Презентация антиномии «добро/зло»


Хвеська. Их же родить надо, детишек то! А то они же не рожденные еще и ждут, пока их в мир православный впустят. Хома



страница8/27
Дата01.01.2018
Размер2.19 Mb.
ТипПрезентация
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   27
Хвеська. Их же родить надо, детишек то! А то они же не рожденные еще и ждут, пока их в мир православный впустят.

Хома А что ж! И впущу! И пускай! Тогда на что я такой сильный мужчина и кровь у меня горячая, здоровая, пускай мои детишки в мир придут. А ведь я сирота… а так… женюсь, то буду уже с женой, мертвец и отстанет [13, с. 252].

Философу открылось, что созданное Богом должно быть готово к страданиям и ответственности за «хитрое устройство мира, из которого невозможно выдернуть какую-нибудь важную штуку». Красота обреченного мира и стоны детей побуждают его к высокому порыву заткнуть собою дыру в мироздании. А когда выбор сделан, Хома неизбежно отрешается от земного. Уже после первой ночи у гроба у него меняется речь:

«Хвеська: Пан Философ, как вы говорить стали? Будто это не вы говорите, а настоящий важный пан» [13, с. 250].

После второй ночи Философ уже находится в «пограничье» миров – даже на светэ его не отпускают стоны. А когда Спирид молодецкой дракой отважился вытянуть его из «промежутка» на сторону жизни, то и сам потерял силу: «…Неможется мне как-то, будто вытянул кто-то жадными устами из жил, и грустно стало на сердце и тяжело… после нашей битвы с тобой, Философ» [13, с. 263]. Это замечает и Дорош: Хома «будто и не наш уже» [13, с. 259]; от его мрака и холода «раскачало аж самого Спирида» [13, с. 264].

Одержимая пляска Философа завершает обряд расставания с земным, и в конце картины «Прощание» он остаётся один, в «белой рубахе, портках…» –готовый к смерти. Козацкие подарки приговорённому ни к чему. Но его душа не принадлежит тёмному миру, который через его тело беснуется в конвульсиях отчаянной пляски. Считая себя «никчемным человечишкой», Хома в прощальном порыве оставляет для жизни свои сапоги – вдруг какой-нибудь странник «всунет в них ноги, и охватит его жизнь Хомы и пронзит аж до самых костей! И! поймёт! он! что! хороший! я! был! парень!...» [13, с. 266]. А, пронзив, подвигнет к тому же самому – к решению заткнуть собою чёрную дыру, откуда «хлещет сюда мрак гнойный и мерзость смердящая» [13, с. 250].

Казалось бы, Хома идет туда, откуда нет возврата, не своей волей: его «выбрали… и кинули во мрак разъяренный, чтоб пожрал и поутих до другого разу тот мрак, напившись теплой человеческой крови» [13, с. 266]. Вопрос в том, кто выбрал. А выбрал его Божий мир, ибо героя для подвига назначает сам миропорядок. Хома принимает его волю, а это идеальная схема героического поведения – «кто, если не я»: «Что нужно сделать, чтобы одни только радостные голоса остались на всей земле и не пугались бы этого стона, который идет аж из сердца земли и скоро уже наверное расколет землю на кусочки» [13, с. 250].

Апофеоз ужасного в последней сцене – заклинание ведьмы. «Страшным голосом мертвеца» Панночка взывает к «государю» тьмы: «И тогда слепи нас обоих в одно и брось в свое дивное пекло, о государь, чтоб не остыло бы оно никогда во веки веков, чтоб дымило оно костями и плотью нашими и полнился бы мрак великий и вставал бы над светлым миром смердящею завесою, и в великой битве одолел бы тот мрак самого Царя Небесного!» [13, с. 270].

Воззвание ведьмы о погибели мира по содержанию и эмоциональному накалу является «негативом» обращения Философа к Богу о спасении мира и нейтрализует его. Это поединок равных по силе духа противников. Как и Хома Брут, ведьма согласна погибнуть, только бы не отдать победы. Ей остается просто нежно позвать «проникшего». Он, естественно, «глянул». По концепции Садур, «зло и жертва должны уйти вместе, как бы взаимопогаситься» [88, с. 152]. А выигрывает при этом мир, получивший передышку. И не зря вся сцена освещена «очень светлым Ликом Младенца Иисуса», который венчает образный ряд младенцев в пьесе. Ещё не ведающий о своей миссии Спасителя Лик Младенца Иисуса сияет, внемля красоте подвига жертвенности, который Ему ещё предстоит повторить.

Следовательно, финал пьесы Н. Садур отличается от гоголевского: то, что ритуально оформлено как жертвоприношение, на деле является героической жертвенностью, итогом свободного выбора личности. Герой эпоса и после гибели живёт «в миру» – в легендах и преданиях, а Хома – герой трагический, экзистенциальный: он остаётся совершенно один и знает, что его выбор только на время утолит алчность зла, принципиально ничего не изменив в картине мира. Именно в этом сцепление ужасного и трагического проявляется особенно ярко.

Ужасное как метафора смерти души в пьесе «Брат Чичиков»

Пьеса «Брат Чичиков» (1993-1998) у Н. Садур строится не только на тексте Гоголя, но и на контексте: на фактах биографии писателя, на критических отзывах о нём и на опыте М. А. Булгакова, перевоплотившего поэму Гоголя в комедию «Похождения Чичикова, или Мёртвые души».

Для реализации гоголевского мотива омертвения души Садур понадобился арсенал категории «ужасное». Структурно сюжет пьесы Садур развивает известную характеристику А. Белого: «мёртвость живее жизни, все дано в выпуклом величии прижизненной смерти; все только выбух физиологического процесса; но процесс – трупное разложение <…> Царство трупов – вся русская действительность» [61, с. 23].

Во-первых, в перечне действующих лиц заявлены мужики из списков приобретаемых мертвых душ (в поэме Гоголя они «оживают» на минуту в воображении новоиспечённого владельца). Во-вторых, здесь появляется Смерть в образе Незнакомки, а также эпизодически мелькнувший в притче о двух обывателях Кифа Мокиевич – закадровый, недействующий и в этом смысле «мертвый» персонаж Гоголя. В-третьих, основной задаче отвечает выбор хронотопа и необычная трактовка образов поэмы «Мёртвые души».

Из карнавальной атмосферы Пролога, связанной с итальянскими страницами жизни Гоголя, Чичиков проваливается в круговерть тьмы и смерти. Приметы гоголевского фантастического пространства гротескно усилены: ночь, разгул стихии («Тьма непроглядная. Буря. В блеске бури мчится бричка») [13, с. 355]; адский пламень («Бал бушует. Чичиков, обжигаясь, пляшет на краю его, как у костра») [13, с. 361]. И карнавал продолжается уже в форме «антикарнавала»: хрестоматийные Манилов, Коробочка, Ноздрев, Плюшкин, губернатор с его гостями под масками человеческих лиц открывают свою буквально мертвую сущность. Персонажи гоголевской «чертовни» – утопленники, русалки, призраки – кружат Чичикова, сужая вокруг него кольцо, тянут в свои объятья, призывают к вечному покою, кусают, мучают пиявками, как когда-то лекари мучили больного Гоголя.

Выстраивая пространство пьесы по принципу реализации метафоры «мёртвости», Садур достигает необычного эффекта: традиционно реализуемая метафора в литературе служит средством создания комического, а у Садур – смешное тесно контактирует с ужасным и в итоге подчиняется ему. Приведем примеры.

В картине второй на уничижительные самоаттестации Чичикова («Червяк я, барка, ветрами носимая! Скиталец разбитых дорог!») губернатор реагирует в духе гоголевской сатиры: «Как разбитых? Наши дороги все хвалят» [13, с. 358]. А между делом сообщает, что в губернию прилетела, посидела и всё съела саранча, и «народ туда же – взял и умер» [13, с. 364]; «Все умерли!» [13, с. 364].

После уморительного распекания Селифана заплутавший во «тьме непроглядной» Чичиков просит поглядеть, не мелькает ли живой огонек. И в ответ слышит: «Одно мёртвое во все дали. Кресты да кусты» [13, с. 356].

В средневековой эстетике макабра воспроизведен бал у губернатора: в «геенне огненной» «вместо людей клочья какие-то пляшут» [13, с. 356]. Затем Маниловы, сужая круги вокруг Чичикова, признаются, что любят его «до смерти» [13, с. 375]; в их именье оживают гоголевские утопленницы: девки белорукие «хороводят» и травы «вот до сюда» [13, с. 387].

Покойница Елизавета Воробей поднимается из гроба и кусает Чичикова за палец в усадьбе Собакевича. У Плюшкина Мавра заколола хозяина. Дубинноголовая Коробочка похожа на колдунью, бормочущую заговор: «Чурихр, слово мое крепко». Ее заклятья собирают у постели гостя мертвых мужиков из приобретенных списков. Так тема «мертвого» гасит комический эффект.

Развитие событий в «Брате Чичикове» предопределяет встреча с Незнакомкой в Прологе, которая обнажает, в каком звене циклического круговорота жизни-смерти может происходить сбой, меняя равновесие добра и зла в Божьем мире. Сначала человек совершает какое-нибудь незначительное зло, например, выгодно продает преданное ему существо, как Чичиков в детстве – прирученного мышонка или голодному товарищу – его же булочки. Затем малое зло помечает душу темным пятнышком и становится особой опознавательной метой для метафизического Зла. Единожды согрешившая душа становится «баркой носимой», пока её не прибьёт к опытному ловцу человеческих душ, как Чичикова – к Незнакомке. Отметим, что герой Н. Садур уже в первой сцене скрывает, что он русский, значит, отрекается от родины и языка. Идея ведьмы скупить мёртвые души легла на подготовленную почву: прикоснувшись к груди дамы в «миловидной масочке», Чичиков чувствует власть бездны, чему Садур находит завораживающее слово «потянуло». Сразу и безоговорочно он признает власть над собой, что выражено бессознательным обращением к Незнакомке по восходящей градации: «Сударыня, госпожа, царица» [13, с. 354].

Как и Хома, Чичиков сначала полагается на опыт разума: «Мертвое не плодит» [13, с. 379], но после каждой новой встречи с ведьмой происходит качественное изменение образа мыслей Чичикова: в нем раскрепощается потенциал зла. И не любовь к родине, а предложение заложить под процент скупленные мёртвые души соблазняет его вернуться домой. Чичиков появляется в России в статусе «чужого» – путешественника.

Но пронзительная красота родины по-настоящему завораживает дельца: «Чудно как кругом. <…> Но как спит все кругом: вон домишко, баба вышла, зевает. Вон в небе облачко полетело, рожь задрожала, будет гроза» [13, с. 413]. Тема родины с этого момента сопровождает приключения авантюриста, усложняя его характер. Этому способствует и образное воплощение России в загадочной Незнакомке, которая аккумулирует мифологическую амбивалентность прекрасной возлюбленной и панночки-ведьмы, соединяя в метатекст две пьесы Садур, где герои искушаются злом в обличье прекрасного.

Незнакомка у Садур хитрей Панночки. Она апеллирует к извечным человеческим слабостям: то дурные деньги посулит, то патриотическую струну затронет, то сиротой прикинется, то к женским чарам прибегнет. Её истинное лицо раскрывается через узнаваемые детали фантастики «Вечеров...» Гоголя: темное пятнышко («меня утопленницы разгадали, цыпляток замучила»; «можно положу свою белую ножку» и т.п.). Незнакомка, как и Чичиков, несколько раз «переодевается» – «оборачивается». В ремарках это представлено следующим образом: «в маске» [13, с. 352]; «по-разбойничьи свистит» [13, с. 355]; «летит неживая» [13, с. 355]; обращенная в чубарого, «вздыбилась, ржет и бьет копытом» [13, с. 367]; «белая, известковая» [13, с. 354]; «голая, страшная, известковая» [13, с. 378], наконец, – «ведьма» [13, с. 381], «мертвая» [13, с. 400]. Её двойственная природа проявляется в резких переходах от темы жизни с её озабоченностью богатством, славой к теме смерти – бренности земного.

Впрягшись в бричку Чичикова под видом дурного чубарого коня, Незнакомка направляет скбчки Чичикова к гибели: и «ветер в лицо! И попона до глаз. И вся Русь тебе в очи несется! И весело становится и страшно…» [13, с. 388].

Как и Гоголь, Н. Садур изображает эротические приманки зла. У Гоголя прекрасный облик ужасного передавал его страх перед женским началом как воплощением греховности. Садур сохраняет этот акцент с тем, чтобы подчеркнуть, что современному человеку, лишенному духовных ориентиров, и вовсе невозможно противиться зову совершенной телесности. Её Панночка и Незнакомка наделены пагубной красотой «не от людей»: «Аж душу свело»; «Это она тянет, тянет из жил…» [13, с. 231], а мёртвое и живое пристально всматриваются друг в друга:

Чичиков. Это вы, голубушка, загляделись в меня мертвыми очами своими.

Незнакомка. Так вить и ты в меня загляделся! Живыми своими. [13, с. 400 – 401].

Так возникает образ «пугающей красоты». От Незнакомки, от «чудной» Руси, мертвой бабы Воробей, бабы-колдуна, пьющей черную воду, не отвести взора. И как бы ни были привлекательны Хвеська в «Панночке» или Улинька в «Брате Чичикове», они лишены той роковой власти над человеком, какою обладает зло.

Чичиков, в отличие от Философа, – образ противоречивый. Он преступник, нашедший себя на ниве контрабанды, и жених, заботящийся о будущем своих детей, и влюбленный в колдовскую Русь романтик, соблазненный и отвергнутый ею, и Наполеон с громадой планов овладения миром; и верховное чудовище тьмы Вий; и вечный сын матери-Земли. Это не героический тип, а витальный, жизнедеятельный плут, делец, поэтому «братом» его впервые называет Ноздрёв, имеющий репутацию игрока.

Если Гоголь изобразил Чичикова в эстетике нейтральности: ни толст, ни тонок, ни хорош ни плох, то Садур сделала акцент на двойственности героя: положительное в нём изображается параллельно с отрицательным. Проследим по тексту.

Чичиков беззастенчиво скупает мёртвые души, но каждая сделка заканчивается сценой самобичевания: «Ах я, телятина! Растепеля стоеросовая! Ах я, сирота окаянная! На мильёны раззявился! Ну на что они нужны – проклятущие? Наплачешься с ними! Еще и в тюрьму сядешь. Вот же милое счастье: домик, детки, Улинька…» [13, с. 361].

Чичиков искренне «потрясён» [13, с. 364] тем, что поручик Поцелуев выплясывает на балу, в то время как у него весь народ перемёр, а в торгах с Маниловым тема интересов России для купца Чичикова – это «струна души», его «больная мозоль» [13, с. 374]. Но постепенно человеческие реакции подавляются подсчётами перспектив, и Чичиков о себе начинает говорить с восхищением: «Ах ты, пончик-пострелёнок! Мильёны-то – по могилам напиханы…» [13, с. 364 – 365]. При такой «плате» и расплата не страшна: «А Бог что мне скажет? … <…> А Бог скажет… да когда ещё скажет-то?» [13, с. 365].

Чичиков способен «зашипеть от ярости», когда Незнакомка заводит речь о несметных богатствах Руси, и выразить боль за родину: «Кто ж ее так обмызгал-то? <…> Русь! Русь! Вить тут не только в Рим, тут плакать хочется! Нету нигде ничего! И не было! И не будет! Вить сколько ни обустраивайся, все куда-то девается! И зябко, зябко насквозь <…> пригнуться бы с головой, в норушку закопаться» [13, с. 366].

Сознание плута озаряется прозрениями: может, не Русь – фантом? Может, он сам «завалился в щель, и она мне кажется?» [13, с. 366]. Борьба живого с мёртвым в Чичикове проявляется и в его решении снова сбежать в Рим. Но в Руси после Гоголя все дороги ведут в Маниловку, и «никакой Римы нету». Эпитет «беспутный» [13, с. 355] в этом контексте начинает мерцать буквальным значением – отсутствием пути как такового.



Параллелизм ситуаций подчёркивает зеркало. Картина шестая открывается сценой самолюбования Чичикова перед зеркалом в желанных полусапожках – награде за продажу души. Но, поменяв в игре с ведьмой роль цыплёнка на ястреба, Чичиков ужасается своему хищному отражению и резко останавливает игру.

Последний бунт Чичикова заканчивается «обручением» с Незнакомкой. Теперь вместо земных гнезда и деток – согласие летать орлом, еще «мятеж могу. Как распоследний подпоручик» [13, с. 376]. Покаяние перед будущими детьми становится этикетным, и в конце картины четвёртой оно заканчивается ремаркой: «прыгнул козлом и умчался» [13, с. 377].

В итоге параллельные ситуации выписываю линию нисхождения героя: смеющийся над темными силами прохвост и «шалун», пройдя ряд превращений, горит в адовом огне, живым придавлен землей, как в предсмертном страхе Гоголя. Греховное для Чичикова стало «лакомо»; полеты во мраке вызывают страх, смешанный со сладостью: «Господи-боже, мрак какой необъятный! И сладко и жутко, и втягивает и крутит, и дна нет» [13, с. 380].

Вопрос о возможности не единожды согрешившего человека вернуться к «своему Богу» – принципиален. Подобно гоголевскому Петро, соблазнённому Басаврюком добыть несметные богатства («Вечер накануне Ивана Купала»), Чичиков фактом сделки с нечистью теряет покой и своё место в православной Руси, и несется его бричка на переломанном колесе по усадьбам мертвецов. И хотя очевидно, что не Чичиков охотится за мертвыми душами, а они за ним, результат очевиден. Переодевание Чичикова в маску Незнакомки в прологе стало знаком бесповоротности судьбы, и если сначала пугает Незнакомка, то в конце страшно ей самой: «Расплодиться мечтаешь через мертвых»; «Ах, страшный ты, страшный!» [13, с. 412]. Чичиков превзошел ожидания ведьмы, вобрав в себя дьявольскую мощь Вия («Поднимите мне веки») и Колдуна из «Страшной мести» («Душно мне! Душно!»).

В лирическом отступлении финальной главы поэмы Гоголь пояснял выбор в главные герои «недобродетельного» персонажа задачей «припрячь подлеца» [3, с. 233], а апелляция к положительному началу в современной Гоголю России закончилась катастрофой – сожжением второго тома. Н. Садур обыгрывает этот общеизвестный факт, делая приписку к названию пьесы в сборнике «Обморок»: «первый вариант». На самом деле у «Брата Чичикова» вряд ли планировался второй вариант – даже в утопии немыслимо представить «свиные рыла» помещиков и чиновников преображёнными.

Но были и попытки увидеть в Чичикове «чистого человека», «нежного, романтического», «наивного сына эмигрантов», например, в спектакле М. Захарова «Мистификация». Д. Годер приводит в своей статье «простодушную» характеристику Дмитрия Певцова, данную своей роли: Чичиков – это «молодой человек, который, не убивая никого, не нарушая закона, решил заработать немножко денег в этой стране. Не удалось» [149]. Между тем Чичиков не просто соблазнённый эмигрант, а беглец от итальянского правосудия, и его простое желание в России «честно копейку добывать» [13, с. 379] кощунственно, как предпринимательство Мавроди, и защита современниками Чичиковых – это свидетельство энтропии нравственных критериев. Бескомпромиссный писатель, Н. Садур о своём персонаже высказалась недвусмысленно: «Он не может быть положительным героем».

Масштаб претензий персонажа вполне прояснён к Картине восьмой, где плут завидует чёрту, его власти над миром: «ни степенства в нём, ни приятности», «ни попечения, ни порядка» [13, с. 389]; чёрт «глуп и бездарен, а я умён и талантлив!» [13, с. 394]; и уж коли «Русь во зле теперь, и быть тому, то пусть талантливо, с проделками, с шутихами» [13, с. 389].

Уже не Улиньке с детками Чичиков адресует богатства, а Незнакомке без сердца. «О Русь моя, жена моя!» – восклицал Блок, любя Россию и нищей, как Лермонтов – разгульной и бесславной. Чичиков взывает к хаотичной, летящей в никуда Руси: «куда, куда, госпожа, куда летишь ты? Останься с нами» [13, с. 410 – 411].

Но делать из своего героя однолинейного циника и подлеца Н. Садур не захотела, как не захотела отречься от «неправедного» Гоголя. Как представляется, в финальной сцене Н. Садур предложила очень личную интерпретацию смерти Гоголя с покаянными муками и мнительный страхом перед смертью, ибо, взывая к свету путём изображения непривлекательной тьмы, Гоголь невольно эту тьму разбередил. Горящий в предсмертном огне Чичиков Садур, как Гоголь, отрекается от прошлого, выбрасывает списки мёртвых и требует лестницу: «Я к Богу моему хочу!» [13, с. 413]. Последний полёт героя – это озарение души, освобождённой от грехов телесности: Чичиков видит, что земля «нет сил, как пустынна!» [13, с. 411] и мечтает заселить её малютками; видит колдуна и зовет его на битву: «Проснись, Русь моя! Эй, поганый, выходи на бой! Она не мертва, она только спит. Не кропи её чёрной водою своей. Я буду драться с тобой» [13, с. 413]. Но драться нужно с собой, потому что в колдуне он узнаёт себя.

В фантасмагории финала Чичиков лежит в могиле в позе эмбриона и ждет своего нового рождения. Но родиться заново можно, как в романе Л. Петрушевской «Номер Одни, или в садах других возможностей», жертвой преступления, а можно и вором Валерой. И если вопрос о способности «переродиться» физически у Садур поддержан авторской мифологией, то возможность духовного преображения в краткий миг предсмертного раскаяния остается открытым. Измениться человек может вместе с миром, а компромиссы с совестью и уступки злу всегда приводят к одному и тому же результату – к омертвению души, поэтому неправедный мир вновь и вновь уничтожается авторской волей.



Подведём итоги. Гоголь с особой силой ужасал мерзостями неправедной жизни, ибо демоническое для него есть противоестественное. Раскрывая мрачные тайны царства ночи, писатель лишал их ореола неприкосновенности, озаряя людей знанием того мира, к которому ведёт пренебрежение христианскими заповедями.

Н. Садур акцентирует усилия на последствиях: не внявший заветам Гоголя мир безвозвратно погряз во тьме, стал призраком самого себя, поэтому лейтмотивом звучит восхищение и жалость к прекрасной земле, преданной своими сынами.

Ужасное в творчестве Садур выступает свидетельством сдвига центра тяжести во Вселенной. На невидимые мировые весы когда-то было положено поровну добра и зла, но для творения зла не нужны усилия, а для добра – напротив, поэтому реальна угроза перевеса в сторону зла. Попытки противостоять хаосу не приносят скорого результата, потому что «ген зла прочно закреплён в памяти, проявляет себя в слабом звене и разрешается либо безумием («Группа товарищей», «Уличенная ласточка», цикл «Бессмертники» и др.), либо смертью, либо еще бульшим злом («Заря взойдет», «Брат Чичиков», «Синяя рука»)» [81, с. 100]. Невозможность устойчивого равновесия добра и зла обеспечивает симбиоз трагической модальности с категорией ужасного, а комическое смещается на периферию авторской поэтики.

Категория ужасного в творчестве Садур, опираясь на изобразительные возможности символики Гоголя, ставит целью напомнить об опасности существования в зыбком мире, где добро и зло перестали отделяться сакральными границами и стали обыденностью жизни.

Согласно культурной традиции, изображать ужас имеет право лишь тот, кто сам в себе преодолел его, то есть стал духовно сильнее и богаче на всю величину пережитого. Гоголь в своем завещании написал: «Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом» [3, с. 205].

Нина Садур – одна из немногих творцов современной эсхатологии открыто отдаёт предпочтение вере: «Верьте в Бога, верьте в Бога, хоть однажды в жизни раз, потому что, кроме Бога, нету никого у вас…» [156]

Ужасное в творчестве Н. Садур ставит маленького человека перед последними вопросами бытия и подчеркивает хрупкость прекрасного мира, настраивая тем самым на бережное отношение к нему. Это и есть гоголевское «гуманное место» в творчестве писательницы.


Каталог: content -> disser
disser -> Лингводидактическая концепция релятивизации национальных стереотипов в процессе иноязычной подготовки студентов языковых вузов
disser -> Студенческой молодежи россии
content -> Шпаргалка по педагогической психологии
content -> Аннотации рабочих программ дисциплин Аннотации учебных дисциплин учебного плана Блока 1
content -> Социальные проблемы современной
content -> Социальная активность современной российской молодежи
disser -> Ценностные основания институционализации устойчивого развития современной цивилизации
disser -> Функции литературно-мифологической образности в прозе л. Петрушевской диссертация на соискание ученой степени кандидата филологических наук


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   27


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница