Логика научного исследования



Дата30.07.2018
Размер91.5 Kb.


Карл Поппер
Предположения и опровержения.

Рост научного знания


ГЛАВА 1. НАУКА: ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ И ОПРОВЕРЖЕНИЯ
...начиная с осени 1919 года ... я впервые начал искать ответ на вопрос о том, "когда теорию можно считать научной?»...

В то время меня интересовал не вопрос о том «когда теория истинна?", и не вопрос, "когда теория приемлема?". Я поставил перед собой другую проблему. Я хотел провести различие между наукой и псевдонаукой, прекрасно зная, что наука часто ошибается и что псевдонаука может случайно натолкнуться на истину.

Мне был известен, конечно, наиболее распространенный ответ на мой вопрос: наука отличается от псевдонауки - или от "метафизики" - своим эмпирическим методом, который по существу является индуктивным, то есть исходит из наблюдений или экспериментов. Од­нако такой ответ меня не удовлетворял. В противопо­ложность этому свою проблему я часто формулировал как проблему разграничения между подлинно эмпири­ческим методом и неэмпирическим или даже псевдоэмпирическим методом, то есть методом, который, хотя и апеллирует к наблюдению и эксперименту, тем не ме­нее не соответствует научным стандартам. Пример ис­пользования метода такого рода дает астрология с ее громадной массой эмпирического материала, опираю­щегося на наблюдения — гороскопы и биографии.

Однако не астрология привела меня к моей пробле­ме, поэтому я коротко опишу ту атмосферу, в которой она встала передо мной, и те факты, которые в тот период больше всего интересовали меня. После круше­ния Австро-Венгрии в Австрии господствовал дух революции: воздух был полон революционных идей и лозунгов, новых и часто фантастических теорий. Среди интересовавших меня в ту пору теорий наиболее значи­тельной была, без сомнения, теория относительности Эйнштейна. К ним же следует отнести теорию истории Маркса, психоанализ Фрейда и так называемую «инди­видуальную психологию» Альфреда Адлера.

...Летом 1919 года я начал испытывать все большее разочарование в этих трех теориях — в марксистской теории истории, психоанализе и индивидуальной пси­хологии, и у меня стали возникать сомнения в их науч­ном статусе. Вначале моя проблема вылилась в форму простых вопросов: «Что ошибочного в марксизме, пси­хоанализе и индивидуальной психологии?», «Почему они так отличаются от физических теорий, например от теории Ньютона и в особенности от теории относитель­ности?»

Для пояснения контраста между этими двумя груп­пами теорий я должен заметить, что в то время лишь немногие из нас могли бы сказать, что они верят в истинность эйнштейновской теории гравитации. Это по­казывает, что меня волновало не сомнение в истинности трех других теорий, а нечто иное. И даже не то, что математическая физика казалась мне более точной, чем теории социологии или психологии. Таким образом, то, что меня беспокоило, не было ни проблемой истины — по крайней мере в то время,— ни проблемой точности или измеримости. Скорее я чувствовал, что эти три дру­гие теории, хотя и выражены в научной форме, на са­мом деле имеют больше общего с примитивными мифа­ми, чем с наукой, что они в большей степени напоми­нают астрологию, чем астрономию.

Я обнаружил, что те из моих друзей, которые были поклонниками Маркса, Фрейда и Адлера, находились под впечатлением некоторых моментов, общих для этих теорий, в частности под впечатлением их явной объяс­нительной силы. Казалось, эти теории способны объяс­нить практически все, что происходило в той области, которую они описывали. Изучение любой из них как будто бы приводило к полному духовному перерожде­нию или к откровению, раскрывающему наши глаза на новые истины, скрытые от непосвященных. Раз ваши глаза однажды были раскрыты, вы будете видеть под­тверждающие примеры всюду: мир полон верифика­циями теории. Все, что происходит, подтверждает ее. Поэтому истинность теории кажется очевидной и со­мневающиеся в ней выглядят людьми, отказывающими­ся признать очевидную истину либо потому, что она несовместима с их классовыми интересами, либо в силу присущей им подавленности, непонятой до сих пор и нуждающейся в лечении.

Наиболее характерной чертой данной ситуации для меня выступает непрерывный поток подтверждений и наблюдений, «верифицирующих» такие теории. Это по­стоянно подчеркивается их сторонниками. Сторонники психоанализа Фрейда утверждают, что их теории неиз­менно верифицируются их «клиническими наблюдения­ми». Что касается теории Адлера, то на меня большое впечатление произвел личный опыт. Однажды в 1919 го­ду я сообщил Адлеру о случае, который, как мне пока­залось, было трудно подвести под его теорию. Однако Адлер легко проанализировал его в терминах своей теории неполноценности, хотя даже не видел ребенка, о котором шла речь. Слегка ошеломленный, я спросил его, почему он так уверен в своей правоте. «В силу моего тысячекратного опыта», — ответил он. Я не смог удержаться от искушения сказать ему: «Теперь с этим новым случаем, я полагаю, ваш тысячекратный опыт, по-видимому, стал еще больше!»

При этом я имел в виду, что его предыдущие на­блюдения были не лучше этого последнего — каждое из них интерпретировалось в свете «предыдущего опы­та» и в то же время рассматривалось как дополнитель­ное подтверждение. Но, спросил я себя, подтвержде­нием чего? Только того, что некоторый случай можно интерпретировать в свете этой теории. Однако этого очень мало, подумал я, ибо вообще каждый мыслимый случай можно было бы интерпретировать в свете или теории Адлера, или теории Фрейда. Я могу проиллю­стрировать это на двух существенно различных приме­рах человеческого поведения: поведения человека, тол­кающего ребенка в воду с намерением утопить его, и поведения человека, жертвующего жизнью в попытке спасти этого ребенка. Каждый из этих случаев легко объясним и в терминах Фрейда, и в терминах Адлера. Согласно Фрейду, первый человек страдает от подав­ления (скажем, Эдипова) комплекса, в то время как второй — достиг сублимации. Согласно Адлеру, первый человек страдает от чувства неполноценности (которое вызывает у него необходимость доказать самому себе, что он способен отважиться на преступление), то же самое происходит и со вторым (у которого возникает потребность доказать самому себе, что он способен спасти ребенка). Итак, я не смог бы придумать ника­кой формы человеческого поведения, которую нельзя было бы объяснить на основе каждой из этих теорий. И как раз этот факт — что они со всем справлялись и всегда находили подтверждение — в глазах их привер­женцев являлся наиболее сильным аргументом в поль­зу этих теорий. Однако у меня зародилось подозрение относительно того, а не является ли это выражением не силы, а, наоборот, слабости этих теорий?

С теорией Эйнштейна дело обстояло совершенно иначе. Возьмем типичный пример — предсказание Эйн­штейна, как раз тогда подтвержденное результатами экспедиции Эддингтона. Согласно теории гравитации Эйнштейна, тяжелые массы (такие, как Солнце) долж­ны притягивать свет точно так же, как они притягивают материальные тела. Произведенные на основе этой тео­рии вычисления показывали, что свет далекой фиксиро­ванной звезды, видимой вблизи Солнца, достиг бы Зем­ли по такому направлению, что звезда казалась бы сме­щенной в сторону от Солнца, иными словами, наблю­даемое положение звезды было бы сдвинуто в сторону от Солнца по сравнению с реальным положением. Этот эффект обычно нельзя наблюдать, так как близкие к Солнцу звезды совершенно теряются в его ослепитель­ных лучах. Их можно сфотографировать только во вре­мя затмения. Если затем те же самые звезды сфотогра­фировать ночью, то можно измерить различия в их по­ложениях на обеих фотографиях и таким образом про­верить предсказанный эффект.

В рассмотренном примере производит впечатление тот риск, с которым связано подобное предсказание. Если наблюдение показывает, что предсказанный эф­фект определенно отсутствует, то теория просто-напрос­то отвергается. Данная теория несовместима с опреде­ленными возможными результатами наблюдения — с теми результатами, которых до Эйнштейна ожидал каж­дый. Такая ситуация совершенно отлична от той, ко­торую я описал ранее, когда соответствующие теории оказывались совместимыми с любым человеческим по­ведением и было практически невозможно описать ка­кую-либо форму человеческого поведения, которая не была бы подтверждением этих теорий.

Зимой 1919/20 года эти рассуждения привели мена к выводам, которые теперь я бы сформулировал так:

(1) Легко получить подтверждения, или верификации, почти для каждой теории, если мы ищем подтверж­дений.

(2) Подтверждения должны приниматься во внима­ние только в том случае, если они являются результа­том рискованных предсказаний, то есть когда мы, не будучи осведомленными о некоторой теории, ожидали бы события, несовместимого с этой теорией, — события, опровергающего данную теорию.

(3) Каждая «хорошая» научная теория является некоторым запрещением: она запрещает появление опре­деленных событий. Чем больше теория запрещает, тем она лучше.

(4) Теория, не опровержимая никаким мыслимым событием, является ненаучной. Неопровержимость пред­ставляет собой не достоинство теории (как часто ду­мают), а ее порок.

(5) Каждая настоящая проверка теории является по­пыткой ее фальсифицировать, то есть опровергнуть. Проверяемость есть фальсифицируемость; при этом су­ществуют степени проверяемости: одни теории более про­веряемы, в большей степени опровержимы, чем другие; такие теории подвержены, так сказать, большему риску.

(6) Подтверждающее свидетельство не должно при­ниматься в расчет за исключением тех случаев, когда оно является результатом подлинной проверки теории. Это означает, что его следует понимать как результат серьезной, но безуспешной попытки фальсифицировать теорию. (Теперь в таких случаях я говорю о «подкреп­ляющем свидетельстве».)

(7) Некоторые подлинно проверяемые теории после того, как обнаружена их ложность, все-таки поддержи­ваются их сторонниками, например, с помощью введе­ния таких вспомогательных допущений ad hoc или с по­мощью такой переинтерпретации ad hoc теории, кото­рые избавляют ее от опровержения. Такая процедура всегда возможна, но она спасает теорию от опроверже­ния только ценой уничтожения или по крайней мере уменьшения ее научного статуса. (Позднее такую спа­сательную операцию я назвал «конвенционалистской стратегией» или «конвенционалистской уловкой».)

Все сказанное можно суммировать в следующем утверждении: критерием научного статуса теории яв­ляется ее фальсифицируемость, опровержимость, или проверяемость.

******

…Мы не ждем пассивно повторе­ний, которые внушают или навязывают нам регулярно­сти, а сами активно пытаемся налагать регулярности на мир. Мы пытаемся обнаружить в вещах сходные черты и интерпретировать их на основе законов, изобретенных нами. Не дожидаясь, чтобы все посылки оказались в нашем распоряжении, мы сразу же формулируем, заклю­чения. Позднее они могут быть отброшены, если наблю­дение покажет их ошибочность.



Это и есть теория проб и ошибок — предположений и опровержений. Она позволила понять, почему наши попытки наложить на мир те или иные интерпретации логически предшествуют наблюдениям сходства. По­скольку такая процедура опирается на определенные логические основания, я считаю, что аналогично обсто­ит дело и в науке и что научные теории представляют собой не компактное изложение результатов наблюде­ний, а являются нашими изобретениями — смелыми предположениями, которые выдвигаются для проверок и которые могут быть устранены при столкновении с наблюдениями. При этом наблюдения редко бывают случайными и, как правило, предпринимаются с опре­деленной целью проверить некоторую теорию, чтобы по­лучить, если это окажется возможным, ее решающее опровержение.
…Вера в то, что наука развивается от наблюдений к теории, все еще так широко распространена и так твер­до укоренилась, что мое отрицание ее часто вызывало недоумение. Меня даже подозревали в неискренности, ибо я отвергал то, в чем не может усомниться ни один здравомыслящий человек.

Однако на самом деле вера в то, что мы можем на­чать научное исследование с одних чистых наблюдений, не имея чего-то похожего на теорию, является абсурд­ной. Справедливость этого утверждения можно проил­люстрировать на примере человека, который всю свою жизнь посвятил науке, описывая каждую вещь, попа­давшуюся ему на глаза, и завещал свое бесценное со­брание наблюдений Королевскому обществу для исполь­зования в качестве индуктивных данных. Этот пример хорошо показывает, что, хотя вещи иногда копить по­лезно, наблюдения копить нельзя.

Двадцать пять лет тому назад я пытался внушить эту мысль группе студентов-физиков в Вене, начав свою лекцию следующими словами: «Возьмите карандаш и бумагу, внимательно наблюдайте и описывайте ваши наблюдения!» Они спросили, конечно, что именно они должны наблюдать. Ясно, что простая инструкция: «Наблюдайте!» является абсурдной. (Да­же в разговорном языке должен быть указан объект этого переходного глагола.) Наблюдение всегда носит избирательный характер. Нужно избрать объект, опре­деленную задачу, иметь некоторый интерес, точку зре­ния, проблему. А описание наблюдения предполагает использование дескриптивного языка со словами, фик­сирующими соответствующие свойства; такой язык предполагает сходство и классификацию, которые в свою очередь предполагают интерес, точку зрения и проблему. «Голодное животное, — пишет Катц, — под­разделяет свое окружение на съедобные и несъедобные вещи. Животное, спасающееся от опасности, ищет укры­тия... Вообще говоря, объекты избираются... согласно потребностям животного». К этому мы можем добавить, что объекты могут быть клас­сифицированы и быть сходными или различными только таким путем, а именно благодаря их связи с потребно­стями и интересами. Это правило справедливо не толь­ко для животных, но и для ученых. Для животного точ­ка зрения задана его потребностями, задачей данного момента и его ожиданиями; для ученого — его теорети­ческими интересами, исследуемой проблемой, его пред­положениями и надеждами, принятыми теориями, его системами координат, его «горизонтом ожидания».
…Я думаю, теория врожденных идей является абсур­дом, но каждый организм обладает врожденными реак­циями или ответами, в том числе реакциями, приспособ­ленными к наступающим событиям. Эти реакции можно назвать «ожиданиями», не подразумевая при этом, что они являются сознательными. В этом смысле новорож­денный «ожидает» кормления (и можно было бы доба­вить — заботы и любви). Благодаря тесной связи меж­ду ожиданием и знанием мы совершенно разумно могли бы говорить даже о «врожденном знании». Это «знание» не является, однако, верным a priori; врожденные ожи­дания независимо от их силы и специфики могут ока­заться ошибочными. (Новорожденный ребенок может быть покинут и умрет от истощения.)

Таким образом, мы рождаемся с ожиданиями, со «знанием», которое хотя и не является верным a priori, однако психологически или генетически априорно, то есть предшествует всякому наблюдению. Одним из наи­более важных среди этих ожиданий является ожидание обнаружить регулярности. Оно связано с врожденной склонностью к поискам регулярностей или с потреб­ностью находить регулярности, что хорошо видно из то­го удовольствия, которое получает ребенок, когда удов­летворяет эту потребность.

Эта «инстинктивная», психологически априорная на­дежда на обнаружение регулярностей очень тесно свя­зана с «законом причинности», который, по мнению Канта, является частью нашего интеллектуального ба­гажа и верен a priori. Кое-кто может сказать, что Кант упустил из виду различие между психологически апри­орными способами мышления или реагирования и апри­орно верными убеждениями. Однако я не думаю, что его ошибка была столь грубой. Действительно, надежда на обнаружение регулярностей не только психологически, но также и логически априорна: она логически предше­ствует всякому наблюдению, поскольку, как мы видели, она предшествует всякому осознанию сходства, а всякое наблюдение включает осознание сходства (или разли­чия). Однако несмотря на логическую априорность в этом смысле, такое ожидание не является верным a pri­ori. Оно может не оправдаться: мы можем легко по­строить такую окружающую среду (она была бы смер­тельной для нас), которая столь хаотична по сравнению с нашим обычным окружением, что нам. никак не уда­ется обнаружить в ней регулярности. (При этом все законы природы могли бы сохраниться: создание среды такого рода было использовано в экспериментах с жи­вотными, которые упоминаются в следующем разделе.)

Таким образом, ответ Канта Юму был близок к исти­не, однако различие между ожиданием, верным a priori, и ожиданием, которое генетически и логически предше­ствует наблюдению, но в то же время не является вер­ным a priori, в действительности является более тонким. Кант доказывал слишком много. Пытаясь показать, как возможно знание, он выдвинул теорию, неизбежным следствием которой было то, что наше познание необхо­димо должно быть успешным, а это, очевидно, неверно. Когда Кант говорит, что наш разум не выводит свои законы из природы, а налагает их на природу, он прав. Но, полагая, что эти законы необходимо истинны или что мы всегда добиваемся успеха, налагая их на приро­ду, он ошибался11. Очень часто природа успешно сопро­тивляется, заставляя нас отбрасывать опровергнутые законы, но, пока мы живы, мы можем делать новые по­пытки.


******

…Наша склонность к поискам регулярностей и нало­жению законов на природу приводит к психологическо­му феномену догматического мышления или, говоря в более общей форме, догматического поведения: мы ожи­даем существования регулярностей повсюду и пытаемся искать их даже там, где их нет. События, которые не поддаются этим попыткам, мы склонны трактовать как некоторый вид «шумового фона» и не оставляем наших ожиданий даже в том случае, когда они оказываются неадекватными и нам следовало бы признать свое по­ражение. Такой догматизм до некоторой степени необ­ходим. Мы нуждаемся в нем при исследовании ситуа­ций, с которыми можно иметь дело только тогда, когда мы накладываем на мир наши предположения. Кроме того, такой догматизм позволяет нам постепенно прибли­жаться к построению хороших теорий: если мы слишком легко признаем свое поражение, то это может помешать нам обнаружить, что мы были близки к истине.

Ясно, что эта догматическая установка, заставляю­щая нас оставаться верными нашим первым впечатле­ниям, указывает на наличие стойких убеждений; в то же время критическая установка, склонная к модифика­ции своих догматов, допускающая сомнения и требую­щая проверки, свидетельствует о более слабых убежде­ниях. Согласно теории Юма и широко распространенной в настоящее время точке зрения, сила веры должна быть продуктом повторения, то есть она всегда возрастает вместе с опытом и является большей у менее примитив­ных личностей. Однако догматическое мышление, бес­контрольное желание навязывать регулярности, явное увлечение ритуалами и повторениями сами по себе характерны как раз для дикарей и детей. Возрастание же опыта и зрелости скорее создает позицию осторож­ности и критики, чем догматизма.
…различие между догматическим и критическим мышлением или между догматической и критической установками возвращает нас к нашей цент­ральной проблеме. Догматическая установка, очевидно, связана с тенденцией верифицировать наши законы и схемы, с попытками применять и подтверждать их и даже пренебрегать их опровержениями, в то время как критическая установка означает готовность изменять их—проверять, опровергать и, если это возможно, фаль­сифицировать их. Сказанное приводит нас к мысли о том, что критическую установку можно отождествить с научной установкой, а догматическую—с псевдонауч­ной.

Можно также предположить далее, что с генетиче­ской точки зрения псевдонаучная установка является более ранней, более примитивной, нежели научная ус­тановка: она представляет собой донаучную установку. Ее примитивность или первичность имеют свой логиче­ский аспект. Критическая установка не столько проти­вопоставляется догматической, сколько «накладывается» на нее: критика должна быть направлена против суще­ствующих и влиятельных убеждений, нуждающихся в критическом пересмотре, иными словами, против догма­тических убеждений. Критическая позиция нуждается в материале, то есть в теориях или убеждениях, которые были приняты более или менее догматически.

Таким образом, наука должна начинать с мифов и с критики мифов; она должна начинать не с совокупно­сти наблюдений и не с придумывания тех или иных экспериментов, а с критического обсуждения мифов, ма­гической техники и практики. Научная традиция отли­чается от донаучной тем, что в ней имеется два уровня. Подобно последней, она проходит через ряд теорий, од­нако она, кроме того, критически преодолевает эти тео­рии. Теории преодолеваются не как догмы, а в резуль­тате стремления обсудить и улучшить их. По сути дела, это греческая традиция, которую можно возвести к Фалесу, основателю первой школы (я имею в виду не «первой философской школы», а просто «первой шко­лы»), и которая не считала своей основной задачей со­хранение догм.

Критическая позиция, традиция свободного обсужде­ния теорий с целью обнаружения их слабых мест для того, чтобы улучшить их, есть позиция разумности, ра­циональности. Она широко использует и вербальную аргументацию, и наблюдение, однако последнее—в ос­новном в интересах аргументации. Открытие греками критического метода вначале породило ошибочную на­дежду на то, что с его помощью можно будет найти ре­шения всех великих старых проблем, обосновать досто­верность знания, доказать и оправдать наши теории. Однако эта надежда была порождена догматическим способом мышления, ибо на самом, деле ничего нельзя оправдать или доказать (за пределами математики и логики). Требование построения рациональных дока­зательств в науке указывает на непонимание различия между широкой сферой рациональности и узкой сферой рациональной достоверности. Это неприемлемое, нера­зумное требование.

Тем не менее логическая аргументация, дедуктив­ное логическое рассуждение сохраняют все свое значе­ние для критического подхода. И не потому, что они позволяют нам доказать наши теории или вывести их из высказываний наблюдения, а потому, что только посредством чисто логического рассуждения мы можем выявить следствия наших теорий и благодаря этому эффективно критиковать их. Критика, как я уже гово­рил, является попыткой найти в теории слабые места, а их, как правило, можно обнаружить лишь в наиболее удаленных логических следствиях теории. Этим и объяс­няется то, что чисто логическое рассуждение играет в науке важную роль.

Юм был прав, подчеркивая, что наши теории нельзя логически вывести из известных нам истин — ни из на­блюдений, ни из чего-либо еще. Из этого он заключил, что наша вера в них является иррациональной. Если слово «вера» означает здесь нашу неспособность усом­ниться в наших законах и в постоянстве природных регулярностей, то Юм опять прав: этот вид догматической веры имеет скорее психологическую, чем рациональную, основу. Если же, однако, термин «вера» охватывает на­ше критическое признание научных теорий — временное признание, соединенное со стремлением исправить тео­рию, если нам удастся найти проверку, которой она не сможет выдержать, — то Юм был не прав. В таком при­знании теорий нет ничего иррационального. Нет ничего иррационального даже в том, что для достижения прак­тических целей мы опираемся на хорошо проверенные теории, так как более рационального способа действий у нас нет.

Допустим, что мы обдуманно поставили перед собой задачу жить в нашем, неизвестном для нас мире, при­спосабливаться к нему, насколько это для нас возмож­но, использовать те благоприятные возможности, кото­рые мы можем найти в нем, и объяснить его, если это возможно (нельзя заранее предполагать, что это так) и насколько это возможно, с помощью законов и объ­яснительных теорий. Если мы выполняем эту задачу, то у нас нет более рациональной процедуры, чем метод проб и ошибок — предположений и опровержений: сме­лое выдвижение теорий, стремление сделать все возможное для того, чтобы показать ошибочность этих теорий, и временное их признание, если наша критика оказы­вается безуспешной.

С развиваемой нами точки зрения, все законы и тео­рии остаются принципиально временными, предположи­тельными или гипотетическими даже в том случае, ког­да мы чувствуем себя неспособными сомневаться в них. До того как теория оказывается опровергнутой, мы ни­когда не можем знать, в каком направлении ее следует модифицировать. То, что Солнце всегда будет всходить и заходить с двадцатичетырехчасовым интервалом, до сих пор признается законом, «который обоснован с по­мощью индукции и не допускает разумных сомнений». Странно, что этот пример все еще используется, хотя достаточно хорошим он мог быть лишь во времена Аристотеля и Пифея из Массалии — великого путешест­венника, которого на протяжении нескольких столетий считали лжецом из-за его рассказов о Туле, стране за­мерзающего моря и полночного солнца.

Метод проб и ошибок нельзя, конечно, просто отож­дествлять с научным или критическим подходом — с ме­тодом предположений и опровержений. Метод проб и ошибок применяется не только Эйнштейном, но — более догматически — даже амебой. Различие заключается не столько в пробах, сколько в критическом и конструктив­ном отношении к ошибкам, которые ученый намеренно и добросовестно стремится обнаружить для того, чтобы опровергнуть свои теории с помощью найденных аргу­ментов, включая обращение к наиболее строгим экспери­ментальным проверкам, которые позволяют ему осуще­ствить его теории и его собственная изобретательность.

Критический подход можно описать как сознательное стремление подвергнуть наши теории и наши предполо­жения всем трудностям борьбы за выживание наиболее приспособленных теорий. Он дает нам возможность пе­режить элиминацию неадекватных гипотез, в то время как догматическая позиция приводит к тому, что эти гипотезы устраняются вместе с нами. (Существует тро­гательное предание об одной индийской общине, исчез­нувшей потому, что ее члены верили в святость всякой жизни, в том числе и жизни тигров.) Таким образом, мы получаем все более приспособленные теории посредст­вом устранения менее приспособленных... Я не думаю, что эта процедура является иррациональной или что она нуждается в каком-либо дальнейшем рациональном оп­равдании.


******

Некоторые итоги моего рассмотрения проблемы ин­дукции я могу теперь суммировать следующим обра­зом:

(1) Индукция, то есть вывод, опирающийся на мно­жество наблюдений, представляет собой миф. Она не является ни психологическим фактом, ни фактом обы­денной жизни, ни фактом научной практики.

(2) Реальная практика науки оперирует предполо­жениями: возможен скачок к выводам даже после одного-единственного наблюдения (что отмечалось, напри­мер, Юмом и Борном).

(3) Повторные наблюдения и эксперименты исполь­зуются в науке как проверки наших предположений и гипотез, то есть как попытки их опровержения.

...Итак, проблема индукции решена...

Можно, конечно, изобрести новые проблемы индук­ции, отличные от той, которую я сформулировал и ре­шил... Однако я еще не встречал такой пере­формулировки этой проблемы, решение которой нельзя было бы получить из моего решения проблемы индук­ции. Некоторые из этих переформулировок я теперь хо­чу обсудить.

Одним из вопросов, которые могут задать, является следующий: как мы в действительности совершаем ска­чок от высказываний наблюдения к теории?

Хотя этот вопрос кажется скорее психологическим, чем философским, по его поводу можно сказать нечто позитивное, не обращаясь к психологии. Сначала сле­дует заметить, что в этом случае речь должна идти не о скачке от высказываний наблюдения, а о скачке от проблемной ситуации и что теория должна позволить нам объяснить наблюдения, которые породили эту проб­лему (то есть дедуцировать их из теории, усиленной другими принятыми теориями и другими высказывания­ми наблюдения — так называемыми «начальными усло­виями»). В результате этого возникает, конечно, гро­мадное число возможных теорий—хороших и плохих. Поэтому может показаться, что наш вопрос не получил ответа.

Вместе с тем становится совершенно ясным, что ког­да мы задаем наш вопрос, то имеем в виду нечто боль­шее, чем просто: «Как мы совершаем скачок от выска­зываний наблюдения к теории?» Задавая наш вопрос, мы, как выясняется, хотим спросить: «Как мы совер­шаем скачок от высказываний наблюдения к хорошей теории?» А на этот вопрос можно ответить так: путем скачка сначала к любой теории, а затем ее проверки, является ли она хорошей или плохой теорией, то есть путем неоднократного применения нашего критического метода, устранения множества плохих теорий и изобре­тения множества новых. Не каждый способен на это, но иного пути не существует.

В некоторых случаях нам могут быть заданы и дру­гие вопросы. Первоначально проблемой индукции, как было сказано, была проблема ее оправдания, то есть оправдания индуктивного вывода. Если вы решаете эту проблему, утверждая, что то, что называют «индуктив­ным выводом», никогда не является достоверным и по­этому, очевидно, не является оправданным, то может возникнуть новый вопрос: «А как в этом случае вы мо­жете оправдать ваш собственный метод проб и оши­бок?» Ответ на него таков: метод проб и ошибок явля­ется методом устранения ложных теорий посредством высказываний наблюдения, и его оправданием является чисто логическое отношение выводимости, которое поз­воляет нам утверждать ложность универсальных высказываний, если мы признали истинность некоторых син­гулярных высказываний.

Иногда задают и такой вопрос: почему нефальсифи­цированные утверждения разумно предпочитать фаль­сифицированным?..

Единственным правильным ответом на поставленный вопрос является прямой и честный: потому что мы ищем истину (хотя никогда не можем быть уверены в том, что нашли ее) и потому что фальсифицированные теории уже обнаружили свою ложность, а нефальсифицирован­ные теории еще могут оказаться истинными. Кроме то­го, мы предпочитаем не любую нефальсифицированную теорию, а только одну из них — ту, которая перед лицом критики выглядит лучше своих соперниц, которая ре­шает стоящие перед нами проблемы, которая хорошо проверена и которая (как мы предполагаем и надеемся, учитывая другие предварительно принятые теории) вы­держит и дальнейшие проверки.

Проблема индукции может быть представлена и в таком виде: «Почему разумно верить в то, что будущее будет похоже на прошлое?» Удовлетворительный ответ на этот вопрос должен показать, что такая вера дейст­вительно является разумной. Я же считаю, что разумно верить в то, что будущее будет весьма сильно отличать­ся от прошлого во многих существенных отношениях. По-видимому, вполне разумно действовать в предполо­жении, что будущее во многих отношениях будет подоб­но прошлому и что хорошо проверенные законы будут продолжать действовать (ибо у нас просто нет лучшего предположения для действия). Вместе с тем столь же разумно верить в то, что такие действия иногда будут приводить к серьезным затруднениям, так как некото­рые из тех законов, на которые мы теперь полагаемся, вполне могут оказаться несостоятельными. (Вспомните полночное солнце!) Если судить по нашему прошлому опыту и опираться на имеющееся у нас научное знание, то можно даже сказать, что будущее будет отличаться от прошлого в гораздо большей степени, чем думают те, которые считают, что они будут похожими. Вода иногда не будет утолять жажду, а воздух будет душить. тех, кто им дышит. Кажется, мы можем сказать, что бу­дущее будет подобно настоящему в том смысле, что за­коны природы останутся неизменными, но это тривиаль­но. Мы говорим о «законе природы» только в том случае, если считаем, что имеем дело с регулярностью, ко­торая не изменяется, а если мы вдруг обнаруживаем, что она изменяется, то больше не называем ее «законом природы». Конечно, наши поиски законов природы ука­зывают на то, что мы надеемся найти их и верим в их существование, но наша вера в любой отдельный закон природы не может иметь более надежной основы, чем наши безуспешные критические попытки опровергнуть его.



Я думаю, что тот, кто формулирует проблему индук­ции в терминах разумности наших убеждений, совер­шенно прав, когда не удовлетворяется юмовским или послеюмовским скепсисом относительно возможностей нашего разума. В самом деле, мы должны отвергнуть мнение о том, что вера в науку столь же иррациональ­на, как и вера в первобытные магические обряды, что обе они обусловлены принятием некоторой «общей идео­логии», конвенции или традиции, в основе которой ле­жит слепое верование, В то же время мы должны быть осторожны, если вместе с Юмом формулируем нашу проблему как проблему разумности нашей веры. Эту проблему следует расщепить на три самостоятельные проблемы: нашу прежнюю проблему демаркации, или проблему того, как провести различие между наукой и первобытной магией; проблему рациональности научных, или критических, процедур и роли наблюдения в них и, наконец, проблему рациональности принятия нами тео­рий для научных и практических целей. Здесь были предложены решения всех этих трех проблем...


Каталог: texts
texts -> А. А. Андреев Педагогика высшей школы (Новый курс) Москва, 2002 ббк 74. 00 А 49
texts -> Культурно-историческая концепция и проблема субъективной самоинтерпретации в современной нарративной психологии
texts -> Лекции по эстетике. // История эстетики. Памятники мировой эстетической мысли. М. 1959. Т. Стр. 173-201. Ocr: А. Д
texts -> Вопросы к экзамену по курсу «эстетика»
texts -> Несколько реплик на пермскую культурную ситуацию
texts -> «философия общего дела» Н
texts -> Сборник подготовлен в рамках проекта нио книговедения ргб «Книжная культура России: история и современность»
texts -> Управление маркетингом


Поделитесь с Вашими друзьями:


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница