эй-ля! Эй-ли-ля!..



Лохматый пес Смелый, которого Чук поцеловал в морду, сконфуженно

обернулся и, тоже ничего не понимая, тихонько вилял серым хвостом, умильно

поглядывая на лежавшую на столе краюху хлеба.

Оказывается, когда мать и Чук ходили за водой, то соскучившийся Гек

решил пошутить. Он забрал полушубок, шапку и залез в сундук. Он решил, что

когда они вернутся и станут его искать, то он из сундука страшно завоет.

Но так как мать и Чук ходили очень долго, то он лежал, лежал и

незаметно заснул.

Вдруг сторож встал, подошел и брякнул на стол тяжелый ключ и измятый

голубой конверт.

- Вот, - сказал он, - получайте. Это вам ключ от комнаты и от кладовой

и письмо от начальника Серегина. Он с людьми здесь будет через четверо

суток, как раз к Новому году.

Так вот он где пропадал, этот неприветливый, хмурый старик! Сказал, что

идет на охоту, а сам бегал на лыжах к далекому ущелью Алкараш.

Не распечатывая письма, мать встала и с благодарностью положила старику

на плечо руку.

Он ничего не ответил и стал ворчать на Гека за то, что тот рассыпал в

сундуке коробку с пыжами, а заодно и на мать - за то, что она разбила стекло

у фонаря. Он ворчал долго и упорно, но никто теперь этого доброго чудака не

боялся. Весь этот вечер мать не отходила от Гека и, чуть что, хватала его за

руку, как будто боялась, что вот-вот он опять куда-нибудь исчезнет. И так

много она о нем заботилась, что наконец Чук обиделся и про себя уже

несколько раз пожалел, что и он не полез в сундук тоже.


Теперь стало весело. На следующее утро сторож открыл комнату, где жил

их отец. Он жарко натопил печь и перенес сюда все их вещи. Комната была

большая, светлая, но все в ней было расставлено и навалено без толку.

Мать сразу же взялась за уборку. Целый день она все переставляла,

скоблила, мыла, чистила.

И когда к вечеру сторож принес вязанку дров, то, удивленный переменой и

невиданной чистотой, он остановился и не пошел дальше порога.

А собака Смелый пошла.

Она пошла прямо по свежевымытому полу, подошла к Геку и ткнула его

холодным носом. Вот, мол, дурак, это я тебя нашла, и за это ты должен дать

мне что-нибудь покушать.

Мать раздобрилась и кинула Смелому кусок колбасы. Тогда сторож заворчал

и сказал, что если в тайге собак кормить колбасой, так это сорокам на смех.

Мать отрезала и ему полкруга. Он сказал "спасибо" и ушел, все чему-то

удивляясь и покачивая головой.
На следующий день было решено готовить к Новому году елку.

Из чего-чего только не выдумывали они мастерить игрушки!

Они ободрали все цветные картинки из старых журналов. Из лоскутьев и

ваты понашили зверьков, кукол. Вытянули у отца из ящика всю папиросную

бумагу и навертели пышных цветов.

Уж на что хмур и нелюдим был сторож, а и тот, когда приносил дрова,

подолгу останавливался у двери и дивился на их все новые и новые затеи.

Наконец он не вытерпел. Он принес им серебряную бумагу от завертки чая и

большой кусок воска, который у него остался от сапожного дела.

Это было замечательно! И игрушечная фабрика сразу превратилась в

свечной завод. Свечи были неуклюжие, неровные. Но горели они так же ярко,

как и самые нарядные покупные.

Теперь дело было за елкой. Мать попросила у сторожа топор, но он ничего

на это ей даже не ответил, а стал на лыжи и ушел в лес.

Через полчаса он вернулся.

Ладно. Пусть игрушки были и не ахти какие нарядные, пусть зайцы, сшитые

из тряпок, были похожи на кошек, пусть все куклы были на одно лицо -

прямоносые и лупоглазые, и пусть, наконец, еловые шишки, обернутые

серебряной бумагой, не так сверкали, как хрупкие и тонкие стеклянные

игрушки, но зато такой елки в Москве, конечно, ни у кого не было. Это была

настоящая таежная красавица - высокая, густая, прямая и с ветвями, которые

расходились на концах, как звездочки.


Четыре дня ал делом пролетели незаметно. И вот наступил канун Нового

года. Уже с утра Чука и Гека нельзя было загнать домой. С посинелыми носами

они торчали на морозе, ожидая, что вот-вот из леса выйдет отец и все его

люди.


Но сторож, который топил баню, сказал им, чтобы они не мерзли

понапрасну, потому что вся партия вернется только к обеду.

И в самом деле. Только что они сели за стол, как сторож постучал в

окошко. Кое-как одевшись, все втроем они вышли на крыльцо.

- Теперь смотрите, - сказал им сторож. - Вот они сейчас покажутся на

скате той горы, что правей большой вершины, потом опять пропадут в тайге, и

тогда через полчаса все будут дома.

Так оно и вышло. Сначала из-за перевала вылетела собачья упряжка с

гружеными санями, а за нею следом пронеслись быстроходные лыжники. По

сравнению с громадой гор они казались до смешного маленькими, хотя отсюда

были отчетливо видны их руки, ноги и головы.

Они промелькнули по голому скату и исчезли в лесу.

Ровно через полчаса послышался лай собак, шум, скрип, крики.

Почуявшие дом голодные собаки лихо вынеслись из леса. А за ними, не

отставая, выкатили на опушку девять лыжников. И, увидав на крыльце мать,

Чука и Гека, они на бегу подняли лыжные палки и громко закричали: "Ура!"

Тогда Гек не вытерпел, спрыгнул в крыльца и, зачерпывая снег валенками,

помчался навстречу высокому, заросшему бородой человеку, который бежал

впереди и кричал "ура" громче всех.
Днем чистились, брились и мылись.

А вечером была для всех елка, и все дружно встречали Новый год.

Когда был накрыт стол, потушили лампу и зажгли свечи. Но так как, кроме

Чука с Геком, остальные все были взрослые, то они, конечно, не знали, что

теперь нужно делать.

Хорошо, что у одного человека был баян и он заиграл веселый танец.

Тогда все повскакали, и всем захотелось танцевать. И все танцевали очень

прекрасно, особенно когда приглашали на танец маму.

А отец танцевать не умел. Он был очень сильный, добродушный, и когда он

без всяких танцев просто шагал по полу, то и то в шкафу звенела вся посуда.

Он посадил себе Чука с Геком на колени, и они громко хлопали всем в

ладоши.


Потом танец окончился, и люди попросили, чтобы Гек спел песню. Гек не

стал ломаться. Он и сам знал, что умеет петь песни, и гордился этим.

Баянист подыгрывал, а он им спел песню. Какую - я уже сейчас не помню.

Помню, что это была очень хорошая песня, потому что все люди, слушая ее,

замолкли и притихли. И когда Гек останавливался, чтобы перевести дух, то

было слышно, как потрескивали свечи и гудел за окном ветер.

А когда Гек окончил петь, то все зашумели, закричали, подхватили Гека

на руки и стали его подкидывать. Но мать тотчас же отняла у них Гека, потому

что она испугалась, как бы сгоряча его не стукнули о деревянный потолок.

- Теперь садитесь, - взглянув на часы, сказал отец. - Сейчас начнется

самое главное.

Он пошел и включил радиоприемник. Все сели и замолчали. Сначала было

тихо. Но вот раздался шум, гул, гудки. Потом что-то стукнуло, зашипело, и

откуда-то издалека донесся мелодичный звон.

Большие и маленькие колокола звонили так:
Тир-лиль-лили-дон!

Тир-лиль-лили-дон!


Чук с Геком переглянулись. Они гадали, что это. Это в далекой-далекой

Москве, под красной звездой, на Спасской башне звонили золотые кремлевские

часы.

И этот звон - перед Новым годом - сейчас слушали люди и в городах, и в



горах, в степях, в тайге, на синем море.

И, конечно, задумчивый командир бронепоезда, тот, что неутомимо ждал

приказа от Ворошилова, чтобы открыть против врагов бой, слышал этот звон

тоже.


И тогда все люди встали, поздравили друг друга с Новым годом и пожелали

всем счастья.

Что такое счастье - это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди

знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и

беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной.
1939

ПРИМЕЧАНИЯ


Рассказ появился в первых январских номерах газеты "Пионерская правда"

за 1939 год. В следующем месяце под названием "Телеграмма" опубликован в

журнале "Красная новь". В том же году Детиздат выпустил рассказ "Чук и Гек"

отдельной книжкой.

В статье "Новый рассказ А. Гайдара" В. Б. Шкловский писал: "Мы знаем

Гайдара давно, и почти всегда видим его с удачей. "с полем", как говорят

охотники. С удачей можно поздравить его и по поводу "Чука и Гека"...

Начиная с "Голубой чашки", у Гайдара появился новый голос и новое

литературное умение. Он как-то более лирически понял жизнь.

Писатель вырос и не перестал от этого быть понятным и любимым детьми. А

критика все встречается с Гайдаром, как малознакомый дядя с чужим мальчиком.

- Это чей мальчик? Вы, мальчик, опять выросли. Вас узнать нельзя,

мальчик.

Это потому, что дядя сам не растет и не расширяет своего опыта так, как

растет Гайдар.

У хорошего писателя юность и рост долгие".

Дневник Аркадия Гайдара за 1940 год содержит запись: "Позапрошлый (год.

- Т.Г.) в декабре, кажется, писал "Чук и Гек". Время для меня было крутое".

Конец 1938 года был для Аркадия Гайдара действительно "крутым". В

ноябре неожиданно была приостановлена публикация его новой повести "Судьба

барабанщика". Сложным было время и для страны.

В "Чуке и Геке" нет отзвука тех событий. И все же рассказ "Чук и Гек"

несет на себе их своеобразный отсвет.

В этом рассказе, в разговорах его взрослых и маленьких героев, в

раскрывающейся перед читателями панораме нашей огромной страны, Аркадий

Гайдар отстаивает свой оптимизм, свою непреклонную веру в правоту ленинского

дела, которое все равно одолеет любые беды и трудности.

Как жизненное кредо писателя звучат заключительные строки "Чука и

Гека"!

"Что такое счастье - это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди



знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и

беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной".

Именно эти слова были вырезаны на мраморной плите на могиле писателя в

городе Каневе, когда его прах в 1947 году перенесли туда с лесной опушки у

села Леплява, где фашистская пуля оборвала жизнь Аркадия Гайдара.

Т.А.Гайдар


Аркадий Гайдар.

Судьба барабанщика

---------------------------------------------------------------------

Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2

Издательство "Правда", Москва, 1986

OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001

---------------------------------------------------------------------

Когда-то мой отец воевал с белыми, был ранен, бежал из плена, потом по

должности командира саперной роты ушел в запас. Мать моя утонула, купаясь на

реке Волге, когда мне было восемь лет. От большого горя мы переехали в

Москву. И здесь через два года отец женился на красивой девушке Валентине

Долгунцовой. Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небогатую

квартиру нашу держала Валентина в чистоте. Одевалась просто. Об отце

заботилась и меня не обижала.

Но тут окончились распределители, разные талоны, хлебные карточки. Стал

народ жить получше, побогаче. Стала чаще и чаще ходить Валентина в кино, то

одна, то с провожатыми. Домой возвращалась тогда рассеянная, задумчивая и,

что там в кино видела, никогда ни отцу, ни мне не рассказывала.

И как-то вскоре - совсем для нас неожиданно - отца моего назначили

директором большого текстильного магазина.

Был на радостях пир. Пришли гости. Пришел старый отцовский товарищ

Платон Половцев, а с ним и его дочка Нина, с которой, как только увиделись

мы, - рассмеялись, обнялись, и больше нам за весь вечер ни до кого не было

дела.

Стали теперь кое-когда присылать за отцом машину. Чаще и чаще стал он



ходить на разные заседания и совещания. Брал с собой раза два он и Валентину

на какие-то банкеты. И стала вдруг Валентина злой, раздражительной.

Начальников отцовских хвалила, жен их ругала, а крепкого и высокого отца

моего называла рохлей и тряпкой.

Много у отца в магазине было сукна, полотна, шелку и разных цветных

материй.


Долго в предчувствии грозной беды отец ходил осунувшийся, побледневший.

И даже, как узнал я потом, подавал тайком заявление, чтобы его перевели

заведовать жестяно-скобяной лавкой.

Как оно там случилось, не знаю, но только вскоре зажили мы хорошо и

весело.

Пришли к нам плотники, маляры; сняли со стены порыжелый отцовский



портрет с кривыми трещинами поперек плеча и шашки, ободрали старые

васильковые обои и все перестроили, перекрасили по-новому.

Рухлядь мы распродали старьевщикам или отдали дворнику, и стало у нас

светло, просторно и даже как-то по-необычному пусто.

Но тревога - неясная, непонятная - прочно поселилась с той поры в нашей

квартире. То она возникала вместе с неожиданным телефонным звонком, то

стучалась в дверь по ночам под видом почтальона или случайно запоздавшего

гостя, то пряталась в уголках глаз вернувшегося с работы отца.

И я эту тревогу видел и чувствовал, но мне говорили, что ничего нет,

что просто отец устал. А вот придет весна, и мы все втроем поедем на Кавказ

- на курорт.

Пришла наконец весна, и отца моего отдали под суд.

Это случилось как раз в тот день, когда возвращался я из школы очень

веселый, потому что наконец-то поставили меня старшим барабанщиком нашего

четвертого отряда.

И, вбегая к себе во двор, где шумели под теплым солнцем соседские

ребятишки, громко отбивал я линейкой по ранцу торжественный марш-поход,

когда всей оравой кинулись они мне навстречу, наперебой выкрикивая, что у

нас дома был обыск и отца моего забрала милиция и увезла в тюрьму.
Не скрою, что я долго плакал. Валентина ласково утешала меня и

терпеливо учила, что я должен буду отвечать, если меня спросит судья или

следователь.

Однако никто и ни о чем меня не спрашивал. Все там быстро разобрали

сами и отца приговорили к пяти годам, за растрату.

Я узнал об этом уже перед сном, лежа в постели. Я забрался с головой

под одеяло. Через потертую ткань слабо, как звездочки, мерцали желтые искры

света.


За дверью ванной плескалась вода. Набухшие от слез глаза смыкались, и

мне казалось, что я уплываю куда-то очень далеко.

"Прощай! - думал я об отце. - Сейчас мне двенадцать, через пять - будет

семнадцать, детство пройдет, и в мальчишеские годы мы с тобой больше не

встретимся.

Помнишь, как в глухом лесу звонко и печально куковала кукушка и ты

научил меня находить в небе голубую Полярную звезду? А потом мы шагали на

огонек в поле и дружно распевали твои простые солдатские песни.

Помнишь, как из окна вагона ты показал мне однажды пустую поляну в

желтых одуванчиках, стог сена, шалаш, бугор, березу? А на этой березе, -

сказал ты, - сидела тогда птица ворон и каркала отрывисто: карр... карр! И

вашего народу много полегло на той поляне. И ты лежал вон там, чуть правей

бугра, - серой полыни, где бродит сейчас пятнистый бычок-теленок и мычит:

муу-муу! Должно быть, заблудился, толстый дурак, и теперь боится, что выйдут

из лесу и сожрут его волки.

Прощай! - засыпал я. - Бьют барабаны марш-поход. Каждому отряду своя

дорога, свой позор и своя слава. Вот мы и разошлись. Топот смолк, и в поле

пусто".


Так в полудреме прощался я с отцом горько и крепко, потому что все же я

его очень любил, потому что - зачем врать? - был он мне старшим другом,

частенько выручал из беды и пел хорошие песни, от которых земля казалась до

грусти широкой, а на этой земле мы были людьми самыми дружными и

счастливыми.

Утром я проснулся и пошел в школу. И, когда теперь меня спрашивали, что

с отцом, я отвечал, что сидит за обман и за воровство. Отвечал сухо, прямо,

без слез Потому что два раза подряд искренне с человеком прощаться нельзя.

Отец работал сначала где-то в лагере под Вологдой, на лесозаготовках.

Писал часто Валентине письма и, видать, по ней крепко скучал. Потом вдруг он

надолго замолк. И только чуть ли не через три месяца прислал - но не ей уже,

а мне - открытку; откуда-то с дальнего Севера, из города Сороки. В ней он

писал, что его как сапера перевели на канал. И там их бригада взрывает

землю, камни и скалы.


Два года пронеслись быстро и бестолково.

Весной, на третий год, Валентина вышла замуж за инструктора

Осоавиахима, кажется, по фамилии Лобачов. А так как квартиры у него не было,

то вместе со своей полевой сумкой и небольшим чемоданом он переехал к нам.

В июне Валентина оставила мне на месяц сто пятьдесят рублей и укатила с

мужем на Кавказ.

Вернувшись с вокзала, я долго слонялся из угла в угол. И когда от ветра

хлопнула оконная форточка и я услышал, как на кухне котенок наш осторожно

лакает оставленное среди неприбранной посуды молоко, то понял, что теперь в

квартире я остался совсем один.

Я стоял задумавшись, когда через окно меня окликнул наш дворник, дядя

Николай. Он сказал, что всего час тому назад заходил вожатый нашего отряда

Павел Барышев. Он очень досадовал, что Валентина так поспешно уехала, и

сказал, что завтра зайдет снова.

Ночь я спал плохо. Снились мне телеграфные столбы, галки, вороны. Все

это шумело, галдело, кричало. Наконец ударил барабан, и вся эта прорва с

воем и свистом взметнулась к небу и улетела. Стало тихо. Я проснулся.

Наступило солнечное утро. То самое, с которого жизнь моя круто

повернула в сторону. И увела бы, вероятно, кто знает куда, если бы... если

бы отец не показывал мне желтые поляны в одуванчиках да если бы не пел мне

хорошие солдатские песни, те, что и до сих пор жгут мне сердце. И весело мне

от них и хорошо. А иной раз и рад бы немножко заплакать, да как-то стыдно,

если не с чего.

Первым делом я поставил на примус чайник, потом позвонил в соседний

корпус к Юрке Ковякину, которому целый месяц я был должен рубль двадцать

копеек. И мне передавали мальчишки, что он уже собирается бить меня смертным

боем.

Юрка был на два года старше меня, он носил значок ворошиловского



стрелка, но был прохвост и выжига. Он бросил школу, а всем врал, что заочно

готовится на курсы летчиков.

Он вошел вразвалочку, быстро оглядывая стены. Просунув голову на кухню,

чего-то понюхал, подошел к столу, сбросил со стула котенка и сел.

- Уехала Валентина? - спросил Юрка. - Та-ак! Значит, ясно: оставила она

тебе денег, и ты хочешь со мной расплатиться. Честность люблю. За тобой

рубль двадцать - брал на кино - и семь гривен за эскимо - мороженое; итого

рубль девяносто, для ровного счета два.

- Юрка, - возразил я, - никакого эскимо я не ел. Это вы ели, а я прямо

пошел в темноте и сел на место.

- Ну вот! - поморщился Юрка. - Я купил на всех шесть штук. Я сидел с

краю. Одно взял себе, остальные пять вам передал. Очень хорошо помню: как

раз Чарли Чаплин летит в воду, все орут, гогочут, а я сую вам мороженое. Да

ты, поди, может, увлекся - не заметил, как и проскочило?

- Нет, Юрка, я не увлекся, и ничего никуда не проскакивало. Я тебе семь

гривен отдам. Но, наверное, или ты врешь, или его в темноте кто-нибудь от

меня зажулил!

- Конечно, отдай! - похвалил Юрка. - Вы ели, а я за вас страдать

должен?! Да ты помнишь, как Чарли Чаплин летит в воду?

- Помню.


- А помнишь, как только он вылез, веревка дернула - и он опять в воду?

- И это помню.

- Ну, вот видишь! Сам все помнишь, а говоришь: не ел. Нехорошо, брат!

Денег тебе Валентина много ли оставила? Небось, пожадничала?

- Зачем "пожадничала"! Полтораста рублей оставила, - ответил я и,

тотчас же спохватившись, объяснил: - Это на целый месяц оставила. Ты думал -

на неделю? А тут еще на керосин, за белье прачке.

- Ну и дурак! - добродушно сказал Юрка. - Этакие деньги да чтобы

проесть начисто!

Он удивленно посмотрел на меня и рассмеялся.

- А сколько же надо? - недоверчиво, но с любопытством спросил я, потому

что меня и самого уже занимала мысль: "Нельзя ли из оставленных денег

сколько-нибудь выгадать?"

- А сколько?.. Подай-ка мне счеты. Я тебе сейчас, как бухгалтер...

точно! Полкило хлеба на день - раз - это, значит, тридцать раз. Чай есть.

Кило сахару на месяц - обопьешься. Вот крупа, картошка - пустяки дело! Ну.

тут масло, мясо. Молоко на два дня кружку. Итого пятьдесят семь рублей,

копейки сбросим. Ну, ладно, ладно! Не хмурься. Кладу тебе конфет, печенья.

Значит, шестьдесят три, керосин - два... Прачке сколько? Десять? Вот они

куда идут, денежки! Итого... Итого - живи, как банкир, - семьдесят пять

целковых!.. А остальные? Ты, друг, купил бы фотоаппарат у Витьки Чеснокова.

Шесть на девять, а светосила!.. Под кровать залезь, и то снимать можно. Он и

возьмет недорого. Хочешь, пойдем сейчас и посмотрим?

- Нет, Юрка! - испугался я. - Я лучше не сейчас, а потом... Я еще

подумаю.

- Ну подумай! - согласился Юрка. - На то и голова, чтобы думать. Два-то

рубля давай... Эх, брат, у тебя все пятерками, а у меня нет сдачи... Ну,

потерплю, ладно! А после обеда я забегу снова. Разменяешь и отдашь.

Мне вовсе не хотелось, чтобы Юрка забегал ко мне снова, и я предложил

ему спуститься вниз, до магазина вместе. Но Юрка ловко надел свою похожую на

блин кепку и нетерпеливо замотал головой:

- И не проси. Некогда! Сижу долблю. Элероны, лонжероны, вибрация,

деривация... Самолет - не трамвай. Чуть не дотянул - и пошел в штопор, чуть

перетянул - еще что-нибудь похуже. То ли ваше дело - пехота!

Он презрительно скривил губы, небрежно приложил руку к козырьку и ушел.

Через минуту в окно я видел, как толстый и седой дворник наш, дядя Николай,

со всех ног мчится за Юркой, безуспешно пытаясь огреть его длинной метлой по

шее.


...Напившись чаю, я принялся составлять план дальнейшей своей жизни. Я

решил записаться в библиотеку и брать книги. Кроме того, у меня были хвосты

по географии и по математике.

Прибирая комнаты, я неожиданно обнаружил, что правый верхний ящик

письменного стола заперт. Это меня удивило, так как я думал, что ключи от

этого стола были давным-давно потеряны. Да и запирать-то там было нечего.

Лежали там цветные лоскутья, пара телефонных наушников, наконечник от

велосипедного насоса, костяной вязальный крючок, неполная колода карт и

клубок шерстяных ниток.

Я потрогал ящик: не зацепился ли изнутри? Нет, не зацепился.

Я выдвинул соседний ящик и удивился еще более. Здесь лежали залоговая

квитанция и облигации займа, десяток лотерейных билетов Осоавиахима,

полфлакона духов, сломанная брошка и хрупкая шкатулочка из кости, где у

Валентины хранились разные забавные безделушки.

И все это заперто от меня не было.

От чрезмерного любопытства и бесплодных догадок у меня испортилось

настроение.

Я вышел во двор. Но большинство знакомых ребят уже разъехалось по

дачам. Вздымая белую пыль, каменщики проламывали подвальную стену. Все

кругом было изрыто ямами, завалено кирпичом, досками и бревнами. К тому же с

окон и балконов жильцы вывесили зимнюю одежду, и повсюду тошнотворно пахло

нафталином.

Обед готовить мне было лень. Я купил в магазине булку с изюмом, бутылку

ситро, кусок колбасы, кружку молока, селедку и сто граммов мороженого.

Пришел, съел и затосковал еще больше. И стало мне обидно, что не взяла

меня с собой на Кавказ Валентина. Был бы отец - он взял бы!

Помню, как посадит он меня, бывало, за весла, и плывем мы с ним вечером

по реке.


- Папа! - попросил как-то я. - Спой еще какую-нибудь солдатскую песню.

- Хорошо, - сказал он. - Положи весла.

Он зачерпнул пригоршней воды, выпил, вытер руки о колени и запел:
Горные вершины

Спят во тьме ночной,

Тихие долины

Полны свежей мглой;

Не пылит дорога,

Не дрожат листы...

Подожди немного,

Отдохнешь и ты.


- Папа! - сказал я, когда последний отзвук его голоса тихо замер над

прекрасной рекой Истрой. - Это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.

Он нахмурился:

- Как не солдатская? Ну, вот: это горы. Сумерки. Идет отряд. Он устал,

идти трудно. За плечами выкладка шестьдесят фунтов... винтовка, патроны. А

на перевале белые. "Погодите, - говорит командир, - еще немного, дойдем,

собьем... тогда и отдохнем... Кто до утра, а кто и навеки..." Как не

солдатская? Очень даже солдатская!

"Отец был хороший, - подумал я. - Он носил высокие сапоги, серую

рубашку, он сам колол дрова, ел за обедом гречневую кашу и даже зимой

распахивал окно, когда мимо нашего дома с песнями проходила Красная Армия".

Но как же, однако, все случилось? Вот соседи говорят, что "довела

любовь", а хмельной водопроводчик Микешкин - тот, что всегда дарит

ребятишкам подсолнухи и ириски, - однажды остановился у нашего окошка, возле

которого сидела Валентина, растянул гармошку и на весь двор заорал песню о

том, как одни черные очи "изгубили" одного хорошего молодца.

Быстро вскочила тогда Валентина. Гневно плюнула, отошла от окна, меня

отдернула прочь и, скривя губы, пробормотала:

- Тоже... певец! Пьянчужка. Я вот пожалуюсь на него управдому.

Однако жаловаться управдому на Микешкина было бесполезно. Во-первых,

жаловались на него уже сто раз. Во-вторых, пьяный он никого не задевал, а

только вопил песни. А в-третьих, в нашем доме жильцы часто без разбора

валили и в раковины и в уборные всякий мусор, из-за чего было много

скандалов. А Микешкин всегда безропотно ходил, чинил и чистил, в то время

как всякий другой водопроводчик давно бы на его месте плюнул.

"Любовь! - думал я. - Но ведь любви и кругом нашего дома немало. Вот

напротив, возле шахты метро, стоят часовые, и у них, может быть, тоже есть

какая-нибудь красивая. А вон в общежитии живут летчики, и у них, наверное,

есть тоже. Однако же от любви ихней винтовки не ржавеют, самолеты с неба не

падают, а все идет своим чередом, как надо".

Оттого ли, что я долго лежал и думал, оттого ли, что я объелся колбасы

и селедки, у меня заболела голова и пересохли губы. И на этот раз я уже сам

обрадовался, когда звякнул звонок и ко мне ввалился Юрка.

В одну минуту мы вылетели на улицу. Дальше все пошло колесом. В этот же

день я купил у монтера Витьки Чеснокова за семьдесят пять рублей

фотоаппарат. И в этот же день к вечеру на Пушкинской площади Юрка подвел

меня к трем задумчивым молодцам, которые терпеливо рассматривали рекламную

витрину кино.

- Знакомься, - сказал Юрка, подталкивая меня к мальчишкам. - Это Женя,

Петя и Володя, из восемнадцатой школы. Огонь-ребята и все, как на подбор,

отличники.

"Огонь-ребята" и "отличники" - Женя, Петя и Володя, - как по команде,

повернулись в мою сторону, внимательно оглядели меня, и, кажется, я им

чем-то не понравился.

- Он парень хороший, - отрекомендовал меня Юрка. - Мы с ним заодно, как

братья. Отец в тюрьме, а мачеха на Кавказе.

"Огонь-ребята" молча поклонились мне, а я чуть покраснел: "Мог бы,

дурак, про отца помолчать, - хорош гусь, скажут товарищи".

Однако новые товарищи ничего не сказали, и, посовещавшись, мы все

впятером пошли в кино.

Вернувшись домой, я узнал от дворника, дяди Николая, что опять заходил

вожатый Павел Барышев и крепко-накрепко наказывал, чтобы я завтра же зашел к

нему на квартиру, так как у него ко мне есть дело.

Однако на следующий день к Барышеву я не зашел.

Утром меня поджидал первый удар.

Наскоро позавтракав, я помчался с фотоаппаратом покупать в магазин

пластинки. И там мне сказали, что хотя аппарат и исправный, но это не шесть

на девять, марка старая, и пластинок такого размера в продаже нет и не

бывает.

Взбешенный, я помчался разыскивать Юрку. Но его ни у себя дома, ни во



дворе не было, а попался он мне на глаза только к вечеру, когда, усталый и

обессиленный от поисков и расспросов, я уже с трудом ворочал языком.

- Экая беда! - пожалел меня Юрка. - Так-таки говорят, что нет и не

бывает?


- Так-таки нет и не бывает! - с отчаянием повторил я. - Да что ты

притворяешься, Юрка! Ты все и сам знал раньше.

- Ну вот, знал! Что я, фотограф, что ли? Кабы ты меня про аэроплан

спросил - это другое дело: фюзеляж, пропеллер, хвостовое управление...

Дернул ручку на себя - он вверх пошел, двинул вперед - он книзу. А фотографы

- это для меня не люди... а тьфу! То ли дело летчики!..

- Юрка, - попросил я, - давай пойдем к Витьке Чеснокову, пусть он тогда

забирает аппарат, а деньги отдаст обратно!

- Что ты! Что ты! - удивился Юрка. - Да у него и денег-то давно уж нет!

За тридцатку он вчера купил балалайку, сколько-то отдал жене, сколько-то

теще. Ну, может быть, какая-нибудь пятерка осталась. Нет, брат, ты уж лучше

терпи.


Горе мое было так велико, что я едва удерживался от того, чтобы не

брякнуть фотоаппарат о камни. Юрка заметил это и надо мной сжалился.

- Друг я тебе или нет? - воскликнул он, ударяя себя кепкой о колено.

- Конечно, нет... то есть, конечно, друг... И тогда... что мы делать

будем?

- А коли друг, так пойдем со мной! Я тебя из беды выручу.



Мы прошли с ним через два квартала в мастерскую, в которой Юрка, надо

думать, бывал не раз, и здесь, едва глянув на мой (очевидно, уже им

знакомый) фотоаппарат, мне сказали, что можно переделать на шесть и девять.

Цена - сорок рублей, задаток - десять.

- Выкладывай, - торжествующе сказал Юрка. - То-то вас, дураков, учи да

учи, а спасиба и не дождешься!

- Юрка, - спросил я, - а где же я потом возьму остальную тридцатку?

- Наберешь! Наскребешь понемножку, а нет, так я за тебя аппарат

выкуплю. Себе возьму, а ты накопишь денег, мне отдашь, - он тогда, аппарат,

опять твой будет!

С тяжелым сердцем заплатил я десять рублей и понуро побрел к дому.

- Не скучай, - посоветовал мне на прощание Юрка. - Ты по вечерам садись

на шестой или на метро и кати чуть что в Сокольники - там мы гуляем весело.

Дома в ящике для почты я нашел от Барышева записку. В ней он ругал меня

за то, что я не зашел, и наказывал, чтобы я немедленно сообщил адрес

Валентины начальнику подмосковного пионерского лагеря, куда они хотят

позвать меня, чтобы я там побыл до Валентининого приезда.

Я, конечно, обрадовался, но... то не было чернил, то конверта, и адрес

я послал только дня через четыре.

А тут беда пришла новая.

Как там на счетах прикидывал Юрка: кило да полкило - это его дело, но

деньги, которых и так осталось мало, таяли с быстротой совсем непонятной.

С утра начинал я экономить. Пил жидкий чай, съедал только одну булочку

и жадничал на каждом куске сахару. Но зато к обеду, подгоняемый голодом,

накупал я наспех совсем не то, что было надо. Спешил, торопился, проливал,

портил. Потом от страха, что много истратил, ел без аппетита, и наконец,

злой, полуголодный, махнув на все рукой, мчался покупать мороженое. А потом

в тоске слонялся без дела, ожидая наступления вечера, чтобы умчаться на

метро в Сокольники.

Странная образовалась вокруг меня компания. Как мы веселились? Мы не

играли, не бегали, не танцевали. Мы переходили от толпы к толпе, чуть

задевая прохожих, чуть толкая, чуть подсмеиваясь. И всегда у меня было

ощущение: то ли мы за кем-то следим, то ли мы что-то непонятное ищем.

Вот "огонь-ребята" улыбнулись, переглянулись. Молчок, кивок, разошлись,

а вот и опять сошлись. Был во всех их поступках и движениях непонятный ритм

и смысл, до которого я тогда не доискивался. А доискаться, как теперь я

вижу, было совсем и не трудно.

Иногда к нам подходили взрослые. Одного, высокого, с крючковатым

облупленным носом, я запомнил. Отойдя в сторонку, Юрка отвечал ему что-то

коротко, быстро и мял руками свою клетчатую кепку. Возвращаясь к нашей

компании, он вытер платком взмокший лоб, из чего я заключил, что этого

носатого даже сам Юрка побаивался.

Я спросил у Юрки:

- Кто это?

- Это артист, - объяснил мне Юрка. - Он двоюродный брат Шаляпина и

женат на дочери начальника милиции, которая мне приходится теткой. Во время

пожара он потерял голос, но ему выхлопотали пенсию, чтобы он приходил сюда

пить нарзан и успокаивать свои нервы.

Я посмотрел на Юрку: не смеется ли? Но он смотрел мне в глаза прямо,

почти строго и совсем не смеялся.

В тот же вечер, попозже, меня угостили пивом. Стало весело. Я смеялся,

и все кругом смеялись тоже. Подсел носатый человек и стал со мной

разговаривать. Он расспрашивал меня про мою жизнь, про отца, про Валентину.

Что молол я ему - не помню. И как я попал домой - не помню тоже.

Очнулся я уже у себя в кровати. Была ночь. Свет от огромного фонаря,

что стоял у нас во дворе, против метростроевской шахты, бил мне прямо в

глаза. Пошатываясь, я встал, подошел к крану, напился, задернул штору, лег,

посадил к себе под одеяло котенка и закрыл глаза.

И опять, как когда-то раньше, непонятная тревога впорхнула в комнату,

легко зашуршала крыльями, осторожно присела у моего изголовья и, в тон

маятнику от часов, стала меня баюкать:
Ай-ай!

Ти-ше!


Слы-шишь?

Ти-ше!
А котенок урчал на моей груди: мур... мур... иногда замолкая и, должно

быть, прислушиваясь к тому, как что-то скребется у меня на сердце.

...Денег у меня оставалось всего двадцать рублей. Я проклинал себя за

свою лень - за то, что я не вовремя отправил в лагерь кавказский адрес

Валентины, и теперь, конечно, ее ответ придет еще не скоро. Как я буду жить

- этого я не знал. Но с сегодняшнего же дня я решил жить по-иному.

С утра взялся я за уборку квартиры. Мыл посуду, выносил мусор, вычистил

и вздумал было прогладить свою рубаху, но сжег воротник, начадил и,

откашливаясь и чертыхаясь, сунул утюг в печку.

Днем за работой я крепился. Но вечером меня снова потянуло в

Сокольники. Я ходил по пустым комнатам и пел песни. Ложился, вставал,

пробовал играть с котенком и в страхе чувствовал, что дома мне сегодня все

равно не усидеть. Наконец я сдался. "Ладно, - подумал я, - но это будет уже

в последний раз".

Точно кто-то за мной гнался, выскочил я из дому и добежал до метро.

Поезда только что прошли в обе стороны, и на платформах никого не было.

Из темных тоннелей дул прохладный ветерок. Далеко под землей тихо

что-то гудело и постукивало. Красный глаз светофора глядел на меня не мигая,

тревожно.

И опять я заколебался.
Ай-ай!

Ти-ше!


Слы-шишь?

Ти-ше!
Вдруг пустынные платформы ожили, зашумели. Внезапно возникли люди. Они

шли, торопились. Их было много, но становилось все больше - целые толпы,

сотни... Отражаясь на блестящих мраморных стенах, замелькали их быстрые

тени, а под высокими светлыми куполами зашумело, загремело разноголосое эхо.

И тут я понял, что этот народ едет веселиться в Парк культуры, где

сегодня открывается блестящий карнавал. Тогда я обернулся, перебежал на

другую платформу и вскочил в поезд, который шел в противоположную от

Сокольников сторону.

Я подошел к кассе. Оказывается, без масок в парк никого не впускали.

Сзади напирала очередь, и раздумывать было некогда. Я заплатил два рубля за

маску, два за вход и, пройдя через контроль, смешался с веселой толпой.

Бродил я долго, но счастья мне не было. Музыка играла все громче и

громче. Было еще светло, и с берега пускали разноцветные дымовые ракеты.

Пахло водой, смолой, порохом и цветами. Какие-то монахи, рыцари, орлы,

стрекозы, бабочки со смехом проносились мимо, не задевая меня и со мной не

заговаривая.

В своей дешевенькой полумаске из пахнувшего клеем картона я стоял под

деревом, одинокий, угрюмый, и уже сожалел о том, что затесался в это

веселое, шумливое сборище.

Вдруг - вся в черном и в золотых звездах - вылетела из-за сиреневого

куста девчонка. Не заметив меня, она быстро наклонилась, поправляя резинку

высокого чулка; полумаска соскользнула ей на губы. И сердце мое сжалось,

потому что это была Нина Половцева.

Она обрадовалась, схватила меня за руки и заговорила:

- Ах, какое, Сереженька, горе! Ты знаешь, я потерялась. Где-то тут

сестра Зинаида, подруги, мальчишки... Я подошла к киоску выпить воды. Вдруг

- трах! бабах! - труба... пальба... Бегут какие-то солдаты - все в стороны,

все смешалось; я туда, я сюда, а наших нет и нет... Ты почему один? Ты тоже

потерялся?

- Нет, я не потерялся, - мне никого не надо. Но ты не бойся, мы обыщем

весь парк, и мы их найдем. Постой, - помолчав немного, попросил я, - не

надевай маску. Дай-ка я на тебя посмотрю, ведь мы с тобой давно уже не

виделись.

Было, очевидно, в моем лице что-то такое, от чего Нина разом притихла и

смутилась. Прекрасны были ее виноватые глаза, которые глядели на меня прямо

и открыто.

Я крепко пожал ее руку, рассмеялся и потащил ее за собой.

...Мы обшарили почти весь сад. Мы взбирались на цветущие холмы,

спускались в зеленые овраги, бродили меж густых деревьев и натыкались на

старинные замки. Не раз встречались на нашем пути веселые пастухи, отважные

охотники и мрачные разбойники. Не раз попадались нам навстречу добрые звери

и злобные страшилы и чудовища.

Маленький черный дракон, широко оскалив зубастую пасть, со свистом

запустил мне еловой шишкой в спину. Но, погрозив кулаком, я громко пообещал

набить ему морду, и с противным шипением он скрылся в кустах, должно быть

выжидать появления другой, более трусливой жертвы.

Но мы не нашли тех, кого искали, вероятно потому, что волшебный дух,

который вселился в меня в этот вечер, нарочно водил нас как раз не туда,

куда было надо. И я об этом догадывался и тихонько над этим смеялся.

Наконец мы устали, присели отдохнуть, и тут опечаленная Нина созналась,

что она хочет есть, пить, а все деньги остались у старшей сестры Зинаиды. Я

счастливо улыбнулся и, позабыв все на свете, выхватил из кармана бумажник.

- Деньги! А это что - не деньги?

Мы ужинали, я покупал кофе, конфеты, печенье, мороженое.

За маленьким столиком под кустом акации мы шутили, смеялись и даже

осторожно вспоминали старину: когда мы были так крепко дружны, писали друг

другу письма и бегали однажды тайком в кино.

- Сережа, - с тревогой заметила Нина, - ты, я вижу, что-то очень много

тратишь.


- Пустое, Нина! Я рад. Постой-ка, я куплю вот это...

Отражая бесчисленные огни, сверкая и вздрагивая, подплыла к нашему

столику огромная связка разноцветных шаров. Я выбрал Нине голубой, себе -

красный, и мы вышли на площадку. Да и все повскакали, ожидая пуска

фейерверка.

Крепко держась за руки, мы шли по аллее. Легкие упругие шары болтались

и хлопали над головами.

Вдруг свет погас, померкли луна и звезды, потому что ударил залп и

тысяча стремительных ракет умчалась и затанцевала в небе.

- Когда я буду большая, - задумчиво сказала Нина, - я тоже что-нибудь

такое сделаю.

- Какое?


- Не знаю! Может быть, куда-нибудь полечу. Или, может быть, будет

война. Смотри, Сережа, огонь! Ты будешь командиром батареи. Ого! Тогда

берегитесь... Смотри, Сережа! Огонь... огонь... и еще огонь!

- Что ты бормочешь, глупая! - засмеялся я. - Ну хорошо, я буду

командиром батареи, а потом я буду тяжело ранен...

- Но ты же выздоровеешь, - уверенно подсказала Нина.

- Ну хорошо, а потом?

- А потом? - Нина улыбнулась. - А потом... потом... Посмотри, Сережа,

наши шары над головой запутались.

Я вынул нож, обрезал концы бечевок и взял оба шара в руки.

- Гляди, Нина: голубой шар - это ты, красный - это я. Раз, два...

полетели!..

Шары вздрогнули и рванулись к огненному небу.

- Не жалей, - сказал я, - им там хорошо будет. Смотри, Нина, ты летишь,

а я тебя догоняю. Вот догнал!

- Но ты сейчас зацепишься за антенну! Правей лети, глупый, правее!

Сережа! Почему это я лечу прямо, а ты все крутишься да крутишься?

- Ничего не кручусь. Это ты сама вертишься и все куда-то от меня вбок

да вбок. Вот погоди, нарвешься на ракету и сгоришь. Ага, испугалась?!

Небо еще раз ослепительно вспыхнуло, и нам хорошо было видно, как два

наших шарика дружно мчались в заоблачную высь...

Ракеты погасли. Стало темно. Потом зажглись огни фонарей, и при их

свете мы увидали совсем неподалеку от нас сестру Нины Зинаиду и всю их

компанию.

Пора было расставаться.

- Нина, - спросил я медленно и обдумывая каждое слово, - можно, я

изредка буду тебе звонить?

- Звони! - сказала она. - Дай карандаш, я запишу тебе наш телефон. У

нас теперь новый.

Я дал.


- Нина, - спросил я, - а если подойдет к телефону твой отец и спросит,

кто звонит? То сказать как?

- Так и скажи, что ты звонишь.

Она подумала и уже твердо добавила:

- Да, да, так и скажи! Отец Валентину не любит, но о тебе он всегда

спрашивает.

Вот она попрощалась, побежала к сестре, и, по-видимому, между ними

сейчас же вспыхнул спор: кто от кого потерялся. Потом, обнявшись, они пошли

по аллее к выходу. Сверкнули еще раз золотые звездочки на ее черном платье,

и она исчезла.

...Ей тогда было тринадцать - четырнадцатый, и она училась в шестом

классе двадцать четвертой школы.

Ее отец, Платон Половцев, инженер, был старым другом моего отца.

Когда отца арестовали, он сначала не хотел этому верить. Звонил нам по

телефону и обнадеживал, что все это, наверное, ошибка.

Когда же выяснилось, что никакой ошибки нет, он помрачнел, снял,

говорят, со своего стола фотографию, где, опираясь на эфесы сабель, стояли

они с отцом возле развалин какого-то польского замка, и что-то перестал к

нам звонить и ходить с Ниной в гости. Да, он не любил Валентину. И он

осуждал отца. Я не сержусь на него. Он прямой, высокий с потертым орденом на

полувоенном френче.

Слава его скромна и высока.

Он дорожил своим честным именем, которое пронес через нужду, войны,

революцию...

И на что ему была нужна дружба с ворами!
Во дворе мне сказали, что прачка приходила два раза. Белье оставила у

дворника, дяди Николая, а за деньгами (пятнадцать рублей) придет завтра

после обеда.

Я хотел поставить чайник - керосину не было. Хлеба тоже, денег тоже. Но

мне на все наплевать было в этот вечер. Я бухнулся в постель и, не

раздеваясь, заснул крепко.

Утром как будто кто-то подошел и сильно тряхнул мою кровать. Я вскочил

- никого не было. Это будила меня моя беда. Нужно было где-то доставать

денег. Но где? Что я, рабочий, служащий или хотя бы дворник, как дядя

Николай, который, глядишь, тому дров наколол, тому ведро вынес, тому ковер

вытряхнул?..

Однако, зажмурив глаза, я упорно твердил только одно: "Достать,

достать... все равно достать!"

Надо было выкупить фотоаппарат, продать его тут же рядом в скупочный

магазин, отдать деньги прачке, а на остаток начинать жить по-новому.

Но где взять тридцать рублей на выкуп?

И сразу же: "А что же такое, если не деньги, лежит в запертом ящике

письменного стола?"

Конечно, догадливая Валентина не все взяла с собой на Кавказ, а,

наверное, часть оставила дома, для того чтобы осталось на первые расходы по

возвращении. Тогда будет все хорошо. Тогда я подберу ключ, возьму тридцатку,

выкуплю аппарат, продам его, отдам деньги прачке, тридцатку положу обратно в

ящик, а на остаток буду жить скромно и тихо, дожидаясь того времени, когда

меня заберут в лагерь.

Ну, до чего же все просто и замечательно!

Но так как, конечно, ничего замечательного в том, чтобы лезть за

деньгами в чужой ящик, не было, то остатки совести, которые слабо

барахтались где-то в моем сердце, подняли тихий шум и вой. Я же грозно

прикрикнул на них и опрометью бросился к дворнику, дяде Николаю, доставать

напильник.

- Зачем тебе напильник? - недоверчиво спросил дворник. - Все

хулиганство! Вечор тоже мальчишка из шестнадцатой квартиры попросил

-отвертку, а сам, чертяка, чужой ящик для писем развинтил, котенка туда

сунул, да и заделал обратно. Жиличка пошла газеты вынимать, а котенок орет,

мяучит. Газету исцарапал да полтелеграммы изодрал от страха. Насилу

разобрали. Не то в телеграмме "приезжай", не то "не приезжай", не то

"подожди езжать, сам приеду".

- Мне, дядя Николай, такими глупостями заниматься некогда, - сказал я.

- У меня радиоприемник сломался. Ну вот... там подточить надо.

- То-то, глупостями не заниматься! Что это к нам во двор этот прощелыга

Юрка зачастил? Ты, парень, смотри! Тут хорошего дела не будет. Возьми

напильник в ящике. Да белье захвати. Вон за шкапом узел. Прачка в обед за

деньгами прийти обещалась. Отец-то ничего не пишет?

- Пишет! - схватив напильник и взваливая на плечи узел, ответил я. -

Он, дядя Николай, все что-то там взрывает... грохает... Я, дядя Николай,

расскажу потом, а сейчас некогда.

Отовсюду, где только мог, я собрал старые ключи и, отложив два, взялся

за дело.


Работал я долго и упрямо. Испортил один ключ, принялся за второй.

Изредка только отрывался, чтобы напиться из-под крана. Пот выступал на лбу,

пальцы были исцарапаны, измазаны опилками и ржавчиной. Я прикладывал глаз к

замочной скважине, ползал на коленях, освещал ее огнем спички, смазывал

замок из масленки от швейной машины, но он упирался, как заколдованный. И

вдруг - крак! И я почувствовал, как ключ туго, со скрежетом, но все же

поворачивается.

Я остановился перевести дух. Отодвинул табуретку, собрал и выбросил в

ведро мусор, опилки, сполоснул грязные, замасленные руки и только тогда

вернулся к ящику.

Дзинь! Готово! Выдернул ящик, приподнял газетную бумагу и увидел

черный, тускло поблескивающий от смазки боевой браунинг.

Я вынул его - он был холодный, будто только что с ледника. На левой

половине его рубчатой рукоятки небольшой кусочек был выщерблен. Я вынул

обойму; в ней было шесть патронов, седьмого недоставало.

Я положил браунинг на полотенце и стал перерывать ящик. Никаких денег

там не было.

Злоба и отчаяние охватили меня разом. Полдня я старался, бился,

потратил столько драгоценного времени - и нашел совсем we то, что мне было

надо.


Я сунул браунинг на прежнее место, закрыл газетой и задвинул ящик.

Новое дело! В обратную сторону ключ не поворачивался, и замок не

закрывался. Мало того! Вынуть ключ из скважины было теперь невозможно, и он

торчал, бросаясь в глаза сразу же от дверей. Я вставил в ушко ключа

напильник и стал, как рычагом, надавливать. Кажется, поддается! Крак - и

ушко сломалось; теперь еще хуже! Из замочной скважины торчал острый

безобразный обломок.

В бешенстве ударил я каблуком по ящику, лег на кровать и заплакал.

Вдруг знакомый протяжный вой донесся из глубины двора через форточку.

Это уныло кричал старьевщик.

Я вскочил и распахнул окно. Во дворе, кроме маленьких ребятишек, никого

не было. Молча поманил я рукой старьевщика, и, пока он отыскивал вход, пока

поднимался, я озирался по сторонам, прикидывал, что бы это такое ему

продать.


Вон старые брюки. Вон куртка - локоть порван. А если прибавить коньки?

До зимы долго. Вон рубашка - все равно рукава мне коротки. Футбольный мяч!

Наплевать... теперь не до игры. Я свалил все в одну кучу, вытер слезы и

кинулся на звонок.

Вошел старьевщик. Цепкими руками он ловко перерыл всю кучу, равнодушно

откинул коньки. Крючковатым пальцем для чего-то еще больше надорвал дыру на

локте куртки, высморкался и сказал:

- Шесть рублей.

Как шесть рублей? За такую кучу всего шесть рублей, когда мне надо

тридцать?

Я попробовал было торговаться. Но он стоял молча и только изредка

лениво повторял:

- Шесть рублей. Цена хорошая.

Тогда я притащил старые валенки, кухонные полотенца, мешок из-под

картошки, отцовские сандалии, наушники от радиоприемника и облезлую заячью

шапку. Опять так же быстро перебрал он вещи, проткнул пальцем в валенках

дыру, отодвинул наушники и сказал:

- Пять рублей!

Как пять рублей? За такую кучу, которая теперь заняла весь угол, -

шесть да пять, всего одиннадцать?

- Одиннадцать рублей! - вскидывая сумку, сказал старьевщик. - Хочешь -

отдавай, нет - пойду дальше.

- Постой! - с испугом, который не укрылся от его маленьких жестких

глаз, сказал я. - Ты погоди, я сейчас еще...

Я пошел в соседнюю комнату. Старье больше не подвертывалось, и я

раскрыл платяной шкап.

Сразу же на глаза мне попалась серо-коричневая меховая горжетка

Валентины. Что это был за мех, я не знал. Но я уже несколько раз слышал, что

она чем-то Валентине не нравится.

Я сдернул ее с крючка. Она была пушистая, легкая и под лучами солнца

чуть серебрилась. Стараясь, насколько возможно, быть спокойным, я вынес

горжетку и небрежно бросил ее перед старьевщиком на стол.

Стоп! Теперь уже я подметил, как блеснули его рысьи глазки и как жадно

схватил он мех в руки!

Теперь цену он сказал не сразу. Он помял эту вещичку в руках, чуть

растянул ее, поднес близко к глазам и понюхал.

- Семьдесят рублей, - тихо сказал он. - Больше не дам ни копейки.

"Ого! Семьдесят!" - испугался я, но так как отступать было уже поздно,

то, собравшись с духом, я сказал:

- Как хочешь! Меньше чем за девяносто я не отдам.

- Молодой иунуш, - громко сказал тогда старьевщик, - я не спорю! Может

быть, эта вещь и стоит девяносто рублей. Надо даже думать, что стоит. Но

вещь эта не твоя, молодой иунуш, и как бы нам с тобой за нее не попало.

Семьдесят рублей да одиннадцать - восемьдесят один. Получай деньги - и все

дело.

- Как ты смеешь! - забормотал я. - Это мое. Это не твое дело. Это мне



подарили.

- Я не спорю, - усмехнулся старьевщик. - Я не спорю. Может быть, и есть

такой порядок, чтобы молодая девушка носила сапоги и шинель солдатский, но

такой порядок, чтобы молодой иунуш носил дамские туфли и меховой горжетка, -

такой порядок нет и никогда не было. Бери скорей, иунуш, деньги - и конец

делу.


Я взял деньги. Но конец делу не пришел. Дела мои печальные только еще

начинались.


На другой день я записался в библиотеку и взял две книги. Одна из них

была о мальчике-барабанщике. Он убежал от своей злой бабки и пристал к

революционным солдатам французской армии, которая сражалась одна против

всего мира.

Мальчика этого заподозрили в измене. С тяжелым сердцем он скрылся из

отряда. Тогда командир и солдаты окончательно уверились в том, что он -

вражеский лазутчик.

Но странные дела начали твориться вокруг отряда.

То однажды, под покровом ночи, когда часовые не видали даже конца штыка

на своих винтовках, вдруг затрубил военный сигнал тревогу, и оказывается,

что враг подползал уже совсем близко.

Толстый же и трусливый музыкант Мишо, тот самый, который оклеветал

мальчика, выполз после боя из канавы и сказал, что это сигналил он. Его

представили к награде.

Но это была ложь.

То в другой раз, когда отряду приходилось плохо, на оставленных

развалинах угрюмой башни, к которой не мог подобраться ни один смельчак

доброволец, вдруг взвился французский флаг, и на остатках зубчатой кровли

вспыхнул огонь сигнального фонаря. Фонарь раскачивался, метался справа

налево и, как было условлено, сигналил соседнему отряду, взывая о помощи.

Помощь пришла.

А проклятый музыкант Мишо, который еще с утра случайно остался в замке

и все время валялся пьяный в подвале возле бочек с вином, опять сказал, что

это сделал он, и его снова наградили и произвели в сержанты.

Ярость и негодование охватили меня при чтении этих строк, и слезы

затуманили мне глаза.

"Это я... то есть это он, смелый, хороший мальчик, который крепко любил

свою родину, опозоренный, одинокий, всеми покинутый, с опасностью для жизни

подавал тревожные сигналы".

Мне нужно было с кем-нибудь поделиться своим настроением. Но никого

возле меня не было, и только, зажмурившись, лежал и мурлыкал на подушке

котенок.


- Это я - солдат-барабанщик! Я тоже и одинокий и заброшенный... Эй ты,

ленивый дурак! Слышишь? - сказал я и толкнул котенка кулаком в теплый

пушистый живот.

Оскорбленный котенок вскочил, изогнулся и, как мне показалось, злобно

посмотрел на меня своими круглыми зелеными глазами.

- Мяу! - ответил он. - Ты врешь, ты не солдат-барабанщик. Барабанщики

не лазят по чужим ящикам и не продают старьевщикам Валентининых горжеток.

Барабанщики бьют в круглый барабан, сначала - трим-тара-рам! потом -

трум-тара-рам! Барабанщики - смелые и добрые. Они до краев наливают блюдечко

теплым молоком и кидают в него шкурки от колбасы и куски мягкой булки. Ты же

забываешь налить даже холодной воды и швыряешь на пол только сухие корки.

Он спрыгнул и, опасаясь мести, поспешил убраться под диван. И,

вероятно, сидел там долго, насторожившись и прислушиваясь: не полез ли я за

кочергой или за щеткой?

Но я давно уже крепко спал.
Утром, выбегая за хлебом, я увидел, что дверь с лестницы к нам в

квартиру была приоткрыта. И я вспомнил, что, зачитавшись на ночь, это я сам

забыл ее закрыть.

А так как голова моя все время была занята мыслью о предстоящем

возвращении Валентины и о расплате за взломанный ящик, за продажу вещей, то

этот пустяковый случай натолкнул меня на такой выход:

"А что, если (не по ночам, это страшно) днем уходить, оставив дверь

незапертой? Тогда, вероятно, придут настоящие воры, кое-что украдут, и

заодно на них можно будет свалить и все остальные беды".

За чаем я решил, что замысел мой совсем не плох. Но так как мне жалко

было, чтобы воры забрали что-нибудь ценное, то я вытер досуха ванну, свалил

туда все белье, одежду, обувь, скатерть, занавески, так что в квартире стало

пусто, как во время уборки перед Первым мая. Утрамбовав все это

крепко-накрепко, я покрыл ванну газетами, завалил старыми рогожами,

оставшимися из-под мешков с известкой, набросал сверху всякого хлама:

сломанные санки, палки от лыж, колесо от велосипеда. И так как ванная у нас

была без окон, то я поставил стул на стол и отвинтил с потолка электрическую

лампочку.

"Теперь, - злорадно подумал я, - пусть приходят!"
В течение трех дней я ни разу не запер квартиры на ключ. Но - странное

дело - воры не приходили. И это было тем более непонятно, что у нас в доме с

утра до вечера только и было слышно: щелк... щелк! Замок, звонок, опять

замок.


Запирали дверь, отлучаясь даже на минуту к парадному, к газетным

ящикам... В страхе, запыхавшись, возвращались с полпути, чтобы проверить,

хорошо ли закрыто.

Кроме дверных, навешивали замки наружные. Крючки, цепочки...

А тут три дня стоит квартира незапертой и даже дверь чуть приоткрыта, а

ни один вор не сует туда своего носа!

Нет! Неудачи валились на меня со всех сторон.
Я получил от Валентины открытку с требованием ответить, все ли дома в

порядке и принесла ли белье прачка.

И даю слово, что если бы Валентина спросила меня, нет ли у меня

какой-нибудь беды, не скучаю ли, или хотя бы прислала простую желтую

открытку, а не такую, где скалы, орлы, море дразнили и напоминали мне о

красивой и совсем не похожей на мою жизнь, и если бы даже, наконец, на

протяжении коротенького письма ровно трижды она не упомянула мне о прачке,

как будто это было самое важное, - то я честно написал бы ей всю правду.

Потому что хотя приходилась она мне не матерью и даже теперь не мачехой, но

была она все же человек не злой, когда-то баловала меня и даже иногда

покрывала мои озорные проделки, особенно когда я помалкивал и не говорил

отцу, кто ей без него звонил по телефону.

И я ответил ей коротко, что жив, здоров, белье прачка принесла и

беспокоиться ей нечего. Я отнес письмо и, насвистывая, притопывая (то есть

семь, мол, бед - один ответ), поднимался к себе по лестнице.

Котенок, точно поджидая меня, сидел на лестничной площадке. Дверь, по

обыкновению, была чуть приоткрыта. Но стоп! Легкий шум - как будто бы кто-то

звякнул стаканом о блюдце, потом подвинул стул - донесся до моего слуха. Я

быстро взлетел на пол-этажа выше.

Вор был в нашей квартире!..

Затаив дыхание, я насторожился. Прошла минута, другая, три, пять... Вор

что-то не торопился. Я слышал его шаги, когда несколько раз он проходил по

коридору близ двери. Слышал даже, как он высморкался и кашлянул.

- Тим-там! Тра-ля-ля! Трум! Трум! - долетело до меня из-за двери.

Было очень странно: вор напевал песню. Очевидно, это был бандит смелый,

опасный. И я уже заколебался, не лучше ли будет спуститься и крикнуть дяде

Николаю, который поливал сейчас из шланга двор. Но вот за дверьми, должно

быть с кухни, раздался какой-то глухой шум. Долго силился я понять, что это

такое. Наконец понял: это шумел примус. Это уже не лезло ни в какие ворота!

Вор, очевидно, кипятил чайник и собирался у нас завтракать.

Я спустился на площадку. Вдруг дверь широко распахнулась, и передо мной

оказался низкорослый толстый человек в сером костюме и желтых ботинках.

- Друг мой, - спросил он, - ты из этой, пятнадцатой квартиры?

- Да, - пробормотал я, - из этой.

- Так заходи, сделай милость. Я тебя через окошко еще полчаса тому

назад видел, а ты полез наверх и чего-то прячешься.

- Но я не думал, я не знал, зачем вы тут... поете?

- Понимаю! - воскликнул толстяк. - Ты, вероятно, думал, что я жулик, и

терпеливо выжидал, как развернется ход событий. Так знай же, что я не вор и

не разбойник, а родной брат Валентины, следовательно - твой дядя. А так как,

насколько мне известно, Валентина вышла замуж и твоего отца бросила, то,

следовательно, я твой бывший дядя. Это будет совершенно точно.

- Она уехала с мужем на Кавказ, - ответил я, - и вернется не скоро.

- Боги великие! - огорчился дядя. - Дорогая сестра уехала, так и не

дождавшись родного брата! Но она, я надеюсь, предупредила тебя о том, что я

приеду?


- Нет, она не предупредила, - ответил я, виновато оглядывая ободранную

мной и неприглядную нашу квартиру. - Когда она уезжала, она, должно быть,

растерялась, потому что разбила блюдце и в кастрюльку с кофе насыпала соли.

- Узнаю, узнаю беспечное созданье! - укоризненно качнул головой

толстяк. - Помню еще, как в далеком детстве она полила однажды кашу вместо

масла керосином. Съела и страдала, крошка, ужасно. Но скажи, друг мой,

почему это у вас в квартире как-то не того?.. Сарай - не сарай, а как бы

апартаменты уездного мелитопольского комиссара после веселого налета

махновцев?

- Это не после налета! - растерянно оправдывался я. - Это я сам все

посодрал и попрятал в ванную, чтобы не пришли и не обокрали воры.

- Похвально! - одобрил дядя. - Но почему же, в таком случае, парадную

дверь ты оставляешь открытой?

На мое счастье, в кухне закипел чайник, и неприятный этот разговор

оборвался.
Бывший мой дядя оказался человеком веселым, энергичным. За чаем он

приказал мне разобрать мой склад в ванной, а также сходить к дворничихе,

чтобы она перечистила посуду, вымыла пол и привела квартиру в порядок.

- Неприлично, - объяснил он. - Ко мне могут прийти люди, товарищи в

боях, друзья детства, - и вдруг такое безобразие!

После этого он спросил, есть ли у меня деньги. Похвалил за

бережливость, дал на расходы тридцатку и ушел до вечера побродить по Москве,

которую, как он говорил, не видел уже лет десять.

Я побежал к дворничихе и сказал ей насчет уборки.

- Дядечка приехал! - похвалился я. - Добрый! Теперь мне будет весело.

- И то лучше, - сказала дворничиха. - Виданное ли дело - оставлять

квартиру на несмышленого ребенка! Дите - оно дите и есть. Сейчас умное, а

отвернулся - смотришь, а оно еще совсем дурак.

- Это которые маленькие - дураки, - обиделся я. - А я уже не маленький.

- Э, милый! Бывает дурак маленький, бывает и большой. Моему Ваське

шестнадцатый. Раньше в таку пору женили, а он достал железу, набил серой,

хлопнул - да вот три недели в больнице отлежал. Хорошо еще, только лицо

ковырнуло, а глаза не вышибло. Да что я тебе говорю: ты, чай, про это дело

лучше моего знаешь!

Я что-то промычал и быстро исчез, потому что в Васькином деле была и

моей вины доля.

Ловко и охотно помогал я дворничихе убирать квартиру. К вечеру стало у

нас чисто, прохладно, уютно. Я постлал на стол новую скатерть с бахромой,

сбегал на угол, купил за рубль букет полевых цветов и поставил их в синюю

вазу.

Потом умылся, надел чистую рубаху и, чтобы скоротать до прихода дяди



время, сел писать новое письмо Валентине.

"Дорогая Валя! - писал я. - К нам приехал твой брат. Он очень веселый,

хороший и мне сразу понравился. Он рассказал мне, как ты в детстве нечаянно

полила кашу керосином. Я не удивляюсь, что ты ошиблась, но непонятно, как

это ты ее съела? Или у тебя был насморк?.."

Письмо осталось неоконченным, потому что позвонили и я кинулся в

прихожую. Вошел дядя и с ним еще кто-то.

- Зажги свет! Где выключатель? - командовал дядя. - Сюда, старик, сюда!

Не оступись... Здесь ящик... Дай-ка шляпу, я сам повешу... Сам, сам, для

друга все сам. Прошу пожаловать! Повернись-ка к свету. Ах, годы!.. Ах,

невозвратные годы!.. Но ты еще крепок. Да, да! Ты не качай головой... Ты еще

пошумишь, дуб... Пошумишь! Знакомься, Сергей! Это друг моей молодости!

Ученый. Старый партизан-чапаевец. Политкаторжанин. Много в жизни пострадал.

Но, как видишь, орел!.. Коршун!.. Экие глаза! Экие острые, проницательные

глаза! Огонь! Фонари! Прожекторы...

Только теперь, на свету, я как следует разглядел дядиного знаменитого

товарища. Если по правде сказать, то могучий дуб он мне не напоминал. Орла

тоже. Это дядя в порыве добрых чувств перехватил, пожалуй, лишку.

У него была квадратная плешивая голова, на макушке лежал толстый,

вероятно полученный в боях шрам. Лицо его было покорябано оспой, а опущенные

кончики толстых губ делали лицо его унылым и даже плаксивым.

Он был одет в зеленую диагоналевую гимнастерку, на которой поблескивал

орден Трудового Красного Знамени.

Дядя оглядел прибранную квартиру, похвалил за расторопность, и тут взор

его упал на мое неоконченное письмо к Валентине.

Он пододвинул письмо к себе и стал читать...

Даже издали видно мне было, как неподдельное возмущение отразилось на

его покрасневшем лице. Сначала он что-то промычал, потом топнул ногой,

скомкал письмо и бросил его в пепельницу.

- Позор! - тяжело дыша, сказал он, оборачиваясь к своему заслуженному

другу. - Смотри на него, старик Яков!

И дядя резко ткнул пальцем в мою сторону, а я обмер.

- Смотри, Яков, на этого человека - беспечного, нерадивого и

легкомысленного. Он пишет письмо к мачехе. Ну, пусть, наконец (от этого дело

не меняется), он пишет письмо к своей бывшей мачехе. Он сообщает ей

радостную весть о приезде ее родного брата. И как же он ей об этом сообщает?

Он пишет слово "рассказ" через одно "с" и перед словом "что" запятых не

ставит. И это наша молодежь! Наше светлое будущее! За это ли (не говорю о

себе, а спрашиваю тебя, старик Яков!) боролся ты и страдал? Звенел кандалами

и взвивал чапаевскую саблю! А когда было нужно, то шел, не содрогаясь, на

эшафот... Отвечай же! Скажи ему в глаза и прямо.

Взволнованный, дядя устало опустился на стул, а старик Яков сурово

покачал плешивой головой.

Нет! Не за это он звенел кандалами, взвивал саблю и шел на эшафот. Нет,

не за это!

- Брось в печку! - с отвращением сказал дядя, показывая мне на

скомканную бумагу. - Или нет, дай я сожгу сам.

Он чиркнул спичкой, бумага вспыхнула и оставила на пепельнице щепотку

золы, которую дядя тотчас же выкинул на ветер, за форточку.

Подавленный и пристыженный, я возился на кухне у примуса, утешая себя

тем, что круто же, вероятно, приходится дядиным сыновьям и дочерям, если

даже из-за одной какой-то несчастной ошибки он способен поднять такую бурю.

"Не вздумал бы он проэкзаменовать меня по географии, - опасливо подумал

я. - Что-то тогда со мной будет!"

Однако дядя мой, очевидно, был вспыльчив, но отходчив. За чаем он со

мной шутил, расспрашивал об отце и Валентине и наконец послал спать.

Я уже засыпал, когда кто-то тихонько вошел в мою комнату и начал шарить

по стене, отыскивая выключатель.

- Кто это? - сквозь сон спросил я. - Это вы, дядя?

- Я. Послушай, дружок, у вас нет ли немного нашатырного спирту?

- Посмотрите в той комнате, у Валентины на полочке. Там йод, касторка и

всякие лекарства. А что? Разве кому-нибудь плохо?

- Да старику не по себе. Пострадал старик, помучился. Ну, спи крепко.

Дядя плотно закрыл за собой дверь.

Через толстую стену голосов их слышно не было. Но вскоре через щель под

дверью ко мне дополз какой-то въедливый, приторный запах. Пахло не то

бензином, не то эфиром, не то еще какой-то дрянью, из чего я заключил, что

дядя какое-нибудь лекарство нечаянно пролил.


Прошла неделя. Днем дяди дома не было. К вечеру он возвращался вместе

со стариком Яковом, и по большей части тот оставался у нас ночевать.

Однажды утром я сидел в ванной комнате и терпеливо заряжал кассеты для

только что выкупленного фотоаппарата.

Тут кто-то позвонил дяде по телефону, и, чем-то встревоженный, он

заторопил старика Якова. Я закричал через дверь, чтобы они погодили уходить

еще минуточку, потому что дядя еще не видал моего фотоаппарата и мне

хотелось сейчас же снять обоих друзей, поразив их своим в этом деле

искусством. Однако дяде было, как видно, не до меня. Хлопнула дверь. Они

вышли.


Минуту спустя я выскочил из ванной и, раздосадованный, щурясь на

солнце, заглянул в окно.

Дядя и старик Яков только что вышли за ворота и свернули направо.

Тогда я схватил фотоаппарат и помчался вслед за ними.

"Хорошо, теперь будет еще интересней! Где-либо на перекрестке я забегу

сбоку или дождусь, пока они остановятся покупать папиросы. Тогда - хлоп! - и

готово.

Когда же они вернутся к вечеру, то на столе уже будет стоять их готовая



фотография. Под стеклом, в рамке и с надписью: "Дорогому дядечке от

такого-то..." Удивление, думал я, и радость будут безмерны.

Долго ловчился я поймать дядю в фокус. Но то его заслоняли, то меня

толкали прохожие или пугали трамваи и автобусы.

Наконец-то, на мое счастье, дядя и старик Яков свернули к маленькому

скверу возле какой-то церквушки. Сели на скамью и закурили.

Быстро примостился я меж двумя фанерными киосками на пустых ящиках.

Поставил выдержку в одну двадцать пятую. Щелк! Готово! Было самое время,

потому что секундой позже чья-то широкая спина заслонила от меня дядю и

Якова.


На всякий случай я переменил кассету, снова нацелился. Вот дядя и

старик Яков встали. Приготовиться! Щелк!

Но рука дрогнула, и второй снимок, вероятно, был испорчен, потому что

сутулый, широкоплечий человек повернулся, и я удивился, узнав в нем того

самого артиста и брата Шаляпина, с которым познакомил меня Юрка и который

угощал меня в Сокольниках пивом.

В другое время я бы, вероятно, над таким странным совпадением

задумался, но сейчас мне было некогда. И, вскочив на трамвай, я покатил

домой, чтобы успеть приготовить к вечеру неожиданный подарок.

В ванной я нечаянно разбил красную лампочку. Тогда, чтобы не

перепутать, я сунул обе кассеты со снимками в ящик Валентины и побежал за

новой лампой в магазин. Но когда я вернулся, то дядя был уже дома.

Он строго подозвал меня к себе.

В одной руке он держал сломанное кольцо от ключа, другой он показывал

мне на торчавший из ящика железный обломок.

- Послушай, друг мой, - спросил он в упор. - Я нашел эту штучку на

подоконнике, а так как я уже разорвал себе брюки об этот торчок из ящика, то

я задумался. Приложил это кольцо сюда. И что же выходит?..

Все рухнуло! Я начал было что-то объяснять, бормотать, оправдываться -

сбился, спутался и наконец, заливаясь слезами, рассказал дяде всю правду.

Дядя был мрачен. Он долго ходил по комнате, насвистывая песню: "Из-за

леса, из-за гор ехал дедушка Егор".

Наконец он высморкался, откашлялся и сел на подоконник.

- Время! - грустно сказал дядя. - Тяжкие разочарования! Прыжки и

гримасы! Другой бы на моем месте тотчас же сообщил об этом в милицию. Тебя

бы, мошенника, забрали, арестовали и отослали в колонию. И сестра Валентина,

которая теперь тебе даже не мачеха, с ужасом, конечно, отвернулась бы от

такого пройдохи. Но я добр! Я вижу, что ты раскаиваешься, что ты глуп, и я

тебя не выдам. Жаль, что нет бога и тебе, дубина, некого благодарить за то,

что у тебя, на счастье, такой добрый дядя.

Несмотря на то, что дядя ругал меня и мошенником и дубиной, я сквозь

слезы горячо поблагодарил дорогого дядечку и поклялся, что буду слушаться

его и любить до самой смерти. Я хотел обнять его, но он оттолкнул меня и

выволок из соседней комнаты старика Якова, который там брился.

- Нет, ты послушай, старик Яков! - гремел дядя, сверкая своими

круглыми, как у кота, глазами. - Какова пошла наша молодежь! - Тут он дернул

меня за рукав. - Погляди, мошенник, на зеленую диагоналевую куртку этого, не

скажу - старого, но уже постаревшего в боях человека! И что же ты на ней

видишь?.. Ага, ты замигал глазами! Ты содрогаешься! Потому что на этой

диагоналевой гимнастерке сверкает орден Трудового Знамени. Скажи ему, Яков,

в глаза, прямо: думал ли ты во мраке тюремных подвалов или под грохот

канонад, а также на холмах и равнинах мировой битвы, что ты сражаешься за

то, чтобы такие молодцы лазили по запертым ящикам и продавали старьевщикам

чужие горжетки?

Старик Яков стоял с намыленной, недобритой щекой и сурово качал

головой. Нет, нет! Ни в тюрьмах, ни на холмах, ни на равнинах он об этом

совсем не думал.

Раздался звонок, просунулся в дверь дворник Николай и протянул дяде

листки для прописки.

- Иди и помни! - отпустил меня дядя. - Рука твоя, я вижу, дрожит,

старик Яков, и ты можешь порезать себе щеку. Я знаю, что тебе тяжело, что ты

идеалист и романтик. Идем в ту комнату, и я тебя сам добрею.

Долго они о чем-то там совещались. Наконец дядя вышел и сказал мне, что

сегодня вечером они со стариком Яковом уезжают, потому что до конца отпуска

хотят пошататься по свету и посмотреть, как теперь живет и чем дышит родной

край.


Тут дядя остановился, сурово посмотрел на меня и добавил, что сердце

его неспокойно после всего, что случилось.

- За тобою нужен острый глаз, - сказал дядя. - И тебя сдержать может

только рука властная и крепкая. Ты поедешь со мною, будешь делать все, что

тебе прикажут. Но смотри, если ты хоть раз попробуешь идти мне наперекор, я

вышвырну тебя на первой же остановке, и пусть дикие птицы кружат над твоей

беспутной головой!

Ноги мои задрожали, язык онемел, и я дико взвыл от безмерного и

неожиданного счастья.

"Какие птицы? Кто вышвырнет? - думал я. - Это добрый-то дядечка

вышвырнет! А слушаться я его буду так... что прикажи он мне сейчас вылезть

через печную трубу на крышу, и я, не задумавшись, полез бы с радостью".

Дядя велел мне быть к вечеру готовым и сейчас же вместе с Яковом ушел.

Я стал собираться. Достал белье, полотенце, мыло и осмотрел свою

верхнюю одежду.

Брюки у меня были потертые, в масляных пятнах, и я долго возился на

кухне, отчищая их бензином. Рубашку я взял серую. Она была мне мала, но зато

в пути не пачкалась. Каблук у одного ботинка был стоптан, и, чтобы

подровнять, я сдернул клещами каблук у другого, потом гвозди забил молотком

и почистил ботинки ваксой.

Беда моя - это была кепка. Кепку, как известно, у мальчишек редко

найдешь новую. Кепку закидывают на заборы, на крыши, бьют ею в спорах оземь.

Кроме того, она часто заменяет футбольный мяч. В моей же кепке была дыра,

которую я прожег у костра на ученической маевке. Если бы еще оставалась

подкладка, то ее можно было бы замазать чернилами. Но подкладки не было, а

мазать чернилами свой затылок мне, конечно, не хотелось.

Тогда я решил, что днем буду кепку держать в руках, будто бы мне все

время жарко, а вечером сойдет и с дырой.

И только что я закончил свои приготовления, как вернулись дядя и Яков.

Они принесли новенький чемодан, какие-то свертки и черный кожаный портфель,

который дядя тотчас же бросил на пол и стал легонько топтать ногами.

От меня пахло скипидаром, ваксой, бензином. Я стоял, разинув рот, и мне

начинало казаться, что дядя мой немного спятил. Но вот он поднял портфель,

улыбнулся, потянул носом, глянул и сразу же оценил мои старания.

- Хвалю, - сказал он. - Люблю аккуратность, хотя от тебя и несет, как

от керосиновой лавки. Теперь же сними все эти балахоны, ибо в них ты мне

напоминаешь церковного певчего, и надень вот это.

И он протянул мне сверток. В нем были короткие, до колен, защитного

цвета штаны, такая же щеголеватая курточка с множеством карманов и

карманчиков, желтые сандалии, пионерский галстук с блестящей пряжкой, косая,

как у летчика, пилотка и небольшой кожаный рюкзак.

Дрожащими руками я схватил все это добро в охапку и умчался

переодеваться. И когда я вышел, то дядя всплеснул руками.

- Чкалов! - воскликнул он. - Молоков! Владимир Коккинаки!.. Орденов

только не хватает - одного, двух, дюжины! Ты посмотри, старик Яков, какова

растет наша молодежь! Эх, эх, далеко полетят орлята! Ты не грусти, старик

Яков! Видно, капля и твоей крови пролилась недаром.

Вскоре мы собрались. Ключ от квартиры я отнес управдому, котенка отдал

дворничихе.

Попрощался с дворником, дядей Николаем, и водопроводчиком Микешкиным,

который, хлопая добрыми осовелыми глазами, сунул мне в руку горсть

подсолнухов.

У ворот я остановился. Вот он, наш двор. Вот уже зажгли знакомый фонарь

возле шахты Метростроя, тот, что озаряет по ночам наши комнаты. А вон

высоко, рядом с трубой, три окошка нашей квартиры, и на пыльных стеклах

прежней отцовской комнаты, где подолгу когда-то играли мы с Ниной,

отражается луч заходящего солнца. Прощайте! Все равно там теперь пусто и

никого нет.


Второпях я забыл у Валентины в ящике две израсходованные мною кассеты,

но это меня огорчило сейчас мало.

Мы вышли на площадь. Здесь дядя пошел к стоянке такси и о чем-то долго

там торговался с шофером.

Наконец он подозвал нас. Мы сели и поехали.

Я был уверен, что едем мы только до какого-либо вокзала. Но вот давно

уже выехали мы на окраину, промчались под мостом Окружной железной дороги.

Один за другим замелькали дачные поселки, потом и они остались позади. А

машина все мчалась и мчалась и везла нас куда-то очень далеко.

Через девяносто километров, в город Серпухов, что лежит по Курской

дороге, мы приехали уже ночью.

В потемках добрались мы до небольшого, окруженного садами домика, на

крыше которого шныряли и мяукали кошки.

Я не заметил, чтобы приезду нашему были рады, хотя дядя говорил, что

здесь живет его задушевный товарищ.

Впрочем, ничего удивительного в том не было.

Уехал так же года четыре тому назад с нашего двора мой приятель Васька

Быков. А встретились мы с ним недавно... То да се - вот и все! Похвалились

один перед другим перочинными ножами. У меня - кривой, с шилом, у него -

прямой, со штопором. Съели по ириске да и разошлись восвояси.

Не всякая, видно, и дружба навеки!
В Серпухове мы прожили двое суток, и я удивлялся, что дядя, который так

хотел посмотреть родной край, из садика, что возле дома, никуда не выходил.

Несколько раз я бегал за газетами, остальное время валялся на траве и

читал старую "Ниву". Мелькали передо мной портреты царей, императоров,

русских и не русских генералов. Какие-то проворные палачи кривыми короткими

саблями рубили головы пленным китайцам. А те, как будто бы так и нужно было,

притихли, стоя на коленях. И не видать, чтобы кто-нибудь из них рванулся,

что-нибудь палачам крикнул или хотя бы плюнул.

Я пошел поговорить об этом с дядей. Дядя читал только что полученную от

почтальона телеграмму и был доволен. Он отобрал у меня затрепанную "Ниву" и

сказал мне, что я еще молод и должен думать о жизни, а не о смерти. Кроме

того, от таких картинок ночью может привязаться плохой сон.

Я рассмеялся и спросил, скоро ли мы куда-нибудь дальше поедем.

- Скоро, - ответил дядя. - Через час поедем на вокзал.

Он протянул руку за гитарой, лукаво глянул на меня и, ударив по

струнам, спел такую песню:


Скоро спустится ночь благодатная,

Над землей загорится луна.

И под нею заснет необъятная

Превосходная наша страна.

Спят все люди с улыбкой умильною,

Одеялом покрывшись своим.

Только мы лишь, дорогою пыльною

До рассвета шагая, не спим.


- Трам-там-там! - Он закрыл ладонью струны и, довольный, рассмеялся. -

Что, хороша песня? То-то! А кто сочинил? Пушкин? Шекспир? Анна Каренина?

Дудки! Это я сам сочинил. А ты, брат, думал, что у тебя дядя всю жизнь

только саблей махал да звенел шпорами. Нет, ты попробуй-ка сочини! Это тебе

не то что к мачехе в ящик за деньгами лазить. Что же ты отвернулся? Я тебе

любя говорю. Если бы я тебя не любил, то ты давно бы уже сидел в исправдоме.

А ты сидишь вот где: кругом аромат, природа. Вон старик Яков из окна

высунулся, в голубую даль смотрит. В руке у него, кажется, цветок. Роза! Ах,

мечтатель! Вечно юный старик-мечтатель!

- Он не в голубую даль, - хмуро ответил я. - У него намылены щеки, в

руках помазок, и он, кажется, уронил за окно стакан со своими вставными

зубами.


- Бог мой, какое несчастье! - воскликнул дядя. - Так беги же скорей,

бессердечный осел, к нему на помощь, да скажи ему заодно, чтобы он

поторапливался.
Через час мы уже были на вокзале. Дядя был весел и заботлив. Он

осторожно поддерживал своего друга, когда тот поднимался по каменным

ступенькам, и громко советовал:

- Не торопись, старик Яков! Сердце у тебя чудесное, но сердце у тебя

больное. Да, да! Что там ни говори - старые раны сказываются, а жизнь

беспощадна. Вон столик. Все занято. Погоди немного, старина, дай осмотреться

- вероятно, кто-нибудь захочет уступить место старому ветерану.

Чернокосая девушка взяла сверток и встала. Молодой лейтенант зашуршал

газетой и подвинулся. Проворный официант подставил дяде второй стул, а я сел

на вещи. Вскоре подошел носильщик и сказал, что мягких нет ни одного места.

Дядю это нисколько не огорчило, и он велел брать жесткие.

Задрожали стекла, подкатил поезд. Мы вышли на платформу. И здесь, в

сутолоке, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо артиста из Сокольников.

Человек этот был теперь в пенсне, в мягкой шляпе, на плечи его был накинут

серый плащ; он что-то спросил у дяди, по-видимому, где буфет, и,

поблагодарив, скрылся в толпе. Только что мы уселись, как звонок, гудок - и

поезд тронулся.

Пока я торчал у окошка, раздумывая о странных совпадениях в

человеческой жизни, дядя успел побывать в вагоне-ресторане. Вернувшись, он

принес оттуда большой апельсин и подал его старику Якову, который сидел,

уронив на столик голову.

- Съешь, Яков! - предложил дядя. - Но что с тобой? Ты, я вижу, бледен.

Тебе нездоровится?

- Пройдет! - сморщив лицо, простонал Яков. - Конечно, трясет, толкает,

но я потерплю!

- Он потерпит! - возмущенно вскричал дядя. - Он, который всю жизнь

терпел такое, что иному не перетерпеть и за три жизни! Нет, нет! Этого не

будет. Я позову сейчас начальника поезда, и если он человек с сердцем, то

мягкое место он тебе устроит.

- Сели бы к окошку да на голову что-нибудь мокрое положили. Вот

салфетка, вода холодная, - предложила сидевшая напротив старушка. - А вы бы,

молодой человек, потише курили, - обратилась она к лежавшему на верхней

полке парню. - От вашего табачища и здорового легко вытошнить может.

Круглолицый парень нахмурился, заглянул вниз, но, увидав пожилого

человеке о орденом, смутился и папироску выбросил.

- Благодарю вас, благородная старушка, - сказал дядя. - Не знаю, сидели

ли ваши мужья и братья по тюрьмам и каторгам, но сердце у вас отзывчивое.

Эй, товарищ проводник! Попросите ко мне начальника поезда да откройте

сначала это окно, которое, как мне кажется, приколочено к стенке

семидюймовыми гвоздями.

- Ты мети, голова, потише! - укорил проводника бородатый дядька. -

Видишь, у человека душа пыли не принимает.

Вскоре все наши соседи прониклись сочувствием к старику Якову и, выйдя

в коридор, негромко разговаривали о том, что вот-де человек в свое время

пострадал за народ, а теперь болеет и мучится. Я же, по правде сказать,

испугался, как бы старик Яков не умер, потому что я не знал, что же мы тогда

будем делать.

Я вышел в коридор и сказал об этом дяде.

- Упаси бог! - пробормотала старушка. - Или уж правда плох очень?

- Что там такое? - спросила проходившая по коридору тетка.

- Да вон в том купе человек, слышь, помирает, - охотно объяснил ей

бородатый. - Вот так, живешь-живешь, а где помрешь - неизвестно.

- Высадить бы надо, - осторожно посоветовали из-за соседней двери. -

Дать на станцию телеграмму, пусть подождут санитары с носилками. Хорошее ли

дело: в вагоне покойник! У нас тут женщины, дети.

- Где покойник? У кого покойник?

Разговор принял неожиданный и неприятный оборот. Дядя ткнул меня

кулаком в спину и, громко рассмеявшись, подошел к лежавшему на лавке старику

Якову.

- Ха-ха! Он помрет! Слышь ли, старик Яков? - дергая его за пятку,



спросил дядя. - Они говорят, что ты помираешь. Нет, нет! Дуб еще крепок. Его

не сломали ни тюрьма, ни казематы. Не сломит и легкий сердечный припадок,

результат тряски и плохой вентиляции. Эге! Вон он и поднимается. Вон он и

улыбнулся. Ну, смотрите. Разве же это судорожная усмешка умирающего? Нет!

Это улыбка бодрой и еще полнокровной жизни. Ага, вот идет начальник поезда!

Конечно, говорю я, он еще улыбается. Но при его измученном борьбой организме

подобные улыбки в тряском вагоне вряд ли естественны и уместны.

Начальник поезда, узнав, в чем дело, ответил:

- Я вижу, что старику партизану-орденоносцу действительно неудобно. Но,

на ваше счастье, сейчас в Серпухове из пятого купе мягкого вагона не то

раньше времени сошел, не то отстал пассажир. Дайте проводнику денег на

доплату, и я скажу, чтобы он купил на стоянке билет вне очереди.

Начальник поезда откланялся и ушел.

Все остались им очень довольны. Все хвалили вежливого и внимательного

начальника. Говорили, что вот-де какой еще молодой, а как себя хорошо

держит. А давно ли попадались такие, что он с тобой и разговаривать не

хочет, а не то чтобы человеку помочь или хотя бы войти в положение.
Хорошо, когда все хорошо. Люди становятся добрыми, общительными. Они

одалживают друг другу чайник, ножик, соли. Берут прочесть чужие журналы,

газеты и расспрашивают, кто куда и откуда едет, что и почем там стоит. А

также рассказывают разные случаи из своей и из чужой жизни.

Старик Яков совсем оправился. Он выпил чаю, съел колбасы и две булки.

Тогда соседи попросили его, чтобы и он рассказал им что-нибудь из

своей, очевидно, богатой приключениями жизни...

Отказать в такой просьбе людям, которые столь участливо отнеслись к

нему, было неудобно, и старик Яков вопросительно посмотрел на дядю.

- Нет, нет, он не расскажет, - громко объяснил дядя. - Он слишком

скромен. Да, да! Ты скромен, друг Яков. И ты не сердись, если я тебе

напомню, как только из-за этой проклятой скромности ты отказался занять пост

замнаркома одной небольшой автономной республики. Сам нарком, товарищ

Гули-Поджидаев, как всем известно, недавно умер. И, конечно, ты, а не

кто-либо иной, управлял бы сейчас делами этого небольшого, но симпатичного

народа!


- Послушайте! Вы ведь шутите? - смущаясь, спросил с верхней полки

круглолицый паренек. - Так же не бывает.

- Бывает всяко, - задорно ответил дядя и продолжал свой рассказ: - Но

скромность, увы, не всегда добродетель. Наши дела, наши поступки принадлежат

часто истории и должны, так сказать, вдохновлять нашу счастливую, но, увы,

беспечную молодежь. И если не расскажет он, то за него расскажу я.

Тут дядя обвел взглядом всех присутствующих и спросил, не сидел ли

кто-нибудь в прежние или хотя бы в теперешние времена в центральной

харьковской тюрьме.

Нет, нет! Оказалось, что ни в прежние, ни в теперешние не сидел никто.

- Ну, тогда вы не знаете, что такое харьковская тюрьма, - начал свой

рассказ дядя.

Мрачной серой громадой стояла она на высоком холме так называемой

Прохладной, или, виноват, Холодной горы, вокруг которой раскинулись

придавленные пятой самодержавия низенькие домики робких обывателей. Тоскливо

было сидеть узнику в угрюмой общей камере номер двадцать семь. Из окна была

видна дорога, по которой катили грузовики, шли на работу служащие. И

торговки-спекулянтки с веселым гоготом тащили на рынок корзины с фруктами и

лотки жареных пирожков с мясом, с рисом и с капустой. Узник же получал, как

вы сами понимаете, всего шестьсот граммов, то есть полтора фунта. Кроме

того, он жаждал свободы.

"Даешь свободу! - громко тогда воскликнул про себя узник. - Довольно

мне греметь кандалами и чахнуть в неволе, дожидаясь маловероятной амнистии

по поводу какой-либо годовщины, точнее сказать - императорской свадьбы,

рождения или коронации!" И в тот же вечер по пути с дровозаготовок узник

оттолкнул конвоира и, как пантера, ринулся в лес, преследуемый зловещим

свистом пуль.

Но судьба наконец улыбнулась страдальцу. Ночь он провел под стогом

сена. А наутро услышал шум трактора и увидел работающих в поле крестьян. А

так как узник ходил еще в своем и был одет весьма прилично, то он выдал себя

за ответственного работника, приехавшего на посевную.

Он спросил, как дела. Дал кое-какие указания. Выпил молока, потребовал

лошадей до станции и скрылся, как вы уже догадываетесь, продолжать свое

опасное дело на благо народа, страждущего под мрачным игом проклятого

царизма...

Слушатели расхохотались и, гремя посудой, кинулись к выходу, потому что

поезд затормозил перед станцией, богатой дешевым молоком и курами.

- Но послушайте, вы все шутите, - обиженно заметил сверху круглолицый

паренек. - Ведь ничего этого вовсе так не бывает.

- Да, я шучу, молодой человек, - вытирая платком лоб, хладнокровно

ответил дядя. - Шутка украшает жизнь. А иначе жизнь легка только тупицам да

лежебокам. Ге! Так ли я говорю, юноша? - хлопнул он меня по плечу. - А вон,

насколько я вижу, идет и проводник с билетом.

Дядя остался караулить вещи, а я взял нетяжелый чемодан и пошел

провожать в мягкий вагон старика Якова, который нес с собой завернутый в

наволочку портфель, полотенце, апельсин и газету.


В купе было всего два места. Внизу, у окна справа, сидел пожилой

человек, на столике перед ним лежала книга, за спиной его стояла полевая

кожаная сумка, а рядом на диване валялась подушка.

Он искоса взглянул на нас, когда мы скрипнули дверью. Но, увидев, что в

купе входит не какой-нибудь шалопай, а почтенный старик с орденом, он учтиво

ответил на поклон и подушку отодвинул. Верхнее место, то самое, на которое

опоздал какой-то пассажир, было свободно. Но сразу лезть спать старик Яков

не захотел, а надел очки и взялся за газету.

Однако я хорошо видел, что он не читает, а исподлобья, но зорко смотрит

в сторону пассажира.

Я помялся и пожелал старику Якову спокойной ночи.

Тогда он легонько охнул и тихим злым голосом попросил меня передать

дяде, чтобы тот вместо негодной, черной, прислал обыкновенную походную

грелку, наполненную водой до половины. Я удивился и хотел переспросить, но

вместо ответа старик Яков молча показал мне кулак. Обиженный и слегка

напуганный, я вернулся и передал дяде эту просьбу.

Дядя насупился, негромко кого-то выругал, полез к себе в сумку, достал

небольшой сверток и тотчас же вышел, должно быть к проводнику за водой.

Вскоре он вызвал меня на площадку. Взгляд его был строг, а круглые глаза

прищурены.

- Возьми, - сказал он, протягивая мне серую холщовую сумочку, затянутую

сверху резиновым шнуром. - Возьми эту грелку и отнеси. Понял? - Он сжал мне

руку. - Понял? - повторил дядя. - Иди и помни, о чем мы с тобой перед

отъездом говорили.

Голос у дяди был тих и строг, говорил он теперь коротко, без всяких

смешков и прибауток. Рука моя дрожала. Дядя заметил это, потрепал меня за

подбородок и легонько подтолкнул.

- Иди, - сказал он, - делай, как тебе приказано, и тогда все будет

хорошо.

Я пошел. По пути я прощупал сумочку: внутри нее что-то скрипнуло и



зашуршало; грелка была холодная, по-видимому, кожаная, и вместо воды набита

бумагой.


Я постучался и вошел в купе. Незнакомый пассажир сидел у столика, низко

склонившись над книгой. Старик Яков читал, откинувшись почти к самой стенке.

Он схватил грелку, легонько застонал, положил ее себе на живот и закрыл

полами пиджака.

Я вышел и в тамбуре остановился. Окно было распахнуто. Ни луны, ни

звезд не было. Ветер бил мне в горячее лицо. Вагон дрожал, и резко, как

выстрелы, стучала снаружи какая-то железка. "Куда это мы мчимся? - глотая

воздух, подумал я. - Рита-та-та! Трата-та! Поехали! Эх, поехали! Эх,

кажется, далеко поехали!"

- Ну? - спросил, встречая меня, дядя.

- Все сделано, - тихо ответил я.

- Хорошо. Садись, отдохни. Хочешь есть - вон на столе колбаса, булка,

яблоки.

От колбасы я отказался, яблоко взял и съел сразу.



- Вы бы мальчика спать уложили, - посоветовала старушка. - Мальчонка за

день намотался. Глаза, я смотрю, красные.

- Ну, что за красные! - ответил ей дядя. - Это просто так: пыль, тени.

Вот скоро будет станция, и он перейдет ночевать к старику Якову. Старик без

присмотра - дитя: то ему воды, то грелку. А с начальником поезда я уже

договорился.

- С умным человеком отчего не договориться, - вздохнула старушка. - А у

меня сын Володька, бывало, говорит, говорит. Эх, говорит, мама, никак мы с

тобой не договоримся!.. Так самовольно на Камчатку и уехал. Теперь там,

шалопай, капитаном, что ли.

Старушка улыбнулась и стала раскладывать постель, а я подозрительно

посмотрел на дядю: что это еще затевается? В какой вагон? Какие грелки?

Мимо нашего купе то и дело проходили в ресторан люди. Вагон покачивало,

все пошатывались и хватались за стены.

Я сел в уголок, пригрелся и задумался. Как странно! Давно ли все было

не так! Били часы. Кричал радиоприемник. Наступало утро. Шумела школа,

гудела улица, и гремел барабан. Четвертый наш отряд выбегал на площадку

строиться. И уж непременно кто-то там кричит и дразнит:


Сергей-барабанщик,

Солдатский обманщик,

Что ты бьешь в барабан?

Еще спит капитан.


"Но! Но! - говорю я. - Не подходи ближе, а то пробью по спине зорю

палками".

Ту-у! - взревел вдруг паровоз. Вагон рвануло так, что я едва не

свалился с лавки; жестяной чайник слетел на пол, заскрежетали тормоза, и

пассажиры в страхе бросились к окнам.

Вскочил в купе встревоженный дядя. С фонарями в руках проводники

кинулись к площадкам.

Паровоз беспрерывно гудел. Стоп! Стали. Сквозь окна не видно было ни

огонька, ни звездочки. И было непонятно, стоим ли мы в лесу или в поле.

Все толпились и спрашивали друг друга: что случилось? Не задавило ли

кого? Не выбросился ли кто из поезда? Не мчится ли на нас встречный? Но вот

паровоз опять загудел, что-то защелкало, зашипело, и мы тихо тронулись.

- Успокойтесь, граждане! - унылым голосом закричал проводник. - Это

какой-нибудь пьяный шел из ресторана, да и рванул тормоз. Эх, люди, люди!

- Напьются и безобразят! - вздохнул дядя. - Сходи, Сергей, к старику

Якову. Старик больной, нервный. Да узнай заодно, не переменить ли ему воду в

грелке.

Я сурово взглянул на него: не ври, дядя! И молча пошел.



И вдруг по пути я вспомнил то знакомое лицо артиста, что мелькнуло

передо мной на платформе в Серпухове. Отчего-то мне стало не по себе.

Я постучался в дверь пятого купе. Откинувшись спиной почти совсем к

стенке, старик Яков лежал, полузакрыв глаза. На полу валялись спички,

окурки, и повсюду пахло валерьянкой. Очевидно, и мягкий вагон тряхнуло

здорово.


Я спросил у старика Якова, как он себя чувствует и не пора ли

переменить грелку.

- Пора! Давно пора! - сердито сказал он, раскрыл полы пиджака и передал

мне холщовый мешочек.

- Мальчик! - не отрывая глаз от книги, попросил меня пассажир. - Будешь

проходить, скажи проводнику, чтобы он пришел прибраться.

- Да, да! - болезненным голосом подтвердил Яков. - Попроси, милый!

"Милый"? Хорош "милый"! Он так вцепился в мою руку и так угрожающе

замотал плешивой головой, что можно было подумать, будто с ним вот-вот

случится припадок. Я выскочил в коридор и остановился. Что это все такое?

Что означают эти выпученные глаза и перекошенные губы? А я вот возьму крикну

проводника да еще передам ему и эту сумку!

Проводник как раз шел в вагон и остановился, вытирая тряпкой стекла.

"Сказать или не сказать"?

- Молодой человек, - спросил вдруг проводник, - что вы здесь все время

ходите? У вас билет в жестком, а здесь мягкий.

- Да, - пробормотал я, - но мне же нужно... и они меня посылают.

- Я не знаю, что вам нужно, - перебил меня проводник, - а мне нужно,

чтобы в мои купе посторонние пассажиры не ходили. Что это вы взад-вперед

носите?


"Поздно! - испугался я. - Теперь уже говорить поздно... Смотри,

берегись, осторожней!.."

- Да, - вздрагивающим голосом ответил я, - но в пятом купе у меня

больной дядя, и ему нужно менять воду в грелке.

- Так давайте мне сюда эту грелку, - протянул руку проводник, - для

больного старика я и сам это сделаю.

- Но ему уже больше не нужно, - пряча холщовую сумку за спину, в страхе

ответил я. - У него уже совсем прошло!

- Ну, не нужно, так и не нужно! - опять принимаясь вытирать стекла,

проворчал проводник. - А ходить вы сюда больше не ходите. Мне бы не жалко,

но за это и нас контролеры греют.

Потный и красный, проскочил я на площадку своего вагона. Дядя вырвал у

меня сумку, сунул в нее руку и, даже не глядя, понял, что все было так, как

ему надо.

- Молодец! - тихо похвалил меня он. - Талант! Капабланка!

И странно! То ли давно уж меня никто не хвалил, но я вдруг обрадовался

этой похвале. В одно мгновение решил я, что все пустяки: и мои недавние

размышления и подозрения, и что я на самом деле молодец, отважный,

находчивый, ловкий.

Я торопливо рассказал дяде, как было дело, что сказал мне пассажир, как

мигнул мне старик Яков и как увернулся я от подозрительного проводника.

- Герой! - с восхищением сказал дядя. - Геркулес! Гений! - Он посмотрел

на часы. - Идем, через пять минут станция.

- И тогда что?

- И тогда все! Иди забирай вещи.

Поезд уже гудел; застучали стрелочные крестовины. Проводник с фонарем

пошел налево, к выходу. Мы взяли сумки. Изо всего купе не спала только одна

старушка. Дядя пожелал ей счастливого пути. Мы вышли в коридор и прошли к

площадке. Здесь дядя вынул из кармана ключ, открыл дверь, мы соскочили на

противоположную от вокзала сторону и, смешавшись с людьми, пошли вдоль

состава.

У кого-то дядя спросил, где уборная. Нам показали на самом конце

перрона маленькую грязноватую каменушку, Мы подошли к ней и остановились.

Через минуту туда же, без шляпы и без чемодана, подбежал совершенно

здоровехонький старик Яков.

Здесь друзья обнялись, как будто не видались полгода. Поезд свистнул и

умчался. А мы заторопились прочь с вокзала, потому что с первой же остановки

могла прийти розыскная телеграмма. А мой дядя и его знаменитый друг, как я

тогда подумал, были, вероятно, отъявленные мошенники.
Много ли добра было в желтой сумке, которую старик Яков подменил у

пассажира во время переполоха с внезапной остановкой поезда (тормоз рванул,

конечно, дядя), - этого мне они не сказали. Но помню я, что на следующее

утро лица их были совсем не веселы. Помню я, как на зеленом пустыре за

какой-то станцией был между дядей и стариком Яковом крупный спор. О чем? Не

знаю.


Потом хмуро и молча сидели они, что-то обдумывая, в маленькой чайной.

Потом понял я, что старые друзья эти снова помирились. Долго и оживленно

разговаривали и все поглядывали в мою сторону, из чего я понял, что разговор

у них идет обо мне.

Наконец они подозвали меня. Стал меня дядя вдруг хвалить и сказал мне,

что я должен быть спокоен и тверд, потому что счастье мое лежит уже не за

горами.

Слушать все это было очень радостно, если бы не смутное подозрение, что



дела наши странные еще не окончены.
Но вдруг, где-то на станции Липецк, к огромной моей радости,

распрощался и отстал от нас старик Яков.

И тут я вздохнул свободно, уснул крепко, а проснулся в купе вагона уже

тогда, когда ярким теплым утром мы подъезжали к какому-то невиданно

прекрасному, городу.

С грохотом мчались мы по высокому железному мосту. Широкая лазурная

река, по которой плыли большие белые и голубые пароходы, протекала под нами.

Пахло смолой, рыбой и водорослями. Кричали белогрудые серые чайки - птицы,

которых я видел первый раз в жизни.

Высокий цветущий берег крутым обрывом спускался к реке. И он шумел

листвой, до того зеленой и сочной, что, казалось, прыгни на нее сверху - без

всякого парашюта, а просто так, широко раскинув руки, - и ты не пропадешь,

не разобьешься, а нырнешь в этот шумливый густой поток и, раскидывая, как

брызги, изумрудную пену листьев, вынырнешь опять наверх, под лучи ласкового

солнца.

А на горе, над обрывом, громоздились белые здания, казалось - дворцы,



башни, светлые, величавые. И, пока мы подъезжали, они неторопливо

разворачивались, становились вполоборота, проглядывая одно за другим через

могучие каменные плечи, и сверкали голубым стеклом, серебром и золотом.

Дядя дернул меня за плечо:

- Друг мой! Что с тобой: столбняк, отупение? Я кричу, я дергаю... Давай

собирай вещи.

- Это что? - как в полусне, спросил я, указывая рукой за окошко.

- А, это? Это все называется город Киев.

Светел и прекрасен был этот веселый и зеленый город. Росли на широких

улицах высокие тополи и тенистые каштаны. Раскинулись на площадях яркие

цветники. Били сверкающие под солнцем фонтаны. Да как еще били! Рвались до

вторых, до третьих этажей, переливали радугой, пенились, шумели и мелкой

водяной пылью падали на веселые лица, на открытые и загорелые плечи

прохожих.

И то ли это слепило людей южное солнце, то ли не так, как на севере,

все были одеты - ярче, проще, легче, - только мне показалось, что весь этот

город шумит и улыбается.

- Киевляне! - вытирая платком лоб, усмехнулся дядя. - Это такой народ!

Его колоти, а он все танцевать будет! Сойдем, Сергей, с трамвая, отсюда и

пешком недалеко.

Мы свернули от центра. То дома высились у нас над головой, то лежали

под ногами. Наконец мы вошли в ворота, прошли через двор в проулок - и опять

ворота. Сад густой, запущенный. Акация, слива, вишня, у забора лопух.

В глубине сада стоял небольшой двухэтажный дом. За домом - зеленый

откос, и на нем полинялая часовенка.

Верхний этаж дома был пуст, окна распахнуты, и на подоконниках скакали

воробьи.

- Стой здесь, - сбрасывая сумку, приказал дядя, - а я сейчас все узнаю.

Я остался один. Кувыркаясь и подпрыгивая, выскочили мне под ноги два

здоровых дымчатых котенка и, фыркнув, метнулись в дыру забора.

Слева, в саду, возвышался поросший крапивой бугор, на котором торчали

остатки развалившейся каменной беседки. Позади, за беседкой, доска в заборе

была выломана, и отсюда по откосу, мимо часовенки, поднималась тропинка.

Справа на площадке лежали сваленные в кучу маленькие скамейки, столы,

стулья. И теперь я угадал, что в доме этом зимой бывает детский сад. А

сейчас, на лето, они уехали, конечно, куда-либо за город. Оттого наверху и

пусто.

- Иди! - крикнул мне показавшийся из-за кустов дядя. - Все хорошо!



Отдохнем мы здесь с тобой лучше, чем на даче. Книг наберем. Молоко пить

будем. Аромат кругом... Красота! Не сад, а джунгли.

Возле заглохшего цветника нас встретили.

Высокая седая старуха с вздрагивающей головой и с глубоко впавшими

глазами, опираясь на черную лакированную палочку, стояла возле морщинистого

бородатого человека, который держал в руках длинную метлу.

Сначала я подумал, что это старухин муж, но, оказывается, это был ее

сын.


- Дорогих гостей прошу пожаловать! - сказала старуха надтреснутым, но

звучным голосом. Она сухо поздоровалась со мной и, откинув голову,

приветливо улыбнулась дяде. - Спаситель! Ах, спаситель! - сказала она,

постучав костлявым пальцем по плечу дяди. - Полысел, потолстел, но все, как

я вижу, по-прежнему добр и весел. Все такой же молодец, герой, благородный,

великодушный, а время летит... время!..

В продолжение этой совсем непонятной мне речи бородатый сын старухи не

сказал ни слова.

Но он наклонял голову, выкидывал вперед руку и неуклюже шаркал ногой,

как бы давая понять, что и он всецело разделяет суждения матери о дядиных

благородных качествах.

Нас проводили наверх. Живо раскинули мы две железные кровати в той из

трех пустых комнат, что была поменьше, положили соломенные матрацы, втащили

столик. Старуха принесла простыни, подушки, скатерть. Под открытым окном

шумели листья орешника, чирикали птахи.

И стало у меня вдруг на душе хорошо и спокойно.

И еще хорошо мне было оттого, что старуха назвала дядю и добрым и

благородным. Значит, думал я, не всегда же дядя был пройдохой. А может быть,

я и сейчас чего-то не понимаю. А может быть, все, что случилось в вагоне,

это задумано злобным и хитрым стариком Яковом. А теперь, когда Якова нет,

то, может быть, все оно и пойдет у нас по-хорошему.

Дядя дернул меня за нос и спросил, о чем я задумался. Он был добр. И,

набравшись смелости, я сказал ему, что лучше, чем воровать чужие сумки, жить

бы нам спокойно вот в такой хорошей комнате, где под окном орешник,

черемуха. Дядя работал бы, я бы учился А злобного старика Якова пусть

заперли бы санитары в инвалидный дом. И пусть он сидел бы там, отдыхал,

писал воспоминания о прежней своей боевой жизни, а в теперешние наши дела не

вмешивался.

Дядя упал на кровать и расхохотался:

- Ха-ха! Хо-хо! Старика Якова запереть в инвалидный дом! Юморист!

Гоголь! Смирнов-Сокольский! В цирк его, в борцы! Гладиатором на арену!

Музыка, туш! Рычат львы! Быки воют! А ты его в инвалидный!

Тут дядя перестал смеяться. Он подошел к окну, сломал веточку черемухи

и, постукивая ею по своим коротким ногам, начал мне что-то объяснять.

Он объяснил мне, что вор не всегда есть вор, что я еще молод, многого в

жизни не понимаю и судить старших не должен. Он спрашивал меня, читал ли я

Чарлза Дарвина, Шекспира, Лермонтова и Демьяна Бедного. И когда у меня от

всех его вопросов голова пошла кругом, и уж не помню, с чем-то я соглашался,

чему-то поддакивал, то он оборвал разговор и спустился в сад.

Я же, хотя толком ничего и не понял, остался при том убеждении, что

если даже дядя мой и жулик, то жулик он совсем необыкновенный. Обыкновенные

жулики воруют без раздумья о Чарлзе Дарвине, о Шекспире и о музыке

Бетховена. Они тянут все, что попадет под руку, и чем больше, тем лучше.

Потом, как я видел в кино, они делят деньги, устраивают пирушку, пьют водку

и танцуют с девчонками танец "Елки-палки, лес густой", как в "Путевке в

жизнь", или "Танго смерти", как в картине "Шумит ночной Марсель".

Дядя же мой не пьянствовал, не танцевал. Пил молоко и любил

простоквашу.


Дядя ушел в город. В раздумье бродил я по комнатам. На стене в коридоре

висел пыльный телефон. Очевидно, с тех пор как уехал детский сад, звонили по

нему не часто. Заглянул я в чулан - там стояло изъеденное молью, облезлое

чучело рыжего медвежонка. Слазил по крутой лесенке на чердак, но там была

такая духота и пылища, что я поспешно спустился вниз.

Вечерело. Я вышел в сад. В глухом уголку, за разваленной беседкой,

лежал в крапиве мраморный столб. Я разглядел на его мутной поверхности такую

надпись:
ЗДЕСЬ ПОГРЕБЕН

ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ СТАТСКИЙ

СОВЕТНИК И КАВАЛЕР

ИОГАНН ГЕНРИХОВИЧ ШТОКК.
Тут же в крапиве валялся разбитый ящик и рассохшаяся бочка.

Было тепло, тихо, крепко пахло резедой и настурциями. Где-то далеко на

Днепре загудел пароход.

Когда гудит пароход, я теряюсь. Как за поручни, хочется схватиться мне

за что попало: за ствол дерева, за спинку скамейки, за подоконник. Гулкое,

многоголосое эхо его всегда торжественно и печально.

И где бы, в каком бы далеком и прекрасном краю человек ни был, всегда

ему хочется плыть куда-то еще дальше, встречать новые берега, города и

людей. Конечно, если только человек этот не такой тип, как злобный Яков, вся

жизнь которого, вероятно, только в том и заключается, чтобы охать, ахать,

представляться больным и тянуть у доверчивых пассажиров их вещи.

Но вот я насторожился. В саду, за вишнями, кто-то пел. Да и не один, а

двое. Мужской голос - ровный, приглушенный и женский - резковатый, как бы

надтреснутый, но очень приятный.

Тихонько продвинулся я вдоль аллеи. Это были старуха и ее бородатый

сын. Они сидели на скамейке рядом, прямые, неподвижные, и глядя на закат,

тихо пели: "Цветы бездумные, цветы осенние, о чем вы шепчетесь в пустом

саду?.."


Я был удивлен. Я еще никогда не слыхал, чтобы такие древние старухи

пели. Правда, жила у нас во дворе дворникова бабка, так и она, когда качала

их горластого Гошку, тоже пела: "Ай, люли, ай, люли! Волки телку увели", -

но разве же это песня?

- Дитя! - позвала вдруг кого-то старуха.

Я обернулся, но никого не увидел.

- Дитя, подойди сюда! - опять позвала старуха.

Я снова оглянулся - нет никого.

- Тут никого нет, - смущенно сказал я, высовываясь из-за куста. - Оно,

должно быть, куда-нибудь убежало.

- Кто оно? Глупый мальчик! Это я тебя зову.

Я подошел.

- Пойди и посмотри, не коптит ли на кухне керосинка.

- Хорошо, - согласился я, - только я не знаю, где у вас кухня.

- Как ты не знаешь, где у нас кухня? - строго спросила старуха. - Да я

тебя, мерзавца, из дому выгоню... на мороз, в степь... в поле!

Я ахнул и в страхе попятился, потому что старуха уже потянулась к своей

лакированной палке, по-видимому, собираясь меня ударить.

- Мама, успокойтесь, - раздраженно сказал ее сын. - Это же не Степан,

не Акимка. Это младший сын покойного генерала Рутенберга, и он пришел

поздравить вас со днем ангела.

Трудно сказать, когда я больше испугался: тогда ли, когда меня хотели

ударить, или когда я вдруг оказался сыном покойного генерала.

Вскрикнув, шарахнулся я прочь и помчался к дому. Взбежав по шаткой

лесенке, я захлопнул на крючок дверь и дрожащими руками стал зажигать лампу.

И только что я снял стекло, как услышал шаги. По лестнице за мной кто-то

шел...

Крючок был изогнутый, слабенький, и его легко можно было открыть



снаружи, просунув карандаш или даже палец. Я метнулся на терраску и

перекинул ногу через перила.

В дверь постучались.

- Эй, там, Сергей! - услышал я знакомый голос. - Ты спишь, что ли?

Это был дядя.

Торопливо рассказал я дяде про свои страхи.

Дядя удивился.

- Кроткая старуха, - сказал он, - осенняя астра! Цветок бездумный. Она,

конечно, немного не в себе. Преклонные годы, тяжелая биография... Но ты ее

испугался напрасно.

- Да, дядя, но она хотела меня треснуть палкой.

- Фантазия! - усмехнулся дядя. - Игра молодого воображения. Впрочем...

все потемки! Возможно, что и треснула бы. Вот колбаса, сыр, булки. Ты есть

хочешь?


За ужином дядя объяснил мне, что когда-то весь этот дом принадлежал

старухе, а теперь ее сын работает здесь, при детском доме, сторожем, а

иногда играет на трубе в каком-то оркестре.

Мы легли спать рано. Окно было распахнуто, и сквозь листву орешника,

как крупные звезды, проглядывали огни города. Мы лежали долго молча. Но вот

дядя загремел в темноте спичками и закурил.

- Дядя, - спросил я, - отчего эта старуха называла вас днем и добрым и

благородным? Это она тоже о дури? Или что-нибудь тут на самом деле?

- Когда-то, в восемнадцатом, буйные солдаты хотели спустить ее вниз

головой с моста, - ответил дядя. - А я был молод, великодушен и вступился.

- Да, дядя. Но если она была кроткая или, как вы говорите, цветок

бездумный, то за что же?

- Там, на войне, не разбирают. Кроме того, она тогда была не кроткая и

не бездумная. Спи, друг мой.

- Дядя, - задумчиво спросил я, - а отчего же, когда вы вступились, то

солдаты послушались, а не спустили и вас вниз головой с моста?

- Я бы им, подлецам, спустил! За мной было шесть всадников, да в руках

у меня граната! Лежи спокойно, ты мне уже надоел.

- Дядя, - помолчав немного, не вытерпел я, - а какие это были солдаты?

Белые?


- Лежи, болтун! - оборвал меня дядя. - Военные были солдаты: две руки,

две ноги, одна голова и винтовка-трехлинейка с пятью патронами. А если ты

еще будешь ко мне приставать, то я тебя выставлю в соседнюю комнату.

...Мои пытливые расспросы, очевидно, встревожили дядю. Через день,

когда мы гуляли над Днепром, он спросил меня, хочу ли я вообще возвращаться

домой.


Я задумался. Нет, этого я не хотел. После всего, что случилось,

Валентинин муж, вероятно, уговорит ее, чтобы меня отдали в какую-нибудь

исправительную колонию. Но и оставаться с дядей, который все время от меня

что-то скрывал и прятал, мне было не по себе.

И дядя, очевидно, меня понял. Он сказал мне, что так как я ему с

первого же раза понравился, то, если я не хочу возвращаться домой, он

отвезет меня в Одессу и отдаст в мичманскую школу.

Я никогда не слыхал о такой школе. Тогда он объяснил мне, что есть

такая школа, куда принимают мальчиков лет четырнадцати-пятнадцати. Там же,

при школе, они живут, учатся, потом плавают на кораблях сначала простыми

матросами, а потом, кто умен, может дослужиться и до моряка-капитана.

Я вспомнил вчерашний пароходный гудок, и сердце мое болезненно и

радостно сжалось. "За что? - думал я. - И для чего же вот этот непонятный и

даже какой-то подозрительный человек заботится обо мне и хочет сделать для

меня такое хорошее дело?"

- А вы? - тихо опросил я. - Вы тоже будете жить в Одессе?

- Нет, - ответил дядя. - Разве я тебе не говорил, что я живу в городе

Вятке, заведую отделом народного образования и занимаюсь научной работой?

"Не беда! - подумал я. - Ну и пускай в Вятке. Так, может быть, даже

лучше. А то вдруг приехал бы в Одессу ненавистный старик Яков, - вот тебе,

глядишь, и пропала опять вся научная работа!"

Щеки мои горели, и я был взволнован. "Проживу один, - думал я. - Начну

все заново. Буду учиться. Буду стараться. Буду лазить по мачтам. Смотреть в

бинокль. Вырасту скоро. Надену черную форменку... Вот я стою на капитанском

мостике. Дзинь, дзинь! Тихий ход вперед! Вот она, стоит на берегу и машет

мне платком... Нина! Прощай, Нина, прощай! Уплываем в Индию. Смело поведу я

корабль через бури, через туманы, мимо жарких тропиков. Все увижу, все -

приеду, тебе расскажу и с чужих берегов привезу подарок".

И так замечтался я, что не заметил, как встал со скамьи, куда-то сходил

и опять вернулся мой дядя.

- Но пока тебе будет скучно, - сказал дядя. - Несколько дней я буду

занят. И, чтобы ты мне не мешал, давай познакомимся с кем-нибудь из ребят.

Будешь тогда всюду бегать, играть. Посмотри, экое кругом веселье!

Ребят на площадке было много. Они лазили по лестницам и шестам,

кувыркались и прыгали на пружинных сетках, толпились около стрелкового тира,

бегали, баловались и, конечно, задирали девчонок, которые здесь, впрочем,

спуску и сами не давали.

- С кем же мне, дядя, познакомиться? - растерянно оглядываясь, спросил

я. - Народу кругом такая уйма.

- А мы поищем - и найдем! - ответил дядя и потащил меня за собой.

Он вывел меня к краю площадки. Здесь было тихо, под липами стояли

рабочие столики и торчала будочка с материалом и инструментами.

Тут дядя показал мне на хрупкого белокурого мальчика, который,

поглядывая на какой-то чертеж, выстругивал ножом тонкие белые планочки.

- Ну вот, хотя бы с этим, - подтолкнул меня дядя. - Мальчик, сразу

видно, неглупый, симпатичный.

- Дохловатый какой-то, - поморщился я. - Лучше бы, дядя, с кем-нибудь

из тех, что у сетки скачут.

- Экое дело, скачут! Козел тоже скачет, да что толку? А то мальчик

машину какую-то строит. Из такого скакуна клоун выйдет. А из этого, глядишь,

Эдисон какой-нибудь... изобретатель. Да ты про Эдисона слыхал ли?

- Слыхал, - буркнул я. - Это который телефон выдумал.

- Ну, вот и пойди, пойди, познакомься, а я тут в тени газету почитаю.

Белокурый мальчик с большими серыми глазами оставил на столике свои

чертежи, планки и пошел к будке. Пока он что-то там спрашивал, я сел к

столику. Он вернулся, держа в руках карандаш и циркуль. Он не рассердился,

увидев, что я рассматриваю и трогаю его работу, и только тихо сказал:

- Ты, пожалуйста, не сломай планку, она очень тонкая.

- Нет, - усмехнулся я, - не сломаю. Это ты что мастеришь? Трактор?

- О, что ты! - удивленно ответил мальчик. - Разве ты не видишь, что это

модель ветряного двигателя? Это работа тонкая.

- "Тонкая"! "Тонкая"! - позабывая дядины наставления, передразнил я. -

Ты бы лучше шел на сетку кверх ногами прыгать, а то все равно потом

выкрасить да выбросить.

Мальчик поднял на меня задумчивые серые глаза. Грубость моя его,

очевидно, удивила, и он подыскивал слова, как мне ответить.

- Послушай, - тихо сказал он. - Я тебя к себе не звал. Не правда ли?

Если тебе нравится прыгать на сетке, пойди и прыгай. - Он замолчал, сел,

взял циркуль и, взглянув на мое покрасневшее лицо, добавил: - Я тоже люблю

лазить и прыгать, но с тех пор, как я в прошлом году выбросился с парашютом

из горящего самолета, прыгать мне уже нель