Философские основания юриспруденции



страница5/26
Дата30.12.2017
Размер3.65 Mb.
ТипКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   26

§ 2. Основные конструкты теоретического обоснования права в истории философии и политико-правовой мысли

Постановка вопроса об онтологических основаниях права могла возникнуть лишь из предположения о разомкнутости бытия, когда утрата сущим своих бытийственных основ воспринимается как задача его возвращения к своему первоначалу, онтологическому основанию, в силу чего становится возможным движение и прогрессивное развитие общества, а сама социальная изменчивость санкционируется нормативным сознанием и не воспринимается как крушение социального целого. Раскрытие онтологической проблематики дает ключ к пониманию устойчивости всякой формы, в том числе и правовой, служащей залогом социальной структуры.

Космологические представления людей о незыблемости порядка устроенного мира допускали участие в процессе его вечного возобновления неких могущественных сил. Само сотворение мира понималось как приведение первичной материи в состояние движения. Указания на расположенность к бытию, наличие жизни и способность к движению всегда были свойственны естественному языку в объяснении мира. И даже статичность и покой не исключают движения.

Момент движения уже в древней китайской традиции почитания постоянства подчеркивался тем, что само постоянство понималось как возвращение к сущности24. Греческому философу Ксенофану приписывают рассуждение о движении, в котором видны начала диалектики: «Движется же то, что числом больше одного, так как двигаться должно одно в другое. Следовательно, ничто не может передвинуться в не-сущее, ибо не-сущего нет нигде. А если бы происходил переход одного в другое, то единое (числом) было бы больше одного. Стало быть, вследствие этого двигаться могут два (сущих) или больше одного, а покоиться и быть неподвижным – ничто»25.

Для мифологической эпохи и раннего периода античной культуры, когда весь мир мыслился как космос, т.е. упорядоченное единство, вопрос об основаниях права, как и сама теория, был излишен: у всего имеется единое первоначало. Автономия невозможна. В табуированном обществе нарушение запретов знаменовало собою переход в небытие, а в гомеровской Греции своим критерием право имело божественную и предвечную справедливость26. Право понималось глубоко религиозно. В контексте мифологических представлений оно было свято не по своему существу или в силу своего содержания, а потому что мыслилось единожды установленным. В мифе достоверность возникает вместе с объяснением27. И хотя в поздней античной культуре высказывались такие суждения о природе права, из которых следует допущение как естественного права, соответствующего природе, так и права «искусственного» («условного»), измышленного людьми не без ущерба его природному назначению, сущностное родство понятий человеческого права и божественной справедливости составляет первую и одну из самых устойчивых традиций не только европейской рациональности, но и восточной культуры.

Мифологические представления античного мира, где исторические события определяются исключительно волей богов, устраняли человека от ответственности, ибо он не был способен к свободе и не являлся субъектом поступка и действующей персоной, единственная для него форма участия в бытии усматривалась лишь в трагическом претерпевании надличностной воли. Как считает И.П. Малинова, «философия и право взрастили друг друга в эллинскую эпоху, совместно вырвавшись из-под власти Мифа»28.

В космологическом мировоззрении древних греков утвердилась идея гармонии и связанное с ней представление о равновесии. Пифагорейцы в своих выводах упоминали о власти числа и «надлежащей мере» в человеческих взаимоотношениях. В.С. Нерсесянц подчеркивает значение пифагорейского учения о соразмерности сущего для формирования идеи равенства29. Не менее важным конструктом для последующего теоретического правопознания следует указать на высказанную ими идею созвучия и пропорции, по отношению к которой равенство, как применение единой меры, выступает лишь частным эпизодом теоретического допущения измеряемости измеряемого. В этой космологической социометрии происходит превращение мира физических тел, материальных вещей, исторических событий, человеческих чувств и способностей в число. «Положив в основу космоса число, Пифагор придал этому старому слову обыденного языка новое значение. Это слово стало обозначать упорядоченное числом мироздание»30. Само же понятие числа у пифагорейцев было наделено мистическим смыслом, «число владеет вещами». Из учения Пифагора и его учеников следовал вывод: чтобы для обретения гармонии человеку войти в соприкосновение с миром как объектом измерения, необходимо исходить не только из идеи о принципиальной измеряемости мира («власти числа»), но и самому быть посвященному в тайну числа, гаромонию мира, «музыку сфер». Пифагорейцы по сути дела отбросили возможность познания справедливости так, как познается физическое тело и весь материальный мир, открытый взору любого человека. Мир чисел и отношений не очевиден даже для религиозного сознания, коль скоро познается посредством особого инструментария – математики. Позже Аристотель попытается доказать, что наука о человеческом счастье вовсе не связана представлениями о божественном и не может быть наукой о физической природе.

Те представители философских течений, которые не слишком пленились идеей всеобщей гармонии и объективно заданного единства, но усматривали в мире постоянную изменчивость, хаотичность и вследствие этого невозможность объективного знания, пришли к выводу о приоритетном значении субъекта в установлении основ социального устройства: если в вечном движении и изменчивости ничто не возникает и не уничтожается, у нравственности нет иного основания, кроме человеческого произвола31. Протагор и софисты ввели в свои рассуждения об основаниях этики антропологическое измерение, где человеческое усилие претендует на то, чтобы стать основанием власти и права. И хотя воля –человеческая, классовая и сверхчеловеческая – в ХIХ веке будет признана фундаментальным основанием не только права, но и всей социальной жизни, в историко-философской литературе встречаются морализаторские оценки этой традиции Е.Н. Трубецкой писал, например, так: «софисты, льстя народным страстям, впервые высказали мысль, что в каждом государстве справедливо то, что нравится правящему, господствующему классу общества»32.

В картине мира, где господствует хаос, нет места ни деятельности, ни долженствованию. В восточной и, в частности, буддийской картине мира, где нет места ни душе, ни личности, а само бытие в силу всеобщей изменчивости ничтожно – все лишено субстанциальности, дух не может побуждать к чему бы то ни было. Личность и формы ее бытия не связаны и не обусловлены. В этой картине мира ценность формы определяется возможностью свободы от нее. В Древней Индии «религиозная установка, вытеснившая традиционные идеалы архаического общества, ориентировала на такое поведение, которое обеспечивало реализацию освобождения от уз бытия»33. Но если своей задачей ставить преодоление любой зависимости от какой бы то ни было формы, в том числе от сознания своего «Я», то самобытная личность, физическая телесность и духовный мир другого человека были бы невозможны в качестве ценностей и объектов правовой охраны.

Из диалогов Сократа следует, что всякое представление о чем бы то ни было, включая и справедливость, установленную по мудрости богов, нуждается в согласовании с разумной мыслью. Божественное, воплощаясь в человеческих делах, должно быть разумным, а человек, по мысли Сократа, в самом себе имеет способность постичь божественное, коль скоро наделен разумом. Признавая вслед за своим учителем основополагающим началом мироустройства волю богов, Платон взывал к проявлению человеком разумной заботы о себе самом, тем самым утверждая человеческие добродетели – рассудительность, мужество, справедливость – в качестве основы социального мира34. Он допускал право как результат проявляющего о себе заботу человека, сам же человек понимался им как космологическое существо, способное посредством разумной души воспринимать универсальный и совершенный разум. Причастность человеческой души божественной для Платона служит основанием такого порядка, когда несведущий должен во всём следовать руководствам разумного, которому открылась идея блага. В его системе, замечает А.Ф. Закомлистов, восприятие идеи блага происходит избирательно, только через понимание этой идеи лучшими людьми, поэтому в обществе и должны править лучшие – философы, – именно им известен путь благостного врастания в истине человеческого бытия»35. Однако, каким образом справедливые законы, учреждаемые идеальным правителем, могут приобрести авторитет в глазах подчиненных, для которых идея блага оказывается внешней собственному бытию, в учении Платона разъяснено не было, что и послужило поводом для серьезной критики разработанной им теоретической модели тоталитарного правления. Обязанности, налагаемые на подвластных публичной властью, по мысли Платона, могут быть объяснены самим законом, подобно тому, как врач иногда просвещает больного относительного целебных свойств того или иного лекарства. Те законы, исполнение которых опирается не только на насилие посвященных в истину правителей, но и убеждение подвластных, Платон называл законами, основанными на двойном способе36.

Начиная с Аристотеля, основания права из области внутренней созерцательной деятельности отрешенного от внешнего мира мыслителя перемещаются в область социального. Логику человеческих суждений Аристотель считает важнейшим условием достижения общественной гармонии, разумных и справедливых дел. Человеческое единомыслие придает справедливости статус общественной ценности, которая не может быть реализована усилием единичной воли. Человек укоренен в социуме, субстанциально с ним связан тем, что способен следовать норме и укреплять общественные устои благодаря отрицанию в себе всего того, что неразумно. В борьбе с собственными страстями человек опирается на рассудительность, подчиняя этой добродетели все остальные качества. В учении Аристотеля возможность публичной власти достигается не через одно лишь правление, но также и посредством правосудности всей полисной жизни. Поэтому его аналитика приобретает этическое измерение, а право, по его мнению, выражает такое состояние общества, когда люди способны мыслить правильно, не впадая в противоречия. Законы мышления и законы бытия определяют друг друга, по сути дела совпадают. В его учении о власти космология перестает играть какую-либо роль, зато «земное» понятие гражданина и частного интереса (в противовес социальному однообразию картины Платона и его обращенности к трансцендентальному) послужило более глубокому пониманию справедливости и объяснению вариативности социального мира, правильных и неправильных форм правления. Аристотель находил важнейшим свойством политии правосудность, а среди прочих классов он в особый разряд выделял судей и советников.

В историко-философской литературе преимущественно акцентируют внимание на политологическом значении учения Аристотеля, в то время как с позиций правоведения главной заслугой Аристотеля следовало бы считать его аналитики, определившие будущий поворот в юридическом мышлении. Коль скоро правильное следовало мыслить как некоторое соответствие образцу – идеалу, благу и т.д., значение приобретала методологическая сторона мышления. В этом смысле Аристотель продолжил дело Сократа и предвосхитил интерес последующих эпох к юридической процедуре тем, что сформулировал формальные правила мышления и уравнял шансы людей постигнуть истину: она могла открыться каждому, кто бы смог воспользоваться его аналитикой. С позиции сегодняшнего исторического опыта можно сделать предположение о том, что наиболее конструктивным для развития идеи права в его учении послужила постановка вопроса о формальных критериях легитимности человеческого суждения37.

В свои размышления о естественном законе как принципе мироздания стоики ввели концепт судьбы. Вся человеческая жизнь до мелочей подчинена судьбе и потому рассматривалась ими фаталистически – как свершающееся по воле свыше правосудие. Добродетель в их учении имеет самонаправленный характер, что оттеняет ее значение в качестве основания воздаяния или возмездия. Отсюда возрастает метафизический смысл человека: он важен сам по себе и не обязан служить добру или мыслить свою жизнь подчиненной каким-либо другим внешним благам.

С утверждением христианских начал в европейской культуре и следующим из этого осознания исторического предназначения власти универсальный закон бытия, имеющий своим источником трансцендентное, приобретает значение преобразующей мир человеческой практики. Мир, в котором происходит вечный круговорот, остается тем же самым; по мере утраты событийности он приближается к неподвижному ничто. Уже в ранней греческой философии были высказаны сомнения в разумности устройства такого бытия. Философы оспаривали миф, когда надсмехалась над Зевсом, сравнивая его с неразумными детьми, создающими и разрушающими куличи из морского песка. Этим настроениям созвучна ветхозаветная книга Экклезиаста, в которой бесцельный мир, где все – суета сует и погоня за ветром, лишен смысла и привлекательности.

Для целей нашего исследования существенно важным оказывается то обстоятельство, что основания права впервые стали осмысливаться в телеологической перспективе, исходя из того или иного этического образа народа, приближение к которому (преодоление варварства) составляет заслугу цивилизации, оправдывающей, по мысли средневековых схоластов, замысел Бога о человеке. В этой связи основания права стали осмысливаться субъективно, поскольку соблюдение закона оказывалось возможным в той мере, в которой человек добивался спасения, т.е. соотносил себя с некоторой внутренне принятой целью. Ветхозаветная традиция недвусмысленно трактует закон как завет, т.е. обещание Саваофа покровительствовать иудеям, в результате чего следование закону перестало трактоваться в духе объективно установленного и предзаданного порядка. Порядок следовало создавать, и эта обязанность в Ветхом Завете возлагалась на несовершенного человека.

Христианское богословие всегда подчеркивало мотив спасения, рискованность человеческого бытия и двусмысленность человеческой свободы, одинаково способной послужить как во благо, так и во зло. Всякая форма сущего подлежит испытанию. Поэтому истинные утверждения о том, что есть, в христианской традиции носят иллокутивный характер: истинным «есть» обладает не наличная предметность, а предназначенное к свершению. Здесь происходит разрыв с пониманием бытия по Пармениду, утверждавшему: «нельзя бытию незаконченным быть и не должно: нет нужды у него, а будь, во всем бы нуждалось»38. Способность к бытию как творческое начало в человеке получило впоследствии развитие в богословских и философских трудах европейских и российских мыслителей.

Как известно, разделение в средневековом обществе духовной и светской юрисдикций повлекло за собой становление нового типа государственности. Выделение области светской жизни способствовало становлению научного метода мышления. Церковное право стало изучаться в семинариях в тесной связи с нравственным богословием, что, по мнению В.А. Цыпина, «повлекло за собой перенос юридического метода формальной интерпретации текстов в область нравственного богословия»39. Главным выразителем юридического мировоззрения стала католическая церковь, воспринявшая божий мир как переданную ей в доверительное управление собственность40. Истинность своих соборов она гарантировала неукоснительным соблюдением строгих правил интерпретации священных текстов, т.е. каноничностью. Тридентский собор (1545-1563 г.г.) запретил епископам толковать соборные постановления по своему разумению, предоставив это исключительное право папам41.

В области светской философии субъект утверждался в собственной автономии, основания чего бы то ни было он находил прежде всего в результате собственной рефлексии. «Благодаря Декарту произошло то, что человек превратился в первичного и реального subjectum, в первичное и реальное основание»42. Отсюда следовало методологическое требование монизма. В качестве «правильных» субъект в классический философии практикует лишь такие формы мышления, которые ему удаётся заимствовать у себя самого, допуская онтологическую состоятельность своего «Я» и не помышляя ни о каких символах веры, нравственной интуиции или исторических традициях. По мнению И.Ю. Козлихина, в работах Гуго Гроция было положено начало традиции выводить право из атомизированного индивида43.

Начиная с Фомы Аквинского в западноевропейской мысли утвердился тезис о естественном праве как внешнем установлении: закон это правило и мера. Одним из последствий глубокого внедрения этой мысли в общественное сознание явилась традиция конвенционального истолкования нормы как усредненной величины, среднестатистического стандарта, достигаемого в результате разумного и компромиссного соглашения. Отмечая это обстоятельство, А.А. Корольков указывает и на другое теоретическое следствие такого взгляда – утрату нормой ее объективных оснований: «Нормой оказывается нечто общепринятое, чему трудно или невозможно найти объективные оправдания. Отсюда следуют нередкие утверждения о том, что нормы вообще относительны и фиктивны. Всякое несовпадение с нормативом рассматривается как крушение нормы. К такому релятивизму норм привела вся логика развития западноевропейской науки о праве»44.

По мнению сторонников доктрины «естественного» права, мир должен быть справедлив уже потому, что он существует. Другой взгляд на перспективы утверждения права отрицает в истории всякое предопределение. Из признания участия Провидения в устроении земных дел следовал вывод о том, что только Бог может быть признан единственным деятелем, для которого его создания суть пассивные орудия. Лейбниц, вступивший в этот спор, заявил о том, что в таком случае «мы мертвы для добрых дел»45. В случае признания Бога единственным субъектом действия и бытия отпадают основания как для вечного осуждения, так и для спасения человека, который лишь претерпевает удары или принимает дары своей непредсказуемой судьбы.

Вслед за Абеляром Лейбниц выступил в защиту человека как субъекта деятельности, наделенного свободной волей и способного подлежать ответственности. Понимая мир как непрерывное творение, он обосновывал причастность человека к творческой воле Бога: «Справедливо то, что Бог есть единственное существо, действие которого является чистым и не имеет примеси того, что называют страданием; но это не мешает созданию тоже быть причастным к действиям…»46. Человек не только способен к действию, он еще наделен свободной волей, у которой иного состояния быть не может. «Я думаю, – писал он, – что наша воля свободна не только от принуждения, но и от необходимости». Признак свободной воли Лейбниц усматривал в способности к суждению47.

Спор об опытных и трансцендентальных основаниях суждений о должном был продолжен Кантом, который хоть и выступил против своих великих предшественников, но, на наш взгляд, продолжил общую для немецкой философии традицию обоснования субъекта в качестве онтологического основания морали48. Идея долженствования, выведенная им априорным образом, исключала возможность опровержения или подтверждения своей истинности каким-либо опытом. Сам же опыт, как основа всякого философского суждения, не содержит в себе ничего телеологического, поэтому цели и смысл исторического развития правовых институтов, определяемых идеей «естественного» права, не могли стать предметом философского размышления в заданной им системе. Идея возмездия и всеобщности нормы странна и причудлива человеку, который мыслит в традиции кантовской философии, разделяющей все сущее на внешний мир и не находящегося в нем субъекта. Суд над внешним миром не может ему внушить страх по причине обоюдной непричастности автономного внутреннего и существующего «в себе» внешнего. Как судьи, люди оказываются несостоятельны, потому что находятся в вечном неведении. Кантовский созерцатель знает лишь свой моральный долг, необходимость следования которому была продиктована его собственным разумом, к которому никакой другой отношения не имеет. Он знает лишь свою вину и свою автономно выбранную мораль – утилитарную либо альтруистическую. Вопрос о справедливости мироустройства устраняется Кантом, поскольку в непознаваемом трансцендентном мире вопрос о соответствии чего бы то ни было лишен смысла; в посюстороннем же мире функция судьи и высшего критерия истины исполняется категорическим императивом, совестью, выше которой для личности ничего нет, и компетенция которой ограничена пределами ее индивидуального бытия. «Его категорический императив боится соприкосновения с внешним миром и замыкает нравственную жизнь в область чистой воли»49.

Честность перед самим собой – единственный результат, на который может рассчитывать нравственный индивид Канта. Отсюда верно обратное: отказ от следования нравственному долгу со стороны индивида никого не касается, коль скоро он принадлежит лишь самому себе. Болезненное состояние мира, в котором самовольно действует не принимающий морального долженствования субъект, остается у Канта без философского объяснения.

Возможно, таким пониманием личности – как индивида, ограниченного пределами собственной жизни, объясняется тот факт, что на протяжении своей многовековой истории европейская философия права никогда не уделяла серьезного внимания правосудию, предпочитая с позиций единого и истинного сознания обсуждать вопросы власти, свободы, всеобщности правовых норм и суверенитет личности, преимущественно отрицательно раскрывая значение права как способа защиты человека от внешней действительности50. В западно-европейской традиции философия права преимущественно представлена учением о законе.

Признание активности познающего субъекта положило в философии конец представлениям о неизбежном диктате объекта, навязывающего сознанию отраженные представления о себе самом. Этот тезис, на первый взгляд, еще более отдалил человека от внешнего мира, поскольку теперь модель познания предполагала всемогущего субъекта, получившего неограниченную свободу от внешнего мира. Сам Иммануил Кант попробовал избежать столь категоричного вывода, когда в своих рассуждениях допускал трансцендентальное единство самосознания. Однако принципиально отличное от моего мира бытие внешней действительности составляет ту основу, без которой был бы невозможен поиск общего языка, смысла и законов, свойственных другому сознанию. Тогда бы всеобщее, как императив всякого индивидуального бытия, не могло стать задачей, подлежащей разрешению, оно и не осмысливалось бы в качестве насущной проблемы философии.

Гегель высоко оценил тезис Канта о субъекте, предписывающем бытию свои собственные законы. Его не смутило то, что Кант по сути дела отвел роль творца мира разумно мыслящему человеку. Напротив, именно это и было поставлено ему в заслугу в работе «О научных способах исследования естественного права, его месте в практической философии и его отношении к науке о позитивном праве" (1802 г.): «Этот первый аспект, соответственно которому сущность права и долга и сущность мыслящего и волящего субъекта есть одно, составляет – как и высшая абстракция бесконечности вообще, – величие философии Канта и Фихте»51. Однако, Гегеля не удовлетворило, что в кантовской философии единение субъекта и сущности права было достигнуто лишь формально. Коль скоро эмпирический человек усилием собственной воли достигает всеобщего, его способность к суждению указывает нам на иного субъекта, который отвечает понятию всеобщей свободы и способен встать с нею вровень.

По Гегелю, долженствование порождается ограниченностью и конечностью сущего, оно может быть непосредственно соотносено с самим бытием и ничто52, но и его в-себе-бытие испытывает долженствование по мере того, как осознает собственные границы и начинает – уже в качестве неравнодушного к собственному бытию субъекта – предпринимать некие усилия к сохранности собственной формы и мыслить сущее в пределах допустимых, методологически оправданных суждений.

В разработанной Гегелем философии права, где автономной воле Канта противопоставлен объективный дух, правосудие трактуется как «завершающая определенность», «конечный пункт» наличного бытия. Гегель редуцирует содержание правосудия к торжеству всеобщего, поэтому в его концепции правосудие – это торжество всеобщего и поражение единичного, «суждение как применение закона»53. В конечном счете, специфика правосудия в его философской системе сведена к наличию особой процессуальной формы – судопроизводства54.

Заявившая о собственных непроизвольных основаниях права, историческая школа (Гуго, Савиньи, Пухта и др.) еще более отдалила область юриспруденции от религиозных и нравственных оснований, в насильственном подчинении которым ее представители усматривали пренебрежение собственной историей права.

Радикальный переворот в вопросе об основаниях права осуществил К. Маркс, выступивший в 1843 г. как против гегелевской философии государства и права, так и против исторической школы права. Отрицая мистику гегелевского духа, Маркс усматривал источник исторической действительности и творческо-преобразующей силы в самом человеке. «Быть радикальным – значит понять вещь в её корне. Но корнем является сам человек»55. Не соглашаясь с пониманием Гегеля относительно духа как подлинного субъекта истории, Маркс, в частности, возражал следующим образом: «Важно то, что Гегель всюду делает идею субъектом, а действительного субъекта в собственном смысле слова, как, например, «политическое умонастроение», превращает в предикат. На самом же деле развитие совершается всегда на стороне предиката»56. Но более язвительные контраргументы его критики были предназначены для исторической школы права. «Школа, – писал он, – которая подлость сегодняшнего дня оправдывает подлостью вчерашнего, которая объявляет мятежным всякий крик крепостных против кнута, если только этот кнут – старый, унаследованный, исторический кнут; школа, которой история показывает, как бог Израиля своему слуге Моисею, только своё a posteriori, – эта историческая школа права изобрела бы поэтому немецкую историю, если бы сама не была бы изобретением немецкой истории»57.

Выступив в защиту права человека на возвращение к своей подлинной сущности из религии, семьи, государства посредством уничтожения частной собственности, Маркс обосновал идею диктатуры пролетариата – власти угнетенного класса, не связанного в своем освобождении законами, установленными по воле эксплуататоров. Идея права была подчинена политической теории, именно это ставится в заслугу Марксу сторонниками марксизма. «Наука о праве всегда была ареной борьбы классовых идей. Вместе с тем сами по себе идеи ещё ничего не решают. Вот почему выдающейся заслугой марксизма является соединение этих идей, научной теории с практикой революционной борьбы»58.

В философии Маркса праву отведена роль политического средства, с помощью которого частным, классовым интересам закон придает статус всеобщего. Право закрепляет экономическое отчуждение человека, поэтому борьба с правом как преодоление одной из форм политического отчуждения оправдана более высокой целью освобождения человека.

Интерес Маркса к реальному бытию права, понятому им как форма общественных отношений, способствовал критическому переосмыслению постулатов классической метафизики, где право трактовалось либо как нравственный принцип, либо как движение в историческом пространстве идеи блага, справедливости и свободы. Статус права как универсальной ценности был поколеблен методологией классового анализа исторических явлений.

Отказ от универсальных категорий в объяснении феномена права стал характерной чертой философии ХХ века. Утрата правом абсолютных оснований, с помощью которых можно было бы определять его ценность, своим закономерным результатом имела становление юридико-позитивистской идеологии, где правильное исходит от нормы, а постановка вопроса о правильности самой нормы неуместна59. Ганс Кельзен недвусмысленно заявил о том, что «основанием действительности одной нормы может быть лишь действительность другой нормы»60. Учение Ганса Кельзена при всей кажущейся противоположности доктрине «естественного» права глубоко связано с ней тем, что и в том, и в другом случае источником правового поведения мыслится внешнее долженствование, исходящее от обладающего абсолютным авторитетом законодателя. Допущение внешнего долженствования оправдывает такие инициативы власти, которые не учитывают никаких внутренних оценок подвластных.

Возникшая в трудах М. Ориу, Ж. Ренара и др. теория институтов была призвана, как это показывает в своей статье Е.А. Воротилин, найти среднюю позицию между либеральной доктриной с её крайним индивидуализмом и идеей «естественного права» с одной стороны, и устремленной к тотальной коллективности социологизмом – с другой61. Онтологическая проблематика права редуцируется до уровня социальных институтов. Сам социальный факт стал рассматриваться в качестве события лишь внутри социальной структуры. Поскольку действиями субъектов права образуются социальные институты, лишь в них следует усматривать объективное бытие права, сохраняя интерес к субъективности в той мере, в которой право не поддается объяснению ссылками на его объективные формы.

В противоположном направлении двигалась мысль «понимающей» философии. В анализе социальной действительности феноменологи утверждали, что человек руководствуется только понятым им смыслом. Предметом социологической интерпретации выступают не факты, а смысловая структура социального мира62. Социальный мир понимался ими как мир повседневных значений63. «Попытки рассматривать социальный мир в терминах внешнего поведения индивидов означают игнорирование основной особенности этого мира, а именно внутренне присущего ему смысла»64.

В отрицании права как покоящейся на собственных объективных основаниях реальности на сходной с феноменологами позиции стояли представители экзистенциальной философии, чей протест против жесткой детерминации человеческого бытия, тотальности и рационализма гегелевской традиции впоследствии был услышан «поколением бунта» в шестидесятые годы ХХ века. «Право, – писал Э. Фехнер, – реально лишь в сфере социальной, оно само есть нечто специфически общественное, это установленный в среднем, для всех пригодном масштабе, порядок межчеловеческих отношений. Экзистенциализм, напротив, отрицает всякую схематизацию, обобщение, регламентирование, столь характерные для права»65. В работе «Одномерный человек» (1964) Герберт Маркузе вынес обвинительный приговор индустриальному обществу, в котором всеохватывающая рациональность, обусловившая его эффективность и разрастание, иррациональна в своей основе66. Ценностное суждение о том, что человеческая жизнь стоит того, чтобы ее прожить, лежит, по его мнению, в основе любой критической теории. Герберт Маркузе наряду с неизвестными ранее интеллектуалами стал идеологом Великого Отказа – критического отношения к социальной практике, в которой управляемые индивиды превращают процесс увечения в собственные права67. Незадолго до парижских событий 1968 года Ги Дебор обосновал свое неприятие государства и практикуемых им процедур тем, что представил государственность как высшую степень иллюзорности, а спектакль – как основное производство современного общества68. Отмечая в европейской цивилизации двойное право (каноническое и государственное), двойную культуру (светскую и духовную), двойную политику (церковную и государственную), немецкий философ Петер Слотердайк констатирует в современной истории «двуликость расколотой истины». «Жизнь с расколотым сознанием – вот что было основной проблемой христианской государственной власти»69. Аласдер Макинтаир сетует на то, что европейским обществом утрачен контекст моральных суждений: «в области морали мы имеем лишь фрагменты концептуальной схемы, обрывки, которые в отсутствие контекста лишены значения. На самом деле у нас есть лишь подобие морали, и мы продолжаем использовать многие из ключевых её выражений. Но мы утратили – если не полностью, то по большей части – понимание морали как теоретическое, так и практическое»70.

Выступившие с резкой критикой традиционной для западноевропейской философии метафизики, претендующей на легитимность собственных определений, постструктуралисты заявили в конце ХХ века о «смерти субъекта», без которого идея права, в самой себе подразумевающая как собственную легитимность и разумность, так и способность к интеллектуальному насилию, оказалась в современной культуре анахронизмом71. Для постнеклассических рассуждений о праве характерны деконструкция классических теоретических правовых концепций и децентрация в них субъекта, отказ от философской метафизики и абстрактности научного мышления, придание практического смысла научным разработкам, особенно в отношении расовых, гендерных и культурных меньшинств72. Европейская философия права в осмыслении своих задач все более склоняется к теоретической разработке учения о дискурсе возможных ответов, оставляя без содержательного анализа сами вопросы о выборе дискурса и смысле правовых явлений. Поиск универсальных понятий, к числу которых относится как само право, так и категории свободы, вины, справедливости и ответственности, Пьером Бурдье квалифицирован как политическая борьба за монополию легитимного символического насилия73.

Единственный субъект не обладает никакой определенностью, к его бытию не приложимы никакие определения, он не нуждается ни в существовании (осуществлении себя во вне, которого нет), ни в сущности, в которой была бы явлена (кому?) его природа. Сказанное можно отнести и к единственно существующему «тексту», который в работах постмодернистов приобретает статус тотальной в своем онтологическом значении реальности. Подчиняясь власти языка, и существуя лишь внутри текста, постмодернисты не смогли бы ощутить потребность в том, чтобы выразить свой нравственный протест против современной культуры и мифов политического сознания, опираясь на которые порицаемая ими «шоу-власть» подчиняет себе человека. Следуя Хайдеггеру в том, что основанием чего бы то ни было не может быть неподвижная субстанция, они, как представляется, проигнорировали предупреждение своего авторитетного предшественника о том, что философия имеет смысл только как человеческий поступок. «Всякий метафизический вопрос может быть задан только так, что спрашивающий – в качестве спрашивающего – тоже вовлекается в него, т.е. тоже попадает под вопрос»74.

В предвидении будущей критики Мишель Фуко писал: «Нас обвинят в посягательстве на неписаные законы истории и на основания всякой историчности. Не следует, однако, заблуждаться на сей счет: предмет этой безутешной скорби – не подъем, а, напротив, упадок того типа истории, что тайно и без остатка был обусловлен синтетической активностью субъекта; так оплакивают идею становления, которая предоставляла суверенному сознанию убежище более надежное, более труднодоступное, нежели мифы, системы родства, языки, сексуальность или желание … это плач об идеологическом использовании истории, при помощи которого мы пытались вернуть человеку то, что уже не одно столетие ускользает от него»75.

Итак, в обосновании права в качестве универсальной ценности европейской культурой были задействованы такие понятия, которые фиксируют помимо метафизических возможностей правовых суждений (единое первоначало, равновесие, единая мера, справедливость, возмездие, правосудность, судьба) и их экзистенциально-субъективных предпосылок (забота, благо, истинность, спасение, способность к суждению, освобождение) также и некие институциональные условия (каноничность, авторитет, структура, дискурс). Единство этих оснований обнаруживается зарубежной философией права при осмыслении вопроса о субъекте правового суждения (П. Рикер и др.)76, чьи притязания на легитимность получают символическую форму и – уже в качестве таковых – свободу от собственных экзистенциальных оснований.


Каталог:


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   26


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница