Монография Волгоград Издательство фгбоу впо «вагс»


Глава 5 БЕСПАМЯТСТВО И ПРОЩЕНИЕ В ЭТИЧЕСКОМ АСПЕКТЕ



страница6/9
Дата30.07.2018
Размер1.59 Mb.
ТипМонография
1   2   3   4   5   6   7   8   9
Глава 5

БЕСПАМЯТСТВО И ПРОЩЕНИЕ В ЭТИЧЕСКОМ АСПЕКТЕ
Добрая душа забывчива.

Плотин
В этической перспективе проблематика забвения в значительной степени связана с христианской сотериологической традицией, а также феноменом прощения, отпущения греха. Забвение в «позитивном» смысле выступает не в виде наказания, «ухудшения памяти» или досадного недоразумения, а в качестве особого дара, уникальной способности к обновлению, очищению души. Раскаяние, каким бы искренним оно ни было, теряет свой смысл в случае, если за ним не следует забвение собственного греха. Простить себя, забыть содеянное необходимо для того, чтобы отказаться от греха впредь.

По словам архиепископа Иоанна (Шаховского) «несовершенство души человеческой проявляется в том, что она забывает важное и помнит суетное»1. Аксиология забвения в культуре связана с его терапевтическими функциями: река забвения призвана, по словам христианского мыслителя, поглотить и утопить в своих струях обиды и сомнения, страхи и пустые слова, очистить и унести прах земли, оставляя в душе человека лишь светлую и умиротворенную память о должном. «Лишь на поле, очищенном забвением суеты, вырастает мудрость…»2. Истинное забвение подразумевает отказ от «слишком человеческой» мудрости, от суетливого многословия и подмены бесконечного относительным. Долг памяти, этика памятования – в жизненном выборе, в том, чтобы отбирать и помнить главное, забывать лишнее и несущественное, освобождаясь от того, что «с детства наблюденье занесло»:

…Помнить о тебе?

Да, бедный дух, пока есть память в шаре

Разбитом этом. Помнить о тебе?

Я с памятной доски сотру все знаки

Чувствительности, все слова из книг,

Все образы, всех былей отпечатки,

Что с детства наблюденье занесло,

И лишь с твоим единственным веленьем

Весь том, всю книгу мозга испишу

Без низкой смеси. Да, как перед Богом!3

Память Евангелия устремлена в будущее, к грядущему спасению. Это память без ностальгии, память-надежда, память-мольба: «Помяни меня, Господи, когда придешь в Царство Твое»2. Апокалиптическое чаяние приближающегося конца времен выводит восприятие прошлого и будущего в принципиально иную, сотериологическую перспективу: накануне Вечности бессмысленно оглядываться на временность. Подлинно ценное неподвластно человеческой памяти и забвению. Не стоит пытаться удержать тени и вымороченность тленного. Необходимо устремиться вперед, надеясь и доверяя будущему.

Апостол Павел говорит филлипийцам: «Братия, я не почитаю себя достигшим; а только забывая заднее и простираясь вперед, стремлюсь к цели, к почести вышнего звания Божия»3. Прошлое уже прошло, ибо оно – мир земной, мир преходящего, а будущее – обетование спасения, мир пребывающего. В этом смысле «оглядка назад» – признак слабости и трусости недостойного: «озирающийся назад неблагонадежен для Царства Божия»4. Не нужно оглядываться на греховное прошлое, чтобы, подобно Лотовой жене не застыть соляным столбом. Иисус говорит ученикам, выходящим из города неправедных: «отрясите прах от ног ваших»5. Речь идет о прахе мертвого прошлого, непрощенных обид и нераскаянных грехов. ««Не обращайся назад» – не вспоминай грех, не возвращайся к прошлому, погрязшему в скверне, пребывай в вечно длящемся настоящем. А это значит: не оглядывайся на город страдания и скорби, когда уходишь за его пределы. Или в переносном смысле: «забывай» о граде существования, когда покидаешь его; не привязывайся к «тьме внешней», когда восходишь к свету внутреннего человека; не памятуй о мире, когда идешь во вне-мирное; не укореняйся в грехе, когда идешь к добродетели; забывай о гибели, когда идешь ко спасению»6.

Библейская концепция памяти на первый взгляд выглядит достаточно ясной: память является связующей нитью между земным и небесным. Память соединяет человека и Бога, беспамятство – разъединяет. Вместе с тем, в этой схеме остается место для некоторой аксиологической амбивалентности памяти и забвения. Долг памяти взаимен. Человек хранит память о Боге, обращается к нему в таинствах и молитвах. Бог вспоминает человека, спасая, прощая и просвещая. Мнемоническая инверсия также двойственна: человек забывает Бога, окунаясь в мирскую суету, подчиняясь земным соблазнам. Бог забывает человека, отворачиваясь от него и обрекая на онтологическое одиночество-богооставленность. «Бытие с памятью греха – за-бытие мирское, смертное. Бытие с памятью любви – за-бытие священное, «вечный сон», в котором является человеку Абсолют»1.

Проблематичность зависимости настоящего и будущего от прошедшего, увиденная в этическом ракурсе, неизбежно возвращает нас к идее Ницше о тройственной связи прошлого и настоящего: «история принадлежит живущему в трояком отношении: как существу деятельному и стремящемуся, как существу охраняющему и почитающему и, наконец, как существу страждущему и нуждающемуся в освобождении. Этой тройственности отношений соответствует тройственность родов истории, поскольку можно различать монументальный, антикварный и критический род истории»2. По словам Ницше, излишняя захваченность прошлым превращает человека в «наслаждающегося и бродячего зрителя», его творческие инстинкты слабеют, а личность рушится. Такие люди «смотрят на себя как на выцветших и захиревших последышей сильных поколений, - последышей, ведущих жалкое существование антиквариев и могильщиков этих поколений», «последние иссохшиеся побеги более радостных и могучих корней», они сдаются на милость пассивной ретроспекции и лишь в моменты забытья… человек, подверженный исторической лихорадке, способен действовать»3.

Идея трагической «ужаленности» бесконечностью является болевым центром всей ницшеанской этики. Несколькими десятилетиями позже эта же мысль рефреном прозвучит в работах Э. Сиорана: «Какое безумие обращать внимание на историю! А что делать, если ты ужален временем?»4, «Самым немноголюдным, но самым чудовищным кругом ада, наверное, стал бы тот, где грешники не могут ни на миг позабыть о времени»5, «хочешь быть счастливым – не ройся в памяти»6. Человек ужален временем, он – конечное существо, больное бесконечностью, но, при этом бесконечность не доступна ему в полном объеме, она лишь манит его, не позволяя довольствоваться конечным.

Человек, по словам Ницше, «не может научиться забвению… он навсегда прикован к прошлому; как бы далеко и как бы быстро он ни бежал, цепь бежит вместе с ним… Непрерывно от свитка времени отделяются отдельные листы, выпадают и улетают прочь, чтобы внезапно снова упасть в самого человека. Человек же, напротив, должен всячески упираться против громадной, все увеличивающейся тяжести прошлого; последняя или пригибает его вниз, или отклоняет его в сторону, она затрудняет его движение, как невидимая и темная ноша, от которой он для виду готов иногда отречься»1.

По утверждению М.К. Мамардашвили, прошлое является «самым страшным врагом мысли». Катастрофический бег времени, закручивающегося «с такой скоростью, что мы не успеваем ни подумать, ни понять, а уже кажется, что поняли, подумали и пережили»2 делает невозможным попытку «схватить» настоящее, ощутить себя его частью. «Человеческая ситуация состоит в том, что мы имеем дело с миром и задачей действия по отношению к нему – тогда, когда всегда уже поздно»3. Трагедия человека – в его конечности, в дискретности восприятия континуума реальности. «Действительность носит сплошной характер, соответствующая ей проза… всегда образует прерывистый ряд… прерывистый знак непрерывного»4. Дистанцирование от прошлого позволяет свершиться будущему, состояться чему-то, не бывшему ранее: «Хоть раз в жизни надо решиться убрать все это, стереть и заново, на полную катушку, начать думать самому, всерьез, но, повторяю, под знаком Бога»5.

Прошлое как травма определяет собой и настоящее и будущее, порождая травму разрыва, несоответствия между реальностью и реконструкцией. Об этом же, по-видимому, писал И. Бродский:

«…Вот и прожили мы больше половины.

Как сказал мне старый раб перед таверной:

«Мы, оглядываясь, видим лишь руины»

Взгляд, конечно, очень варварский, но верный…»6.

Пересекание символических границ культуры, обряд перехода из одного статуса в другой включает согласно А. фон Геннепу ряд стадий7: первая, «прелиминарная», заключается в отделении от покидаемого мира. Вторая, «лиминарная» – пограничное состояние, символическая смерть, нейтральная полоса бесстатусности. Заключительная, «постлиминарная» стадия знаменует повторное рождение, обретение новой идентичности, своего рода «бытие-заново». Парадоксальной особенностью обрядов перехода является универсальный в культуре запрет оглядываться на границе, запрет на попытку ухватить прошлое состояние, стереть различия между «до» и «после». Переход из прошлого в будущее связан с ситуацией неизбежного онтологического выбора, риска ответственности за этот выбор. Лот и его жена повели себя в этой ситуации по-разному: «Когда же вывели их вон, то один из них сказал: спасай душу свою; не оглядывайся назад, и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть»1. Ценой выбора является спасение, расплата – вечность в виде соляного столба. В конце времен, когда «времени уже не будет»2, в тот день «кто будет на кровле, а вещи его в доме, тот не сходи взять их; и кто будет на поле, также не обращайся назад: Вспоминайте жену Лотову. Кто станет сберегать душу свою, тот погубит ее; а кто погубит ее, тот оживит ее»3. Обернуться назад означает здесь прилепиться к земному, сожалеть о временном, лишиться будущего, потерять Вечность.

Согласно Плотину, «подобно тому, как человек в ожидании желанного голоса отворачивается от других голосов и настраивает свой слух на восприятие звука, который предпочитает всем иным, …так и нам нужно по мере сил отгородиться от всякого постороннего шума и сохранить в чистоте силу восприятия души, дабы она могла слышать голоса свыше»4. Божественное зеркало человеческого сознания замутнено телесностью, конечностью, заботой о преходящем. Именно поэтому, говорит Плотин, «добрая душа забывчива»: «чем более душа стремится ввысь, тем больше забывает о земном… душа воспаряет над множеством явлений и объединяет все это множество в одно целое… Таким образом, душа не обременяет себя лишним грузом, она легка, она лишь то, что она есть»5. Но в силу непоправимой расколотости и раздвоенности человеческого сознания подобные состояния весьма непродолжительны и несмотря на извечную мечту поймать, зафиксировать прекрасные мгновения гармонии, они от нас ускользают: «в тот миг, когда мы их уже уловили, мы покидаем реальность и впадаем в воспоминание»6.

В мифопоэтическом сознании этика памяти и забвения тесно связана с процессом самопознания, поиском «пути к себе», к подлинной и абсолютной целостности. Память и забвение перетекают друг в друга в круговороте бытия. Синкретичность ритуального действия направлена на воссоздание первоначального единства сакрального времени, в процессе ритуала происходит сначала потеря памяти, провал в беспамятство, а затем возвращение «в память» с сохранением воспоминаний о виденном в состоянии транса. Ритуал возвращает единство расщепленному, расколотому целому через воспоминание о единстве. По словам Л.В. Стародубцевой: «мнемоника экстатического опыта связана с парадоксом двойной самоидентичности. Это символическое забывание прежнего человека и рождение иного через приобщение к высшей памяти сакрального истока… Путем периодического повторения того, что происходило в начале времен, в возврате к мигу первотворения, архаический ритуал призван преодолеть время, воссоединить мир нынешний и исконный»1.

В учении даосизма метафизика забывания (ван) занимала одну из важнейших ступеней самопознания. Среди траекторий «возврата к основе» (фань бэй) несколько этапов забытия: человек забывает внешний мир, других людей, самого себя, различие между истинным и ложным, наконец, забывает сам процесс постижения истины: забывает само забвение. Лишь двойное отрицание, апофатическое забвение забвения является условием приближения к Абсолютному, даосским постижением Великой Пустоты (дай сюй).

Универсальное для мистических практик понимание забвения как необходимого этапа на пути к подлинной памяти в полной мере проявилось в суфийском учении и нашло выражении в формуле зикра: «когда забываешь себя, о тебе вспоминает Бог». Приближение к Высшей мудрости и памяти неотделимо от отказа от памяти человеческой, мирской и конечной, вынужденной метаться в разорванном круге памяти и забвения, впадая то в одну, то в другую мнемоническую крайность.

Секулярная культура, поставившая arche на место telos’а, обожествляет память, сковывает ее с прошлым, заставляя ностальгировать по вечно прошедшему, погружаясь в меланхолию и пассеизм. «…Христианская вера в подлинное физическое воскрешение тела есть мощная преграда для ностальгии. Чем ближе общество подходит к идее физической конечности смерти, тем больше такое общество готово ностальгировать»2, писали вдохновители проекта «Воображаемое прошлое» М. Чейз и К. Шоу, а, по словам С. Бойм, «неотрефлексированная ностальгия порождает монстров»3. Шеллинг считал причиной ностальгии «нехватку деятельной любви». В этом смысле представляется весьма нетривиальной мысль Э. Чорана, наследующего ницшеанскую идею4 о различении двух способов отношения к прошлому: покаяния и сожаления. «Память нам дана лишь для того, чтобы можно было сожалеть»5, … «У меня тяга к сожалению, а не к покаянию. В этом и разница между умом литературным и умом религиозным, особенно христианским»1.

В условиях расколдованного, секулярного мира, происходит подмена надежды на будущее ностальгией по прошлому. Покаяния сожалением. Общим местом средневековых трактатов, посвященных искусству памяти, было утверждение о связи мнемонических способностей с типом характера. В этом отношении, самым мнемонически сильным безусловно считался меланхолический. Память-сожаление и черная желчь меланхолии, по-видимому, все так же не терпят забвения и надежды. Память-покаяние светлая, гармоничная, полна прощающего забвения. Вероятно, именно это имел в виду Батюшков, говоря о том, что «надежда – это память о будущем».

В рамках рассмотрения проблемы этического измерения памяти и забвения в культуре, представляют особый интерес популярные проекты создания своеобразных банков памяти, призванных сохранить законсервированный опыт предшествующих поколений во всей тотальности. Согласно Б.С. Гершунскому, автору знаковой в контексте современного массового сознания статьи «Культура памяти на пороге третьего тысячелетия», актуальной проблемой, стоящей перед современной цивилизацией, является создание особого рода механизма «гарантированного увековечивания души человека»2 с помощью архивации наиболее значимых составляющих духовного мира личности.

Душа, в данной концепции, представляет собой «квинтэссенцию духовного мира человека», совокупность его индивидуальных особенностей и привычек, «его ментальный эквивалент, его жизненное кредо и зашифрованное в информационно емких характеристиках неповторимое Я»3. В современных условиях кризиса религиозного мировоззрения, где превыше всего ценится текучее, протейное и мобильно адаптирующееся, в мире, где «отсутствует спрос на бесконечность»4, подобная мечта о личном бессмертии, «добытом» своими руками становится общим местом и достоянием массовой культуры. «Сегодня все должно быть текучим, постоянно менять форму, терять всякую идентичность, становиться неразличимым, мультимедийным и интерактивным. Поэтому превыше всего ценится тот, кто умеет быстрее и радикальнее всех децентрироваться и растворяться, ведь подобная практика имеет значение одновременно и рыночной ценности и социальной критики»5. Кризис коллективной идентичности, укорененной в общем историческом прошлом и традиционной культурной преемственности влечет за собой ситуацию, когда ранее адекватные механизмы коммеморации перестают «работать» и требуют создания новых, отвечающих изменившимся условиям.

В рассматриваемой статье Б.С. Гершунского представлен один из вариантов искусственного конструирования культурной памяти. Создание своеобразного банка, «пантеона» памяти, где «под контролем специально обученных сотрудников» должны храниться сведения и материальные свидетельства о каждом человеке, в то или иное время жившем на земле, по мысли автора, должно приостановить процесс безвозвратной утраты каждого уходящего человека с его уникальными знаниями и опытом. Более того, в ближайшее время с развитием технического потенциала вполне возможен переход и на следующий уровень, а именно налаживание коммуникации с предшествующими поколениями – например, организация «фантастического спиритического сеанса… с участием самых компетентных профессионалов-экспертов самых разных времен и народов»1.

Характерной особенностью и одновременно отличительной чертой подобных научно-фантастических исканий является их явная нравственно-этическая окрашенность. По утверждению автора, «беспамятное человеческое сообщество, озабоченное только своим существованием в границах отведенного ему времени, – это неполноценное сообщество. Бездуховное, далекое от воплощения мечты о целостности и всеединстве. Ибо духовное всеединство людей определяется не только пространством, но и временем, и сбудется эта мечта лишь тогда, когда человечество… научится брать с собой в будущее своих мертвых»2. Современное беспамятное, а потому и бездуховное общество, по мнению Гершунского, обречено на вымирание и деградацию. Память как нравственная категория приобретает, таким образом, тесную связь с идеей долга и благодарности. В то же время, в отличие от проекта «имманентного воскрешения предков» Н.Ф. Федорова, понятие долга в данном случае претерпевает значительную трансформацию.

Согласно Федорову, автору «Философии общего дела», нужно, чтобы «все рожденные поняли, что рождение есть принятие, взятие жизни от отцов, т.е. лишение отцов жизни – откуда и возникает долг воскрешения отцов, который дает сынам бессмертие»3. Сознание как таковое возникает именно как осознание собственной смертности через смерть предков. Чувство скорби, утраты является первичным актом сознания, становления нравственности. «Естественная», нерассуждающая любовь к потомству, свойственная человеку как природному существу, по утверждению Федорова, дополняется в процессе культурогенеза «сверхприродной», духовной любовью к предкам, ведущей в конечном итоге к преодолению метафизического беспамятства и неблагодарности.

Целью проекта будущего является создание космического «собора-музея» как своеобразного инструмента целостности, реального всеединства, деятельность которого заключается «не в накоплении мертвых вещей, а в возвращении жизни остаткам отжившего, в восстановлении умерших, по их произведениям, живыми деятелями… Музей с предметной стороны есть совокупность лиц, само человечество в его книжном и вообще вещественном выражении, т.е. музей есть собор живущих сынов с учеными во главе, собирающий произведения умерших людей, отцов. Задача музея поэтому естественно – восстановление последних по первым»1. Выраженный в «Философии общего дела» пафос восстановления вселенской справедливости, отдания сыновнего долга в современных условиях заменяется призывом к преодолению собственной конечности посредством научно-технического прогресса. Долг перед предками превращается, таким образом, в долг предков перед потомками, в необходимость максимального использования опыта предшествующих поколений.

В данном контексте следует упомянуть о еще одном немаловажном аспекте проблемы этического измерения коммеморации, связанном с идеей беспамятства. Примером этого может служить «манкуртизм», слово, ставшее с легкой руки


Ч. Айтматова нарицательным. Слово «манкурт» первоначально означало раба, насильно лишенного памяти о прошлом и, по сути дела, самой личности: «Манкурт не знал, кто он, откуда родом-племенем, не ведал своего имени, не помнил детства, отца и матери - одним словом, манкурт не осознавал себя человеческим существом. Лишенный понимания собственного «я», манкурт с хозяйственной точки зрения обладал целым рядом преимуществ. Он был равнозначен бессловесной твари и потому абсолютно покорен и безопасен. Он никогда не помышлял о бегстве… Манкурт, как собака, признавал только своих хозяев. С другими он не вступал в общение. Все его помыслы сводились к утолению чрева. Других забот он не знал. Зато порученное дело исполнял слепо, усердно, неуклонно»2. Манкурт – результат непоправимого вмешательства в самую суть человеческой личности, символ предельного насилия человека над человеком. В последние десятилетия идеологема «манкуртства» стала неотъемлемой частью политического жаргона на территории всего постсоветского пространства и приобрело выраженно мифологизированную окраску.

Проблема забвения как примирения с прошлым, принятия прошлого во всей его небезупречой принудительности стала одной из наиболее обсуждаемых тем в интеллектуальной среде послевоенной Европы и, в первую очередь, в Германии. Дискуссии на тему преодоления исторической вины, коллективного искупления и восстановления нарушенной справедливости приобрели выраженно навязчивый характер и в последние годы вызывают все большее неприятие своей искусственной клишированностью. По словам Т. Адорно, желание избавиться от давящей тяжести прошлого вполне справедливо, так как «в его тени жить невозможно и потому, что если за вину и насилие расплачиваться виной и насилием, то чувству страха не будет конца; и несправедливо, потому что прошлое, от которого хотят убежать, еще живо»1. Невозможность преодоления прошлого, по мысли философа, связана с нерешенностью проблем, вызвавших такое прошлое: «прошлое будет проработано лишь тогда, когда удастся преодолеть сами причины событий прошлого, лишь потому, что эти причины продолжают действовать, чары прошлого до сих пор не рассеяны»2.

Навязчивость прошлого, которое не отпускает, периодически напоминая о себе в виде мучительных повторений и воспоминаний, пожалуй, лучше всего была зафиксирована Фрейдом в понятии unheimliche, в котором отразилась связь повседневного (heimliche) и жутковато-невероятного (unheimliche). Наиболее полным выражением das Unheimliche Фрейд считал образ возвращающегося мертвеца, призрака. Он связывал его появление с пробивающимися в сознание подавленными комплексами, например чувством вины. «Переживание тревожащего возникает... в тот момент, когда подавленные инфантильные комплексы оживают под воздействием некого впечатления...»3. Любое случайное напоминание вызывает лавину пугающих, подавляющих сознание и волю воспоминаний.

Удивительным образом, прошлое прошло, но оно все еще живо, оно травмирует и не отпускает. Насильственное, травмирующее наследство прошлого, от которого невозможно отказаться, описано в романе Дж. Ф. Купера «Палач»: традиционно считавшаяся почетной и наследуемой должность палача в одном из швейцарских кантонов, становится для его современных потомков тяжелым и унизительным бременем, которое невозможно ни унаследовать, ни отказаться от него, не избежав позора. «Прошлое… продолжает жить на уровне чувств, на уровне самосознания, на уровне политических ориентаций, только не как история с ее фактичностью, а как продукт интерпретаций, наделяющих его смыслами. И главный смысл, вкладываемый в него людьми, зависит от того, какие требования предъявляет к ним современность. Поэтому в прошлом на самом деле меньше прошедшего, чем многим кажется. И только этим обстоятельством объясняется то, что по поводу того или иного прошлого происходит столько конкурентной борьбы, конфликтов и боев. Если бы прошлое было всего лишь историей, оно было бы заморожено. И не болело бы»1.

В романе А. Платонова «Чевенгур» мать, потерявшая сына, на вопрос, почему она хочет его воскрешения, отвечает: «Я хочу, чтобы он пожил еще минуту!» Ее собеседник сомневается в осмысленности этой просьбы: «Зачем тебе минута? … Она пройдет, и он снова помрет, а ты опять завоешь». Тем не менее, женщина, знает, о чем просит, она не успела «запомнить» («долюбить») своего ребенка, оставив тем самым след в памяти Универсума. «Нет, – пообещала мать. – Я тогда плакать не буду, – я не поспела запомнить его, какой он был живой»2.

В раннем эссе о «Идиоте» Достоевского (1917) Вальтер Беньямин писал об онтологической, принципиальной незабвенности истинной, праведной жизни. Эта жизнь не может быть забыта благодаря своему бессмертию и абсолютному величию: «Это жизнь, которую следовало бы хранить от забвения, хотя она не оставила ни памятника, ни памяти о себе, даже, быть может, никакого свидетельства. Она не может быть забыта. Эта жизнь вроде бы и без оболочки и формы остается непреходящей. «Незабываемое» значит по своему смыслу больше, чем просто, что мы не можем что-то забыть; это обозначение указывает на нечто в сущности самого незабываемого, на то, благодаря чему оно таковым является. Даже беспамятство князя в его последующей болезни – символ незабвенности его жизни; потому что это только кажется, будто она ушла в пучину его памяти, из которой нет возврата»3. Инверсия смыслов здесь доходит до того, что символом незабвенности становится беспамятство. Эта высшая, «беспамятная» память, по Беньямину, не нуждается во внешней атрибутике, ритуализации и монументах. Она сама в себе абсолютна, сверхзабвенна, и сама для себя является памятником. Это надгробие вмещает то, что невозможно забыть.

Память приобщает человека к Вечности, делает его достойным бессмертия и незабвенности. Согласно Бергсону, воспоминание является точкой пересечения духа и материи. Память – это «интегрирующий момент познания, который обуславливает роль и значение человека во Вселенной»1. Участие в деле памятования дает человеку шанс на спасение, и когда его потомки в будущем завершат начатое дело – его судьба изменится в настоящем и прошлом, он вернет свое индивидуальное начало и будет бытийно оправдан в глазах Вечности2. Подлинное забвение не отменяет памяти как Вечности, хранилища ценного и действительно достойного незабвенности бытия.


Каталог: culturex -> files -> 2013
2013 -> Радикальный конструктивизм как методология исследования культуры
2013 -> Проблемы самопознания и культурной идентичности в русской философии 30-х 40-х годов XIX века
2013 -> Судьбы российского самопознания: Чаадаев и Гоголь
files -> Антиномии современной культуры и новая социальность в компьютерных сетях Щеглова Людмила Владимировна, Шипицин Антон Игоревич
2013 -> Методические рекомендации для изучающих дисциплину «основы светской этики»


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница