Методология экономической науки


Глава 5 Различие между позитивной и нормативной экономической теорией



страница8/22
Дата17.04.2018
Размер0.78 Mb.
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   22
Глава 5
Различие между позитивной и нормативной экономической теорией

«Гильотина Юма»

История разграничения позитивной и нормативной экономических теорий, «научной» экономической теории и практических советов по вопросам экономической политики насчитывает уже более 150 лет и восходит к работам Нассау Се–ниора и Джона Стюарта Милля. Примерно во второй половине XIX в. это ставшее привычным различие в экономической теории начали смешивать и практически отождествлять с существующим у философов–позитивистов различием между тем, что «есть», и тем, что «должно быть», между фактами и ценностями, между предположительно объективными, описательными утверждениями о мире и предписывающими оценками его состояния. Тогда стали говорить, что позитивная экономическая теория относится к фактам, а нормативная — к ценностям.
Затем, в 1930–е годы, возникла новая экономическая теория благосостояния, представляющая собой нормативную экономическую теорию, якобы свободную от субъективных оценок, после чего оказалось, что различие между позитивной и нормативной экономической теорией заключалось в противопоставлении бесспорных фактов и ценностей, с одной стороны, и спорных ценностей — с другой. В результате область традиционной позитивной экономической теории была расширена за счет включения в нее чистой экономической теории благосостояния, при этом в области нормативной экономической теории остались только специфические вопросы экономической политики, где о ценностях и целях нельзя сказать почти ничего определенного кроме того, что говорят нам политики. За всем этим стоит ужасная логическая путаница, открывшая путь для массированной атаки на саму идею свободной от ценностей позитивной экономической теории. Очевидно, в этом необходимо тщательно разобраться, после чего мы надеемся воскресить разграничение между позитивным и нормативным как еще одну попперовскую методологическую норму, особенно актуальную для такой связанной с политикой науки, как экономическая теория.
Утверждение, согласно которому «невозможно вывести то, что должно быть, из того, что есть», что сугубо фактологические, описательные утверждения сами по себе могут повлечь или подразумевать лишь другие фактологические, описательные утверждения, но ни в коем случае не нормы, этические высказывания или предписания что–либо сделать, было впервые выдвинуто еще Дэвидом Юмом в его «Трактате о человеческой природе». Это утверждение за содержащееся в нем «обоюдоострое» логическое различие между областью фактов и областью ценностей получило меткое наименование «гильотины Юма» (Black M., 1970, р. 24).
«Гильотина Юма» эквивалентные антонимы

позитивный

нормативный

(1)


есть

должно быть

(2)

ценности


факты

(3)


субъективный

объективный

(4)

предписывающий



описательный

(5)


искусство

наука


(6)

хороший/плохой

истинный/ложный

(7)


Но как догадаться, относится ли данное высказывание к тому, что есть, или тому, что должно быть? Ясно, что об этом нельзя судить по тому, стоит ли предложение в изъявительном наклонении или нет, ибо существуют такие предложения в изъявительном наклонении — например, «убийство — это грех», — которые являются тонко замаскированными высказываниями о том, что должно быть, облеченными в форму высказываний о том, что есть. Точно так же нельзя судить по тому, что люди охотнее соглашаются с высказываниями о том, что есть, чем о том, что должно быть, ибо легко убедиться, что с фактологическим утверждением типа «вселенная произошла без сверхъестественного вмешательства — в результате большого взрыва много миллионов лет назад» люди склонны соглашаться куда менее охотно, чем с нормативным утверждением — «нам не следует поедать младенцев». Утверждение о том, что есть, — это всего лишь утверждение, которое может быть либо истинно, либо ложно оно выдвигает некое предположение о состоянии мира — что он устроен так, а не иначе, и мы можем воспользоваться межличностно проверяемыми методами, чтобы обнаружить, истинно оно или ложно. Утверждение о том, что должно быть, выражает оценку состояния мира оно одобряет или не одобряет, хвалит или порицает, превозносит или осуждает, и мы можем лишь приводить какие–то аргументы, чтобы убедить других согласиться с ним.
Конечно, мне возразят, что нормативное утверждение «мы не должны поедать младенцев» может так же быть оценено с помощью межличностно проверяемых методов, скажем, референдума. Но все, что может установить референдум, — это наше всеобщее согласие, что поедать младенцев неправильно; он не может установить, что это неправильно само по себе. Мне опять возразят, что то же самое можно сказать о любой межличностной верификации или фальсификации утверждения о том, что есть. В конечном счете фактологическое, описательное утверждение о том, что есть, считается истинным, поскольку мы договорились следовать определенным «научным» правилам, которые предписывают нам рассматривать его как истинное, хотя на самом деле оно может быть ложным. Говорить, что существуют «грубые факты», которые мы должны принимать, нравится нам это или нет, означает совершать ошибку индукции, и, кроме того, теория статистического вывода Неймана–Пирсона уже должна была бы приучить нас к тому, что принятие любого факта в науке неизбежно подразумевает принятие рискованного решения в условиях неопределенности — с неизвестной, но отличной от нуля вероятностью ошибиться. Следовательно, мы принимаем или отвергаем утверждения о том, что есть, на основаниях, которые сами являются конвенциями, и в этом смысле, как гласит заглавие известной методологической статьи Раднера (Rudner R.S., 1953), даже «Ученый как таковой делает ценностные суждения». Моральные суждения обычно характеризуются как предписания поступать определенным образом, которым в схожих обстоятельствах должны подчиняться все. Но не являются ли утверждения о фактах точно такими же суждениями, предписывающими определенное отношение к ним, а не вид поведения?
В последние годы философы–этики постоянно высказывали сомнения по поводу дихотомии «есть— должно быть», которые по большей части касались того, что моральные суждения являются не просто выражением чувств или императивами, призывающими кого–то к действию, но особого рода описательными утверждениями о мире (Hudson W.D., 1969; Black M., 1970, ch.3). Однако развиваемые нами аргументы против следствий из «гильотины Юма» совсем иного свойства. Я вовсе не говорю, что утверждения о том, что должно быть, логически эквивалентны утверждениям о том, что есть, а говорю, что принятие или отказ от последних как когнитивный процесс не слишком отличается от принятия или отказа от первых. Мое мнение таково не существует эмпирических описательных утверждений о том, что есть, которые считаются истинными, но не полагаются на определенный социальный консенсус в отношении того, что мы «должны» принимать эти утверждения.

Методологические суждения и ценностные суждения



Нагель (Nagel E., 1961, р. 492—495) стремится защитить «гильотину Юма» именно от такого рода возражений, выделяя в общественных науках два типа ценностных суждений — характеризующие и оценивающие. Характеризующие ценностные суждения подразумевают выбор предмета исследования, способа исследования и критерия оценки обоснованности результатов, например, следование канонам формальной логики, выбор надежных данных, открыто принимаемые априорные решения об уровнях статистической значимости и т.д., короче говоря, все, что мы раньше называли методологическими суждениями. Оценивающие ценностные суждения подразумевают оценочные утверждения о состояниях мира, в том числе о желательности человеческого поведения определенного рода и его социальных последствиях; таким образом, все утверждения о «хорошем обществе» являются оценивающими ценностными суждениями. Наука как социальный феномен не может функционировать без методологических суждений, но, как утверждает Нагель, может, хотя бы в принципе, освободиться от всяких оценивающих или нормативных ценностных суждений.
На глубоком философском уровне это различие, возможно, ошибочно. В конце концов мы не можем уйти от того факта, что все нетавтологические утверждения принимаются на основе нашей готовности соблюдать определенные правила игры, то есть на коллективно принятых нами как игроками суждениях. Спор о фактах, как представляется, может быть разрешен убедительным обращением к так называемым объективным фактам, в то время как спор о моральных суждениях может быть разрешен только увещевательным обращением к эмоциям, но в основе своей оба спора покоятся на определенных конкретных методах убеждения, эффективность которых, в свою очередь, зависит от разделяемых ценностей того или иного рода. Между тем на уровне научного исследования выдвигаемое Нагелем различие между методологическими и нормативными суждениями реально и значимо.
Каждый экономист сознает, что между утверждением о существовании кривой Филлипса — конкретного функционального соотношения между уровнем безработицы и темпом изменения ставок заработной платы или цен, — с одной стороны, и утверждением, согласно которому безработица столь пагубна, что для избавления от нее мы должны быть готовы перенести любую инфляцию, с другой стороны, лежит целая пропасть. Когда экономист говорит, что каждому индивиду нужно позволить тратить свой доход, как он хочет, или что ни один трудоспособный индивид не имеет права на поддержку окружающих, или что правительства должны предоставлять помощь жертвам безжалостных экономических законов, нетрудно увидеть, что он высказывает нормативные ценностные суждения. Существуют давние, испытанные методы примирения расходящихся методологических суждений. Но нет таких методов для примирения расходящихся нормативных ценностных суждений — кроме демократических выборов и перестрелок на баррикадах. Этот контраст между методами улаживания разногласий и придает актуальность различию, которое вводит Нагель.
Предполагая, что нормативные оценки относятся к тому роду суждений, по поводу которых невозможна рациональная дискуссия, направленная на урегулирование любых разногласий между людьми, мы несколько перегнули палку. Даже если Юм прав, отрицая, что «то, что должно быть» можно логически вывести из «того, что есть», и наоборот, несомненно, «то, что должно быть» испытывает сильное влияние «того, что есть», и ценности, которых мы придерживаемся, почти всегда зависят от целого ряда фактов, в которые мы верим. Это указывает на то, как надо вести рациональные дебаты о спорных ценностных суждениях мы можем приводить альтернативные обстоятельства и спрашивать, захотели бы вы отказаться от своей оценки в этих обстоятельствах? В качестве известного и очевидного примера можно привести здесь широко распространенное ценностное суждение, согласно которому экономический рост, измеряемый величиной реального национального дохода, всегда желателен. Но останется ли данное суждение столь же непоколебимым, если при этом экономический рост ведет к абсолютному ухудшению положения людей, чьи доходы относятся к нижнему квартилю (децилю или квинтилю) соответствующего распределения? Еще одним примером является часто высказываемое ценностное суждение, что смертная казнь всегда неоправданна. Но если бы мы располагали неопровержимыми свидетельствами того, что смертная казнь удерживает потенциальных убийц от совершения преступления, стали бы мы по–прежнему придерживаться своего первоначального мнения? И так далее.
Рассуждая в этом направлении, мы обнаруживаем разницу между «базисными» и «небазисными» ценностными суждениями, или, я бы сказал, чистыми и смешанными ценностными суждениями «Ценностное суждение можно назвать «базисным» для человека, если подразумевается, что оно остается для него верным при любых обстоятельствах, в противном случае оно является «небазисным»» (Sen A.K., 1970, р. 59). До тех пор, пока ценностное суждение остается небазисным, или смешанным, дискуссия о нем может принять форму обращения к фактам, и это хорошо, ибо наши стандартные методы разрешения споров о фактах не так сомнительны, как методы разрешения споров о ценностях. И только когда мы наконец обнаруживаем чистое ценностное суждение — как, например, в случае крайнего неприятия пацифистом любых войн вообще или сталкиваемся с утверждением типа «я ценю это как таковое», — мы констатируем, что исчерпали всякие возможности рационального анализа и дискуссии[83]. Вряд ли можно сомневаться, что большинство ценностных суждений, высказываемых по социальным вопросам, носят смешанный характер и, следовательно, поддаются влиянию путем убеждения людей, их придерживающихся, в том, что на самом деле факты отличаются от того, как они их видят.

Существует ли свободная от ценностей общественная наука?



Как только мы удалили с помощью рационального анализа посторонние фрагменты в смешанных ценностных суждениях, мы остаемся с фактологическими утверждениями и чистыми ценностными суждениями, разрыв между которыми действительно непреодолим при любой интерпретации «фактов» и «ценностей». Даже если мы оставим ценностные суждения в их обычном смешанном виде, окажется, что пока мы показали лишь то, что разница между методами разрешения разногласий по методологическим и ценностным суждениям носит количественный, а не качественный характер. Но ничто из сказанного нами не означает, что это количественное различие не заслуживает нашего внимания.
Утверждение, будто разница настолько мала, что ей можно пренебречь, приводит нас прямо в лагерь некоторых радикальных критиков, которые считают, что абсолютно все предположения о социальных явлениях пропитаны ценностями и, следовательно, недостаточно «объективны». Как указывает Нагель (Nagel E., 1961, р. 500), это утверждение доказывает слишком много либо оно не распространяется на себя, и тогда у нас есть по крайней мере одно объективное утверждение по социальным вопросам, или оно само пропитано ценностями — в этом случае мы попадаем в порочный круг и нас сносит к крайнему субъективизму, когда все мнения равноценны. Кроме того, аргументы против самой возможности какой–либо свободной от ценностей, «объективной» общественной науки обычно украшены всякого рода не имеющими отношения к делу суждениями, сводящимися к отрицанию всякого осмысленного различия между методологическими и нормативными суждениями.
Доктрина свободной от ценностей общественной науки гласит, во–первых, что логический статус фактологических, описательных утверждений о том, что есть, отличается от статуса нормативных, предписывающих утверждений о том, что должно быть, и, во–вторых, что методологические суждения, использующиеся при достижении консенсуса по утверждениям о том, что есть, существенно отличаются от тех, что используются при достижении консенсуса по нормативным ценностным суждениям. Утверждение, что общественная наука может быть свободной от ценностных суждений, в этом смысле не отрицает, что идеологический уклон проникает в сам выбор вопросов, которые исследуют представители общественных наук, что гипотезы, выдвигаемые на основе наблюдаемых фактов, иногда испытывают влияние особого рода ценностей, и даже того, что практические советы, которые дают представители общественных наук, часто проникнуты скрытыми ценностными суждениями и скорее нацелены на то, чтобы убедить, нежели просто посоветовать. Аргументация основана не на предполагаемой личной беспристрастности отдельных представителей общественных наук, но скорее на социальных аспектах научной деятельности, критической традиции научного сообщества постоянно поправлять различные уклоны отдельных ученых. Макс Вебер внес полную ясность в этот вопрос более 50 лет тому назад, когда изложил доктрину Wertfreiheit (свободы от ценностей), и сейчас непонимание сказанного им уже непростительно[84].
Очевидно, Вебер не отрицал, что общественная наука в том виде, в котором она практикуется, насквозь пронизана политическими предубеждениями; именно поэтому он проповедовал возможность свободной от ценностей общественной науки. Более того, Wertfreiheit для него не означала, что человеческие ценности не поддаются рациональному анализу. Напротив, он настаивал, что Wertungsdiskussionen (дискуссии о ценностных суждениях) не просто возможны, но и чрезвычайно полезны. Они могли бы проходить в следующих формах (1) изучения внутренней последовательности ценностных предпосылок, из которых выводятся расходящиеся нормативные суждения; (2) определения последствий этих ценностных предпосылок в свете практических обстоятельств их применения; и (3) отслеживания фактических последствий альтернативных способов воплощения нормативных суждений (Weber M., 1949, р. 20–21; и Runciman W.G., 1968, р. 564–565). Таким образом, ясно, что проводившееся Сеном различие между базисными и небазисными, или чистыми и смешанными, ценностными суждениями, приглашающее к рациональной дискуссии о ценностных суждениях, которых придерживаются люди, по духу является совершенно веберовским[85].
Немногие из тех, кто нападает на доктрину Wertfreiheit, обладают мужеством иметь собственную точку зрения. После того, как все стандартные аргументы против Wertfreiheit исчерпаны, они обычно заканчивают словами о том, что все мы стоим за объективную истину и «беспристрастную науку», хотя непонятно, как такое возможно, если мы не проясняем запутанную связь того, что «есть», с тем, что «должно быть». Если не существует по крайней мере каких–то свободных от ценностной окраски описательных, фактологических утверждений о социальных закономерностях (помимо характеризующих ценностных суждений, заложенных в методологических суждениях), трудно избежать вывода, что мы имеем право утверждать все, что нам вздумается.
Отрицание объективности в общественной науке чаще встречается в социологии, нежели в экономической теории. В самом деле, экономистов традиционно устраивает существующая дихотомия между «есть» и «должно быть»; они, очевидно, верят, что, будучи ясно сформулирована, она становится самоочевидной (см. Klappholz К., 1964). Поэтому было непросто найти примеры таких экономистов, которые противоречили сами себе, вначале отрицая, что экономическая теория может быть свободной от ценностей, а затем утверждая, что тем не менее некоторые экономические мнения более обоснованы, чем другие. Но, возможно, нас удовлетворит один такой поучительный пример.

Пример атаки на Wertfreiheit



Роберт Хейлбронер (Heilbroner R.L., 1973) начинает свою атаку с отрицания доктрины методологического монизма разница между общественными и естественными науками заключается в том, что человеческие действия одновременно имеют неосознанные намерения и сознательные цели, и без предпосылок о смысле этих действий из социальных фактов невозможно извлечь какие бы то ни было выводы. «Именно в этот момент, — заявляет он, — на сцену выходят ценностные суждения». Каким образом? Единственный пример, который он приводит, это — «очевидное политическое предубеждение, наблюдающееся в выборе проблем для исследования» (р. 137). В нагелевском смысле, однако, это — методологическое, а не ценностное суждение. Признавая, что об этом уже многократно писали раньше, Хейлбронер говорит, что предпочитает рассматривать «гораздо менее изученный аспект проблемы, связанный с самим экономическим анализом, а не с предпосылками экономической мысли» (р. 138). Он заявляет, что экономистам не свойственна научная беспристрастность в оценке экономических теорий, и в качестве не слишком убедительного примера приводит «нежелание экономистов признавать феномен империализма как достойный объект для экономических исследований, а также их упрямую приверженность теории о преимуществах международной торговли несмотря на наличие печальных свидетельств, что торговля не привела к улучшению положения более бедных стран» (р. 138—139). Экономисты, как и другие исследователи общества, добавляет он, независимо от своей воли эмоционально связаны с обществом, членами которого являются «каждый представитель общественной науки подходит к своей задаче с желанием, сознательным или бессознательным, продемонстрировать работоспособность или неработоспособность общественного устройства, которое он исследует» (р. 139). Перед лицом «этой чрезвычайной уязвимости для ценностных суждений» экономисты не могут быть беспристрастны или равнодушны «таким образом, ценностные суждения, отчасти социологического характера, отчасти относящиеся к поведению, вдохновляли экономическую теорию, начиная с самых ранних ее положений и заканчивая позднейшими и наиболее изощренными образцами» (р. 141). Здесь мы должны сделать краткое отступление по поводу вольного употребления Хейлбронером термина ценностные суждения, включающего у него всевозможные непроверяемые метафизические утверждения, окрашивающие видение экономиста и составляющие то, что Лакатош называл «твердым ядром» теорий. Если я утверждаю, что капитализм сделал и сделает для рабочих больше, чем любая иная альтернативная экономическая система, я не высказываю ценностного суждения, а скорее раскрываю видение, составляющее мое твердое ядро. К счастью, меня будут судить не за само это видение, а за те теории «защитного пояса», которые оно порождает. Если мы не делаем различия подобного рода, тезис о том, что общественная наука пропитана ценностями, становится тривиальным ценностная окраска является в этом случае общей чертой всех теоретических утверждений и, следовательно, не относится к специфическим проблемам именно общественных наук. Чтобы показать, что Хейлбронер, без разбора помещающий любые утверждения, не относящиеся к чисто фактологическим, под общую рубрику «ценностных суждений», не одинок, обратимся к широко распространившемуся после Роббинса убеждению, что межличностные сравнения полезности являются ценностными суждениями, которым не место в «научной» экономической теории благосостояния. Но ведь утверждения о межличностных сравнениях полезности — это не ценностные суждения, а всего лишь непроверяемые утверждения о фактах они могут быть верны либо неверны, но по сей день мы не знаем способа это определить (Klappholz К., 1964, р. 105; Barrett M. and Hausman D., 1991). Ценностные суждения могут быть непроверяемыми, но не все непроверяемые утверждения являются ценностными суждениями (Ng Y.K., 1972).
Аналогично, существует тенденция определять ценностные суждения как любые убедительные утверждения, выраженные в эмоциональной форме, совершенно игнорируя тот факт, что чисто описательные утверждения, или даже определения, могут быть такими же убедительными, как и ценностные суждения (Klappholz К., 1964, pp. 102—103). Добавляет путаницы и другая столь же отчетливая тенденция отождествлять ценностные суждения с идеологическими утверждениями (см., например, Samuels W.J., 1977). Термин «идеология»является одним из тех слов, которое для каждого обозначают любые идеи, которые ему не нравятся. Согласно марксистскому учению об идеологии, которое мы можем смутно различить в бессистемных и порой противоречивых утверждениях Маркса и Энгельса (Seliger M., 1977), люди владеют не истиной, но только убеждениями, за которыми скрывается некий набор материальных интересов, и это относится ко всем людям за исключением привилегированного класса пролетариев и сознательных выразителей их интересов (таких как Маркс и Энгельс). Но если идеология является «ложным сознанием», искажением истины, мы не можем ее распознать без какого–то неидеологического критерия различения правды и лжи, а раз так, то лучше бы нам вместо этого сказали, каков этот критерий (Ryan A., 1970, р. 224—241; Barnes В., 1974, ch. 5). Так или иначе, мы можем продуктивно определить идеологию как ценностные суждения, «притворяющиеся» изложением фактов (Bergmann G., 1968), и это определение очищает марксистское учение об идеологии от его тенденциозных обертонов, спасая представляющее ценность содержание. Согласно этому определению, ценностные суждения сами по себе не являются идеологическими, хотя все идеологические утверждения являются замаскированными ценностными суждениями.
Сделав эти пояснения, вернемся к атаке Хейлбронера на доктрину свободной от ценностей экономической теории. «Я не верю, что экономисты должны стремиться к свободному от ценностей анализу», — декларирует он. Но вскоре добавляет «Я должен со всей решительностью заявить, что не верю, будто экономист имеет право во имя защиты каких–либо ценностей подтасовывать данные, популяризировать или распространять рекомендации для политики, не опирающиеся на факты, или выдавать свои ценностно окрашенные выводы за обладающие «научной» обоснованностью» (Heilbroner R.L., 1973, р. 133, 142). Он скромно признает, что это звучит «как противоречие в терминах» (р. 138), но верит, что «квадратуру круга» можно найти, следуя методам естественных наук. Эти методы состоят, как он полагает, в «открытости процедур, с помощью которых наука делает свое дело, открывая себя для… болезненного самоанализа в отношении своих предпосылок, экспериментов, логики и выводов». И «поскольку экономисты редко ставят эксперименты, воспроизводимые в лаборатории, их результаты не могут быть опровергнуты так же легко, как у представителей естественных наук, но они так же могут быть подвержены пристальному рассмотрению и критике экспертов» (р. 142—143).
Этим чувствам мы можем только поаплодировать. Но зачем тратить многие страницы на убеждение читателей в том, что вся экономическая теория полностью заражена ценностными суждениями, причем к последним скопом причисляются непроверяемые утверждения, эмоционально выраженные утверждения и идеологические утверждения, только для того, чтобы в конце концов заключить, что возможно спасти набор позитивных экономических открытий, которые, очевидно, являются объективными? И скорее ли мы соберем набор подобных открытий оттого, что будем произносить филиппику против самой возможности свободной от ценностей экономической теории?

Решения проблемы невозможности Wertfreiheit



Атака Хейлбронера на свободную от ценностей экономическую теорию бледнеет рядом с атакой Гуннара Мюрдаля, на всю жизнь избравшего концепцию насыщенной ценностями общественной науки одной из своих основных тем. Но его решение связанных с этим затруднений существенно отличается от предлагаемого Хейлбронером или любым другим критиком Wertfreiheit[86].
Рецепт Мюрдаля заключается не в том, чтобы подавлять ценностные суждения в интересах науки, и не в том, чтобы указывать, в какой именно момент они неизбежно входят в рассуждения, отделяя тем самым позитивную экономическую теорию от нормативной, но скорее в том, чтобы смело заявить о них в самом начале анализа. Тогда, как он предполагает, наши результаты каким–то непостижимым образом окажутся проникнуты истинной объективностью «Единственный способ, которым мы можем стремиться к объективности в теоретическом анализе, — это вынести наши ценности из тени на свет, осознать их, специфицировать, открыто заявить о них и позволить им определять теоретические исследования… нет ничего плохого perse в ценностно нагруженных концепциях, если они ясно определены в терминах открыто сформулированных ценностных предпосылок» (Myrdal G., 1970, р. 55—56; см. также Hutchison T.W., 1964, р. 44—45, 48—49, 69п, 109, 115п). Подобно большинству критиков Wertfreiheit, Мюрдаль почти все, не относящееся к статистике, определяет как «ценностные суждения» (р. 73—76), но при этом идет еще дальше, радикально отрицая, что в экономической теории вообще существуют какие–либо этически нейтральные, фактологические утверждения. С этим трудно согласиться. Ведь, если я могу утверждать, что коэффициент эластичности спроса на импортируемые автомобили в Великобритании, например, в 1979 г., составил 1,3, и эта цифра либо верна, либо нет, независимо от моих или ваших желаний, я сделал по крайней мере одно утверждение из области позитивной экономической теории, объективность которого не зависит от объявления ценностей, которых я придерживаюсь.
Согласно Мюрдалю, невозможно отличить позитивную экономическую теорию от нормативной, и притворяться, что вы делаете это, означает лишь обманывать себя. Но так ли уж бесполезно пытаться отделить эмпирическую проверку экономических гипотез, не связанную с нашими надеждами и желаниями, хотя бы как идеал, к которому нужно стремиться, от выражения одобрения или неодобрения определенных состояний мира? Можно согласиться, что не существует абсолютно четкого различия между позитивной и нормативной экономической теорией, точно так же как не существует абсолютно четкого различия между целями и средствами; но если мы заявляем о вездесущности и неизбежности ценностных суждений, вместо того, чтобы точно указывать, как и на каком этапе они вторгаются в экономическое рассуждение, мы, очевидно, рассчитываем прийти к такому релятивизму, при котором мнения по любым экономическим вопросам будут являться просто делом личных пристрастий[87]. Время полезного разграничения позитивного и нормативного, вынуждающего экономистов излагать свои ценностные суждения в явном виде, еще не прошло. «Различие между нормативным и позитивным, — как верно заметил Хатчисон, — должно выдерживаться настолько, насколько это возможно — иногда даже в ущерб убедительности» (Hutchison T.W., 1964, р. 191). Такова еще одна попперовская норма, которую мы можем включить в наш список (см. выше, главу 1).

Краткий исторический очерк



Теперь мы расчистили дорогу, ведущую к самой сердцевине проблемы каким образом некоторые э™нода^епния например, знаменитые предельные равенства Паретооп–ти»появляются почти в одном и том же ™™^-но и в позитивной и в нормативной экономических теориях?
Краткий очерк истории разграничения позитивной и нормативной экономических теорий поможет подготовиться к анализу этого вопроса. Впервые такое разграничение появляется в работах Сениора и Милля–младшего в форме различия между политической экономией как «наукой» и как «искусством». Они поняли, что при переходе от науки к искусству на сцену неизбежно выходят вненаучные, этические предпосылки, а также отметили — для того, чтобы давать осмысленные советы по практическим проблемам, необходимы и неэкономические элементы, заимствованные из других общественных наук, а также ценностные суждения (Hutchison T.W., 1964, р. 29—31). Короче говоря, они придерживались вызывающего в наше время удивление взгляда, что экономист как таковой не может давать советов, даже если экономическая наука дополнена подобающими ценностными суждениями, а Сениор в какой–то момент своей жизни даже отрицал, что экономисты вообще должны когда–либо давать советы (Bowley M., 1949, р. 49—55; Hutchison T.W., 1964, р. 32; O'Brien D.P., 1975, р. 55–56).
Керне пошел по стопам Сениора и Милля, но выражался, по своему обыкновению, еще более резко, чем они «Экономика как наука не теснее связана с нашей современной промышленной системой, чем механика как наука с нашей современной системой железных дорог» (Cairnes J.E., 1965, р. 38). В свою очередь, Джон Невилл Кейнс различал не только позитивную науку и нормативное искусство, как его предшественники, а (1) «позитивную науку», (2) «нормативную, или регулятивную, науку» и (3) «искусство», то есть систему правил для достижения заданных целей «Задача позитивной науки — установление закономерностей, нормативной — определение идеалов, а искусства — формулировка рецептов» (Keynes J.N., 1955, р. 35). Представление о «нормативной науке» как связующем звене между «позитивной наукой» и «искусством» политической экономии, как мы увидим, подходит очень близко к устремлениям современной экономической теории благосостояния.
Однако трехзвенная классификация Невилла Кейнса не получила признания, и другие современные ему английские экономисты просто повторяли старое различие между позитивным и нормативным, ничего нового к нему не добавляя (Hutchison T.W., 1964, р. 32–41; Smyth R.L., 1962). Вместе с тем на европейском континенте Вальрас и Парето проводили водораздел не между позитивной и нормативной экономической теорией, а между чистой и прикладной экономической теорией (Hutchison T.W., 1964, р. 41—43); и если не для Вальраса, то уж для Парето чистая экономическая теория включала только позитивную экономическую теорию и исключала то, что Невилл Кейнс называл «нормативной, или регулятивной наукой» и «искусством»[88]. Парето в своей ставшей теперь знаменитой формулировке условий оптимума утверждал, что совершенная конкуренция автоматически максимизировала бы коллективное счастье (collective ophelimity) (он не употреблял термин полезность в силу кардиналистских ассоциаций, которые он вызывает) в том смысле, что никакое перераспределение ресурсов не смогло бы улучшить положение одних агентов, не ухудшив одновременно положения других агентов. Он считал это утверждением, относящимся к чистой экономической теории, совершенно независимым от любых этических ценностных суждений. Действительно, то, что мы сейчас называем оптимумом по Парето, для него было просто определением максимального коллективного счастья; но само коллективное счастье было лишь одной из составных частей более общего общественного счастья, относившегося к компетенции социологии, и Парето всегда настаивал, что чистая экономическая теория сама по себе не может решать практических проблем (Tarascio V.J., 1966, р. 8).
Для ситуаций, отличных от конкурентного равновесия, Парето не давал никаких указаний на изменения, которые могли бы привести к росту или падению коллективного счастья. В 1930–е годы Джон Хикс и затем Николас Калдор сформулировали компенсационный критерий, определив улучшение в экономическом благосостоянии как любое изменение, которое могло бы улучшить чье–то положение с его собственной точки зрения, не ухудшив положения остальных. Рекомендовать, что из подобного потенциального Парето–улучшения (ППУ) нужно выплачивать компенсацию жертвам экономических изменений, означало, конечно, делать ценностное суждение, но никакого ценностного суждения не делалось, если экономист просто квалифицировал данное изменение как ППУ. На этом слабом основании, то есть на тонком различии между возможным и желательным улучшением, была воздвигнута «новая», свободная от ценностей экономическая теория благосостояния, получившая мощную поддержку со стороны тезиса Роббинса, согласно которому худшим из ценностных суждений является кардинальное сравнение полезностей разных людей[89].
Оптимум по Парето, как и набор равновесных цен, обусловленный действием совершенной конкуренции, определен только по отношению к заданному начальному распределению ресурсов между членами общества, и то, что верно в отношении оптимума по Парето, верно и в отношении ППУ. Это ограничение иногда выражают, говоря, что правило Парето представляет только частичную иерархию состояний экономики и не содержит критерия для выбора из бесконечности потенциальных распределений первоначальной наделенности ресурсами. Аналогично, новая, свободная от ценностей экономическая теория благосостояния взяла существующее распределение услуг факторов производства как заданное, не делая тем самым никаких ценностных суждений до тех пор, пока она не рекомендует определенных компенсационных платежей. Именно Бергсон в своей статье 1938 г. о функции общественного благосостояния, которую сделал более широко известной Самуэльсон в своих «Основаниях», первым высказал идею, что общество, выражая свою волю через политических представителей, на самом деле сравнивает полезности разных индивидов; эти сравнения как бы записаны в функции общественного благосостояния, агрегирующей предпочтения индивидов в общественном ранжировании состояний экономики. Заполучив эту функцию, экономист мог бы оценить, является ли заданное изменение в политике ППУ, после чего, снова обратившись к функции общественного благосостояния, определить, нужно ли делать компенсационные платежи. Теперь уже было трудно удержаться от вывода, что экономическая теория благосостояния носит откровенно нормативный характер и не стыдится этого, — данный вывод и можно назвать доминирующей ортодоксальной позицией (cM.Hennipman P., 1976, р. 40—41).
Однако всегда находились и такие ученые, которые, возвращаясь к самому Парето, рассматривали его экономическую теорию благосостояния как ветвь позитивной экономической теории, столь же нейтральную и объективную, как и любая другая. Этот аргумент заслуживает внимательного рассмотрения.

Позитивная экономическая теория благосостояния Парето



Еретическую точку зрения, что паретова экономическая теория благосостояния не зависит от ценностных суждений, активно защищал Арчибальд (Archibald G.C., 1959b). Его аргументация проста паретова экономическая теория благосостояния исследует эффективность альтернативных способов удовлетворения заданных потребностей в свете выбора, который сами индивиды делают в собственных интересах; таким образом, для действия теорем Парето не требуется никакой оценки этих потребностей (р. 320—321). Структура предпочтений индивида идентична структуре его благосостояния, и сказать, что его благосостояние выше в состоянии Б, чем в состоянии А, означает утверждать, что если бы он был свободен в выборе, то предпочел бы Б. Паретова экономическая теория благосостояния просто задается вопросом при каких условиях это предпочтение индивидом состояния Б состоянию А реализуется без сокращения чьего–либо еще выбора или, иными словами, при каких условиях реализуется ППУ? Ценностные суждения выходят на сцену только когда мы вступаем в область предписаний (p. 327)[90]. Если мы не делаем предписаний, наши аргументы нигде не полагаются на одобрение или неодобрение и, следовательно, подвержены эмпирическому опровержению, как и любые другие утверждения позитивной экономической теории. Даже «известное утверждение Парето о том, что если рынок совершенной конкуренции находится в равновесии, то не существует такого изменения, которое позволило бы расширить выбор любого потребителя (или потребителей), не сократив при этом выбора по крайней мере одного другого потребителя», эмпирически опровержимо при условии, что оно как минимум выражено в терминах опровержимой теории спроса (р. 325).
Арчибальд подводит итоги следующим образом «Теоремы экономической теории благосостояния являются теоремами позитивной экономической теории; они касаются отношения между заданными целями и доступными средствами… В экономической теории существует единственная дихотомия — между позитивными исследованиями того, как что–либо может быть сделано, и нормативными рекомендациями, что это должно быть сделано» (р. 320—321).
Хеннипмен — еще один автор, следующий технической, объективной интерпретации оптимума по Парето — пишет «Утверждения вроде того, что при определенных предпосылках совершенная конкуренция является достаточным условием Парето–оптимальности и что монополия, тарифы и внешние эффекты приводят к потерям в общественном благосостоянии, являются позитивными утверждениями, которые верны или неверны независимо от этических или идеологических убеждений» (Hennipman Р., 1976, р. 47). Парето–оптимальность покоится на трех фундаментальных постулатах (1) суверенитет потребителя — только самостоятельно выбранные предпочтения считаются индивидуальными предпочтениями или измерителями индивидуального благосостояния (или, говоря популярным языком, — только индивид является лучшим судьей своего собственного благосостояния); (2) отсутствие патернализма — общественное благосостояние включает благосостояние каждого отдельного члена общества (кроме детей и «лунатиков») и ничье более; и (3) единодушие — только единогласно одобренные перераспределения ресурсов считаются улучшениями общественного благосостояния. На основе этих трех постулатов можно показать действие того, что Самуэльсон эффектно назвал теоремой о «невидимой руке», которая подразумевает эквивалентность равновесия в совершенно конкурентной экономике условиям оптимума по Парето.
Хеннипмен соглашается, что три постулата паретовой теории обычно считаются ценностными суждениями, откуда следует, что Парето–оптимальность — понятие нормативное (р. 51). Но, как и Арчибальд, он утверждает, что первый постулат может быть понят в позитивном смысле — если индивидуальные предпочтения рассматриваются как заданные и мы не считаем, буд Различие между позитивной и нормативной экономической теорией
то каждый человек лучше всех остальных может судить о том, что для него хорошо. Аналогично, второй постулат можно прочитать как отрицание существования независимых интересов у самого сообщества (таких, как интересы «государства»), а это — вопрос факта, а не наших предпочтений «когда предметом исследования является экономическое благосостояние членов общества, принцип «каждый индивид имеет значение» — арифметический трюизм» (р. 53). Наконец, третий постулат, который Хеннипмен не обсуждает, — это просто переопределение Паре–то–оптимальности в рамках того же значения, которое придавал данной концепции сам Парето, и, следовательно, он не содержит ничего, что не входило бы в первые два постулата.
Для Хеннипмена, как и для Арчибальда, основной целью нормативной экономической теории являются рекомендации по проведению экономической политики, и в этом контексте вклад концепции Парето–оптимальности представляется в лучшем случае скромным она дает лишь частичное ранжирование альтернативных состояний общества; она статична и игнорирует благосостояние будущих поколений в той мере, в какой последнее не учитывается индивидами текущего поколения; она игнорирует все коллективные цели, не являющиеся некоторой суммой индивидуальных целей. Тем не менее паретова теория, настаивает Хеннипмен, также играет роль в позитивной экономической теории, описывая последствия экономического поведения. Таким образом, утверждение, что монопольная власть, тарифы и внешние эффекты вызывают потери в общественном благосостоянии, говорит он, не надо толковать как рекомендацию принять меры для их устранения; короче говоря, показать существование ППУ — одно, а призывать сделать что–то по этому поводу — совсем другое дело (р. 54—55).
Для того чтобы вывернуть объективную интерпретацию Парето–оптимальности наизнанку, достаточно ввести ценностное суждение, что было бы желательно устранить «неэффективность», которую подразумевает существование ППУ. «В этом крохотном изменении, — замечает Хеннипмен, — и коренятся все разногласия» (р. 58) — данное замечание следует подчеркнуть. Резюмируя его рассуждения, можно сказать если мы будем придерживаться чисто нейтральной интерпретации Парето–оптимальности, окажется, что критерий Парето не дает предписаний относительно экономической политики; он только утверждает, что когда конкретные экономические условия предоставляют возможность ППУ, существуют товары и услуги, которые можно распределить так, что кому–то станет лучше без того, чтобы кому–либо стало хуже — в этом случае бесплатных завтраков не существует; но он отрицает, что такое распределение излишков желательно, и в случаях, когда чье–то положение в результате ухудшается, он не может рекомендовать выплату компенсации пострадавшим.

Теорема о «невидимой руке»



Что мы можем извлечь из этого не совсем убедительного аргумента, согласно которому концепции Парето–оптимальности, столь явно пронизанной ценностными суждениями, можно тем не менее дать абсолютно объективную, свободную от ценностной окраски интерпретацию? С чисто логических позиций аргументы Арчибальда–Хеннипмена безупречны рассматривать индивидуальные предпочтения заданными и считать общественный выбор состоящим исключительно из индивидуальных выборов — это методологические, а не ценностные суждения. Но даже в этом случае заставлять детей ходить в школу, нравится им это или нет, ставить вне закона торговлю наркотиками, но разрешать торговлю алкоголем и запрещать торговлю человеческими органами означает нарушать суверенитет потребителя целым рядом ценностных суждений. Аналогичным образом, настаивать на защите тропических лесов Бразилии от посягательств лесопромышленников и потребителей означает выносить еще одно ценностное суждение, что требует уточнения запрета на патернализм, содержащегося в критерии Парето. Даже отвлекаясь от этих доводов и принимая тезис Арчибальда–Хеннипмена в полном объеме, потребуется просто сверхчеловеческая беспристрастность, чтобы не соскользнуть к «простому» предположению, что любое устранение ППУ желательно, особенно если мы пойдем дальше, чем сам Парето, и откажемся от третьего постулата о единодушии, тем самым разрешая выплаты компенсаций жертвам экономических изменений. Экономическая теория благосостояния в конце концов является той ветвью экономической теории, которая имеет касательство к этическим критериям, по которым мы решаем, что одно экономическое состояние мира более желательно, чем другое, и говорить о позитивной экономической теории благосостояния означает буквально говорить языком парадоксов. Ни один аргумент не должен отвергаться просто на том основании, что он нарушает лингвистические конвенции, но стремление работать с двумя интерпретациями Парето–оптимальности, одна из которых свободна от ценностей и всецело относится к позитивной экономической теории, а другая пропитана ценностями и является частью нормативной экономической теории, действительно напоминает попытки «подковать блоху».
В основе аргументации лежит смысл теоремы о «невидимой руке». Действительно верно, что рыночный механизм позволяет индивидам лучше всех судить о своих собственных интересах, на самом деле побуждает их действовать независимо от других («отсутствие туизма»[91], как говорил Уикстид), приводит к коллективному результату, в котором аргументами функции общественного благосостояния являются только индивидуальные предпочтения, и реализует функциональное и личное распределение доходов, не обязательно соответствующее этическим представлениям о справедливом распределении. Нужно добавить лишь подходящую технологию производства (исключающую возрастающую отдачу от масштаба) и некоторые условия относительно информации и трансакционных издержек (устранение возможных внешних эффектов и «общественных благ»), чтобы прийти к совершенно конкурентному равновесию, являющемуся оптимальным по Парето. В этом состоит теорема о «невидимой руке», и при ее формулировке или доказательстве, похоже, используется лишь чисто объективный результат рыночных процессов. Таким образом, теорема о «невидимой руке», видимо, относится к позитивной экономической теории, и в этом случае Арчибальд и Хеннипмен без труда выигрывают спор.
Если теорема о «невидимой руке» относится к позитивной экономической теории, она эмпирически опровержима, потому что позитивная экономическая теория является той частью экономической теории, в которой сосредоточены все ее опровержимые гипотезы. Но теорема о «невидимой руке» неопровержима. Арчибальд, как мы видели, утверждает обратное, хотя и с гениальной оговоркой, что это справедливо лишь в терминах «опровержимой теории спроса», подразумевая под этим теорию, которая может исключить существование кривых спроса с положительным наклоном. Но, как мы еще покажем (см. ниже, главу 6), традиционная теория спроса с тем же успехом предсказывает кривые спроса с положительным наклоном, как и кривые с отрицательным наклоном. Таким образом, мы не можем исключить возможность того, что в совершенно конкурентном равновесии хотя бы один потребитель будет иметь положительно наклоненную кривую спроса на хотя бы один товар Гиффена, вследствие чего будет существовать ППУ снижение цены товара Гиффена расширяет возможности выбора потребителя, и поскольку теперь он покупает меньше этого товара Гиффена, это высвобождает ресурсы, которые скорее расширят, нежели сократят множество выборов, доступных другим потребителям нормальных благ. Следовательно, существует реаллокация ресурсов, которая может улучшить положение по крайней мере одного человека, не ухудшив положения других, что противоречит теореме о «невидимой руке». Поскольку теорема о «невидимой руке» неопровержима, она относится не к позитивной, а к нормативной экономической теории.
Концепцию Парето–оптимальности и связанную с ней концепцию ППУ не следует путать с теоремами позитивной экономической теории. И если это означает, что экономистам нужно расстаться с представлением о существовании чисто технических, свободных от ценностей аргументов, доказывающих эффективность определенных экономических изменений, а также то, что сами понятия «эффективности» и «неэффективности» относятся к нормативной, а не к позитивной экономической теории, — тем лучше невероятная путаница как раз и возникла в результате претензии экономистов «научно» высказываться по вопросам «эффективности», не связывая себя никакими ценностными суждениями.

Диктатура паретовой экономической теории благосостояния

Твердо приписав паретову экономическую теорию благосостояния к нормативной экономической теории, я не могу устоять перед соблазном сделать несколько комментариев по поводу более любопытных черт современной экономической теории благосостояния, хотя это и будет, строго говоря, отступлением от нашей основной темы. Три постулата паретовой экономической теории благосостояния (суверенитет потребителя, отсутствие патернализма и единодушие) часто считаются вполне безобидными, поскольку с ними, мол, соглашаются все или почти все. Убеждение, что практически все соглашаются с паретовыми постулатами, иногда понимают так, что экономическая теория благосостояния Парето свободна от ценностей. И здесь мы сталкиваемся еще с одним вздорным пониманием ценностных суждений — как вызывающих разногласия этических предписаний. Не будем тратить время на критику данного определения, тем более, что паретовы постулаты вовсе не пользуются общим признанием. Отнюдь не все готовы рассматривать ППУ как однозначно желательное. Причем это относится не только к представителям левой части политического спектра, которые, очевидно, не согласны с постулатом (1) об индивидуальном благосостоянии и отчасти с постулатом (2) об общественном благосостоянии. Даже классические либералы недавно восставали против, как они говорят, «диктатуры паретовой экономической теории благосостояния», допускающей широкомасштабное государственное вмешательство для достижения оптимума по Парето, которое устранило бы дефекты «невидимой руки» с помощью очень «заметной руки» правительства. Либералы, утверждают Роули и Пикок (Rowley С.К. and Peacock A.T., 1975), признают необходимость соблюдения баланса между свободой и индивидуализмом; они готовы терпеть ущемление индивидуальной свободы при условии, что это обеспечит большую свободу остальным; либерализм в основном озабочен поддержанием и расширением «отрицательной свободы» в смысле отрицания принуждения одними индивидами других, и это может вступать в конфликт с суверенитетом потребителя, то есть с паретовым постулатом (1). В любом случае, ценностные предпосылки, лежащие в основе философии классического либерализма, не могут быть сведены к трем постулатам экономической теории благосостояния Парето. Не углубляясь в дальнейшее рассмотрение аргументов Роули и Пикока, можно сказать из них явно следует, что по поводу паретианских ценностных суждений существует гораздо меньше согласия, чем привыкли думать экономисты. Фактически экономисты — не большие мастера оценивать чужие ценности в той степени, в которой они намеренно отказались от Wertungsdiskussionen, они в значительной мере закрыли для себя анализ ценностных суждений как плодотворное поле для исследований. И абсурдный тезис о том, что не вызывающие споров ценностные суждения не являются таковыми вообще, не меняет дела.

Экономист в роли технократа



Даже те, кто отвергает представление о паретовой экономической теории благосостояния как части позитивной экономической теории, могут тем не менее верить, что экономист как таковой в состоянии сказать много дельного по вопросам публичной политики и без привлечения ценностных суждений. Аргументы обычно строятся в терминах целей и средств, инструментов и задач, что немедленно заставляет нас вспомнить данное Роббинсом знаменитое определение экономической теории как науки, изучающей распределение ограниченных средств между заданными, но конкурирующими между собой целями. Пусть правительства сами определяют свою «целевую функцию», заданную в терминах многочисленных целей экономической деятельности; задачей экономистов является очертить «функцию возможностей», издержки и выгоды альтернативных распределений ограниченных средств. Если разделение между целями и средствами является жестким, экономические советы правительствам являются, или, скорее, могут быть, свободны от ценностей[92]. Так выглядит заимствованная из учебников идея о роли экономиста как советника–технократа.
С одной стороны, мы здесь опять сталкиваемся все с той же дихотомией между тем, «что есть», и тем, «что должно быть», между фактами и ценностями, между позитивным и нормативным, и это вызывает те же затруднения, которые вытекают из перечисленных различий. Точно так же, как мы ранее отстаивали необходимость четкого разграничения между позитивной и нормативной экономической теорией как вносящую ясность полезную методологическую конвенцию, мы могли бы одобрить и содержащийся в учебниках образ экономического советника правительств, тщательно прячущего от посторонних глаз свои ценностные суждения как идеал, к которому нужно стремиться, но не описание того, что имеет место на самом деле. Именно это имел в виду Роббинс, когда предупреждал коллег о том, что экономисты как таковые не имеют права рекомендовать то или иное направление государственной политики.
С другой стороны, здесь возникают проблемы, выходящие за рамки обычных затруднений, связанных с проведением границы между позитивным и нормативным. Согласно нашему представлению, экономист указывает набор возможных альтернатив, а затем человек, принимающий решение, выбирает лучшую альтернативу из этого набора в свете своей функции предпочтений. Однако, к сожалению, политики обычно обращаются к экономистам не только для того, чтобы прояснить функцию возможностей, но и за советами в отношении функции предпочтений. Человек, принимающий решение, ждет рекомендаций как в области средств, так и в области целей. Но каким образом экономист может выяснить функцию предпочтений лица, принимающего решение, не навязывая ему свою собственную? Попытка спросить его самого будет встречена с недоумением если лицо, принимающее решение, — политик, он прежде всего занят максимизацией электоральной поддержки, а этого легче всего достичь, формулируя цели по возможности туманно, а не открывая их. Точно так же экономист не может выявить функцию предпочтений политика, изучая его прошлое поведение политик может проявлять непоследовательность в выборе; со временем он может изменить свою функцию предпочтений, обучаясь на опыте; кроме того, меняются сами обстоятельства, и это еще больше затрудняет дело. Более того, представление о единственном человеке, принимающем решение, в любом случае является удобной фикцией обычно решения в публичной политике принимаются коллективно, и члены команды вполне могут расходиться во мнениях по поводу целей, которые необходимо преследовать; поэтому следующие друг за другом политические меры могут выражать конфликтующие цели, в зависимости от того, какой член команды имеет превосходство в данный момент. Но если экономист не может выявить функцию предпочтений, лежащую в основе политических решений, он не может ни оценивать прошлые решения, ни улучшать будущие.
Дальнейшие размышления в этом направлении заставляют предположить, что с пуристским взглядом, проводящим жесткую границу между целями и средствами публичной политики а 1а Роббинс, и в самом деле что–то не так. Согласно этому взгляду, лица, принимающие решения, вначале определяют свои цели, а затем ищут меры, с помощью которых эти цели могут быть достигнуты. На самом же деле, любой принимающий решения человек начинает с той политики, которая уже проводится, и постепенно определяет свои цели в свете приобретаемого опыта. Иными словами, люди, принимающие решения, не пытаются получить, что хотят; они скорее учатся хотеть, оценивая то, что получают. Цели и средства неразрывно связаны, и оценивая прошлые решения или давая технические советы по поводу решений будущих, мы тщетно ищем функцию общественных предпочтений там, где ее нет.
Этот взгляд на принятие решений, так отличающийся от классического, изложенного в учебниках, в последнее время активно отстаивали некоторые экономисты и политологи. В качестве примера приведем работу Брэйбрука и Линдблума «Стратегия решения», имеющую поясняющий подзаголовок — «Оценка политики как социальный процесс» (Braybrooke D. and Lindblom C.E., 1963)[93]. Брэйбрук и Линдблум отвергают любые всеобъемлющие подходы к анализу принятия решений, содержащие попытку описать глобальные правила принятия оптимальных решений. Вместо этого они отстаивают, по их выражению, частичный (disjointed) инкрементализм частичный, потому что решения принимаются не одним махом, а по частям, и инкрементализм, поскольку рассматривается только ограниченный ряд политических мер, лишь незначительно отличающихся от существующих; частичный инкрементализм не просто приспосабливает средства к достижению целей, но исследует цели в процессе применения средств, фактически выбирая средства и цели одновременно.
Совершенно ясно, что Брэйбрук и Линдблум придерживаются гораздо более реалистичного взгляда на роль экономических рекомендаций для тех, кто принимает решения. Очевидно, принимаемые решения, особенно на государственном уровне, никогда не достигают и даже не приближаются к оптимальным, хотя бы потому что время, необходимое для сбора информации, которая нужна для «точной настройки», всегда является ограниченным ресурсом. Однако нельзя ли нам сохранить вычитанный в учебниках образ свободных от ценностей, технических экономических советов правительствам как идеальный тип, признавая и даже подчеркивая, что в реальном мире экономические советы никогда не будут близки к этому идеалу? Оказывается нет, нельзя, поскольку здесь мы имеем дело с таким идеальным типом, приблизиться к которому, если Брэйбрук и Линдблум правы, в реальности невозможно ни при каких условиях, и значит, сама эта модель консультационной деятельности способствует систематическому самообману среди экономистов. Мы уже наблюдали такой тип самообмана, когда столкнулись с мнением, что существует перспективное поле позитивной паретовой экономической теории благосостояния, которое либо полностью свободно от ценностных суждений, либо покоится на безопасных ценностных суждениях, как будто бы признаваемых всеми. Экономические консультации должны в конечном счете основываться на опровержимых гипотезах позитивной экономической теории, на демонстрации того, что эмпирические связи между экономическими переменными устроены так, а не иначе[94]. Как только экономисты выходят за границы таких демонстраций, они вступают в совершенно иной мир нормативной экономической теории, где их навыки в большинстве своем оказываются недостаточно развитыми в силу давней традиции современной экономической теории отрицать как ценностные аспекты экономических убеждений, так и реалии принятия политических мер. Границы позитивной экономической теории уже, а нормативной — шире, чем часто заявляют экономисты.

Искажения при оценке фактов



Все научные гипотезы обладают философским, социальным и даже политическим подтекстом, который может влиять на мнение ученых при оценке ими фактов, говорящих за или против конкретной гипотезы (достаточно вспомнить о реакции научного сообщества на теорию естественного отбора Дарвина и теорию относительности Эйнштейна). Идеологические искажения и всевозможная апологетика присущи всякой научной работе. Единственным средством против этого является публичная критика со стороны других ученых, опирающаяся на разделяемые всеми профессиональные стандарты данной дисциплины. Так что в этом плане нет разницы между экономической и любой другой наукой.
Однако существуют специфические искажения, к которым склонны только экономисты и которые не имеют аналогов в естественных науках. Мощным источником этих специфических искажений является близость некоторых утверждений из области позитивной экономической теории и аналогичных по виду утверждений из области нормативной экономической теории. Как заметил однажды Самуэльсон «По крайней мере со времен физиократов и Адама Смита большинство экономистов не покидало чувство, что в некотором смысле совершенная конкуренция представляет собой оптимальную ситуацию» (Samuelson P.A., 1948, р. 203). Современная теорема о «невидимой руке» дает этому чувству строгое обоснование при некоторых условиях любое долгосрочное равновесие совершенной конкуренции приводит к Парето–оптимальной аллокации ресурсов, и любая Парето–оптимальная аллокация ресурсов достижима через долгосрочное равновесие совершенной конкуренции. Конечно, мы опускаем вопрос о справедливости первоначального распределения ресурсов в ситуации конкурентного равновесия, как, впрочем, и многое другое. Тем не менее каждый экономист сердцем чувствует, что теорема о «невидимой руке» — это не просто абстрактное доказательство, обладающее гипотетической значимостью в стратосфере идей. Каким–то образом она кажется релевантной по отношению и к социализму, и к капитализму, близко подходя к универсальному обоснованию механизма цен в качестве распределительного механизма буквально в любой экономике. В конце концов, если экономическая теория занимается не этим, то какой смысл ей вообще уделять внимание?
Поэтому неудивительно, что экономисты упираются руками и ногами, когда встречаются с эмпирическим опровержением какого–либо утверждения в позитивной экономической теории, опирающегося, в частности, на предпосылку совершенной конкуренции. Дело в том, что под угрозой в данном случае оказывается не какое–то конкретное утверждение, а вся концепция экономической «эффективности», оправдывающая существование самой экономической науки. В этом свете не вызывают удивления ни интеллектуальное упорство перед лицом эмпирических опровержений, ни сложившаяся в истории экономической мысли и поныне существующая тенденция защищать опровергнутые теории с помощью иммунизирующих стратагем ad hoc (см. выше, главу 1).
Хейлбронер, как мы видели, обвинял экономистов в недостаточной беспристрастности при оценке фактов. Но какой ученый хоть когда–нибудь бывал так уж беспристрастен? Неверно, что изучение вселенной не вызывает эмоций, в то время как изучение общества неизбежно вызывает их. Религия является старейшим и глубочайшим источником идеологических предубеждений, и наука продвигается вперед, отбрасывая предлагаемые ей ответы. Кроме того, когда представители естественных наук выражают свое мнение по таким политическим вопросам, как войны с применением биологического оружия, глобальное потепление, ядерная энергетика, стерилизация, вивисекция и т.п., они не меньше представителей других наук склонны смешивать факты и ценности и неверно представлять факты. В этом смысле экономическая теория и физика не слишком различаются.
Ограничения экономической теории как эмпирической науки проистекают из других источников. Они коренятся в том, что теоремы экономической теории благосостояния постоянно перетекают из нормативной экономической теории в область оценки фактов позитивной экономической теорией. Экономисты имеют склонность разделяться на «плановиков» и «рыночников» и рассматривать факты, говорящие за или против конкретных экономических гипотез, в свете этих двух полярных позиций (Hutchison T.W., 1964, р. 63, 73—82)[95]. Истинное положение дел почти противоположно тому, как его представлял Фридмен, отважно утверждавший, что «расхождение прогнозов о степени распространенности так называемой «экономии на масштабе» в значительной степени объясняет расхождение взглядов по вопросу о желательности или необходимости детального государственного регулирования отрасли и даже по вопросу о сравнительных преимуществах социализма над частными предприятиями» (Friedman M., 1953, р. 6).
Существовал ли когда–нибудь на свете такой экономист, который поверил в социализм или капитализм в силу убедительных эмпирических свидетельств об экономии на масштабе? Очевидно, что отнюдь не экономические аргументы делают экономистов «плановиками» или «рыночниками». Мы можем облазить все закоулки общепринятой экономической доктрины, но не найдем ни хорошо сформулированной критики, ни обоснования необходимости частной собственности на средства производства. Существуют экономические аргументы в пользу частной собственности, связанные с присущей режиму атомистической конкуренции тенденцией к развитию техники, но они уравновешиваются столь же свойственной ему тенденцией к повторяющимся спадам, уж не говоря о неравенстве в распределении доходов. Между тем фундаментальная связь между экономической и политической свободой обсуждается довольно редко возможно, экономистам, относящимся к основному течению, трудно признать, что реально за их предпочтением частной собственности в экономике лежат определенные рассуждения из области политической теории[96]. Джоан Робинсон «попадает в яблочко» в следующем замечательном по лаконичности пассаже
«Мы можем защищать нашу экономическую систему на том основании, что, будучи залатанной кейнсианскими поправками, она является «наилучшей из всех имеющихся». Или на том основании, что она не так плоха, а перемены оказались бы весьма болезненными. Короче, наша система — лучшая из тех, что есть. Или можно занять жесткую позицию, которую Шумпетер вывел из работ Маркса. Система жестока, несправедлива, нестабильна, но она производит товары, и, черт побери, именно те, которые вам нужны. Или, признавая ее недостатки, можно защищать систему на политических основаниях — наша демократия, как мы ее знаем, не могла бы сложиться ни при какой другой системе и не может выжить без нее. Единственное, чего мы сейчас не можем, так это защищать систему в неоклассическом стиле — как деликатный саморегулирующийся механизм, который нужно лишь предоставить самому себе, чтобы достичь наибольшего удовлетворения для каждого» (Robinson J., 1962, р. 138—139).
Я полагаю, что, если не цепляться к словам, четыре способа защиты, перечисленные Робинсон, исчерпывают кредо защитников капитализма и что третий из них перевешивает все остальные для тех, кто «защищает нашу экономическую систему».
Даже среди большинства экономистов, верящих в капитализм — различного рода «рыночников», существуют глубокие разногласия по поводу степени, в которой неравенство доходов в нашем обществе можно устранить обычными мерами экономической политики. Например, Сэмюэл Бриттен в своем обзоре мнений экономистов, представляющих академические, деловые и окологосударственные круги Великобритании, сравнивая их с позицией политиков и журналистов, показал, что экономисты как сообщество имеют специфические взгляды на государственную политику, выделяющие их в любой публичной дискуссии они высоко ценят функции механизма цен как метода аллокации ресурсов в соответствии с относительными степенями их редкости и выявленными предпочтениями потребителей, что нехарактерно для неэкономистов. Тем не менее готовность каждого отдельного экономиста примкнуть к лагерю «либеральных экономических ортодоксов» часто зависела от того, «был ли он готов рассматривать вопросы аллокации ресурсов сами по себе, в убеждении, что любой значительный нежелательный эффект в области распределения доходов может быть компенсирован (или более чем компенсирован) системами налогообложения и социального страхования» (Brittan S., 1973, р. 23; см. также Kearl J.R. et al., 1979; Frey B.S. et al., 1984 и Ricketts M. and Shoesmith E., 1990). Таким образом, существует не слишком много оснований для оптимистического тезиса Фридмена (Friedman M., 1953, р. 5), что все мы скорее расходимся по поводу прогнозируемых последствий государственной политики, чем по вопросам фундаментальных ценностей.
Ранее мы утверждали, что немногие люди придерживаются чистых ценностных суждений и что, несмотря на «гильотину Юма», царство того, «что есть», постоянно вторгается в царство того, «что должно быть». Но теперь мы сказали, что утверждения о том, что есть, постоянно оцениваются в свете утверждений о том, что должно быть. И здесь нет парадокса. Взаимодействие фактов и ценностей как раз и является тем «топливом», которое питает научную работу в общественных науках ничуть не меньше, чем в естественных. Научный прогресс происходит только тогда, когда мы стремимся максимизировать роль фактов и минимизировать роль ценностей. Если мы хотим, чтобы экономическая теория прогрессировала, экономисты должны уделять абсолютный приоритет задаче генерирования и проверки опровержимых экономических теорий. По здравому размышлению можно сказать, что в деле искоренения политических и социальных предрассудков — искоренения более быстрого, чем предрассудки постоянно воспроизводятся в меняющихся обстоятельствах — мы можем положиться только на механизм проверки гипотез. «Меккой» для экономической теории является не биология, как думал Маршалл, или любая другая наука. Ее «Мекка» — сам научный метод.



Каталог: download
download -> Материальная культура и быт средневекового населения пермского предуралья
download -> Основы паблик рилейшнз
download -> Э. Дюркгейм: Метод социологии
download -> Концепция социальной солидарности Эмиля Дюркгейна
download -> Учебно-методический комплекс по дисциплине «социология права» Для специальности 030501
download -> Учебно-методический комплекс по дисциплине «социология права» Для направления 521400
download -> Лекция «Предмет и метод философии науки»
download -> Методология и методика психолого-педагогических исследований
download -> Матричная модель анализа урока: возможности и перспективы Е. Коротаева


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   22


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница