Дзен и искусство ухода за мотоциклом (Zen and the Art of Motorcycle Maintenance)



страница4/7
Дата09.03.2018
Размер4.14 Mb.
1   2   3   4   5   6   7
Часть 3 - 16

Выспались неплохо, а утром я тщательно уложил рюкзаки, и вот уже около часа мы поднимаемся по склону горы. Лес у дна ущелья по больше части сосновый, но встречаются осины и широколиственные кустарники. Крутые стены вздымаются над головой по обе стороны. Временами тропа выводит на клочок солнечного света и травки на берегу ручья, но вскоре вновь заходит в глубокую тень сосен. Земля покрыта мягкой и пружинящей хвойной подстилкой. Здесь очень спокойно.


Такие горы и путешественники, а также события, что с ними происходят, найдутся не только в дзэнской литературе, но и в сказках всех основных религий. Легко и естественно аллегорически заменить физической горой духовную, что стоит между каждой душой и ее целью. Подобно людям в долине у нас за спиной, большинство стоит в виду у духовных гор всю свою жизнь — и никогда на них не восходит, довольствуясь рассказами тех, кто там побывал, и эдак вот избегая трудностей. Кто-то идет в горы с опытным гидом — гид знает лучшие и наименее опасные маршруты, которыми можно достичь назначения. Другие, неопытные и недоверчивые, пытаются проложить собственные тропы. Удается немногим, но кое-кто иногда одной лишь волей, удачей и милостью божьей достигают цели. Попав туда, они яснее прочих осознают, что не бывает ни единственного маршрута, ни постоянного числа этих маршрутов. Путей столько, сколько отдельных душ.
Теперь я хочу рассказать, как Федр изучал термин Качество, — поговорить об исследовании, которое сам он считал маршрутом через горы духа. Насколько я сумел разгадать, в этой работе было две четкие фазы.

В первой фазе Федр не пытался дать строгое, систематическое определение того, о чем говорил. То была счастливая, творческая и плодотворная фаза. Она длилась, покуда он преподавал в школе — там, в долине у нас за спиной.


Вторая проросла из нормальной интеллектуальной критики этого отсутствия определения. В этой фазе он вывел систематические, строгие утверждения о Качестве и разработал огромную иерархическую структуру мысли для их поддержки. Ему буквально пришлось сдвинуть небо и землю, чтобы прийти к такому систематическому пониманию, и, свершив это, он почувствовал, что его объяснение бытия и Haujero осознания бытия — лучше прежних.
Если то и впрямь был новый маршрут через гору, его, само собой, очень не хватало. Старые маршруты, обычные для этого полушария, вот уже больше трех веков размывались и едва ли не полностью стирались естественной эрозией и тектоническими сдвигами горы, которые производила научная истина. Первые скалолазы проложили свои тропы по твердой земле — они были доступны и привлекательны для каждого, — но сегодня западные маршруты почти полностью закрылись из-за догматической негибкости перед лицом перемен. Сомневаясь в буквальном значении слов Иисуса или Моисея, ты навлекаешь на себя вражду большинства, но признаемся: явись Иисус или Моисей сегодня инкогнито и с теми же словами, что и много лет назад, их душевное здоровье поставили бы под сомнение. Не потому, что их слова — неправда, и не потому, что современное общество заблуждается, а лишь потому, что маршрут, избранный ими для других, утратил значимость и вразумительность. «Небеса наверху» теряют смысл, когда сознание космической эры интересуется: «А „наверху“ — это где?» Но если из-за окоченения языка старые маршруты теряют свое повседневное значение и закрываются, это вовсе не значит, что гора исчезла. Она есть и будет, пока существует сознание.
Вторая метафизическая фаза Федра сокрушительно провалилась. До того как к голове его подключили электроды, Федр потерял все вещественное — деньги, собственность, детей; даже его гражданские права отняли постановлением суда. У него осталась лишь сумасшедшая одинокая мечта о Качестве, карта маршрута через гору, ради которой он пожертвовал всем. А когда подключили электроды, он и ее потерял.
Я никогда не узнаю всего, что происходило тогда у него в голове, — и никто не узнает. Остались одни обрывки: мусор, разрозненные заметки. Их можно сложить вместе, но огромные белые пятна остаются необъясненными.
Впервые обнаружив весь этот мусор, я себя почувствовал каким-то крестьянином в пригородах, скажем, Афин, который случайно и не особо удивившись выпахивает плугом камни со странными узорами. Я понимал, что они остались от некоего старинного орнамента побольше, но тот выходил далеко за пределы моего понимания. Сперва я намеренно избегал их, не обращал внимания — знал, что камни эти повлекли за собой некую беду, а мне ее не надо. Но даже тогда я видел, что они входят в огромную структуру мысли; втайне она была мне любопытна.
Затем изнутри проросло больше уверенности: я неуязвим, несчастье не грозит мне — и я заинтересовался этим мусором в более позитивном смысле. И начал хаотически кое-что набрасывать. То есть безотносительно формы — в том порядке, как эти обрывки ко мне поступали. Многие аморфные утверждения подбрасывали друзья. Таких тезисов теперь тысячи, и хотя лишь малая часть подходит для этого шатокуа, он, без сомнений, покоится на них.
Вероятно, все это очень далеко оттого, что думал Федр. Я пытаюсь дедуктивно воссоздать весь орнамент по отрывкам и неизбежно совершаю ошибки и вношу противоречия, в чем вынужден повиниться. Часто фрагменты двусмысленны; из них можно вывести несколько разных заключений. Если что-то не так, ошибка гораздо вероятнее не в том, что он думал, а в моей реконструкции, и потом удастся найти более удачную версию.
Раздается шорох, и в деревьях скрывается куропатка.
— Видел? — спрашивает Крис.
— Да, — отвечаю я.
— Что это было?
— Куропатка.
— Откуда ты знаешь?
— Они в полете вот так покачиваются взад-вперед. — Я не уверен, но звучит правдоподобно. — И держатся у земли.
— А-а-а, — тянет Крис, и мы продолжаем турпоход. Лучи пробиваются сквозь сосны так, будто мы в соборе.
Так вот, сегодня я хочу заняться первой фазой его путешествия в Качество, неметафизической, и это будет приятно. Хорошо начинать путешествие с удовольствием — даже если знаешь, что закончится скверно. Школьные тезисы Федра будут мне справочным материалом, и по ним я хочу реконструировать, как именно Качество стало для него рабочей концепцией в преподавании риторики. Вторая фаза — метафизическая — была скудна и умозрительна, а вот первая, когда он просто учил риторике, во всех отношениях оказалась цельна и прагматична. Возможно, судить ее следует и вне зависимости от второй фазы.
Федр активно вводил новшества. Ему было непросто со студентами, которым нечего сказать. Вначале он думал, что это просто лень, но позже стало очевидно, что дело не в ней. Они просто не могли придумать, что сказать.
Одна такая девушка в очках с толстыми стеклами хотела написать сочинение в пятьсот слов о Соединенных Штатах. У Федра уже давно внутри все опускалось от подобных заявлений, и он деликатно предложил ей сузить тему до города Бозмена.
Пришла пора сдавать работу, но девушка ее не сделала и довольно сильно расстроилась. Она честно пыталась, но не смогла придумать, что сказать.
Федр уже справлялся о ней у ее прежних преподавателей, и те подтвердили его впечатления. Очень серьезная, дисциплинированная и прилежная, но крайне скучная. Ни искры творчества. Глаза под толстыми стеклами были глазами ишака. Она не отмазывалась — она действительно не могла ничего придумать и расстраивалась из-за собственной неспособности сделать то, что задали.
Федра это просто ошарашило. Теперь и он не мог придумать, что сказать. Повисло молчание, за ним — неожиданный ответ:
— Сузьте до главной улицы Бозмена. — По наитию просто.
Девушка послушно кивнула и вышла. Но перед следующим занятием пришла снова — теперь уже в слезах: беспокойство, видать, копилось долго и прорвалось. Ей по-прежнему ничего не приходило в голову, и она не могла сообразить, почему у нее должно получиться с одной улицей Бозмена, если она ничего не способна придумать про весь город.
Федр пришел в ярость.
— Вы не смотрите!— сказал он. Вспомнил, как его самого выгоняли из университета — за то, что ему всегда находилось чересчур много чего сказать. На каждый факт приходится бесконечное число гипотез. Чем больше смотришь, тем больше видишь. А она даже не смотрела и сама этого не понимала.
Он сердито сказал:
— Сузьте до фасада одного дома на главной улице Бозмена. До Оперы. Начните с верхнего кирпича слева.
Ее глаза под толстыми линзами расширились.
Девушка пришла на следующее занятие с озадаченным видом и протянула тетрадь с сочинением в пять тысяч слов о фасаде Оперы на главной улице Бозмена, штат Монтана.
— Я села в закусочной напротив, — рассказала она, — и стала писать о первом кирпиче, о втором кирпиче — а с третьего все пошло само, я уже не могла остановиться. Там подумали, что я спятила, прикалывались, но я все сделала. Ничего не понимаю.
Федр тоже не понимал, но в долгих прогулках по улицам думал об этом и пришел к выводу: очевидно, девушку останавливал тот же запор, что парализовал и его в первый день преподавания. В сочинении она пыталась повторять то, что уже слышала, — как он в первый день занятий пытался повторять то, что уже решил сказать заранее. Она не могла придумать, что сказать о Бозмене, поскольку на ум не шло ничего такого, что стоило бы повторять. Странное дело — она не осознавала, что сама бы могла посмотреть и увидеть что-то свежим взглядом. И написать, не опираясь на то, что говорилось прежде. Сужение темы до одного кирпича уничтожило запор, поскольку ей очевидно пришлось посмотреть самой, оригинально и непосредственно.
Он продолжал экспериментировать. В одной группе заставил всех целый час писать о тыльной стороне большого пальца. Вначале студенты на него странно посматривали, но работу выполнили все, и не поступило ни единой жалобы, что «нечего писать».
В другой группе он сменил тему: взял не палец, а монету и получил от каждого часовое сочинение. В остальных классах происходило то же самое. Кое-кто спрашивал: «А писать про обе стороны?» Как только врубались в непосредственное самостоятельное видение — сразу понимали: не бывает пределов тому, что можно сказать. Видимо, этим заданием укреплялась и уверенность: сочинения, даже самые, казалось бы, тривиальные, были их собственным творчеством, а не подражанием. Те группы, где Федр давал упражнение с монетой, всегда оказывались менее норовистыми и более заинтересованными.
В результате экспериментов он пришел к заключению: подлинное зло — имитация, сначала ее нужно сломить, а уже потом учить риторике по-настоящему. Имитация вроде бы навязывалась извне. У малышей ее нет. Она появляется потом — возможно, как результат школьного образования.
Федр счел, что здесь есть здравое зерно, и чем больше о нем думал, тем вернее оно казалось. Школы учат подражать. Если не подражаешь тому, чего хочет учитель, тебе ставят плохую оценку. Здесь, в колледже все, конечно, изощреннее: ты подражаешь учителю, но пытаешься убедить его, что не подражаешь, а берешь самую суть его наставлений и продолжаешь самостоятельно. Тогда ставят пятерки. С другой стороны, оригинальность может принести, все что угодно, от пятерок до колов. Против нее — вся система оценок.
Федр поговорил об этом с соседом, преподавателем психологии — учителем весьма изобретательным. Тот сказал:
— Нуда. Уничтожьте систему оценок — тогда и будет настоящее образование.
Федр задумался. Через пару недель одна очень способная студентка не смогла придумать тему своей курсовой работы, а он по-прежнему думал об оценках и потому задал ей это как тему. Ей сначала не понравилось, но она все же согласилась.
Через неделю она разговаривала об этом со всеми, а через две подготовила превосходную работу. Группа, перед которой она читала свой доклад, двух недель на размышление не имела, поэтому к самому замыслу отменить оценки отнеслась враждебно. Это ничуть не смутило студентку. В ее голосе зазвучало религиозное рвение — Федр давно такого не слышал. Она умоляла студентов выслушать, понять, что это правильно.
— Я говорю не для него, — она взглянула на Федра, — а для вас.
Ее мольба, ее религиозный пыл произвели на него большое впечатление — вкупе с тем, что по результатам вступительных экзаменов она попала в голову класса. В следующей четверти при изучении темы «Методы убеждения» он выбрал эту тему «образцом» — небольшим сочинением, которое писал сам, день за днем, прямо на занятиях и с помощью группы.
Федр взял образец, чтобы не болтать о принципах композиции, в которых сам глубоко сомневался. Казалось, честнее самому показывать ученикам пример — со всеми опасениями, тупиками и подчистками. Всяко лучше, чем тратить время на придирки к законченным студенческим работам или устраивать студентам турниры подражательства классикам. Теперь Федр развивал довод в пользу того, что следует уничтожить всю систему оценки знаний. А чтобы студенты на себе прочувствовали то, что слышат, он на эту четверть упразднил все оценки.
Прямо на вершинах хребта над нами уже виден снег. Хотя если пешком, до него много дней пути. На эти заснеженные скалы так просто не вскарабкаешься, особенно с тяжелым грузом, как у нас, а Крис еще не дорос до крючьев и веревок. Нам с ним надо перейти лесистый хребет, к которому мы приближаемся, войти в другое ущелье, дойти до конца и вернуться, поднимаясь вдоль хребта. Три дня трудного пути к снегу. Четыре дня — легкого. Если не вернемся через девять, ДеВиз начнет нас искать.
Мы останавливаемся отдохнуть и садимся поддерево, чтобы не опрокинуться под весом рюкзаков. Немного погодя достаю из-за плеча мачете — он в рюкзаке сверху — и, протягиваю его Крису.
— Видишь вон две осины? Прямые такие? На краю? — показываю я. — Сруби где-то в футе от земли.
— Зачем?
— Пригодятся — будут палки для ходьбы и шесты для палатки.
Крис берет мачете, привстает, но усаживается снова.
— Лучше сам сруби, — говорит он.
Поэтому я беру мачете, иду и режу палки. Обе аккуратно срубаются одним ударом, остается лишь полоска коры, которую я рву тыльной стороной мачете. Наверху в скалах палки помогают держать равновесие, а тамошние сосны для палок не годятся; осины дорастают лишь досюда. Ноя немного досадую: Крис отлынивает от работы. В горах это скверно.
Короткий отдых — и мы идем дальше. К такой поклаже надо привыкать постепенно. На всякий вес реагируешь отрицательно. Но дальше нагрузка станет естественнее...
На довод Федра в пользу отмены оценок почти все студенты отреагировали отрицательно или растерялись: с первого взгляда им показалось, что это уничтожит всю университетскую систему. Одна студентка ляпнула с невинной прямотой:
— Ну нельзя же не ставить оценок. Иначе мы здесь за чем?
Совершенная правда. Думать, будто большинство студентов посещают университет ради образования вне зависимости от оценок — легкое лицемерие, которое никому лучше не разоблачать. Кое-кто иногда в самом деле поступает ради образования, но в зубрежке и механике самого учебного заведения их идеализм вскоре притупляется.
Образец Федра пытался доказать, что упразднение оценок уничтожит это лицемерие. Федр описывал не общие места, а конкретную судьбу воображаемого студента, более или менее типичного для их колледжа: он заточен только для работы на оценку, а не на знание, кое оценка вроде как лишь представляет.
Такой студент, предполагалось в образце, придет на первое занятие, получит первое задание и, возможно, выполнит его по привычке. На второе и третье, вероятно, тоже придет. Но в конце концов новизна курса сотрется, студент не только академической жизнью живет, давление иных обязательств или желаний создаст обстоятельства, при которых очередное задание он рано или поздно не выполнит.
Оценок же не будет — значит не будет и наказания. Потом он потихоньку перестанет понимать лекции, что как-то отталкивались от выполненного задания, и это осложнение, в свою очередь, ослабит его интерес — до того, что следующее задание окажется совсем трудным, и его студент также не выполнит. И снова никакого наказания.
Со временем все более слабое понимание предмета приведет ко все большим трудностям в учебе. В конце концов студент поймет, что ничему толком не учится; и под непрерывным давлением внешних обстоятельств он учебу вообще прекратит. Ему будет стыдно, он перестанет ходить на занятия. И снова не понесет никакого наказания.
Что же произошло? Студент — без чужого злого умысла — сам взял и провалился. Отлично! Так и должно было случиться. Он же сюда шел не образование получать, а оценки, ему здесь нечего делать. Сэкономили много денег и усилий, клейма неудачи и прогула нет, остаток жизни мучиться он не будет. Не сожжено никаких мостов.
Величайшая проблема такого студента — рабская ментальность, встроенная годами кнуто-пряничной системы оценок, ментальность мула: «Если ты меня не отстегаешь, не буду работать». Его не отстегали. Он не работал. И телега цивилизации, которую он якобы обучался тянуть, просто скрипит себе дальше, только чуть медленнее без него.
Однако трагедия здесь — только если допускать,«что телегу цивилизации, «систему», тянут мулы. Такова обыденная, профессиональная, «привязанная к месту» точка зрения; в Храме же иное отношение.
Храм полагает, что цивилизация, или «система», или «общество», или как угодно ее назови, лучше всего обслуживается не мулами, несвободными людьми. Цель упразднения оценок — не наказать мулов, не избавиться от них, а создать такую среду, где мул превратится в свободного человека.
Гипотетический студент, все еще мул, немного подержится на плаву. Получит какое-нибудь другое образование, столь же ценное, как и брошенное, в так называемой «трудной школе жизни». Не будет тратить деньги и время как мул с высоким статусом, а вынужден будет работать мулом с низким статусом — скажем, механиком. Хотя подлинный его статус повысится. Для разнообразия он будет делать что-то полезное. Вероятно — всю оставшуюся жизнь. Может, он нашел свой уровень. Только не стоит на это рассчитывать.
Со временем — через полгода, пять лет, все равно — скорее всего, что-то начнет меняться. Тупая повседневная работа в мастерской будет удовлетворять его все меньше. Его творческий разум был придушен в колледже избытком теории и оценок, теперь же скука мастерской его подстегнет. После тысяч часов разбора утомительнейших механических проблем он станет больше интересоваться конструкцией машины. Ему понравится конструировать машины самому. Он задумается, не заняться ли ему чем-нибудь получше. Попробует модифицировать пару машин, у него получится, он захочет еще большего успеха, но не сможет преодолеть запор, поскольку не хватит теоретической информации. Он поймет, что прежде чувствовал себя дураком, потому что теория его не интересовала, но теперь нашел область теории, которую очень уважает, а именно машиностроение.
И тогда он вернется в нашу школу без оценок — но с одной разницей. Он больше не будет замотивирован на оценки. Он будет замотивирован на знание. Для учебы ему не понадобятся внешние толкачи. Он будет приводиться в движение изнутри. Он станет свободным человеком. Не нужно особой дисциплины для такой лепки характера. Вообще-то если назначенные преподаватели расслабятся, скорее всего, это он их будет лепить, задавая грубые вопросы. Он придет чему-то учиться, он будет платить за то, чтобы чему-то научиться, и тут уж лучше пойти ему навстречу.
Пустив прочные корни, такая мотивация станет яростной силой, и в учебном заведении без оценок и степеней, где окажется наш студент, на вызубренной механической информации он не остановится. Он заинтересуется физикой и математикой, ибо поймет, что они ему нужны. Металлургией и электромеханикой. И при интеллектуальном созревании, пришпоренном этими абстрактными науками, он скорее всего начнет вторгаться и в другие области теории — непосредственно не связанные с машинами, но уже необходимые для его новой, более крупной цели. Эта цель не будет имитацией образования в сегодняшних университетах, замазанного и отлакированного степенями и оценками, от которых только шум, похожий на работу. Она будет подлинной.
Таков был образец Федра, его непопулярный довод, и Федр разрабатывал его всю четверть. Выстраивал и усовершенствовал его, спорил, защищал. Всю четверть работы возвращались к студентам с комментариями, но без оценок, хотя в журнал оценки и ставились.
Я уже говорил: сначала все как-то смутились. Большинство, вероятно, прикинуло, что им попался некий идеалист, считающий, будто отмена оценок их осчастливит и заставит работать прилежнее, хотя очевидно же, что без оценок все будут просто бездельничать. Многие студенты с пятерками в прежних четвертях сначала презирали Федра и злились, однако приобретенная самодисциплина толкала их вперед, и они все равно выполняли задания. Хорошисты и твердые троечники сначала пропускали некоторые задания или работали небрежно. Многие глухие троечники и двоечники даже не показывались в классе. Тут другой преподаватель спросил Федра, что тот собирается делать с этой глухой зашитой.
— Пересидеть, — ответил Федр.
В нем не было жесткости, и сначала это озадачивало студентов, а потом они заподозрили неладное. Кое-кто начал задавать саркастические вопросы. На них давались мягкие ответы, а лекции и семинары шли как обычно, только без оценок.
Потом стало происходить то, на что Федр надеялся. На третью или четвертую неделю кое-кто из отличников стал нервничать и готовить превосходные работы, задерживаться после занятий и задавать вопросы, дабы выудить у него хоть намек на то, как у них дела. Хорошисты и твердые троечники начали это замечать, сами принялись пахать, и качество работу них повысилось до обычного уровня. Глухие троечники, двоечники и будущие отстающие стали приходить на занятия просто посмотреть, что творится.
Во второй половине четверти началось то, чего Федр ждал еще больше. Отличники сбросили всю нервозность и стали активными участниками происходящего. Причем доброжелательными — такого не дождешься в классе, получающем оценки. Тут ударились в панику хорошисты и троечники — и пошли сдавать работы, над которыми, судя по всему, мучительно корпели не один час. Двоечники и отстающие выполняли задания удовлетворительно.
В последние недели четверти — когда все обычно уже знают свои четвертные оценки и дремлют на занятиях, — группа Федра работала так, что не могли не заметить другие учителя. Хорошисты и троечники объединились с отличниками в свободных товарищеских дискуссиях. Занятия смахивали на удачные вечеринки. Только двоечники и совсем отстающие безучастно сидели в абсолютной внутренней панике.
Это спокойствие и дружелюбие Федру потом объяснила пара студентов:
— Многие собирались после занятий и вычисляли, как перехитрить вашу систему. Решили так: проще всего допустить, что у вас все равно ничего не получится, а потому лучше плыть по течению и делать, что можешь. После этого отпустило. Иначе же крыша поедет!
Студенты прибавили, что как только привыкнешь, все не так плохо — больше интересуешься предметом, — но подчеркнули, что привыкнуть было нелегко.
В конце четверти студентов попросили написать сочинение с оценкой нововведений. Своих четвертных оценок никто еще не знал. Пятьдесят четыре процента были против. Тридцать семь — за. Девять процентов воздержались.
По принципу простого голосования система оказалась очень непопулярна. Большинство явно желало назад свои оценки. Но стоило Федру раскрыть журнал и разложить мнения по успеваемости — логично вытекавшей из прежних годов обучения и результатов вступительных экзаменов, — получилась совсем иная картина. Отличники высказались в пользу реформы в соотношении 2 к 1. Хорошисты и троечники разделились поровну. А двоечники и неуспевающие единодушно выступили против!
Этот удивительный результат поддерживал давнее подозрение Федра: способные и серьезные студенты меньше всего хотят получать оценки — вероятно, потому, что больше заинтересованы в самом предмете. А тупые или ленивые желают оценок больше прочих — скорее всего потому, что оценки подсказывают им, как они справляются.
ДеВиз так и говорил: отсюда на юг можно идти семьдесят пять миль по лесам и снегам, не встречая дорог, хотя к западу и востоку дороги есть. Я устроил так, что, если к концу второго дня станет плохо, мы окажемся вблизи дороги, по которой можно будет быстро добраться обратно. Крис об этом не знает, а если ему сказать, это больно заденет его бойскаутскую любовь к приключениям. Конечно, поброди по диким местам вдоволь — и бойскаутская жажда приключений сойдет на нет, поймешь, что лучше не рисковать понапрасну. А здесь может быть опасно. Один неверный шаг из миллиона, подвернется лодыжка — тут и поймешь, как далеко цивилизация.
В такую даль по этому ущелью, очевидно, редко забираются. Еще час — и мы видим, что тропа почти исчезла.
Если судить по заметкам Федра, он считает, что отказ от оценок — это хорошо, но не придавал ему научной ценности. В подлинном эксперименте сохраняешь постоянными все условия, какие можешь придумать, кроме одного, а потом смотришь на последствия изменения одного этого условия. В классе так сделать невозможно. Знания студентов, отношение студентов к учебе, отношение учителя — все меняется от всяческих причин, неконтролируемых и по большей части вообще неизвестных. К тому же наблюдатель в данном случае — сам условие, ему нипочем не оценить собственное воздействие, не меняя его. Поэтому Федр и не пытался делать жесткие выводы, а просто шел вперед и делал то, что ему нравилось.
К исследованию Качества он вообще двинулся из-за одного зловещего аспекта системы оценок, который проявила ее отмена. На самом деле оценки скрывают неумение обучать. Плохой преподаватель может за всю четверть не оставить в головах учеников ничего запоминающегося, подвести итог по результатам ничего не значащей контрольной работы и оставить впечатление, будто кто-то чему-то научился, а кто-то нет. Но если оценки отменить, класс волей-неволей начнет каждый день задаваться вопросом: а чему они учатся на самом деле? Чему нас учат?
С какой целью? Как этой цели отвечают лекции и задания? Такие вопросы зловещи. Упраздни оценки — узришь огромную и пугающую пустоту.
И все равно, что же Федр пытался сделать? Чем дальше, тем насущнее вопрос. Ответ, казавшийся верным, когда он начинал, все больше терял смысл. Федр хотел, чтоб его студенты стали творцами — самостоятельно решали, как писать хорошо, а не все время спрашивали у него. Оценки им не ставили для того, чтоб они заглянули в себя — только там найдется истинный ответ.
Теперь же все это утратило смысл. Если они уже знают, что хорошо и что плохо, у них нет причин и браться за его курс. Но студенты сидят перед ним — значит, они не знают, что хорошо и что плохо. Это он, преподаватель, должен рассказать им, что хорошо и что плохо. Одна мысль об индивидуальном творчестве и выражении в стенах класса глубоко противна всей идее университета.
С упразднением оценок многие студенты попали в кафкианскую ситуацию: они понимают, что их непременно накажут, если они чего-то не сделают, но никто не хочет говорить, что именно от них требуется. Они смотрели в себя и ничего не видели; смотрели на Федра и ничего не видели; а потому они беспомощно сидели и не знали, что делать. Пустота была смертоносной. У одной девушки случился нервный срыв. Нельзя отменить оценки и сидеть, создавая бесцельную пустоту. Придется задавать классу некую цель, ради которой нужно работать, чтобы эту пустоту заполнить. А Федр этого не сделал.
Не мог. Он не мог придумать ни единого способа сказать им, к чему они должны стремиться в работе, — сказать и при этом самому снова не провалиться в ловушку авторитарного, дидактического преподавания. Но как нарисовать мелом на доске таинственную внутреннюю цель каждой творческой личности?
В следующей четверти он плюнул на свой замысел и вернулся к системе оценок — обескураженный, в смятении чувствуя, что прав, но у него почему-то ничего не вышло. Когда в классе возникало нечто спонтанное, индивидуальное и поистине оригинальное, происходило это вопреки инструкции, а не согласно ей. Вот в этом смысл был. Федр порывался уйти в отставку. Преподавать тупую шаблонность студентам, которые его ненавидят, — нет уж, увольте.
Ему рассказали, что в Ридском колледже в Орегоне отменили оценки вплоть до выпуска, и на летних каникулах он туда съездил. Нотам ему сообщили, что мнения о ценности этой реформы на факультете резко разделились и никто особо недоволен. На все оставшееся лето Федр впал в глубокую апатию и лень. Они с женой часто ходили в походы по этим горам. Жена то и дело спрашивала, почему он все время молчит, а он не мог ей ответить. Его взяли и остановили. Он ждал. Того недостающего кристалла мысли, от которого все вдруг затвердеет.




17

Крису, похоже, худо. То он держался далеко впереди, а теперь сидит поддеревом и отдыхает. На меня не смотрит, и поэтому я знаю, что ему худо.


Сажусь рядом; лицо у него чужое. На щеках румянец, и я вижу, что парень выдохся. Сидим и слушаем ветер в соснах.

Я знаю, в конце концов он встанет и пойдет дальше, но этого не знает он сам — и боится того, что подсказывает ему страх: вдруг он вообще не сумеет залезть на гору. Вспоминаю, что об этих горах писал Федр, и рассказываю Крису.


— Много лет назад, — рассказываю я, — мы с твоей мамой дошли до границы лесов недалеко отсюда; разбили лагерь у озера, а с одной стороны там было болото.
Он не поднимает головы, но слушает.
— Где-то перед рассветом слышим: падают камни. Должно быть, зверь, решили мы. Только звери так не гремят. Потом слышу — в болоте что-то плеснуло. Тут мы проснулись окончательно. Я тихонько вылезаю из спальника, достаю из куртки револьвер, присаживаюсь за деревом.
Крис как-то встрепенулся.
— Еще всплеск, — продолжаю я. — Ну, думаю, городские пижоны верхами ломятся — но не в такой же час. Еще раз — плюх! А. потом как бухнет! Какая там лошадь!
Еще — БУХ! и снова — БУ-БУХ!.. И вот вижу — в этом предрассветном сумраке ко мне по болотной грязи бредет огромнейший лось, в жизни такого не видел. Рога широченные — в рост человека. Опаснее него в горах только гризли. А кое-кто говорит — не опаснее. Глаза Криса вновь загораются.
— БУХ!Я взвожу курок, а сам думаю: тридцать восьмой «особый» лося-то, пожалуй, не свалит. БУ-БУХ! Он меня не ВИДИТ! БУ-БУХ!Я у него прямо на дороге. И твоя мама в спальнике у него на дороге. БУ-Б УХ. Да такой ЗДОРОВЫЙ! БУ-БУХ!Десять ярдов! БУ-БУХ!Я встаю и прицеливаюсь. БУ-БУХ!.. БУ-БУХ!.. БУ-БУХ!.. И вот он — В ТРЕХ ЯРДАХ от меня... заметил и встал. Мушка — у него между глаз... Стоим оба.
Тянусь к рюкзаку и достаю сыр.
— А потом? — спрашивает Крис.
— Подожди, сыру отрежу.
Вытаскиваю охотничий нож и беру сыр за обертку. Отрезаю ломоть в четверть дюйма, протягиваю Крису. Берет.
— А потом что? Жду, пока откусит.
— Этот лось пялился на меня секунд, наверное, пять. Потом глянул вниз, на твою маму. Потом — опять на меня, на револьвер под самым носом. А потом улыбнулся и медленно ушел.
— А-а-а, — тянет Крис. Он разочарован.
— Обычно, когда им вот так переходят путь, они нападают, — говорю я. — А он подумал: такое хорошее утро, мы это место уже заняли, к чему устраивать драку? Вот и улыбался.
— А они могут улыбаться ?
— Нет, но было похоже. — Я убираю сыр и добавляю: — Потом в тот день мы прыгали с валуна на валун вниз по склону. Я уже нацелился на один, огромный и коричневый, а он вдруг вскочил и убежал в лес. Тот же лось... Наверное, мы его в тот день сильно допекли. Помогаю Крису подняться.
— Ты шел быстрее, чем надо, — говорю я. — Теперь склон будет круче, надо идти медленней. Когда идешь слишком быстро, сбивается дыхание, а от этого кружится голова, а это ослабляет дух, и ты думаешь: все, не могу. Значит, притормаживай.
— Буду держаться за тобой, — говорит он.
— Ладно.
Мы отходим от ручья и очень полого начинаем взбираться по склону.
По горам надо ходить с наименьшими усилиями — и ничего не желая. Скорость определит твоя природа. Не идется спокойно — разгонись. Начал задыхаться — сбавь шаг. На гору надо восходить в равновесии нетерпения и измождения. И когда уже больше не способен планировать заранее, каждый твой шаг перестает быть средством продвижения вперед, а становится уникальным событием. Вот у листика зубцы. Этот камень ненадежен. Отсюда снег видно хуже, хоть и ближе. Такое никак не упустишь. Жить ради будущей цели — мелко. Жизнь поддерживают склоны горы, а не ее вершина. Это на склонах все растет.
Но, само собой, без вершины не будет и склонов. Вершина определяет стороны. Вот мы и идем... идти нам еще долго... спешить некуда... шаг за шагом... а для развлечения — небольшой шатокуа... Размышлять про себя гораздо интереснее телевизора, жаль, что на этот канал редко переключаются. Вероятно, все считают, что там ничего важного не передают, а так никогда не бывает.
Есть большой отрывок о первом занятии Федра после того, как он дал это задание — «Что есть качество в мысли и утверждении?». Атмосфера накалилась. Злились почти все: их, как и Федра, этот вопрос раздражал.
— Откуда мы знаем, что есть качество? — говорили они. — Это вы нам расскажите!
Он сказал, что и сам не может вычислить, а узнать очень хочется. Вот и задал такую тему — авось у кого-нибудь найдется пристойный ответ.
Тут-то и бахнуло. Комнату сотряс рев негодования. Какой-то учитель даже сунулся посмотреть, в чем дело.
— Все в порядке, — сказал Федр. — Мы тут случайно споткнулись о настоящий вопрос, и от шока пока трудно оправиться.
Кое-кто с любопытством прислушался, и шум постепенно стих.
Тогда Федр взял быка за рога и ненадолго вернулся к своей теме «Разложение и загнивание в Храме Разума». Вот мера разложения, сказал он: студенты негодуют, если их пытаются использовать для поисков истины. Обычно эти поиски симулируются, имитируются. А искать истину — ну вот еще, здрасьте.
А если по правде, говорил Федр, сам он действительно хочет знать, что они думают, — не ради оценки, а потому что хочет.
Они смотрели непонимающе.
— Я просидел всю ночь, — сказал один.
— Так разозлилась, что хоть плачь, — призналась девушка у окна.
— Предупреждать же надо, — произнес кто-то еще.
— Как я мог вас предупредить, — спросил Федр, — если понятия не имел, как вы это воспримете?
Кое-кто из удивленных начал что-то понимать. Федр их не разыгрывал. Он действительно хотел знать. Очень странная личность. Потом кто-то поинтересовался:
— А вы что думаете?
— Я не знаю, — ответил он.
— Но что вы думаете? Повисла долгая пауза.
— Я думаю, Качество существует, но едва попытаешься его определить, все идет прахом. И не получается.
Одобрительное бормотание. Федр продолжал:
— Почему так, я не знаю. Я рассчитывал найти какие-то мысли в ваших работах. Просто не знаю.
Теперь класс молчал.
Другие группы в тот день шумели примерно так же, но по паре-тройке студентов в каждой отвечали благожелательно: очевидно, в обеденный перерыв занятие первой группы широко обсуждалось.
Через несколько дней Федр сформулировал собственное определение и записал его на доске для потомства. Определение было таково: «Качество — свойство мысли и утверждения, признаваемое немыслительным процессом. Поскольку определение суть продукт жесткого, формального мышления, качество определить нельзя».
На самом деле, «определение» было отказом определять, но это не вызвало комментариев. У студентов еще не имелось формального образования, которое подсказало бы им, что утверждение Федра в формальном смысле иррационально. Если не способен что-либо определить — не можешь и формально, рационально знать, что оно существует. Да и рассказать кому-нибудь, что это такое, тоже не можешь. Формальной разницы между неспособностью дать определение и глупостью фактически нет. Если я говорю: «Качество нельзя определить» — на самом деле я формально утверждаю: «В Качестве я дурак».
К счастью, студенты этого не знали. Выступи они с такого рода возражениями, Федр еще не смог бы им ответить.
Однако под определением на доске он написал: «Но хотя Качество нельзя определить, вы знаете, что это такое!» — и буря поднялась снова.
— Нет, не знаем!
— Нет, знаете!
— Нет, не знаем!
— Нет, знаете, — сказал он: у него под рукой был кое-какой демонстрационный материал.
Для примера он выбрал два студенческих сочинения. Первое было хаотично и бессвязно, с интересными мыслями, которые ни к чему не приводили. Второе было великолепной работой студента, который и сам не знал, отчего получилось так хорошо. Федр прочитал оба, затем попросил поднять руки тех, кто считал лучшим первое. Поднялось две руки. Он спросил, кому больше понравилось второе. Двадцать восемь рук.
— Как ни назови, — сказал Федр, — но то, что заставило подавляющее большинство поднять руки за второе сочинение, — вот это «что-то» я и считаю Качеством. Значит, вы знаете, что это.
Наступило долгое глубокомысленное молчание, и Федр не стал его нарушать.
Он знал, что в интеллектуальном смысле это возмутительно. Он больше не учил — он внушал. Воздвиг воображаемую сущность; определил ее как не способную быть определенной; несмотря на протесты студентов, сказал, будто они знают, что это такое; и продемонстрировал это столь же логически запутанно, сколь запутан и сам термин. Ему сошло с рук, поскольку всем его студентам, вместе взятым, попросту не хватило бы таланта логически его опровергнуть. После этого Федр все время нарывался на опровержения, но опровержений не поступало. И он импровизировал дальше.
Дабы укрепить мысль, что они уже знают о Качестве, он разработал такой порядок: в классе зачитывались четыре студенческие работы, а Федр задавал всем ранжировать их по Качеству на листке. То же проделывал сам. Собирал листки, подбивал итог на доске и выводил среднее мнение класса. После чего объявлял собственные оценки — и они почти всегда оказывались близки к средним классным, если не совпадали полностью. Расхождения возникали, только если примерно совпадало качество работ.
Сначала группы увлеклись, но со временем заскучали. Что Федр считал Качеством — ясно. Студенты тоже вполне очевидно знали, что это, поэтому слушать им стало неинтересно. Теперь их вопрос звучал так: «Ладно, мы знаем, что такое Качество. Как нам его добиться?»
Вот наконец и пригодились стандартные учебники риторики. Те принципы, что в них разжевывались, больше не выглядели правилами, против которых надо бунтовать; сами по себе они перестали быть истинами в последней инстанции и превратились в навыки, трюки для производства того поистине важного, что не зависело от технических навыков, — Качества. Была ересь, отколовшаяся от традиционной риторики, — стало прекрасное введение в нее.
Федр вычленял аспекты Качества: единство, наглядность, авторитетность, экономия, внимание к оттенкам, ясность, выделение главного, гладкость, напряжение, яркость, точность, пропорциональность, глубина и так далее; давал им такие же скверные определения, как и Качеству, но демонстрировал их тем же способом — чтением в классе. Показывал, как аспект Качества, называемый «единством», цельность повествования, можно улучшить применением навыка под названием «составление плана». Авторитетность довода можно усилить методом «примечания», дающего отсылку к авторитету. Планы и примечания — дело обычное, этому учат еще на первом курсе, но теперь они — инструменты улучшения Качества, у них есть задача. И если студент сдает кипу невнятных ссылок или небрежный план ради галочки, ему теперь можно говорить: ваша работа вроде бы отвечает букве задания, однако очевидно, что цели Качества она не отвечает, стало быть, она не имеет ценности.
Теперь в ответ на вечный студенческий вопрос: «Как мне это сделать?» — который раздражал Федра так, что хоть в отставку подавай, он мог ответить: «Без разницы как!Делай хорошо». Упорствующий студент спрашивал в классе: «Но откуда нам знать, что хорошо?» — однако не успевал вопрос смолкнуть, понимал, что ему уже ответили. И кто-нибудь произносил: «Это просто видишь». А если тот стоял на своем: «Нет, не вижу», — ему отвечали: «Нет, видишь. Он доказал». И студенту — никуда не денешься — приходилось самостоятельно выносить суждения о Качестве. Именно это — и только это — учило его писать.
Прежде академическая система вынуждала Федра говорить, что он хотел, — хоть он и знал, что от этого студенты вынуждены подчиняться искусственным формам, которые уничтожают их творчество. Студентов, принимавших его правила, потом осуждали за неспособность творить — или за то, что их работы не соответствуют их личным меркам того, что хорошо.
Теперь же с этим было покончено. Вывернув наизнанку основное правило — все, чему надо учить, сначала следует определить, — Федр нашел выход. Он не совал студентам под нос ни принципов, ни правил хорошего письма, ни теорий — но вместе с тем показывал нечто весьма реальное, чью реальность они не могли отрицать. Пустота, созданная отменой оценок, вдруг заполнилась позитивной целью, Качеством, и все встало на места. Изумленные студенты приходили к нему в кабинет и говорили: «Я раньше просто ненавидел английский. А теперь только им и занимаюсь». И не один-два — многие. Понятие Качества было прекрасно. Получилось. Качество было таинственной личной, внутренней целью каждой творческой личности. И его наконец обозначили на доске.
Оборачиваюсь — как там дела у Криса? По лицу видно — устал.
— Как ты себя чувствуешь?
— Нормально, — отвечает он, но голос злой.
— Можно когда угодно встать лагерем, — предлагаю я.
Он мечет в меня свирепый взгляд, и я больше ничего не говорю. Вскоре замечаю, как он пытается обойти меня по склону. Трудно ему — но вырывается. Идем дальше.
Со своим Качеством Федр зашел так далеко, потому что намеренно отказывался смотреть за пределы школьной аудитории. Тут уместно изречение Кромвеля: «Никто не забирается так высоко, как тот, кто не знает, куда идет»*. Федр не знал, куда шел. Он знал только, что у него получается.

* Слова английского военачальника и диктатора, позднее лорда-протектора Англии, Шотландии и Ирландии Оливера Кромвеля (1599— 1658), сказанные послу Франции Помпону де Бельевру

(1606–1657). Кардинал Рец (Жан-Франсуа Поль де Гонди, 1613–1679)

приводит их в своих «Мемуарах» (изд. 1717). Существует несколько вариантов этого выражения.



Со временем, однако, он стал задаваться вопросом, почему у него получается — уже ведь ясно, что это иррационально. Почему работает иррациональный метод, когда все рациональные — такая дрянь? В Федре крепло интуитивное ощущение: он наткнулся отнюдь не на диковину. Тут все не так просто. А вот насколько непросто, Федр не знал.
Так началась кристаллизация, о которой я уже говорил. Окружающие недоумевали: «Чего он так переживает из-за этого „качества“?» Но видели они лишь слово и его риторический контекст. И не ведали былого отчаянья Федра от абстрактных вопросов самого существования, которые он, сдавшись, бросил.
Спроси кто угодно: что такое Качество? — это был бы просто вопрос. Но когда спрашивал он, само его прошлое разносило этот вопрос одновременно во все стороны кругами волн — то была не иерархическая структура, а концентрическая. Волны из центра пускало Качество. Пока эти волны мысли расходились, я уверен, Федр ожидал, что каждая достигнет некоего берега существующих порядков мысли и сам он вольется в эти мыслительные структуры. Но ни до какого берега ничего не докатывалось — вплоть до самого конца. Да и особого берега не возникло. Лишь вечно разбегающиеся волны кристаллизации. Я теперь как смогу попробую за ними проследить — это вторая фаза его исследования Качества.
Впереди Крис каждым своим движением показывает, как он утомился и сердится. Спотыкается, не отгибает ветви — они по нему хлещут.
Жалко это видеть. Видимо, отчасти тут виной бойскаутский лагерь, где он пробыл две недели до нашего отъезда. Из того, что он мне рассказывал, ясно: они там все эти выходы на природу превратили в сплошное выпячивание собственного «я». Докажи, что ты взрослый. Крис начал с низшего звена, и его тыкали носом: в низшем звене быть довольно позорно... первородный грех. Затем ему дали себя проявить длинной цепочкой свершений — плавать, вязать узлы... он перечислил десяток, но я их забыл.
Я уверен: если перед пацанами в лагере ставят цели «эго», они преисполняются и энтузиазмом, и духом товарищества, но в конечном счете такая мотивация разрушительна. Любое усилие с самовосхвалением в конечной точке неминуемо завершится катастрофой. И вот мы за это платим. Если взбираешься на гору, чтобы доказать, какой ты большой, вершины почти никогда не достигнешь. А если и взойдешь, победа окажется пустой. Чтобы добиться победы, придется проявлять себя вновь и вновь другими способами, опять и опять, вечно стремиться наполнять пустой образ — с неотступным страхом, что образ ложен и рано или поздно кто-нибудь это поймет. Так не годится.
Из Индии Федр написал письмо о паломничестве на святую гору Кайлас — к истоку Ганга и обители Шивы, высоко в Гималаях. Он ходил туда с одним святым и его последователями.
Федр так и не дошел до горы. На третий день он в изнеможении сдался, и паломники ушли дальше без него. Он писал, что физическая сила у него была, но ее недостаточно. Интеллектуальная мотивация тоже была, но и это не все. Он не считал себя самонадеянным, но шел в паломничество, чтобы расширить собственный опыт, достичь понимания ради себя. Он пытался использовать гору в своих интересах — дай паломничество тоже. Воображал неизменной сущностью себя — не паломничество и не гору, а потому оказался не готов. Другие паломники, размышлял он, — те, что дошли до горы, — вероятно, ощущали ее святость так сильно, что каждый шаг для них был актом преданности, покорности этой святости. Святость горы вселилась в них самих и давала им силы вынести гораздо больше того, что мог вытерпеть он, несмотря на большую физическую силу.
Со стороны эгоистическое карабканье в гору и самоотверженное восхождение кажутся одинаковыми. И те скалолазы, и другие передвигают ноги. И те, и другие вдыхают и выдыхают воздух с равной частотой. Останавливаются, когда устанут. Идут вперед, когда отдохнут. Но разница, разница! Эго-скалолаз подобен инструменту со сбитой калибровкой. Он переставляет ногу на секунду раньше или позже, чем нужно. Скорее всего, не увидит прекрасных лучей солнца, пронизывающих кроны. Он продолжает идти, даже когда небрежность шага показывает, что он устал. Отдыхает, когда не надо. Пытается разглядеть, что его ждет выше по тропе, хоть и знает, что там, ибо смотрел секунду назад. Он идет чересчур быстро или медленно, а говорит всегда о других местах, о другом. Он здесь, но его здесь нет. «Здесь» он отрицает — оно не приносит ему радости, он хочет быть где-то дальше на тропе, а когда доходит — опять несчастен, потому что это снова «здесь». Искомое, желаемое — вокруг него, но он его не желает, потому что оно — вокруг. Каждый шаг — усилие и физически, и духовно, ибо для него цель внешня и отдаленна.
Вот в чем, похоже, сейчас беда Криса.




18

Определением Качества занята целая ветвь философии. Ее называют «эстетикой». Она задает вопрос: что означает прекрасное? — и вопрос этот уходит корнями в античность Но Федр, изучая философию, яростно открещивался от этой ветви знания. Чуть ли не нарочно провалил единственный курс по ней, на который ходил, и написал несколько рефератов, где обрушивался и на преподавателя, и на его материал с возмутительными нападками. Федр ненавидел и поносил все.



Так он относился не к одному конкретному эстетику. Ко всем вместе. Его бесила не чья-то конкретная позиция в эстетике, а то, что Качество должно подчиняться вообще какой-либо позиции. Интеллектуальный процесс порабощал Качество, проституировал его. Сдается мне, от этого Федр и злился.
В одной работе он написал: «Эти эстетики полагают, что их предмет — некая мятная карамелька, а у них привилегия обсасывать ее своими жирными губами; ее можно поглощать, можно интеллектуально разделывать, насаживать на вилку и отправлять ложкой в рот, кусок за куском, с подобающе гурманскими замечаниями, — блевать тянет. Они обсасывают гниль с того, что сами давно убили».
Вот первый шаг в процессе кристаллизации: Федр увидел, что, если Качество не метить определениями, напрочь стирается целая сфера под названием «эстетика»... лишается прав на существование... капут. Отказавшись определить Качество, Федр полностью вывел его за аналитический процесс. Не можешь определить Качество — не подчинишь его никакому интеллектуальному правилу. Эстетикам больше нечего сказать. Вся их наука — определение Качества — исчезла.
Эта мысль привела его в восторг. Будто он открыл средство от рака. Никаких больше толкований, что есть искусство. Никаких замечательных критических школ, где знатоки живут ради того, чтобы рационально определять, в чем композитор преуспел, а что ему не удалось. Всем, вплоть до распоследнего всезнайки, придется наконец заткнуться. Это уже не просто интересная мысль. Это мечта.
По-моему, в начале никто и не разглядел, на что он нацелился. Все видели интеллектуала, который пытается донести до них нечто облаченное в рациональный анализ преподавания. Никто не заметил, что цель Федра была совершенно противоположна всему, что им привычно. Он не развивал рациональный анализ. Он его блокировал. Обращал метод рациональности против него же, против своих же — в защиту иррационального понятия, неопределенной сущности, называемой Качеством.
Он писал: «(1) Каждый преподаватель английского знает, что есть Качество. (Любому преподавателю, который этого не знает, следует сей факт тщательно скрывать, ибо это непременно послужит доказательством его некомпетентности.) (2) Любой преподаватель, который полагает, будто качество письма может и должно быть определено прежде, чем его преподавать, пускай возьмет и его определит. (3) Всем, кто чувствует, что качество письма существует, но его нельзя определить, а обучать ему следует все равно, окажется полезен следующий метод обучения чистому качеству в письме — но без определения Качества».
И дальше Федр описывал некоторые методы сравнения, которые разрабатывал в классе.
Сдается мне, он надеялся, что кто-нибудь клюнет, кинется оспаривать и попробует дать определение Качества. Но никто не рискнул.
Тем не менее уже от вводного замечания: мол, неспособность определить Качество — доказательство некомпетентности — некоторые брови на отделении удивленно поползли вверх. В конце концов, Федр — младший преподаватель, никто не ждет, что он станет учить старших коллег работать.
Его право говорить, что вздумается, ценили, и старшим коллегам вроде бы пришлась по душе его независимость мышления, они поддержали его как и полагается в храме. Но, вопреки убеждениям многих противников академической свободы, храмовое отношение никогда не подразумевало, что учителю позволено болтать что ни вздумается вообще без всякой ответственности. Храм просто полагает, что ответственность должна быть перед Богом разума, а не перед идолами политической власти. Федр оскорблял людей — этот факт не имел отношения к истинности или ложности того, что он говорил, и сразить его за это этически было невозможно. Но его готовы были сразить — этически и со смаком — за любое отсутствие смысла. Он мог делать что угодно, пока оправдывал это с точки зрения разума.
Но черт возьми, как оправдать отказ давать определение? Определения — основа разума. Без них нельзя рассуждать. Можно некоторое время сдерживать нападки причудливыми диалектическими кренделями и оскорблениями по части компетентности и некомпетентности, но рано или поздно придется выдвигать кое-что посущественней. Попытка Федра предложить что-то существенное вызвала дальнейшую кристаллизацию за традиционными границами риторики — она уже уводила в царство философии.
Крис оборачивается, измученно глядит на меня. Уже недолго. Еще до выхода наблюдались признаки того, что это случится. ДеВиз сказал соседу, что я знаю горы, и глаза у Криса восхищенно блеснули. Вот это да! Скоро он выдохнется, тогда и остановимся на ночевку.
О-оп! Вот так. Упач. Не встает. На редкость аккуратно упал, не очень случайно. Вот смотрит на меня с болью и злостью, думает, буду осуждать. А я нет. Сажусь рядом и вижу, что он почти сдался.
— Ну, — говорю я, — можем остановиться здесь. Или идти дальше. Или вернуться. Чего ты хочешь?
— Все равно, — говорит он. — Не хочу...
— Чего не хочешь?
— Мне все равно!— зло бросает он.
— Ну, раз тебе все равно, идем дальше. — Я поймал его на слове.
— Мне не нравится этот поход, — говорит он. — Неинтересно. Я думал, будет интересно.
Злость и меня чуть не застает врасплох.
— Может и так, — отвечаю я, — но ты б лучше подумал, прежде чем такое говорить.
Страх мелькает у него в глазах, и он поднимается. Идем дальше.
Небо над другой стеной ущелья затягивает тучами, а ветер в соснах становится холодным и зловещим. По холоду идти хотя бы легче...
Я говорил о первой волне кристаллизации за пределами риторики, которая пошла с отказа Федра определять Качество. Следовало ответить на вопрос: если не можешь его определить, откуда ты знаешь, что оно есть?
Федр взял старый ответ — его дала философская школа, называемая реализм. «Нечто существует, — говорилось в нем, — если мир без него не может нормально функционировать. Если мы способны показать, что мир без Качества функционирует ненормально, мы тем самым покажем, что Качество есть, определено оно или нет». И Федр принялся вычитать Качество из описания известного нам мира.
Первой жертвой подобного вычитания, говорил он,, падут изобразительные искусства. Если в искусстве не можешь отличить плохое от хорошего, искусство исчезает. Нет смысла вешать на стену картину, если голая стена тоже смотрится неплохо. Нет смысла в симфониях, когда шорох царапин пластинки или гудение проигрывателя тоже ничего звучит.
Исчезнет поэзия: смысл в ней бывает далеко не всегда, а практической ценности никакой. Интересно, что пропадет комедия. Все перестанут понимать шутки, поскольку разница между чувством юмора и его отсутствием — Качество в чистом виде.
Затем исчез спорт. Футбол, бейсбол, всевозможные игры — испарятся. Счет больше не будет осмысленным мерилом, останется пустой статистикой, как количество камней в куче гравия. Кто будет ходить на матчи? Кто будет играть?
Потом он вычел Качество из системы рыночных отношений и предсказал грядущие перемены. Поскольку качество вкуса смысла иметь не будет, в магазинах останутся лишь самые основные крупы — рис, например, кукурузная и прочая мука и соевые бобы; возможно, какое-нибудь неопределенное мясо, молоко для грудных детей, а также витаминные и минеральные добавки для восполнения недостатка в питательных веществах. Алкогольные напитки, чай, кофе и табак пропадут. Равно как танцы, кино, театры и вечеринки. Все будем ездить общественным транспортом. Все будем носить армейские сапоги.
Очень многие останутся без работы, но это скорее всего временно — пока не переориентируемся на рудиментарный труд без Качества. Прикладная наука и техника изменятся в корне, а вот чистая наука, математика, философия и особенно логика изменений не претерпят.
Вот это последнее до крайности заинтересовало Федра. Чисто интеллектуальные занятия менее всего пострадают от вычитания Качества. Откажешься от Качества — неизменной останется лишь рациональность. Странное дело. С чего бы?
Федр не знал, но понимал вот что: если вычесть Качество из картины известного нам мира, понятие это окажется велико и важно — он поначалу и не подозревал, насколько велико и важно. Мир может функционировать без Качества, но жизнь будет так скучна, что хоть вообще не живи. Да и не стоит. Слово стоить — понятие Качества. Жизнь просто будет проживаться без ценностей и без целей.
Он оглянулся: вот куда завела его эта линия мысли, — и решил, что еще как доказал свою точку зрения. Раз очевидно, что мир без Качества нормально не функционирует, Качество есть, определено оно или нет.
Вызвав это видение мира без Качества, Федр вскоре обратил внимание: он же читал о похожих социальных раскладах. На ум пришли Древняя Спарта, коммунистическая Россия и ее сателлиты. Красный Китай, «Дивный новый мир» Олдоса Хаксли и «1984» Джорджа Оруэлла. Да Федр и сам встречал людей, которые только радовались бы этому миру без Качества. Например, те, кто заставлял его бросить курить. Они требовали от него рациональных причин: почему он курит? А когда таковых не отыскивалось, вели себя очень надменно, будто он перед ними опозорился. Им подавай причины, планы и решения для всего. Сородичи его. Вот на кого он сейчас нападает. И Федр долго шарил в поисках подходящего имени, которое полностью бы их характеризовало, — лишь бы как-то постичь этот мир без Качества.
В первую очередь, мир этот интеллектуален, но покоится не на одной разумности. Еще есть некое подспудное мировосприятие, отношение к тому, каков этот мир, — презумптивное видение того, что он работает по законам, разумно, а совершенствуется человек главным образом через открытие этих законов разума и применение их к удовлетворению собственных желаний. Эта вера все и связывает. Сощурившись, Федр поразглядывал картину такого мира без Качества, проработал некоторые детали, подумал, затем поглядел еще немного и еще немного подумал — и наконец, вернулся к тому, с чего начал. Квадратность.
Вот этот взгляд. Вот полное описание. Квадратность. Вычитаешь Качество — получаешь квадратность. Отсутствие Качества — суть квадратности.
Федр вспомнил своих приятелей-художников, с которыми как-то путешествовал по Штатам. Те были нефами и все время сетовали на эту Бескачественность, которую он описывал. Квадратный. Их слово. Тогда его еще не подхватили СМИ, не запустили в национальное употребление белыми, а приятели Федра уже называли интеллектуальное барахло квадратным и не хотели иметь с ним ничего общего. И у них с Федром в разговорах и отношениях воцарилась фантастическая мешанина: он служил первоклассным примером этой квадратности. Чем упорнее он пытался их на чем-то подловить, тем туманнее они изъяснялись. А теперь у него это Качество — и он сам, похоже, говорит то же самое и так же смутно, хотя оно жестко, ясно и плотно, как любая рационально определенная сущность, с которой он когда-либо имел дело.
Качество. Вот о чем они все время говорили. Федр вспомнил, как один его приятель сказал: «Чувак, ты уж будь добр, врубись, а эти свои чудненькие семидолларовые вопросы придержи, а? Если все время спрашивать, что это, не хватит никакого времени узнать». Душа. Качество. Одно и то же?
Волна кристаллизации катила дальше. Федр видел сразу два мира. С интеллектуальной — квадратной — стороны он теперь понимал: Качество — термин разъединения. Его ищет каждый интеллектуал-аналитик. Берешь аналитический нож, суешь кончиком прямо в понятие «Качество», постукиваешь — не сильно, легонько, — и весь мир раскалывается, расщепляется ровно на две части: хипповый и квадратный, классический и романтический, технический и гуманитарный. Раскол чистый. Нет путаницы. Нет грязи. Нигде ни малейшей двусмысленности — может, так, а может, и эдак. Не просто умелый разлом, а очень удачный разлом. Иногда и лучшие аналитики, ведя пальцем по самым очевидным линиям раскола, постукают так, что лишь куча мусора останется. Однако вот оно, Качество; крошечная, едва заметная линия дефекта; трещинка алогичного в нашем понятии вселенной; а постукал по ней — и вселенная распалась, да так аккуратно, что почти не верится. Был бы жив Кант. Старик бы оценил. Искусный гранильщик алмазов. Он бы увидел. Не определять Качество. Вот в чем секрет.
У Федра забрезжила мысль: он, видимо, занимается неким интеллектуальным самоубийством. Он писал: «Квадратность можно сжато и в то же время исчерпывающе определить как неспособность видеть качество до того, как оно интеллектуально определено, то есть изрублено на слова... Мы доказали, что качество, хоть и не определенное, есть; его существование можно эмпирически удостоверить в классе и продемонстрировать логически — показать, что без него мир не может существовать в известном нам виде. Остается убедиться, проанализировать не качество, а странные привычки мышления, называемые „квадратностью“, которые иногда мешают нам его видеть».
Вот так тщился он отразить нападение. Предметом анализа, пациентом на столе, было уже не Качество, асам анализ. Качество здорово и в хорошей форме. Это с анализом что-то не то, раз он не видит очевидного.
Оглядываюсь: Крис сильно отстал.
— Пошли! — кричу я. Не отвечает.
— Пойдем же! — кричу я снова.
Он заваливается на бок и садится в траву на склоне. Я оставляю рюкзак и спускаюсь. Склон так крут, что приходится слезать боком. Когда я подхожу, Крис плачет.
— Я ногу подвернул, — говорит он и не смотрит на * меня.
Когда эго-скалолазу надо оберегать собственный образ, он, естественно, лжет. Но видеть такое отвратительно, и мне стыдно, что я это допустил. Мне уже не хочется идти дальше — желание разъели его слезы, я заразился его внутренним поражением. Сажусь, свыкаюсь с этой мыслью, не отбрасывая ее, поднимаю рюкзак Криса и говорю:
— Я понесу рюкзаки по очереди. Сейчас этот подниму туда, где лежит мой, а ты останешься там ждать, чтоб мы его не потеряли. Свой отнесу дальше и вернусь за твоим. Так ты отдохнешь. Будет медленнее, но дойдем.
Однако я поторопился. В моем голосе еще звучат отвращение и негодование — Крис это слышит, и ему стыдно. Видно, что он злится, но ничего не говорит — боится, что снова придется взваливать на себя рюкзак; он лишь хмурится и не обращает на меня внимания, пока я перетаскиваю рюкзаки наверх. Теперь надо таскать за двоих, но досаду я вытесняю, осознав, что на самом деле работы не больше, чем раньше. Работа бывает лишней только в смысле достижения вершины, а это у нас цель номинальная. В смысле же подлинной цели это нескольких лишних хороших минут, тик-так — выходит то же самое; и даже лучше. Медленно карабкаемся вверх, негодование испаряется.
Следующий час мы медленно перемещаемся все выше и выше; я по очереди переношу рюкзаки к истоку ручейка, который давно заметил. Посылаю Криса принести воды в котелке; он уходит. Вернувшись, спрашивает:
— Почему мы остановились? Пошли дальше.
— Это, наверное, последний ручей, Крис, дальше их долго не будет. К тому же я устал.
— А почему ты устал?
Он хочет разозлить меня? Удалось.
— Я устал, Крис, потому что несу рюкзаки. Если ты спешишь, бери рюкзак и иди вперед. Я догоню.
У него в глазах снова проблеск страха. Потом Крис садится.
— Мне это все не нравится, — произносит он почти в слезах. — Ненавижу. Жалко, что пошел. Зачем мы вообще сюда поперлись? — Он плачет. И сильно.
Я отвечаю:
— Ты и меня заставляешь об этом пожалеть. Лучше съешь что-нибудь.
— Ничего я не хочу. У меня живот болит.
— Как угодно.
Он отходит, срывает травинку и сует в рот. Потом садится, уронив голову на руки. Я готовлю себе обед, ложусь отдохнуть.
Когда я просыпаюсь, он по-прежнему плачет. Некуда уйти ни мне, ни ему. Делать нечего, придется лечить ситуацию. Но честное слово, я не знаю, какова она, эта ситуация.
— Крис, — наконец говорю я. Не отвечает. Я повторяю:
— Крис.
По-прежнему нет ответа. Наконец он агрессивно произносит:
— Чего?
— Я хотел тебе сказать, Крис, — не нужно ничего мне доказывать. Понимаешь?
Его лицо озаряет вспышка подлинного ужаса. Он яростно дергает головой. Я говорю:
— Ты не понимаешь, о чем я, да?
Он все так же не смотрит на меня и не отвечает. В соснах стонет ветер.
Ну, я не знаю. Просто не знаю, что это. Не только угроза бойскаутскому самомнению так его расстраивает. На нем плохо отражается какая-то мелочь, и это конец света. Пытается что-то сделать, не выходит — и тут же взрыв или слезы.
Я ложусь на траву, отдыхаю еще. Может, мы оба сдаемся, потому что нет ответов. Я не хочу идти вперед: впереди, похоже, ответов тоже нет. И позади нет. Просто боковой дрейф. Вот что между нами. Дрейфуем вбок, ждем чего-то.
Позже я слышу, как он шарит в рюкзаке. Я переворачиваюсь, а он зло смотрит на меня.
— Где сыр? — спрашивает он. По-прежнему агрессивно.
Но я не поддамся.
— Угощайся сам, — говорю я. — Обслуживать тебя не собираюсь.
Роется в мешке, находит сыр и крекеры. Я протягиваю ему охотничий нож — намазать сыр.
— Я думаю, Крис, нужно сделать так: я положу все тяжелое к себе, а легкое — тебе. Так не придется ходить туда-сюда с двумя рюкзаками.
Он согласен, настроение улучшается. Кажется, для него этим что-то решилось.
Мой рюкзак теперь, должно быть, фунтов сорок—сорок пять, и через некоторое время устанавливается равновесие: где-то вздох на шаг.
Мы подходим к подъему еще круче, и оно меняется: уже два вздоха на шаг. На каком-то участке склона доходит до четырех. Огромные шаги, почти вертикальные, надо цепляться за корни и ветки. Вот дурак — надо было предвидеть. Вот и пригодились осиновые палки — с палкой Крису идти интереснее. С тяжелым рюкзаком шагаешь неустойчиво, а посох не дает опрокинуться. Ставишь ногу, ставишь посох, РЫВКОМ подтягиваешься, вверх, делаешь три вдоха, ставишь другую ногу, ставишь посох, РЫВОК вверх...
Не знаю, хватит ли меня еще на шатокуа. Обычно днем, примерно в это время у меня путаются мысли... ладно, еще один обзор, и на сегодня довольно...
Давным-давно, когда мы только начинали это странное путешествие, я говорил, что Джон и Сильвия вроде как бегут от некой таинственной силы смерти, которая для них воплощена в технике, — и таких, как они, много. Говорил я и о том, что кое-кто из «технарей» тоже вроде стремится ее избежать. Внутренняя причина такой беды вот в чем: они рассматривают технику из некоего «оттяжного измерения», где главное — видимость, а меня больше заботит внутренняя форма. Стиль Джона я назвал романтическим, свой — классическим. На жаргоне шестидесятых, его был «хипповый», мой — «квадратный». После чего мы углубились в этот квадратный мир, чтоб разобраться, как он работает. Говорили о данных, классификациях, иерархиях, причинах-следствиях и анализе — и где-то по ходу завязался разговор про горсть песка — сознаваемый нами мир, — взятую из бескрайнего пейзажа осознания. Я сказал, что с этой пригоршней начинает работать процесс различения — который и делит ее на части. Классическое, квадратное понимание касается кучек песка, природы песчинок и основы для их сортировки и взаимосвязей.
Отказ Федра определять Качество через эту аналогию был попыткой сломать хватку классического способа просеивать песок, попыткой отыскать точку общего понимания между классическим и романтическим мирами. Такой точкой вроде бы и стало Качество, элемент раскола между хипповым и квадратным. Оба мира пользуются этим понятием. Оба знают, что это такое. Разница лишь в том, что романтический его не трогает и ценит как есть; классический же старается превратить в набор интеллектуальных кубиков для строительства чего-то другого. А когда определение заблокировано, классический ум вынужден рассматривать Качество романтически — не искаженным мыслительными структурами.
Я сильно раздуваю эти классико-романтические различия, а Федр нет. Его не интересовали сплавы различий между двумя этими мирами. Он искал другого — свой призрак. И в погоне за ним достигал более широких значений Качества, а те увлекали его дальше и дальше, до самого конца. Но у меня-то нет ни малейшего намерения доходить до этого конца. Федр лишь прошел по этой территории — и раскрыл ее. Я намерен здесь остаться, возделывать ее и смотреть, не вырастет ли чего.
Думаю, референтом этого понятия, способного расколоть мир на хипповый и квадратный, классический и романтический, технический и гуманитарный, является сущность, что способна воссоединить мир, уже расколотый по этим линиям. Подлинное понимание Качества не просто служит Системе, не побеждает ее, даже не бежит от нее. Подлинное понимание Качества пленяет Систему, укрощает ее и заставляет приносить кому-то личную пользу, а этот кто-то меж тем совершенно свободен следовать своей внутренней судьбе.
Мы уже высоко на стене ущелья, можно оглянуться и посмотреть вниз на другую сторону. Такая же отвесная, как эта: темная подстилка черно-зеленоватых сосен до самого хребта. Визированием можно измерить, сколько прошли, надо только прикинуть азимутальный угол.
Сдается мне, разговоров о Качестве на сегодня хватит, и слава богу. Я не против Качества, просто классические разговоры о нем — не оно само. Качество — лишь точка, а вокруг нее двигают всякую интеллектуальную мебель.
Останавливаемся передохнуть и смотрим вниз. Настроение у Криса получше, ноя боюсь, что это снова играет его «я».
— Смотри, как много мы прошли, — говорит он.
— А идти нам еще дальше.
Потом Крис орет — слушает эхо, — и швыряет вниз камни — смотрит, куда упадут. Уже почти самонадеян, поэтому я подстегиваю темп ходьбы, дышу раза в полтора чаще прежнего. Это его несколько отрезвляет, и мы лезем дальше.
Около трех часов дня ноги у меня становятся резиновыми, пора останавливаться. Я не в лучшей форме. Если с таким резиновым ощущением идти дальше, потянешь мышцы, и назавтра будет мука смертная.
Выходим на плоское место — из склона выпирает бугор. Я говорю Крису, что на сегодня все. Он вроде доволен и весел; может, сегодня я с ним чего-то и достиг.
Я готов вздремнуть, но в ущелье собрались тучи — видимо, к дождю. Они так набили собой ущелье, что не видно дна, а хребет напротив проглядывает еле-еле.
Открываю рюкзаки, вытаскиваю части палатки, армейские плащи, пристегиваю их друг к другу. Беру веревку и натягиваю между деревьев, потом набрасываю на нее половинки укрытия. Из стволов кустарника вырезаю колышки, вбиваю, плоским концом мачете выкапываю неглубокую канавку вокруг палатки — отводить дождевую воду. Едва успеваем затащить все внутрь, падают первые капли.
Крис дождю рад. Мы растягиваемся на спальниках, смотрим, как льет, и слушаем глухой стук по палатке. Лес — как в дымке, мы оба впадаем в созерцательность и наблюдаем, как листочки вздрагивают от капель, — и сами вздрагиваем, когда грохочет гром; но мы довольны — вокруг мокро, а мы сухие.
Немного погодя лезу в рюкзак за книжкой Торо, выуживаю и щурюсь, чтобы почитать Крису при сером свете дождя. По-моему, я уже объяснял: раньше мы так читали и другие книги, «серьезные», сам бы он в них не разобрался. Делается так — я читаю фразу, он встревает с длинной серией вопросов, а когда его любопытство удовлетворено, я читаю следующую.
Мы так читаем Торо, но через полчаса я, к своему удивлению и разочарованию, соображаю: Торо не доходит. Крис отвлекается, я тоже. Структура языка не годится для горного леса вокруг нас. Такое ощущение, по крайней мере. Книга кажется ручной и запертой в темницу — никогда б не подумал так о Торо, а вот поди ж ты. Он разговаривает с другой ситуацией, с другим временем, открывает для себя лишь зло техники, а не решение его. Он не с нами говорит. Я неохотно убираю книгу на место, и мы оба молчим и размышляем. Только Крис, я, лес и дождь. Никакие книги уже не могут вести нас за собой.
Котелки, выставленные наружу, наполняются водой, а когда набирается достаточно, мы сливаем ее в один, добавляем кубики куриного бульона и варим на маленькой печке «Стерно». Как любая еда или питье после трудного подъема в горы, бульон — вкусный.
Крис говорит:
— А с тобой ходить в поход лучше, чем с Сазерлендами.
— Обстоятельства другие, — отвечаю я. Допиваем бульон, я достаю банку свинины с бобами
и вываливаю ее в котелок. Разогревается она долго, но нам торопиться некуда.
— Вкусно пахнет, — говорит Крис.
Дождь перестал, лишь случайные капли стучат по палатке.
— Наверное, завтра будет солнце, — говорю я.
Мы передаем друг другу котелок, отъедая с разных сторон.
— Пап, о чем ты все время думаешь? Ты всегда все время думаешь.
— Ох-х-х-х... обо всем.
— О чем?
— Ну-у... о дожде, обо всяких возможных гадостях, обо всем.
— О чем — всем?
— Например, как тебе будет, когда ты вырастешь. Ему интересно:
— А как будет?
Но в его глазах зажигается огонек эгоизма, поэтому ответ выходит замаскированный:
— Не знаю, — говорю я. — Я об этом думаю, и все.
— А завтра мы дойдем до вершины?
— Конечно, не так уж много осталось.
— Утром?
— Думаю, да.
Потом он засыпает, и влажный ночной ветер слетает с хребта, а от него вздыхают сосны. С ним вместе плавно качаются контуры древесных верхушек. Подаются и возвращаются на место, потом опять со вздохом гнутся и выпрямляются — их беспокоят силы, что вне их природы. Бок палатки трепещет от ветра. Я встаю и укрепляю плащ колышком, потом немного брожу по влажной пружинящей траве, заползаю обратно в палатку и жду, когда придет сон.




19

Хвойная подстилка у самого носа, освещенная солнцем, медленно подсказывает, где я, и сон рассеивается. Во сне я стоял в комнате, выкрашенной белым, и смотрел на стеклянную дверь. С другой стороны были Крис, его брат и мама. Крис махал мне из-за двери, а брат улыбался, но у его матери в глазах стояли слезы. Потом я заметил, что улыбается Крис стыло и натянуто — на самом деле он сильно испуган.


Я шагнул к двери, и его улыбка потеплела. Он показал, чтобы я открыл дверь. Я уже почти собрался — но не открыл. Страх возвратился, но я отвернулся и ушел.

Этот сон мне раньше снился часто. Его смысл очевиден, он под стать моим вчерашним мыслям. Крис пытается установить со мной связь и боится, что не получится. Здесь, наверху, все гораздо яснее.


За пологом палатки от хвои к солнцу уже тянутся пары тумана. Воздух влажен и прохладен, и пока Крис спит, я осторожно выбираюсь, распрямляюсь и потягиваюсь.
Ноги и спина одеревенели, ноне болят. Несколько минут я делаю гимнастику, чтоб их растормошить, затем резко рву бегом с бугра к соснам. Так-то лучше.
Хвойный запах сейчас густ и влажен. Сажусь на корточки и смотрю сверху на утренний туман в ущелье.
Потом возвращаюсь к палатке; изнутри доносится шорох — значит, Крис проснулся, — и когда я заглядываю туда, он сидит и молча озирается. Просыпается он долго, лишь минут через пять мозги у него прогреются, и он заговорит. Пока же просто щурится на свет.
— Доброе утро, — говорю я.
Нет ответа. С сосны падают несколько капель.
— Хорошо поспал? — Нет.
— Жалко.
— Почему ты так рано встал? — спрашивает он.
— Уже не рано.
— Сколько?
— Девять, — отвечаю я.
— Мы часов до трех, наверно, не спали.
До трех? Если он не спал, ему сегодня придется туго.
— Ну, я, например, спал, — говорю я. Он странно смотрит на меня:
— Ты мне спать не давал.
— Я?
— Разговаривал.
— В смысле — во сне?
— Нет, про гору! Тут что-то не так.
— Я ничего не знаю про гору, Крис.
— Ну, ты про нее всю ночь говорил. Сказал, что на вершине горы мы увидим все. Сказал, что мы с тобой там встретимся.
Мне кажется, ему приснилось.
— Как же мы можем с тобой там встретиться, если мы уже вместе?
— Не знаю. Это ты сказал. — Вроде как расстроен. — Ты говорил, как будто пьяный.
Он еще не совсем проснулся. Пусть лучше просыпается себе мирно. Но я хочу пить — и тут вспоминаю, что канистру мы не взяли, рассчитывая, что воду найдем по пути. Тупица. Теперь завтрака не будет, пока не перевалим хребет и не спустимся на другую сторону до ручьев.
— Собираемся, идем, — говорю я, — если хотим найти воду для завтрака. — Снаружи потеплело, а днем, видимо, и жарко будет.
Палатка сворачивается легко, я доволен, что ничего не намокло. Через полчаса все упаковано. Только трава чуть прибита, а в остальном тут как будто и не было никого.
Предстоит еще много карабкаться, но, выйдя на тропу, мы понимаем, что сегодня уже легче. Выбираемся на пологий верх хребта, склоны тут не так круты. Сосны, похоже, здесь никогда не рубили. Солнечный свет до земли не доходит, подлеска никакого. Лишь пружинящий хвойный пол — открытый, просторный, по нему легко ходить...
Пора продолжать шатокуа: вторая волна кристаллизации, метафизическая.
В ответ на бессвязную болтовню Федра о Качестве бозменские преподаватели английского, проинформированные о собственной квадратности, задали ему закономерный вопрос: «Есть ли это ваше неопределенное „качество“ в том, что мы наблюдаем? Или же оно субъективно и существует лишь в наблюдателе?» Простой, вполне нормальный вопрос, и с ответом его никто не торопил.
Ха. Тут и не поторопишься. Сокрушающий удар, сбивающий наземь, нокаут, перо под ребра — не оправишься.
Ибо если Качество существует объективно, нужно объяснить, почему это научные инструменты не способны его обнаружить. Надо предложить такие инструменты, которые его найдут, — ну или сжиться с объяснением: инструменты его не засекают, поскольку вся твоя концепция Качества, как бы это повежливее, просто большая куча белиберды.
С другой стороны, если оно субъективно и существует лишь в наблюдателе, это Качество, из которого ты делаешь такого большого слона, — всего лишь хитрое название для чего угодно.
Отделение английского в колледже штата Монтана предъявило Федру древнюю логическую конструкцию, известную как дилемма. Дилемма — «две посылки» по-гречески — уподоблялась передней части разъяренного нападающего быка.
Если Федр принимал посылку, что Качество объективно, он насаживался на один рог дилеммы. Если принимал другую посылку, что Качество субъективно, — насаживался на другой. Качество либо объективно, либо субъективно, стало быть, Федр повисает на рогах независимо от ответа.
Он заметил, что некоторые преподаватели одаривают его добродушными улыбками.
Тем не менее Федр был натаскан в логике и сознавал: каждая дилемма позволяет не два, но три классических опровержения. Также он знал несколько не столь классических, а потому в ответ тоже улыбался. Он мог взяться за левый рог и опровергнуть идею, что объективность подразумевает научное обнаружение. Или же взяться за правый рог и опровергнуть идею, что субъективность подразумевает «что угодно». Или пойти между рогов и отрицать, что субъективность и объективность — единственный выбор. Будьте надежны, он испробовал все три.
Помимо трех классических есть несколько алогических, «риторических» опровержений. Будучи ритором, Федр их тоже имел под рукой.
Швырнуть быку в глаза песком. Федр уже так делал, утверждая, что недостаток представления о Качестве есть признак некомпетентности. Старое правило логики: компетентность говорящего не имеет отношения к истинности того, что он утверждает, поэтому весь разговор о некомпетентности — чистый песок. Величайший дурак в мире может сказать, что светит солнце, но солнце от этого не погаснет. Сократ, древний враг риторического спора, за это размазал бы Федра по стене, сказав: «Да, я принимаю вашу посылку, что в Качестве я некомпетентен.
А теперь будьте любезны, покажите некомпетентному старику, что же такое Качество. Иначе как мне стать лучше?» Федру бы дали потомиться на медленном огне, а затем его бы расплющили вопросами и тем самым доказали бы: он тоже не знает, что такое Качество. Стало быть, по его же меркам, тоже некомпетентен.
Попытаться убаюкать быка. Федр мог бы сказать своим допросчикам, что ответ на эту дилемму — за пределами его скромных способностей, решить он ничего не может, но тот факт, что он не способен отыскать ответ, логически не доказывает, что ответа нет. У них опыта побольше, вот пусть и помогут ему найти ответ, а? Но колыбельные петь уже поздно. Ему бы просто ответили: «Не-ет, мы слишком квадратные. Пока не придумаешь ответ, держись, пожалуйста, программы, чтоб нам не пришлось проваливать твоих замороченных студентов, когда они придут к нам в следующей четверти».
Третья риторическая альтернатива дилемме — и, по-моему, наилучшая — отказаться выходить на арену. Федр мог просто сказать: «Попытка классифицировать Качество как субъективное или объективное есть попытка его определить. А я уже сказал, что оно неопределимо», — и тему не развивать. Полагаю, именно так ему в свое время советовал поступить ДеВиз.
Не знаю, почему Федр пренебрег этим советом и предпочел отвечать на дилемму логически и диалектически, — убежать в мистику было легче. Но могу предполагать. Во-первых, сдается мне, он считал, что весь Храм Разума нерушимо воздвигся на арене логики, и если ты выведешь себя за границы логические дебаты, академики на тебя и не взглянут. Философский мистицизм — мысль о том, что истина неопределима и постижима лишь нерациональными средствами, — существовал с начала истории. Это основа дзэнской практики. Но не академический предмет. Академия, Храм Разума занимается лишь тем, что можно определить, а если хочешь быть мистиком, твое место в монастыре, а не в университете. В университетах все надо раскладывать по полочкам.
Мне кажется, Федр вышел на арену и по эгоистическим соображениям. Федр считал себя довольно умелым логиком и диалектиком, гордился этим, а дилемма о Качестве бросала вызов его навыкам. Я теперь думаю, что эти крупицы эготизма и стали началом всех его бед.
Впереди, ярдах в двухстах от нас, и чуть выше в соснах идет олень. Показываю Крису, но когда тот поднимает голову, олень уже ушел.
Первый рог дилеммы Федра был таков: если Качество существует в вещи, почему научные инструменты не могут его обнаружить?
Подлый рог. Федр с первого взгляда понял, как этот рог смертоносен. Объявив себя сверхученым, способным различать Качество, которое не могут засечь другие ученые, лишь подтвердишь, что ты псих, дурак или и то и другое. В сегодняшнем мире идеи, несовместимые с научным знанием, не летают.
Федр вспомнил утверждение Локка, что ни одна вещь — научная или иная — не познаваема, кроме как по ее качествам. Эта неоспоримая истина вроде бы подсказывала, что рациональные ученые не способны обнаружить Качество в вещах, поскольку засекают в них только Качество. «Вещь» — интеллектуальный конструкт, дедуктивно выведенный из качеств. Такой ответ — если он правомерен, — конечно, вдребезги разносит первый рог дилеммы, и некоторое время он сильно радовал Федра.
Но оказалось, что он ложен. Качество, наблюдавшееся Федром и его студентами в классе, совершенно отличалось от качеств цвета, теплоты или твердости, наблюдаемых в лаборатории. Физические свойства можно измерить инструментами. Его Качество — «совершенство», «ценность», «благо» — не есть физическое свойство, и измерить его нельзя. Федра смутила двусмысленность понятия качество. Он спросил себя, зачем такая двусмысленность нужна, сделал мысленную заметку покопаться в исторических корнях слова качество, после чего занялся другим. Рог дилеммы никуда не делся.
Федр обратился к другому рогу — тот казался более многообещающим в смысле опровержения. Значит, Качество — просто что угодно? Досадно. Великие художники истории — Рафаэль, Бетховен, Микеланджело — все они просто выдавали то, что было угодно народу. У них не было иных целей — только пощекотать чувства по-крупному, так, что ли? Зла не хватает; а больше всего злит, что Федр не видит, как это логически препарировать. И он принялся тщательно изучать это утверждение — так же, как всегда изучал предмет, прежде чем на него нападать.
И увидел. Вытащил нож и вырезал всего одно слово, от которого фраза так его злила. Слово было — «просто». Почему Качество должно быть просто тем, что угодно? Почему «что угодно» должно быть «просто»? Что это «просто» в данном случае значит? Рассмотрев фразу независимо, Федр ясно понял, что на самом деле «просто» в данном случае ни черта не значит. Чисто уничижительный термин, с нулевым логическим вкладом во фразу. Теперь, без этого слова, она стала такой: «Качество — что угодно», — и ее значение совершенно поменялось. Фраза стала безобидным трюизмом.
Интересно, подумал Федр, почему она так злила его поначалу. Такая вроде бы естественная. Почему столько времени ушло на то, чтобы понять: на самом деле она утверждала «То, что тебе угодно, — плохо или по крайней мере неуместно»? Что стояло за наглым предположением: то, что тебе нравится, — плохо или по крайней мере не важно в сравнении с чем-то другим? Это же квинтэссенция квадратности, с которой он боролся. Маленьких детей учат не делать «только того, что им угодно», а делать... что?.. Ну конечно! То, что угодно другим. А кому — другим? Родителям, учителям, руководству, полиции, судьям, чиновникам, королям, диктаторам. Любой власти. Если обучен презирать «только то, что тебе угодно» — разумеется, станешь послушным слугой, хорошим рабом. Когда научишься не делать «только того, что тебе угодно», Система тебя возлюбит.
Но предположим, ты делаешь только то, что тебе угодно. Значит ли это, что ты непременно пойдешь двигаться героином, грабить банки и насиловать престарелых дам? Советуя не делать «только того, что тебе угодно», человек сообщает нечто примечательное о том, что может быть угодно ему самому. Похоже, он не сознает: банки грабить не обязательно, ибо люди рассмотрели последствия и решили, что им это не угодно. Он не видит, что банки существуют главным образом потому, что «угодны людям» — к примеру, дают ссуды. Непонятно, с чего это все считают, будто анафема «тому, что тебе угодно» — такой уж легитимный аргумент.
Вскоре Федру открылось и нечто большее. Когда говорят: «Не делай только того, что тебе угодно», — не просто имеют в виду: «Подчиняйся власти». Имеют в виду кое-что еще.
Это «кое-что еще» явилось Федру просторами классического научного убеждения: «то, что тебе угодно» — не важно, поскольку состоит из твоих иррациональных эмоций. Он долго изучал этот довод, а затем разрезал его на две группы поменьше и назвал их научным материализмом и классическим формализмом. Эта парочка часто обнаруживается в одном человеке, сказал он, хотя логически они раздельны.
Научный материализм, распространенный больше среди непрофессиональных последователей науки, чем среди самих ученых, утверждает: все состоящее из материи или энергии и измеряемое инструментами науки — реально. Все прочее — нереально или по крайней мере не важно. «То, что тебе угодно» не может быть измерено, стало быть, оно нереально. «То, что тебе угодно» может быть фактом, а может — галлюцинацией. Угодность их не различает. Научный метод для того и существует, чтобы правомерно различать в природе истинное и фальшивое, исключать субъективные, нереальные, воображаемые элементы, добиваться объективной, истинной картины реальности. Когда Федр сказал, что Качество субъективно, все просто услышали, что Качество — воображаемо, а значит, если рассматривать реальность всерьез, его можно игнорировать.
С другой стороны, есть классический формализм, и он настаивает, что не понятое интеллектом не понято вообще. Качество не важно, поскольку оно — эмоциональное понятие и не постигается интеллектуальными составляющими разума.
Из этих двух основных источников словечка «просто», полагал Федр, первый — научный материализм — гораздо легче разделать как бог черепаху. По своему прежнему образованию он знал, что материализм — наука наивная. За него он и взялся для начала, пользуясь reductio ad absurdum. Такая аргументация покоится на истине, что, если неизбежные выводы из набора посылок абсурдны, логически следует, что по крайней мере одна посылка абсурдна. Давайте рассмотрим, сказал Федр, что следует из допущения, будто любое нечто, не состоящее из массы-энергии, не реально или не важно.
Для затравки он взял число ноль. Это, первоначально индийское число, в Средние века принесли на Запад арабы. Древние греки и римляне его не знали. Это как? — спросил Федр. Неужто природа так хитро спрятала ноль, что все греки и все римляне — миллионы — не могли его отыскать? Ведь казалось бы, вот он, ноль, перед носом, на виду. Федр показал, насколько абсурдны попытки вывести ноль из любой формы массы-энергии, а потом риторически спросил: означает ли это, что число ноль «ненаучно»? Если так, значит ли это, что цифровые компьютеры, которые работают только с единицами и нолями, для научной работы надо перевести на одни единицы? Абсурд налицо.
Затем Федр перешел к другим научным представлениям — брал их одно за другим и показывал, что они никак не могут существовать независимо от субъективного рассмотрения. Закончилось все законом тяготения — тем примером, который я привел Джону, Сильвии и Крису в первый вечер путешествия. Если субъективность исключить как не имеющую значения, сказал Федр, вместе с ней придется исключать и всю науку.
Это опровержение научного материализма, тем не менее, вроде как перевело его в лагерь философского идеализма — к Беркли, Юму, Канту, Фихте, Шеллингу, Гегелю, Брэдли, Босанкету*. Хорошая компания, логичная до последней запятой, но ее настолько трудно оправдать на языке «здравого смысла», что при защите Качества все они могли только повредить Федру. Довод «весь мир — в уме» может быть прочной логической позицией, но для риторики не годится. Слишком скучен и труден для начального курса по композиции. Слишком «притянут за уши».

* Фрэнсис Герберт Брэдли (1846–1924) — английский философ-идеалист, глава школы абсолютного идеализма (британское неогегельянство). Бернард Босанкет (1848–1923) — английский философ и политолог, ключевой представитель абсолютного идеализма.



Субъективный рог дилеммы вдохновлял не больше объективного. А стоило присмотреться к доводам классического формализма, все стало только хуже. Крайне мощные доводы типа: нельзя поддаваться непосредственным эмоциональным импульсам, не рассмотрев всю рациональную картину.
Детям говорят: «Не трать все карманные деньги на жевательную резинку [непосредственный эмоциональный импульс] — потом тебе захочется купить что-нибудь еще [рациональная картина]». Взрослым говорят: «Может, эта* бумажная фабрика ужасно воняет даже при лучших очистных сооружениях [непосредственные эмоции], но без нее рухнет экономика всего города [рациональная картина]». Посредством нашей старой дихотомии вообще-то говорится вот что: «Не решайте ничего по приятной романтической видимости, не рассмотрев внутренней классической формы». С этим Федр вроде бы соглашался.
Под возражением «Качество — просто что угодно» классические формалисты подразумевали: то субъективное неопределенное «качество», которому учил Федр, — лишь приятная романтическая наружность. Ну да, конкурс популярности в классе может определить, привлекательно ли сочинение, но Качество ли это? Качество «просто видишь»? Или оно тоньше — настолько тоньше, что сразу не разглядишь и нужно очень долго вглядываться?
Чем больше Федр рассматривал этот довод, тем солиднее тот ему казался. Похоже, именно он и разнесет всю его постройку.
Звучало так зловеще оттого, что довод, казалось, отвечал на вопрос, часто возникавший в классе, — и Федру всегда приходилось отвечать на него какой-то казуистикой: если все знают, что такое качество, почему же вокруг него столько разногласий?
Казуистика Федра сводилась к тому, что хотя чистое Качество для всех одно, вещи, которым, по мнению людей, присуще Качество, для всех разные. Пока он не определял Качество, с этим не поспоришь, но Федр знал — и знал, что студенты знали: попахивает фальшью. Вообще-то это не ответ.
Возникло иное объяснение: люди не приходят к согласию насчет Качества, поскольку одни слушаются непосредственных эмоций, а другие включают общее знание. Федр понимал, что в любом конкурсе популярности среди преподавателей английского этот последний довод, укрепляющий их авторитет, завоюет всеобщее одобрение.
Но за этим доводом оставалась выжженная земля. Вместо единственного и единого Качества вроде бы появлялось два: романтическое «просто видишь» — оно было у студентов; и классическое общее понимание — оно было у учителей. Хипповое и квадратное. Квадратность — не отсутствие Качества; это классическое Качество. Хипповость — не просто наличие Качества; это романтическое Качество. Раскол хиппового и квадратного, обнаруженный Федром, никуда не делся, но Качество уже не оставалось на одной стороне разлома, как он предполагал раньше. Качество раскололось на два — по одному на сторону. Такое простое, аккуратное, прекрасное, не определенное Качество начинало усложняться.
Федру не понравилось, куда ветер дует. «Раскол» должен был объединить классический и романтический взгляды, но сам раскололся надвое и больше ничего не объединял. Попал в аналитическую мясорубку. Нож субъективности-объективности разрезал Качество надвое и убил его как рабочую концепцию. Если ее спасать, нельзя подпускать к ней нож.
И впрямь: Качество, о котором он говорил, не было классическим романтическим Качеством. Оно располагалось за пределами обоих. И ей-богу, не было оно также ни субъективным, ни объективным — оно превосходило и обе эти категории. Вообще-то несправедлива сама дилемма субъективности-объективности, разума-материи применительно к Качеству. Это отношение разума-материи веками оставалось интеллектуальным зависом. Его ставили на макушку Качества — и Качество тонуло. Как же Федру утверждать, что Качество — разум или материя, если изначально нет логической ясности в том, что есть разум и что есть материя?
А потому Федр отвел левый рог. Качество не объективно, сказал он. Оно не обитает в материальном мире.
Затем Федр отвел правый рог. Качество не субъективно, сказал он. Оно не обитает лишь в уме.
И наконец, по тропе, которой, насколько он знал, за всю историю западной мысли никто не ходил, Федр двинулся прямо меж рогов объективно-субъективной дилеммы и сказал, что Качество не является ни частью разума, ни частью материи. Оно — третья сущность, не зависимая от прочих двух.
В коридорах и на лестницах Монтана-холла слышали, как он тихо, почти неслышно напевал себе под нос: «Святая, святая, святая... благословенная Троица».
И еще есть слабый-слабый обрывок воспоминания — быть может, ложный, быть может, это я его сочинил, — из которого следует, что Федр оставил всю эту мысленную структуру как есть на много недель и дальше ее не развивал.
Крис голосит:
— Когда мы дойдем до вершины?
— Вероятно, еще далеко, — отвечаю я.
— А мы много увидим?
— Наверное. Ищи в деревьях чистое небо. Если его не видно, знай, что еще далеко. Свет пробьется через кроны ближе к вершине.
Вчерашний дождь промочил мягкую хвойную подушку, и по ней теперь удобно идти. Иногда на таком склоне очень сухо, хвоя скользит, и ноги приходится ставить боком, чтоб не съезжать.
Я говорю Крису:
— Здорово, когда нет кустов, да?
— А почему их нет?
— Наверное, здесь лес никогда не валили. Когда такой лес не трогают несколько веков, деревья перекрывают рост всему подлеску.
— Как в парке, — говорит Крис. — Хорошо все видно.
Настроение у него вроде бы лучше вчерашнего. Может, отныне будет хорошим путешественником. Лесное молчание полезно любому.

* * *


Теперь мир, по Федру, состоял из трех компонентов: разума, материи и Качества. Он не установил между ними отношений, но сначала это его нисколько не волновало. Если из-за отношения разума с материей воевали столько веков и до сих пор не разрешили конфликт, чего ради он за пару недель должен выдвигать окончательное толкование Качества? И Федр бросил. Положил на полку в уме, куда складывал всякие вопросы, на которые не было немедленного ответа. Федр знал: рано или поздно метафизическую троицу «субъект, объект и Качество» придется связать взаимоотношениями, — но он не спешил. Такой кайф, что тебе уже не грозят рога; он успокоился и наслаждался, покуда мог.
А потом все же рассмотрел вопрос пристальнее. Хотя метафизической троице, этой трехглавой реальности и нет логического возражения, такие троицы не очень привычны и не особо популярны. Метафизик обычно стремится либо к монизму — например, к Богу, объясняющему природу мира как проявление единого; либо к дуализму — например, к разуму-материи, объясняющим все парно; либо же оставляет плюралистическую картину: все есть проявление неопределенного количества вещей. Три — число неудобное. Так и хочется спросить: а почему три? Как они друг с другом соотносятся? Необходимость расслабиться постепенно убывала, и Федр заинтересовался, что ж там у них за отношения.
Хотя обычно Качество ассоциируешь с вещами, отмечал он, ощущение Качества иногда возникает и без всякой вещи. Это поначалу и привело его к мысли, что, возможно, Качество полностью субъективно. Но под Качеством он понимал не одно лишь субъективное удовольствие. Качество уменьшает субъективность. Качество вынимает тебя из тебя самого, заставляет осознавать мир вокруг. Качество противоположно субъективности.
Не знаю, сколько он думал, пока не пришел к этому, но в конечном счете он увидел: Качество не бывает независимо связано ни с субъектом, ни с объектом, а найти его можно только в их отношениях друг с другом. Качество — точка встречи субъекта и объекта. Уже теплее.
Качество — не вещь. Это событие. Еще теплее.
Это событие, при котором субъект осознает объект.
А раз без объектов не бывает субъекта, раз субъект осознает себя только через объекты, Качество — это событие, при котором осуществляется осознание и субъектов, и объектов.
Горячо.
Вот теперь он знал: уже близко.
Это значит, что Качество — не просто результат столкновения субъекта и объекта. Из события Качества выводится само существование субъекта и объекта. Событие Качества — причина субъектов и объектов, которые затем ошибочно считаются причинами Качества!
Вот теперь он держал эту чертову дилемму за глотку. Прежде она несла в себе мерзкое предположение, которому не было логического оправдания: Качество — следствие субъектов и объектов. А вот и нет/Федр достал нож.
«Солнце качества, — писал он, — не вращается вокруг субъектов и объектов нашего существования. Оно не только пассивно освещает их. Оно никоим образом не подчиняется им. Оно их создало. Это они подчинены ему
И записав это, он понял, что достиг некой кульминации мысли — это к ней он так долго бессознательно стремился.
— Небо! — орет Крис.
Вот оно, в вышине — узкий лоскут синевы меж древесных стволов.
Шагаем быстрее, и синие кляксы между деревьями все крупнее, а вскоре мы видим, что деревья редеют — вершина же и вообще лысая. До нее остается ярдов пятьдесят, я говорю:
— Пошли! — и рву вперед изо всех сбереженных сил. Выкладываюсь полностью, но Крис нагоняет меня.
Потом, хихикая, обгоняет. С тяжелой поклажей и на такой высоте здесь не до рекордов, но мы несемся вперед на всех парах.
Крис добирается первым — я еще только выламываюсь из деревьев. Вскидывает руки и кричит:
— Победа! Эготист.
Мне так тяжело дышать, что я, добравшись до него, и говорить толком не могу. Мы просто сбрасываем рюкзаки и ложимся к камням. Почва на солнце высохла, но под твердой коркой еще грязь после вчерашнего дождя. На много миль ниже, за лесистыми склонами и полями простирается долина Гэллатин. В одном ее углу — Бозмеы. С камня подпрыгивает кузнечик и улетает от нас прочь, вниз над вершинами.
— Получилось, — говорит Крис. Он очень счастлив. Я еще не успел перевести дух и ничего ему не отвечаю. Стаскиваю сапоги и носки, мокрые от пота, ставлю на камень сушиться. И задумчиво гляжу, как пар от них поднимается к солнцу.



20

Очевидно, я заснул. Солнце жарит. По моим часам — без пары минут полдень. Я выглядываю из-за камня, на который опираюсь, и вижу, что Крис крепко спит на другой стороне. Высоко над ним лес обрывается, там лишь голые серые скалы, потом пятна снега. Можно взобраться по тыльной стороне этого хребта прямо туда, но чем ближе к вершине, тем опаснее. Некоторое время я смотрю на вершину. Что там я сказал Крису ночью? — «Увидимся на вершине горы»... нет... «Встретимся на вершине горы».



Как можно с ним встретиться на вершине, если я уже и так с ним? Очень странно все это. Он сказал, что я ему как-то ночью говорил кое-что еще: здесь одиноко. Но не в это я, на самом деле, верю. Я вовсе не считаю, что здесь одиноко.
Где-то падает камень, и я смотрю на склон. Ничего не движется. Совершенно тихо.
Все в порядке. Оползни тут постоянно.
Хотя оползни эти не всегда маленькие. С таких подвижек начинаются лавины. Если ты над ними или рядом, за ними интересно наблюдать. Но если они над тобой, помощи не жди. Остается только смотреть, как налетает.
Во сне люди произносят странные вещи, но с чего мне говорить, что мы с ним встретимся? И с чего бы ему думать, что я не сплю? Нет, здесь что-то не то, чувствуется очень скверное качество, только я не знаю, из-за чего. Сначала чувствуется, потом уже вычисляешь. Вот Крис зашевелился, озирается.
— Где мы? — спрашивает он.
— На вершине хребта.
— А, — говорит он. Улыбается.
Я распаковываю обед: швейцарский сыр, пепперони и крекеры. Тщательно разрезаю сыр, за ним колбасу на аккуратные ломтики. В тишине все делаешь правильно.
— Давай построим здесь хижину, — говорит он.
— Ох-х-х-х, — стону я. — И карабкаться к ней каждый день?
— Конечно, — издевается он. — Разве трудно? Вчера в его памяти — это давно. Я передаю ему сыр и
крекеры.
— О чем ты все время думаешь? — спрашивает он.
— О тысячах вещей, — отвечаю я.
— Каких?
— Боюсь, большинства ты просто не поймешь.
— Типа?
— Типа, почему я тебе сказал, что мы встретимся на вершине.
— А, — говорит он и опускает голову.
— Ты сказал, голос у меня был, как у пьяного? — переспрашиваю я.
— Нет, не как у пьяного, — отвечает он, не поднимая головы. Так старается не смотреть на меня, что волей-неволей усомнишься, не врет ли.
— Тогда какой? Не отвечает.
— Какой, Крис?
— Просто другой.
— Какой?
— Ну, я не знаю!— Он искоса глядит на меня, в глазах мелькает страх. — Каким ты обычно давно говорил, — добавляет он и снова смотрит вниз.
— Когда?
— Когда мы жили здесь.
Я держу под контролем лицо, чтобы он не заметил перемены в выражении, затем осторожно поднимаюсь, отхожу и методично переворачиваю носки на камне. Давно высохли. Я иду с ними назад, а Крис по-прежнему смотрит на меня. Как ни в чем не бывало произношу:
— Я и не знал, что говорил иначе. Он на это не отвечает.
Я натягиваю носки, обуваюсь.
— Я хочу пить, — говорит Крис.
— Нам не так уж далеко спускаться к воде, — говорю я, вставая. Смотрю на снег, потом спрашиваю: — Готов?
Он кивает, и мы надеваем рюкзаки.
Идя по гребню к началу оврага, слышим стук еще раз — теперь камень падает громче. Я оглядываюсь: где это? По-прежнему ничего.
— Что это было? — спрашивает Крис.
— Подвижка камней.
Оба секунду стоим тихо, вслушиваемся. Крис спрашивает:
— Наверху кто-то есть?
— Нет, я думаю, это снег тает и высвобождает камни. Если в начале лета жара, таких подвижек слышно много. Иногда больших. Так снашиваются горы.
— Я не знал, что горы стираются.
— Не стираются — снашиваются. Округляются, становятся покатыми. Эти горы еще не сношены.
Теперь все склоны вокруг покрыты черноватой зеленью леса. Издали похоже на бархат. Только вершины лысые. Я говорю:
— Вот смотришь на эти горы, и они кажутся такими постоянными и мирными, но они меняются все время, и эти перемены — мирные далеко не всегда. Внизу, вот сейчас у нас под ногами — силы, которые могут разорвать эту гору в клочья.
— А они так делают когда-нибудь? -Что?
— Разрывают гору в клочья?
— Да, — отвечаю я. Потом вспоминаю: — Недалеко отсюда под миллионами тонн скал мертвыми лежат девятнадцать человек. Все удивились, что лишь девятнадцать.
— А что случилось?
— Простые туристы откуда-то с востока; остановились на ночевку в лагере. Ночью вырвались на волю подземные силы, спасатели наутро увидели, что произошло, и лишь покачали головами. Даже не пытались раскапывать. Вгрызешься в сотни футов скалы, найдешь тела — и тут же их придется закапывать снова. Вот их там и оставили. До сих пор лежат.
— А откуда узнали, что девятнадцать?
— Соседи и родственники сообщили, что они пропали. Крис смотрит на вершину впереди:
— Это без предупреждения?
— Не знаю.
— Ну было же какое-то наверняка.
— Может, и было.
Мы идем туда, где хребет загибается внутрь, к началу оврага. Наверное, там-то мы воду и найдем. Потихоньку принимаю вниз.
Сверху еще немного постукивают камни. Мне вдруг страшно.
— Крис, — говорю я.
— Что?
— Знаешь, что я думаю?
— Нет. Что?
— Я думаю, мы будем большими умниками, если пока бросим эту верхушку к черту и попробуем взойти на нее как-нибудь в другой раз.
Он молчит. Потом произносит:
— Почему?
— У меня нехорошие чувства.
Он долго ничего не говорит. Наконец спрашивает:
— Например?
— Ох, я просто думаю, что там запросто можно попасть в бурю или оползень — или еще что-нибудь, будут большие неприятности.
Снова молчание. Я поднимаю голову — у него на лице неописуемое разочарование. По-моему, он знает, что я не договариваю.
— Ты об этом подумай пока, — говорю я. — А доберемся до воды и пообедаем — решим.
Продолжаем спуск.
— Ладно? — спрашиваю я. Наконец уклончиво соглашается:
— Ладно...
Спускаться легко, но дальше склон будет отвеснее. Здесь все еще открыто и солнечно, а скоро опять зайдем поддеревья.
Я не знаю, что и думать о наших зловещих разговорах по ночам — кроме того, что это нехорошо. Для нас обоих. Видимо, сказывается напряжение: мотоцикл, походы, шатокуа, прежние места, — а по ночам вылезает. Хочется убраться отсюда, и как можно скорее.
Наверное, и для Криса все не как раньше. Я теперь пугливый и не стыжусь в этом признаться. А он никогда ничего не боялся. Никогда. Вот в чем разница между нами. Вот почему я жив, а он нет. Если он где-то наверху, некая духовная сущность, призрак, допельгангер, ждет нас, бог знает как... ну, долго ему придется ждать. Очень долго.
Эти проклятые высоты со временем жуть нагоняют. Я хочу вниз, далеко вниз; совсем, далеко, вниз.
К океану. Да, правильно. Где медленно накатывают волны, где всегда шум и никуда не упадешь. Ты уже там.
Снова входим поддеревья, и вершину закрывают кроны. Вот и слава богу.
К тому же, по-моему, в этом шатокуа мы зашли по тропе Федра дальше некуда. Ее теперь лучше оставить. Я отдал тому, что он думал, говорил и писал, всю дань, какую мог, и теперь хочу сам развить кое-какие мысли, которыми пренебрег он. Заголовок этого шатокуа — «Дзэн и искусство ухода за мотоциклом», вовсе не «Дзэн и искусство лазать по горам», а на горных вершинах не бывает мотоциклов; Дзэнатам, по-моему, тоже маловато. Дзэн — «дух долины», а не горной вершины. На вершинах найдешь только тот Дзэн, который сам же туда и принесешь. Давай выбираться отсюда.
— Хорошо спускаться вниз, а? — говорю я. Нет ответа.
Боюсь, нам придется немножко поссориться.
Лезешь-лезешь на вершину, а получаешь там лишь огромную, тяжеленную каменную скрижаль, на которой нацарапана куча правил.
Вот и с ним примерно так же.
Решил, что он мессия хренов.
Вот уж дудки, парень. Пашешь без продыху, а платят совсем с гулькин нос. Пошли. Пошли...
Вскоре я уже подпрыгиваю вниз по склону каким-то идиотским галопом... тыг-дык, тыг-дык, тыг-дык... а потом Крис вопит:
— ПОДОЖДИ! — и я, оглянувшись, замечаю, что он отстал на пару сотен ярдов и маячит в деревьях.
И вот я торможу и жду его, но немного погодя соображаю, что он нарочно тащится позади. Разочарован, конечно.
Видимо, в этом шатокуа следует кратко наметить курс, которым двигался Федр, — но безоценочно, — а затем уже гнуть свое. Честное слово, если мир рисуется не двойственностью разума и материи, а тройственностью Качества, разума и материи, искусство ухода за мотоциклом, как и другие искусства, приобретает такие измерения смысла, каких раньше за ним не наблюдалось. Призрак техники, от которого бегут Сазерленды, из зла становится позитивным кайфом. И демонстрировать это — задача долгая и кайфовая.
Но прежде чем уволить этого призрака, я должен сказать вот что.
Быть может, Федр лег бы на тот курс, которым сейчас двинусь я, заземлись наконец эта вторая, метафизическая волна кристаллизации на то, на что я буду ее заземлять, — на повседневный мир. По-моему, метафизика хороша, если улучшает повседневную жизнь; иначе ну ее на фиг. Но Федр, к несчастью для него, ее не заземлил. Она ушла в третью, мистическую волну кристаллизации, от которой он так и не оправился.
Он размышлял об отношениях Качества к разуму и материи, и определил Качество как родителя разума и материи, то событие, что их порождает. Этот Коперников переворот отношения Качества к объективному миру звучал бы загадочно, если подробно не объяснять, но Федр не хотел загадок. Он просто имел в виду, что на режущем лезвии времени, перед тем как различить вещь, должно быть нечто вроде внеинтеллектуального осознания, которое он называл осознанием Качества. Не осознаешь, что увидел дерево, пока не увидишь дерево, и между мигом видения и мигом осознания должен быть временной зазор. Мы иногда не придаем ему значения. Но думать, будто он и впрямь не имеет значения, нет оснований — никаких.
Прошлое существует лишь в наших воспоминаниях, будущее — лишь в наших планах. Настоящее — наша единственная реальность. Дерево, осознаваемое интеллектуально, — всегда в прошлом из-за этого крохотного временного зазора, а стало быть, всегда нереально. Любой интеллектуально постигаемый предмет — всегда в прошлом, а стало быть, нереален. Реальность — всегда момент видения перед тем, как начнется интеллектуализация. Другой реальности нет. Федр догадывался, что эту доинтеллектуальную реальность он верно определил как Качество. Поскольку с этой доинтеллектуальной реальности возникают все интеллектуально определяемые вещи, Качество — родитель, источник всех субъектов и объектов.
Федр подозревал, что интеллектуалам обычно труднее всего увидеть это Качество именно потому, что они с такой поспешностью и категоричностью вгоняют все в интеллектуальную форму. Легче видеть это Качество маленьким детям, необразованным и культурно «обделенным» людям. Они меньше прочих предрасположены к интеллектуальности, почерпнутой из культурных источников и меньше прочих формально натасканы для того, чтобы привить ее себе глубже. Вот почему, чувствовал Федр, квадратность — такое уникальное интеллектуальное заболевание. Он ощущал, что случайно развил в себе иммунитет против него — или по крайней мере вылет из школы сломал ему привычку к квадратности. После вылета он уже не мог идентифицироваться с интеллектуальностью — и мог с пониманием исследовать антиинтеллектуальные доктрины.
Квадратные, говорил он, из-за своего пристрастия к интеллектуальности обычно считают, что Качество, доинтеллектуальная реальность, не имеет значения — для них это простой и бессобытийный переходный период между объективной реальностью и субъективным восприятием ее. Поскольку у них уже сложились представления о его незначительности, они и не стремятся понять, отличается ли оно от их интеллектуального представления о нем.
Отличается, сказал Федр. Едва слышишь это Качество, смотришь на эту корейскую стену, эту неинтеллектуальную реальность в чистой форме — и хочется забыть всякое словесное барахло: ты наконец видишь, что Качество где-то не здесь.
Теперь, вооруженный новой, сплетенной во времени метафизической троицей, он остановил раскол романтико-классического Качества, что угрожал его погубить. Качество уже никому не препарировать. Теперь можно сидеть и в свое удовольствие препарировать их. Романтическое Качество всегда соотносилось с мгновенными впечатлениями. Квадратное Качество всегда составлялось из множества соображений, которые растягивались во времени. Романтическое Качество — настоящее, «здесь и сейчас» вещей. Классическое Качество всегда занималось не только настоящим. Отношение настоящего к прошлому и будущему рассматривалось всегда и всеми. Если постиг, что в настоящем содержатся и прошлое, и будущее, — ух, вот это оттяг; значит, живешь ради настоящего. И если мотоцикл работает, чего париться? Но если считаешь, что настоящее — просто миг между прошлым и будущим, мимолетное мгновенье, то пренебрегать прошлым и будущим ради настоящего — это и впрямь скверное Качество. Мотоцикл, может, и работает, но когда ты последний раз проверял уровень масла? Мелочная суета с романтической точки зрения, но добрый здравый смысл — с классической.
И вот у нас два разных типа Качества, но они больше не раскалывают само Качество. Они просто два разных временных аспекта Качества, краткий и долгий. Раньше требовалась лишь метафизическая иерархия, выглядевшая так:

Взамен он им дал такую метафизическую иерархию:



Качество, которому он обучал, было не просто частью реальности — оно было ею целиком.
Затем через эту троицу он ответил на вопрос: почему все видят Качество по-разному? До сих пор на него приходилось отвечать уклончиво-благовидно. А теперь Федр говорил: «Качество бестелесно, бесформенно, неописуемо. Видеть тела и формы — значит интеллектуализировать. Качество независимо от любых тел и форм. Имена, тела и формы, которые мы придаем Качеству, лишь частично зависят от него. Также они частично зависят от априорных образов, которые мы накапливаем в памяти. Мы постоянно стремимся отыскать в событии Качества аналоги нашего предыдущего опыта. Без этого мы не способны действовать. Мы выстраиваем язык через эти аналоги. Мы выстраиваем через эти аналоги всю нашу культуру».
Люди видят Качество по-разному, говорил он, потому что приходят к нему с разными наборами аналогов. Федр приводил примеры из лингвистики: для нас буквы хинди da, da и dha звучат идентично, поскольку у нас нет для них. аналогов и мы не чувствуем разницы. А большинство говорящих на хинди не различают da и the, поскольку нечувствительны к этому различию. Индийские селяне сплошь и рядом видят призраков. Но вот закон тяготения им увидеть трудновато.
Это, говорил он, объясняет, почему целая группа первокурсников на занятии по композиции приходит к одинаковой оценке Качества того или иного сочинения. У них всех сравнительно одинаковое прошлое и одинаковые знания. Но приведи группу иностранных студентов или, скажем, возьми средневековые поэмы, не входящие в программу, — и способность студентов оценить Качество, возможно, будет уже не так хороша.
В каком-то смысле, говорил он, самого студента определяет его выбор Качества. Во мнениях о Качестве люди расходятся не потому, что Качество различно, а потому, что различен опыт этих людей. Если бы два человека обладали идентичными априорными аналогами, прикидывал Федр, они бы всякий раз идентично видели и Качество. Но этого никак не проверишь, поэтому прикидка чисто спекулятивна.
В ответ своим коллегам по школе он писал:
«Любое философское объяснение Качества будет и ложным, и истинным именно потому, что оно — философское объяснение. Процесс философского объяснения — аналитический, это процесс разламывания на субъекты и предикаты. То, что под словом качество имею в виду я (и прочие), нельзя разломать на субъекты и предикаты. Не потому, что Качество загадочно, а потому, что оно так просто, прямо и непосредственно.
Простейший интеллектуальный аналог чистого Качества, понятный людям в нашей среде, таков: „Качество — реакция организма на окружающую среду“ [Федр взял этот пример, ибо его главные допросчики, похоже, смотрели на мир в свете теории поведения „стимул-реакция“]. Поместить амебу на поверхность воды, капнуть рядом разбавленной серной кислотой — и амеба будет отодвигаться от кислоты (я думаю). Могла бы говорить — сказала бы, ничего не зная про серную кислоту: „У этой среды дурное качество“. Будь у нее нервная система, она бы преодолевала дурное качество среды гораздо более сложным путем. Искала бы аналоги, то есть образы и символы из предыдущего опыта, чтобы определить неприятную природу своей новой окружающей среды и тем самым „понять“ ее.
В нашем высокосложном органическом состоянии мы, развитые организмы, реагируем на свое окружение изобретением множества замечательных аналогов. Изобретаем землю и небеса, деревья, камни и океаны, богов, музыку, искусства, язык, философию, механику, цивилизацию и науку. Мы называем эти аналоги реальностью. Они и есть реальность. Во имя истины мы завораживаем наших детей: знайте, они и есть реальность. А не приемлешь этих аналогов, — в дурдом. Но изобретать аналоги нас заставляет Качество. Качество — тот непрерывный стимул, которым среда вынуждает нас созидать мир, где мы живем. Полностью. До последней частицы.
А вот взять то, что вынудило нас создать мир, и вставить его в мир, нами созданный, явно невозможно. Поэтому Качество нельзя определить. И если мы все же определим его, получится нечто меньше самого Качества».
Я помню этот фрагмент ярче любого другого, вероятно, потому, что он — самый важный. Написав это, Федр вдруг испугался и уже было вычеркнул слова: «Полностью. До последней частицы». В этом безумие. Видимо, он это понимал. Но у него не было логической причины вычеркивать, а малодушничать поздновато. Федр отмахнулся от предупреждения и оставил все как было.
Положил карандаш и тут... почувствовал, как что-то отпустило. Будто внутри что-то слишком напряглось — и не выдержало. А потом стало слишком поздно.
Он увидел, что сместился со своей начальной позиции. Он говорил уже не о метафизической троице, но об абсолютном монизме. Качество — источник и суть всего.
В голову хлынул новый поток философских ассоциаций. Гегель с его Абсолютным Разумом тоже так говорил. Абсолютный Разум тоже независим — как от объективности, так и от субъективности.
Гегель говорил, что Абсолютный Разум — источник всего, а потом исключил из этого «всего» романтический опыт. Абсолют Гегеля был полностью классическим, рациональным и упорядоченным.
Качество не таково.
Федр вспомнил, что Гегеля считали мостом между философиями Запада и Востока. Веданта индуистов, Путь даосов, даже Будда — все описывалось как абсолютный монизм, сходный с философией Гегеля. Но Федр тогда сомневался, взаимообратимы ли мистические Некто и метафизические монизмы: мистические Некто не следуют никаким правилам, а метафизические монизмы — следуют. Его Качество было метафизической сущностью, а не мистической. Или как? В чем разница?
Он ответил себе, что разница — в определении. Метафизические сущности определены. Мистические Некто — нет. Потому Качество — мистическое. Нет. Вообще-то и то, и другое. Хотя Федр до сих пор в чисто философском свете считал его метафизическим, всю дорогу он отказывался его определять. Отсюда и мистическое. Неопределимость освобождала его от правил метафизики.
Потом Федр, сам не зная зачем, подошел к книжной полке и вытащил синюю книжицу в картонном переплете. Он сам переписал и переплел ее много лет назад, когда не мог найти в продаже. Ей было 2400 лет — «Дао дэ цзин» Лао Цзы. Федр вчитывался в строки, читанные уже множество раз, но сейчас изучал их, чтобы понять, сработает ли некая подстановка. Читал и интерпретировал прочитанное одновременно.
Он читал:
Качество, которое может быть выражено словами, не есть Абсолютное Качество. И он то же самое говорил.
Имена, которые могут быть названы, не есть Абсолютные имена.
Безымянное есть начало неба и земли. Обладающее именем — мать всех вещей. Именно.
Качество (романтическое Качество) и его проявления (классическое Качество) — одного и того же происхождения. В классическом проявлении они с разными названиями (субъекты и объекты).
Романтическое качество и классическое качество вместе называются «мистическими».
От одного глубочайшего к другому — дверь к таинству всей жизни*.
Качество — пусто.
Но, действуя, оно кажется неисчерпаемым. О, глубочайшее!
Оно кажется праотцом всех вещей...
Если притупить его проницательность, освободить его от хаотичности, умерить его блеск, уподобить его пылинке, то оно будет казаться явно существующим.
Я не знаю, чье оно порождение.
Оно предшествует предку явлений**.
...бесконечно как существование и действует без усилия...***
Смотрю на него и не вижу... слушаю его и не слышу... пытаюсь схватить его и не достигаю... эти три необъяснимы, поэтому они сливаются воедино.

* Парафраз 1-го чжана «Дао дэ цзин». — Здесь и далее в пер. Яна Хиншуна.


** Парафраз 4-го чжана «Дао дэ цзин».
*** Из 6-го чжана «Дао дэ цзин».

Его верх не освещен,


Его низ не затемнен.
Оно бесконечно
И не может быть названо.
Оно снова возвращается к небытию.
И вот называют его формой без форм,
Образом без существа.
Поэтому называют его неясным и туманным.
Встречаюсь с ним и не вижу лица его,
Следую за ним и не вижу спины его.
Держась древнего качества...
Можно познать древнее начало.
Это называется нитью качества*.

* Парафраз 14-го чжана.

Федр читал строку за строкой, стих за стихом, видел, как они подходят, совпадают, становятся на место. Именно. Вот что он имел в виду. Вот что он все время говорил — только бедно, механистично. А тут не было ничего смутного или неточного. Книга донельзя точна и определенна. Ровно это он и говорил — только на другом языке, с другими корнями и началами. Из другой долины он видел то, что есть в этой, только теперь это не чужие ему рассказали, а оно живет в его долине. Он видел все.
Он разгадал код.
Федр читал дальше. Строку за строкой. Страницу за страницей. Ни единого несоответствия. Он все время твердил о Качестве — здесь это было Дао, великая творящая сила всех религий, восточных и западных, прошлых и настоящих, всего знания, всего.
Тогда мысленным взором он обратился вверх и узрел собственный образ, и понял, где он был и что видел, и... я не знаю, что случилось на самом деле... но сейчас его пробуксовка, внутренний раздрай его ума, вдруг набрал скорость — будто камни на вершине горы. Он не успел остановить — внезапно совокупная масса осознания стала расти и расти, обратилась в лавину мысли, вышла из-под контроля; с каждым лишним наростом рушащейся всевырывающей массы стократно высвобождался ее собственный объем, а затем эта масса опять выкорчевывала себя в стократном объеме, а тот — еще стократно; дальше и дальше, все шире и глубже; пока не осталось ничего.
Вообще ничего больше.
Все ушло из-под ног.





21

Ты не очень храбрый, да? — спрашивает Крис. — Не очень, — отвечаю я и счищаю зубами кожицу с салями, — но ты удивишься, до чего я умный.


Мы уже прилично отошли от вершины, сосны гораздо выше и перемешаны с лиственным кустарником — все здесь как-то закрытее, чем на другой стороне ущелья на этой же высоте. Очевидно, сюда попадает больше дождя. Делаю большой глоток воды из котелка, который Крис наполнил в ручейке. Смотрю — Крис явно смирился со спуском, нет нужды спорить или читать лекции. Заканчиваем обед конфетами из кулька, запиваем еще одним котелком воды и укладываемся отдохнуть. Вода из горного ручья — самая вкусная в мире. Немного погодя Крис говорит:

— Я теперь могу нести больше.


— Уверен?
— Еще б не уверен, — слегка заносчиво отвечает он. Благодарно перекладываю кое-какие тяжести ему, и мы,
извиваясь, влезаем в лямки, потом встаем. Разница в весе есть. Крис умеет быть внимательным, когда в настроении.
Похоже, спуск будет медленным. На этом склоне лес, очевидно, валили, здесь много кустарника выше человеческого роста; потому и медленно. Надо идти в обход.
Теперь в шатокуа мне хочется уйти от интеллектуальных абстракций крайне общего порядка и взяться за более серьезное, практическое, повседневное. Я не очень уверен, с какого конца подступить.
Обычно умалчивают, что первопроходцы, все без исключения — по своей природе пачкуны. Рвутся вперед, перед глазами лишь их благородная далекая цель, и никогда не замечают мерзости и мусора, остающихся за спиной. Убирать за ними приходится другим, а это не очень блистательная или интересная работенка. Не подавишь себя — не возьмешься. А как вгонишь себя в натуральный депрессняк — не так уж и плохо.
Открывать метафизические взаимоотношения Качества и Будды на вершине личного опыта — целое зрелище. Весьма никчемное. Если б весь мой шатокуа только к нему и сводился, меня следовало бы гнать поганой метлой. Здесь важно лишь значение такого открытия для долин этого мира, для нудных и тупых занятий, скучных лет, что всех нас в них ожидают.
В первый день Сильвия знала, о чем говорила, — когда заметила тех, кто ехал нам навстречу. Как она их назвала? «Похоронной процессией»? Теперь надо вернуться к этой процессии, сильно расширив понимание.
Перво-наперво следует сказать: я не знаю, истинно ли утверждение Федра о том, что Качество и есть Дао. Не знаю ни единого способа проверить его истинность — Федр просто сравнил свое понимание одной мистической сущности с другой. Он, само собой, считал, что это одно и то же, однако, быть может, не вполне понимал, что такое Качество. Хотя вероятнее — не понимал Дао. Не мудрец, чего уж там. А в книге много полезного для мудрецов, ему бы тоже пригодилось.
Больше того: по-моему, все его метафизическое скалолазание абсолютно ничего не дало нашему пониманию ни Качества, ни Дао. Ничегошеньки.
Офигеть, да? Я как будто отрицаю все, что он говорил и думал, но нет, дело не в этом. Наверняка он и сам бы со мной согласился, ибо любое описание Качества есть некое определение, а стало быть — мимо кассы. Полагаю, он мог бы даже сказать: утверждения, бьющие мимо цели, — вроде его собственных, — еще хуже, чем полное отсутствие утверждений, ибо их легко принять за истину, и понимание Качества замедлится.
Нет, он не сделал ничего ни для Качества, ни для Дао. Выиграл только разум. Федр показал, как разум можно расширить, чтобы он включал в себя те элементы, что нельзя было ассимилировать раньше, от чего они и считались иррациональными. Сдается мне, именно потому, что эти иррациональные элементы, требующие ассимиляции, подавляют своим присутствием, и создается настоящее скверное качество, а дух XX столетия так хаотичен и расхристан. Потому и надо взяться за эти элементы как можно упорядоченнее.
Мы на крутом склоне, покрытом скользкой грязью, очень трудно держать равновесие. Хватаемся за ветки и кусты. Я делаю шаг, потом прикидываю, куда ступать дальше, шагаю и снова смотрю.
Кустарник скоро так густеет, что придется сквозь него прорубаться. Я приседаю, а Крис достает мачете из рюкзака у меня на спине. Передает мне, и я, рубя и срезая ветки, углубляюсь в заросли. Медленно. На каждый шаг надо срезать две-три ветки. Это может затянуться.
Первый шаг прочь от мысли Федра, что «Качество есть Будда», таков: если это суждение верно, оно дает рациональную основу для объединения трех сфер человеческого опыта, которые у нас нынче разъединены. Эти три сферы — Религия, Искусство и Наука. Если можно показать, что Качество — центральный член всех трех и что это Качество — не разных видов, а лишь одного, следовательно, у трех разъединенных сфер есть основа для слияния.
Отношение Качества к сфере Искусства я довольно утомительно демонстрировал, рассказывая о том, как Федр стремился понять Качество в Искусстве риторики. По-моему, тут больше анализировать нечего. Искусство — предприятие высокого качества. Только это и надо сказать. Ну, или если надобно еще что-нибудь помпезное: Искусство — божество, явленное в трудах человека. Отношения, установленные Федром, проясняют, что два эти такие разные на слух суждения вообще-то идентичны.
В области Религии рациональные отношения Качества к божеству надо устанавливать тщательнее — я надеюсь сделать это позднее. Пока же можно помедитировать на том, что санскритский корень слов «бог» и «постижение Качества» — Buddha и Bodhi — одинаков.
А дальше я хочу сосредоточиться на области Науки — с ней разобраться сложнее всего. Придется отказаться от заявления, мол, Наука и ее отпрыск техника «свободны от ценностей», то есть «свободны от качества». Это «свобода от ценностей» усиливает действие силы смерти, о которой говорилось в начале шатокуа. Завтра и начнем.
Остаток дня переползаем через серый бурелом и выписываем зигзаги вниз по крутому склону.
Доходим до утеса, бредем по краю — ищем тропу вниз; в конце концов перед нами возникает узкая щель, по которой можно спуститься. Она выводит в каменистую лощину, где течет крохотный ручеек. Вся лощина в кустах, камнях, грязи и корнях огромных деревьев, обмытых этим ручейком. Издалека несется рев потока побольше.
Переправляемся через речку по веревке, которую там же и бросаем, а на дороге за речкой натыкаемся на других туристов; они и подбрасывают нас до города.
В Бозмене уже поздно и темно. Чем будить ДеВизов и просить нас подобрать, снимаем номер в главной гостинице города. В фойе на нас пялятся отдыхающие. Я в старой армейской форме, с посохом, двухдневной щетиной и в черном берете — похож, должно быть, на кубинского революционера в партизанском рейде.
В номере изможденно сбрасываем все на пол. Я вытряхиваю в урну камешки из сапог — начерпал при форсировании речки, — потом ставлю обувь на холодный подоконник, чтоб медленно просыхала. Ни слова не говоря, мы рушимся спать.




22

Наутро уезжаем из гостиницы отдохнувшими, прощаемся с ДеВизами и по дороге общего пользования из Бозмена едем на север. ДеВизы хотели, чтобы мы остались, но верх одержал странный зуд двигаться дальше, на запад — и размышлять. Сегодня я хочу поговорить о человеке, про которого Федр никогда не слыхал, а я проштудировал много его работ, когда готовился к этому шатокуа. В отличие от Федра, человек этот стал известен всему миру в тридцать пять, в пятьдесят восемь был живой легендой, а Бертран Рассел характеризовал его как «по общему мнению, самого выдающегося ученого своего поколения». Он был астроном, физик, математик и философ в одном лице. Его звали Жюль Анри Пуанкаре.

Мне всегда казалось невероятным — и до сих пор, наверно, кажется, — что по той линии мысли, вдоль которой поперся Федр, до него никто никогда не ходил. Ну кто-то где-то же должен был обо всем этом думать, а Федр был настолько скверный ученый, что вполне мог повторить общие места какой-нибудь знаменитой философской системы, не утруждая себя проверками.
И вот я больше года читал очень длинную и порой очень скучную историю философии — искал идеи-дубли. Но историю философии так читать увлекательно — и вот случилось то, чего я до сих пор не очень понимаю. Философские системы, вроде бы полностью противоречащие друг другу, — обе, судя по всему, утверждали нечто очень близкое тому, что думал Федр; ну, с мелкими вариациями. Всякий раз я думал, что нашел, кого он повторял, — но всякий раз из-за крохотных различий Федр ложился на совершенно другой курс. Гегель, например, на которого я уже ссылался, вообще отрицал индуистские системы философии — говорил, что это не философия. А Федр вроде бы ассимилировал их — или сам ассимилировался ими. Без всяких противоречий.
В конце концов я пришел к Пуанкаре. У него мало что повторялось, зато открылось нечто иное. Федр идет по длинной извилистой тропе к высочайшим абстракциям, уже вроде бы готов спуститься, как вдруг останавливается. Пуанкаре начинает с самых основных научных истин, разрабатывает их до тех же абстракций — и тоже останавливается. Обе тропы с разных сторон доходят до одной точки/Если б шли дальше, продолжили бы друг друга. Если живешь под сенью безумия и вдруг возникает другой разум, говорящий и думающий так же, как ты, — это какое-то прямо благословение. Будто Робинзон Крузо нашел следы на песке.
Пуанкаре жиле 1854 по 1912 год, преподавал в Парижском университете. Носил бороду и пенсне — и смахивал на Анри Тулуз-Лотрека, который жил в Париже тогда же и был всего на десять лет моложе.
При жизни Пуанкаре начался удручающе глубокий кризис в основах точных наук. Много лет научная истина не ставилась под сомнение; логика науки была непогрешима, а если ученые и ошибались иногда, считалось, что это они просто недопоняли ее правила. Уже нашлись ответы на все великие вопросы. Миссия науки теперь сводилась к тому, чтобы оттачивать эти ответы. Правда, были и необъясненные пока явления — радиоактивность, прохождение света сквозь «эфир» и странные взаимоотношения магнитных и электрических сил; но и они, судя по прошлым прецедентам, неминуемо должны были пасть.
Едва ли кто-то догадывался, что всего через несколько десятков лет уже не останется ни абсолютного пространства, ни абсолютного времени, ни абсолютной материи, ни даже абсолютной величины; классическая физика, научная «твердыня вечная»*, станет «приблизительной»; самый трезвый и уважаемый астроном станет говорить человечеству, что если оно долго будет смотреть в мощный телескоп, то увидит собственный затылок**!

* Выражение восходит к Ис. 26:4.


** Вероятно, эта популярная в теории сферической космогонии шутка восходит к рассказу «Пылинка на линзе» (The Speck on the Lens, 1892) американского писателя-сатирика Джона Кендрика Бэнгза (1862–1922).

Основы Теории Относительности, сокрушившей прежние основы, понимали пока очень немногие, и среди них — Пуанкаре, самый выдающийся математик своего времени.


В «Основах науки»*** Пуанкаре писал, что предпосылки кризиса в основах науки очень стары. Долго и безрезультатно добивались, говорил он, демонстрации аксиомы, известной как пятый постулат Евклида; этот поиск и стал началом кризиса. Постулат Евклида о параллельных, утверждающий, что через данную точку нельзя провести больше одной линии, параллельной данной прямой, мы обычно изучаем в школьном курсе геометрии. Это один из основных кубиков, из которых выстроена вся математика геометрии.

*** «Основы науки» (The Foundations of Science, New York: Science Press) — американский сборник работ Пуанкаре, в который вошли «La Science et l’hypothese» (1902, «Наука и гипотеза»), «VaIeurde la science» (1905, «Ценность науки») и «Science et methode» (1908 «Наука и метод»).

Остальные аксиомы казались очевидными, чего в них сомневаться, а вот эта — нет. И все же от нее невозможно было избавиться, не уничтожив огромных кусков математики, а упростить вроде и не упростишь. Трудно вообразить, сколько усилий потратили впустую в химерической надежде это сделать, говорил Пуанкаре.
Наконец, в первой четверти XIX века венгр и русский — Бойяи* и Лобачевский — почти одновременно и неопровержимо установили, что доказать пятый постулат Евклида невозможно. Они размышляли так: был бы способ свести постулат Евклида к другим, более определенным аксиомам — стало бы заметно нечто другое: переворот постулата Евклида создаст логические противоречия в геометрии. Вот они и перевернули постулат.

* Янош Бойяи (1802–1860) — венгерский математик, один из первооткрывателей неевклидовой геометрии.



Лобачевский допускает, что через данную точку можно провести две параллели к данной прямой. И сохраняет остальные аксиомы Евклида. Из этих гипотез он выводит серию непротиворечивых теорем и выстраивает геометрию, чья безупречная логика ни в чем не уступает логике евклидовой геометрии.
Стало быть, собственной неспособностью найти противоречия он доказывает, что пятый постулат несводим к аксиомам попроще.
Но тревожило не доказательство. И его, и все остальное в математике вскоре затмила рациональная побочка этого доказательства. Математика, краеугольный камень научной определенности, вдруг стала неопределенной.
У нас появились два противоречащих друг другу видения непоколебимой научной истины, которая истинна для всех во все времена безотносительно чьих-либо личных пристрастий.
Вот что и стало основой глубокого кризиса, который подорвал научное самодовольство позолоченного века. Откуда нам знать, какая из геометрий верна? Если нет основания, если геометрии никак не отличить друг от друга, вся наша математика допускает логические противоречия. Но математика, допускающая внутренние логические противоречия, — вообще не математика. Выходит, что неевклидовы геометрии применимы не более бессмысленной бредятины колдуна, где вера поддерживается лишь самой верой!
И, само собой, раз двери открылись, едва ли можно было ожидать, что противоречащие друг другу системы непоколебимой научной истины ограничатся двумя. Появился немец по фамилии Риман — с еще одной непоколебимой системой геометрии, которая швыряет за борт не только постулат Евклида, но и первую аксиому, утверждающую, что через две точки можно провести лишь одну прямую. Снова нет внутреннего противоречия — есть только несовместимость с геометриями Евклида и Лобачевского.
По теории относительности лучше всего описывает наш мир геометрия Римана.
У Три-Форкс дорога врезается в узкий каньон, где скалы покрыты беловатым налетом, и проходит мимо пещер Льюиса и Кларка. К западу от Бьютта преодолеваем долгий и трудный подъем, пересекаем Великий континентальный раздел и спускаемся в долину. Затем минуем огромную трубу плавильного завода в Анаконде, заворачиваем в сам городок и находим отличный ресторан со стейками и кофе. Потом долго поднимаемся по дороге, что ведет к озеру в хвойных лесах, едем мимо рыбаков, сталкивающих на воду лодчонку. Дорога опять сворачивает в сосны, и я по солнцу определяю, что утро уже почти на исходе.
Проезжаем через Филлипсберг и выбираемся на луга в долине. Встречный ветер резче, и я сбавляю скорость до пятидесяти пяти, чтобы не так дуло. Едем сквозь Мэксвилл, а когда приближаемся к Холлу, нам уже очень нужно отдохнуть.
У дороги находим погост и останавливаемся. Поднялся сильный ветер и стало зябко, но солнце греет, и мы кладем шлемы и расстилаем куртки с подветренной стороны церквушки. Здесь очень открыто и одиноко, но прекрасно. Когда вдалеке горы или даже холмы — есть простор. Крис утыкается лицом в куртку и пытается заснуть.
Теперь, без Сазерлендов, все иначе — одиноко. Прости, но я еще немного поговорю, пока не пройдет одиночество.
Чтобы разрешить проблему математической истины, говорил Пуанкаре, сначала надо спросить себя, какова природа геометрических аксиом. Это синтетические априорные суждения, как говорил Кант? То есть существуют ли они как фиксированная часть человеческого сознания, вне зависимости от опыта и не созданные опытом? Пуанкаре считал, что нет. Они бы тогда навязались нам с такой силой, что ни вообразить противоположного предположения, ни построить на нем теоретическую доктрину. Тогда бы не возникло неевклидовой геометрии.
Значит, надо заключить, что аксиомы геометрии — экспериментальные истины? Пуанкаре и так не считал. Они бы тогда по мере поступления новых лабораторных данных подвергались непрерывному изменению и пересмотру. А это противоречит природе самой геометрии.
Пуанкаре пришел к выводу, что аксиомы геометрии — условности; наш выбор из всех возможных условностей направляется экспериментальными фактами, но остается свободным и ограничивается лишь необходимостью избегать любого противоречия. Таким образом, постулаты могут оставаться строго истинными, даже если экспериментальные законы, определявшие их приятие, всего лишь приближенны. Аксиомы геометрии, иными словами, — просто замаскированные определения.
После чего, установив природу геометрических аксиом, он обратился к вопросу, какая геометрия истинна — Евклида или Римана?
И ответил: вопрос лишен смысла.
С таким же успехом можно спросить: является ли метрическая система мер истинной, а аптекарская — ложной? является ли картезианская система координат истинной, а полярная — ложной? Одна геометрия не может быть истиннее другой. Она может быть только удобнее. Геометрия не истинна, она выгодна.
Затем Пуанкаре перешел к демонстрации условностной природы других понятий науки, вроде пространства и времени; он показывал, что нет способа измерять эти сущности, который был бы истиннее другого. Если что-то всеми принято, оно просто-напросто удобнее.
Наши понятия пространства и времени — тоже определения, их выбрали за удобство обращения с фактами.
Тем не менее столь радикальное понимание основных научных концепций далеко не полно. Тайну пространства и времени это, может, и объясняет чуть понятнее, но теперь поддерживать порядок вселенной должны «факты». Что такое факты?
Пуанкаре подошел к фактам критически. Какие факты вы собираетесь наблюдать? — спросил он. Их бесконечное множество. Недифференцированное наблюдение фактов может стать наукой с той же вероятностью, с какой мартышка за пишмашинкой сочинит «Отче наш».
То же самое и с гипотезами. «Какие гипотезы? — писал Пуанкаре. — Если явление допускает одно полное механическое толкование, оно допустит и бесконечное множество других, которые так же неплохо будут описывать все особенности, выявленные экспериментом». Это суждение Федр вынес в лаборатории; с ним возникал вопрос, из-за которого его выперли из школы.
Будь у ученого в распоряжении неограниченное время, утверждал Пуанкаре, ему надо было бы только сказать: «Смотри и замечай хорошенько». А поскольку видеть все времени нет и лучше не видеть вообще, чем видеть неверно, ученому необходимо делать выбор.
Пуанкаре разработал кое-какие правила: есть иерархия фактов.
Чем более общ факт — тем он дороже. Те, что могут послужить много раз, — лучше тех, у которых мало шансов всплыть вновь. Биологи, например, не знали бы, как строить науку, будь у них в наличии только особи, без видов, и не делай наследственность детей похожими на родителей.
Какие факты возникают снова и снова? Простые. Как их узнать? Выбирай те, что кажутся простыми. Либо эта простота реальна, либо в ней неразличимы сложные элементы. В первом случае мы скорее всего встретим этот простой факт снова — либо сам по себе, либо как элемент сложного факта. Второй случай тоже запросто может возникнуть снова, ибо природа не конструирует такие случаи наобум.
Где находится простой факт? Ученые искали его в двух крайностях — в бесконечно большом и бесконечно малом. Биологов, к примеру, инстинктивно подводили к мысли о том, что клетка интереснее целого животного, а после Пуанкаре уже считали, что белковая молекула интереснее клетки. Впоследствии стало ясно, что такой подход мудр: клетки и молекулы различных организмов более сходны, чем сами организмы.
Как тогда выбрать интересный факт — тот, что происходит снова и снова? Метод — именно выбор фактов и есть; стало быть, сначала надо создать метод; их навыдумывали много, поскольку ни один нам не навязывается. Начинать следует с регулярных фактов, но как только правило несомненно установлено, факты, ему соответствующие, наскучивают, ибо не учат нас ничему новому. Тогда важным становится исключение. Мы ищем не подобий, но различий и выбираем из них наиболее выраженные, поскольку они самые показательные и поучительные.
Сначала ищем такие случаи, где правило скорее всего не сработает; зайдя подальше в пространстве или времени, можно обнаружить, что наши правила полностью перевернуты, и эти перевороты важны — они позволяют лучше видеть те мелкие перемены, что могут происходить ближе к нам. Но целиться лучше не на удостоверение сходств и различий, а на узнавание подобий, скрытых под кажущимися расхождениями. Сначала кажется, будто отдельные правила не согласуются, но глянешь пристальнее — и поймешь, что в общем они сходны; различные в сущности, они похожи по форме, порядку своих частей. Посмотришь на них под таким углом — заметишь, как они растут, а то и включают в себя все. Вот поэтому некоторые факты ценны: они завершают картину и показывают, что та верно изображает другие известные картины.
Нет, заключал Пуанкаре, ученые не выбирают наблюдаемые факты наобум. Ученый стремится сконденсировать много опыта и мысли в томик потоньше; вот почему в маленькой книжке по физике так много прошлого опыта и в тысячу раз больше — возможного опыта, чей результат известен заранее.
Затем Пуанкаре дал иллюстрацию того, как обнаруживается факт. Описал, как ученые приходят к фактам и теориям, а затем уже конкретнее изложил собственный опыт с математическими функциями, которыми и прославился.
Пятнадцать дней, рассказывал Пуанкаре, он пытался доказать, что никаких таких функций не может быть. Каждый день усаживался за стол, сидел час или два, перебирал массу комбинаций — и безрезультатно.
Затем однажды вечером наперекор всегдашней привычке выпил черного кофе и не смог уснуть. Идеи возникали толпами. Пуанкаре ощущал, как они сталкиваются, пока, образуя устойчивые комбинации, не начали замыкаться пары.
Наутро оставалось записать результаты. Случилась волна кристаллизации.
Пуанкаре описал, как вторая волна кристаллизации, которую вели за собой аналогии с установленной математикой, произвела на свет то, что он позднее назвал «тета-фуксовыми функциями». Он уехал из Кана в геологическую экспедицию. В путешествии он и думать забыть о математике. Собирался войти в автобус — и едва поставил ногу на ступеньку, к нему пришла идея, причем без всякой связи с тем, о чем он думал в тот момент: трансформации, которые он брал для определения фуксовых функций, идентичны трансформациям неевклидовой геометрии. Эту мысль он проверять не стал, рассказывал Пуанкаре, а продолжал себе автобусный разговор; но ни на миг не усомнился. А потом на досуге проверил результат.
Еще одно открытие случилось, когда он гулял над морем по обрыву. Пришло точно так же — кратко, внезапно и крайне уверенно. Другое крупное открытие случилось, когда он шел по улице. Люди превозносили этот его процесс мышления: мол, таинственная гениальность, — однако Пуанкаре не довольствовался таким поверхностным объяснением. Он пытался глубже промерить то, что произошло.
Математика, говорил он, как и вся наука, — не просто вопрос применения правил. Она не просто комбинирует что-то с чем-то применением неких установленных законов. Полученные так комбинации будут весьма многочисленны, бесполезны и громоздки. Подлинное дело изобретателя — выбирать из этих комбинаций, исключая бесполезные, — или, скорее, стараясь не вырабатывать их вообще, а правила, которые должны направлять выбор, крайне тонки и хрупки. Почти невозможно установить их точно; их надо скорее чувствовать, а не формулировать.
Затем Пуанкаре выдвинул гипотезу: выбор делается неким, по его выражению, «подсознательным я», сущностью, которая в точности соответствует тому, что Федр называл «доинтеллектуальным осознанием». Подсознательное я, говорил Пуанкаре, смотрит на множество решений проблемы, но сфере сознания навязываются только интересные. При выборе математических решений подсознательное я исходит из «математической красоты», гармонии чисел и форм, геометрической элегантности. «Таково подлинное эстетическое чувство, знакомое всем математикам, — говорил Пуанкаре, — но непосвященные о нем настолько не осведомлены, что их часто подмывает улыбнуться». Однако именно эта гармония, эта красота и есть центр всего.
Пуанкаре совершенно ясно дал понять: он говорит не о романтической красоте видимостей, которая трогает чувства. Он имеет в виду классическую красоту, возникающую из гармоничного порядка, доступную чистому разуму, — она придает структуру романтической красоте, без нее жизнь была бы смутна и мимолетна — сон, неотличимый от сновидений, поскольку нет основы для такого различения. Поиск этой особой классической красоты, ощущение гармонии космоса заставляет нас выбирать те факты, чей вклад в гармонию больше. Не факты, но отношение вещей приводит к универсальной гармонии, а она и есть единственная объективная реальность.
Объективность нашего мира гарантируется тем, что мы в нем живем с другими мыслящими существами. Сообщаясь с другими людьми, мы получаем от них готовые гармоничные рассуждения. Мы знаем, что эти рассуждения исходят не от нас, и в то же время признаем в них — они же гармоничны — работу разумных существ, подобных нам. И поскольку эти рассуждения вроде как соответствуют миру наших ощущений, мы, наверное, можем сделать вывод: эти разумные существа видели то же, что и мы; так и понимаем, что нам это не приснилось. Вот эта гармония, это качество, если угодно, и есть исключительная основа для единственной реальности, которую мы можем познать.
Современники Пуанкаре отказывались признать, что факты отобраны заранее, ибо считали, что отбирать факты заранее — это подрывать вескость научного метода. Они подразумевали, что «отобранные заранее факты» означают, будто истина — это «все, что тебе угодно», и называли идеи математика «конвенционализмом». Рьяно игнорировали одну истину: их собственный «принцип объективности» сам по себе наблюдаемым фактом не является, а стало быть, по их же критериям, его жизнедеятельность надо прекратить.
Они понимали: при ином отношении вся философская подпорка науки рухнет. Пуанкаре не предлагал им решений. Для этого он недостаточно углубился в метафизику. Он забыл сказать, что выбор фактов перед тем, как их «наблюдаешь», — «то, что тебе угодно» лишь в дуалистической, метафизической системе «субъект-объект»! Когда в картине возникает Качество, третья метафизическая сущность, предварительный выбор фактов перестает быть произвольным. Он теперь основан не на субъективном, капризном «что тебе угодно», а на Качестве, которое есть сама реальность. И тупика больше нет.
Федр как будто складывал собственную головоломку, но не хватило времени, и он бросил целую сторону незаконченной.
Пуанкаре же работал над своей головоломкой. Его суждение о том, что ученый выбирает факты, гипотезы и аксиомы на основании гармонии, также оставляло незавершенный зазубренный край. Если постановить, что пускай научный мир считает источником всей научной реальности просто-напросто субъективную, капризную гармонию, — значит решать проблемы эпистемологии, не сложив тот край головоломки, что примыкает к метафизике, и потому эпистемология становится неприемлема.
Но из метафизики Федра мы знаем: гармония, о которой говорил Пуанкаре, не субъективна. Она — источник субъектов и объектов и существует с ними в отношениях предшествования. Она не капризна, она — сила, противоположная капризности; упорядочивающий принцип всей научной и математической мысли, который уничтожает капризность, без него не может развиваться никакая научная мысль. Я буквально прослезился, когда понял, что эти незавершенные края идеально совпадают в той гармонии, о которой говорили и Федр, и Пуанкаре, — они образуют завершенную структуру мысли, способную объединить раздельные языки Науки и Искусства в один.
Склоны по обе стороны задрались ввысь, и длинная узкая долина меж ними вьется до самой Мизулы. Встречный ветер утомляет, я устал с ним бороться. Крис постукивает меня по плечу и показывает на высокий холм с большой нарисованной буквой М. Киваю. Утром мы уже видели такое на выезде из Бозмена. Всплывает обрывок воспоминания: каждый год первокурсники каждой школы лазят туда и подновляют букву.
На заправке с нами заговаривает человек на трейлере с двумя аппалузами. Лошадники по большей части против мотоциклов, а этот нет, задает кучу вопросов, и я отвечаю. Крис все просит меня подняться к букве М, но я и отсюда вижу, что дорога туда крута, разъезжена и ухабиста. А у нас машина шоссейная, груз тяжелый — чего рисковать? Разминаем затекшие ноги, прогуливаемся и устало выезжаем из Мизулы к перевалу Лоло.
В памяти ворочается, что еще не так давно эта дорога была сплошь грунтовкой, петляла, сворачивала у каждой скалы и в каждой горной складке. Теперь она заасфальтирована, а повороты широки. По ней все ездят, очевидно, на север, в Калиспелл или Кер-д’Ален, поскольку сейчас на дороге почти никого. Мы едем на юго-запад, ветер в спину, и нам хорошо. Дорога загибается к перевалу.
Восток здесь уже не чувствуется — по крайней мере я так себе воображаю. Дождь нагоняют сюда тихоокеанские ветры, а реки и ручьи возвращают его обратно в Тихий океан. У океана мы будем дня через два-три.
На перевале видим ресторан и останавливаемся рядом со старым ревуном-«харлеем». Сзади у него самодельная корзина, а пробег — тридцать шесть тысяч. Настоящий бродяга.
Внутри наедаемся пиццей с молоком; доев, сразу уходим. Скоро начнет темнеть, а искать место для лагеря в потемках трудно и неприятно.
Уже выходя, видим у мотоциклов этого бродягу с женой и здороваемся. Он из Миссури; у жены лицо умиротворенное — значит, путешествие удалось.
Мужчина спрашивает:
— Вы тоже продирались через ветер до Мизулы? Киваю:
— Миль тридцать-сорок в час.
— Как минимум, — откликается он.
Немного беседуем о ночлеге, и они жалуются на холодину. В Миссури ни за что б не подумали, что летом будет так холодно, даже в горах. Пришлось докупать одежду и одеяла.
— Сегодня очень холодно быть не должно, — говорю я. — Мы же всего где-то на пяти тысячах.
Крис говорит:
— А ночевать мы будем у дороги.
— На стоянке?
— Не-а, съедем с дороги, и все, — говорю я.
Пара не проявляет желания к нам присоединиться, поэтому чуть погодя жму на стартер, и мы уезжаем.
Тени деревьев на склонах уже вытянулись. Через пять-десять миль видим поворот на лесосеку и заезжаем.
Дорога песчаная, поэтому включаю первую передачу и выставляю ноги, чтоб не упасть. В стороны от главной лесосеки уходят боковые дороги, но я держусь главной просеки, пока где-то через милю не натыкаемся на бульдозеры. Значит, они тут еще валят лес. Разворачиваемся и едем по боковой просеке. Примерно через полмили дорогу перегораживает упавший ствол. Хорошо. Дорогу бросили.
Я говорю Крису:
— Приехали. — И он слезает. Мы на склоне, с него нетронутый лес виден на много миль.
Крису охота побродить вокруг, а я так устал, что желаю лишь одного — отдохнуть.
— Иди сам, — говорю я.
— Нет, пошли вместе.
— Крис, я правда устал. Посмотрим утром.
Развязываю рюкзаки и расстилаю спальники на земле. Крис уходит. Я вытягиваюсь — руки и ноги налиты усталостью. Безмолвный, прекрасный лес...
Немного погодя Крис возвращается и говорит, что у него понос.
— Ох... — Я поднимаюсь. — Надо белье поменять?
— Да. — Ему неловко.
— Возьми в мешке у переднего колеса. Переоденься, достань мыло из сумки. Сходим на речку и постираем.
Он так смущен, что с радостью подчиняется.
Уклон дороги покат, и, спускаясь к речке, мы сильно топаем. Крис показывает камешки — он их собрал, пока я спал. Везде густой хвойный дух леса. Холодает, солнце уже очень низко. Тишина, усталость и закат угнетают, но я помалкиваю.
После того как Крис отстирал белье дочиста и отжал, пускаемся в обратный путь. Поднимаемся, а на меня вдруг наваливается мысль, что я иду по этой просеке всю жизнь.
— Пап!
— А?
С дерева впереди вспархивает птичка.
— Кем я должен быть, когда вырасту?
Птица исчезает за дальним хребтом. Не знаю, что сказать.
— Честным человеком, — наконец отвечаю я.
— В смысле, кем работать?
— Кем хочешь.
— Почему ты сердишься, когда я спрашиваю?
— Я не сержусь... Я просто думаю... Не знаю... Я очень устал и не думается... Не имеет значения, что ты будешь делать.
Такие дороги сужаются, мельчают, а потом прекращаются вовсе.
Не сразу замечаю, что Крис отстал.
Солнце уже за горизонтом, опускаются сумерки. Поодиночке мы бредем обратно по просеке, а дойдя до мотоцикла, забираемся в спальники и без единого слова засыпаем.




23

Вот она в конце коридора — стеклянная дверь. А за нею — Крис, и с одной стороны его младший брат, а с другой — его мать. Крис держится руками за стекло. Узнает меня и машет. Я машу в ответ и иду к двери.

Как тихо все. Будто смотришь кино с испорченным звуком.
Крис поднимает голову и улыбается матери. И та ему улыбается, ноя вижу, что за улыбкой таится горе. Она очень расстроена чем-то, но не хочет, чтобы заметили дети.
Вот теперь я вижу, что это за стеклянная дверь. Крышка гроба — моего.
Не гроба — саркофага. Я в огромном склепе, мертвый, а они отдают последние почести.
Такие добрые, прийти сюда ради этого. Могли бы и не приходить. Я им благодарен.
Крис зовет меня открыть стеклянную дверь склепа. Ему явно хочется поговорить со мной. Наверняка, чтоб я рассказал, какова она — смерть. Меня так и подмывает сделать это — рассказать. Так хорошо, что он пришел и помахал мне, — возьму и расскажу ему, что все не так уж плохо. Только одиноко.
Я тянусь к двери, но темная фигура в тени знаками приказывает мне дверь не трогать. Палец поднесен к губам, которых я не вижу. Мертвым не позволено говорить.
Но они хотят, чтобы я говорил. Я еще нужен! Он что, не видит? Это какая-то ошибка. Он не видит, что я им нужен ?Я умоляю фигуру — мне надо с ними поговорить. Еще не кончено. Надо им рассказать. Но тот, в тени, и виду не подает, что услышал меня.
«КРИС!—ору я через дверь. — МЫ УВИДИМСЯ!» Темная фигура грозно движется на меня, но я слышу голос Криса, далекий и слабый: «Где?» Он меня услышал! А темная фигура в ярости набрасывает полог на дверь.
Не на горе, думаю я. Горы больше нет. И кричу: «НА ДНЕ ОКЕАНА!»
И вот я стою среди безжизненных руин города — совсем один. Развалины тянутся бесконечно, куда ни глянь, и я должен идти средь них один.





24

Солнце встало. Сначала я не очень понимаю, где я. Мы на дороге где-то в лесу. Плохой сон. Снова эта стеклянная дверь. Рядом поблескивает хром мотоцикла, потом я вижу сосны, а потом соображаю, что мы в Айдахо.


Дверь и фигура в тени рядом — не иначе примстилось. Мы на просеке, правильно... ясный день... искрящийся воздух. У-ух!.. прекрасно. Едем к океану.

Снова припоминаю сон и слова «Мы увидимся на дне океана» — и не понимаю, что бы это значило. Но сосны и свет сильнее любого сна, и недоумение потихоньку рассеивается. Старая добрая реальность.


Вылезаю из спальника. Холодно, и я быстро одеваюсь. Крис спит. Я обхожу его, перебираюсь через поваленное дерево и иду вверх по просеке. Чтобы разогреться, перехожу на трусцу и резко набираю скорость. Хо-ро-шо, хо-ро-шо, хо-ро-шо. Слово попадает в ритм бега. Какие-то птицы вылетают на солнце с холма в тени, и я провожаю их взглядом, пока не скрываются из виду. Хо-ро-шо. Хо-ро-шо. Хрусткий гравий на дороге. Хо-ро-шо. Ярко-желтый песок на солнце. Хо-ро-шо. Иногда такие дороги тянутся на много миль. Хо-ро-шо, хо-ро-шо.
Наконец дыхания уже не хватает. Дорога взобралась выше, и я озираю лес на многие мили окрест.
Хорошо.
Все еще отдуваясь, быстрым шагом иду назад — уже не хрустя гравием так сильно, рассматривая подлесок и кустики там, где валили сосны.
Снова у мотоцикла, пакуюсь бережно и быстро. Все так знакомо, что куда, я это делаю почти не задумываясь. Наконец остается спальник Криса. Я перекатываю парнишку — не слишком грубо — и говорю:
— Клевый день!
Он озирается, ничего не соображает. Выбирается наружу и, пока я складываю спальник, одевается, толком не понимая, что делает.
— Надевай свитер и куртку, — велю я. — Сегодня на дороге будет прохладно.
Он одевается, усаживается в седло, и на низкой передаче мы проезжаем по лесосеке до поворота на шоссе. Напоследок бросаю прощальный взгляд на лесосеку. Хорошая. Милое место. Отсюда шоссе вьется все дальше вниз.
Сегодня шатокуа будет долгим. Я ждал его все это путешествие.
Вторая передача, потом третья. На таких поворотах слишком быстро нельзя. Солнце красиво светит на эти леса.
Прежде в нашем шатокуа висела дымка — проблема тыловой поддержки; в первый день я говорил о неравнодушии, а затем понял, что не могу сказать ничего значительного о неравнодушии, пока не понята его изнанка — Качество. Сейчас, наверное, важно увязать неравнодушие с Качеством: они — внутренний и внешний аспекты одного и того же. Тому, кто видит Качество и чувствует его в работе, есть дело до этой работы. Неравнодушный к тому, что видит и делает, неизбежно имеет какие-то свойства Качества.
Стало быть, если проблема технической безнадеги вызвана недостатком неравнодушия — как технарей, так и антитехнарей; и если неравнодушие и Качество суть внешний и внутренний аспекты одного и того же, из этого логически следует, что вообще-то причина технической безнадеги — отсутствие понимания Качества в технике как технарями, так и антитехнарями. Безумная погоня Федра за рациональным, аналитическим и, стало быть, техническим значением слова «Качество» на самом деле была погоней за решением всей проблемы с технической безнадегой целиком. Так мне, во всяком случае, кажется.
Поэтому я подтянул тылы и переключился на классико-романтический раскол, который, по-моему, и лежит в основе всей технико-гуманистической проблемы. Но и для этого требуется тщательно исследовать значение Качества.
Однако, чтобы понять значение Качества в классических понятиях, требовалось подтянуть тылы в метафизике, в ее отношении к повседневной жизни. А для этого требовались еще более глубокие тылы в огромной области, которая связывает и метафизику, и повседневную жизнь — а именно в формальном мышлении. Поэтому я шел от формального мышления к метафизике, а от нее к Качеству; затем от Качества — опять к метафизике и науке.
И вот мы углубляемся, переходим от науки к технике, и теперь, я считаю, мы наконец попали туда, где я хотел оказаться с самого начала.
Но у нас уже есть кое-какие представления, коренным образом меняющие все понимание вещей. Качество — Будда. Качество — научная реальность. Качество — цель искусства. Остается лишь встроить эти представления в практический, приземленный контекст, и нет ничего практичнее или приземленнее того, о чем я твердил всю дорогу, — починки старого мотоцикла.
Дорога вьется дальше по ущелью. Солнечные лоскуты раннего утра со всех сторон. Мотоцикл гудит себе в прохладном воздухе среди горных сосен, и мы проезжаем небольшой знак: через милю можно будет позавтракать.
— Есть хочешь? — кричу я.
— Да! — орет в ответ Крис.
Вскоре второй знак с надписью ХИЖИНЫ и стрелкой под ней показывает куда-то влево. Мы сбрасываем скорость, сворачиваем и едем дальше по грунтовке, пока она не приводит нас к проолифленным хижинам под купой деревьев. Ставим мотоцикл под дерево, выключаем зажигание и газ и входим в главное здание. Деревянные полы приятно и гулко стучат под мотоциклетными сапогами. Садимся за стол со скатертью и заказываем яичницу, горячие блинчики, кленовый сироп, молоко, сосиски и апельсиновый сок. Холодный ветер нагнал нам аппетит.
— Я хочу написать маме, — говорит Крис.
Ничего не имею против. Иду к бюро и беру бланки пансионата. Приношу Крису, даю ему свою ручку. Утренний воздух и его взбодрил. Крис кладет перед собой бумагу, хватает ручку в кулак и секунду пялится на чистый лист.
Поднимает голову:
— Какой сегодня день?
Я говорю. Он кивает и записывает. Потом вижу, как он выводит: «Дорогая мамочка». Некоторое время таращится на бумагу. Поднимает голову:
— Что писать?
Я ухмыляюсь. Попробовал бы час писать об одной стороне монеты. Я иногда вижу его студентом, но не риторики.
Нас прерывают блинчики, и я говорю, чтоб отложил письмо — я ему потом помогу.
Доев, я закуриваю; в животе свинцовым грузом — блинчики, яичница и все остальное. В окно замечаю, что снаружи вся земля — в пятнах тени и света.
Крис снова придвигает к себе лист.
— Ну, теперь помогай, — говорит он.
— Ладно, — отвечаю я. Объясняю, что его заело — это дело обычное. Как правило, говорю я, ум заедает, когда хочешь сделать кучу дел сразу. Нужно вытягивать слова насильно, от этого еще больше заедает. Надо все разложить по полочкам и делать одно за другим, по очереди. Ты думаешь о том, что сказать вообще, и о том, что сказать сначала, — одновременно, а это очень трудно. Поэтому раздели. Составь список того, что хочешь сказать, — в любом порядке. А потом уже определим, как надо.
— Список чего, например?
— Ну, про что ты хочешь рассказать?
— Про путешествие.
— Что именно про путешествие? Он задумывается:
— Про гору, на которую мы взбирались.
— Хорошо, запиши, — говорю я. Записывает.
Потом я вижу, как он записывает еще один пункт, потом другой, а я пока допиваю кофе и докуриваю. Тем, что хочет рассказать, он заполняет три листа.
— Оставь на потом, — советую я. — Мы еще подумаем.
— У меня все в одно письмо не влезет, — говорит он. Видит, как я смеюсь, и хмурится. Я говорю:
— А ты просто выбери лучшее. — И мы выходим наружу и снова садимся на мотоцикл.
На дороге вниз по ущелью у нас все время хлюпает в ушах — уменьшается высота. Теплеет, а воздух густеет. Прощай, высокая страна, по ней мы так или иначе ехали от Майлз-Сити.
Заедание. Вот о чем я хочу сегодня поговорить.
Если помнишь, когда мы выезжали из Майлз-Сити, я говорил, что ремонтировать мотоцикл можно формальным научным методом — изучать цепочки причин и следствий, а определять их экспериментально. Цель была показать, что подразумевается под классической рациональностью.
Теперь же я покажу, что этот классический порядок рациональности можно усовершенствовать, расширить и сделать гораздо эффективнее, формально признав в его действии Качество. Но прежде надо перечислить кое-какие негативные аспекты традиционного ухода за мотоциклом — показать, где тут собака зарыта.
Первое — заедание, застревание ума; оно идет бок о бок с физическим застреванием того, что делаешь. Вот Крис этим мучился. Заедает, например, винт боковой крышки. Сверяешься с инструкцией: может, там написано, почему винт не хочет вылезать, а там только: «Снимите пластину боковой крышки». Чудесный образец краткости технического стиля, никогда тебе не скажут того, что хочешь знать. До этого ты не упустил ни одного действия, винт заедать вроде не должен.
Если есть опыт, вероятно, прыснешь растворителем ржавчины и возьмешь силовую отвертку. А если нет, примешься крутить отвертку пассатижами-тисками — раньше тебе удавалось, а теперь удастся только сорвать шлиц.
Умом ты уже настроился на то, что будешь делать, когда снимешь крышку, не сразу осознаешь, что досадная маленькая неприятность в виде срезанного шлица винта — не просто досадная и маленькая. Ты застрял. Остановился. Выдохся. И мотоцикл теперь никак не починить.
Нередкий казус в науке или технике. Обычнейшее дело. Заело — и все. В традиционном уходе за мотоциклом ничего хуже не бывает. Даже думать о таком избегал, пока не припекло.
Книжка теперь не поможет. Научный разум — тоже. Чтобы узнать, что не так, не нужны никакие научные эксперименты. Очевидно же. Нужна лишь гипотеза, как вытащить этот винт со срезанным шлицем, а научный метод не предоставляет ни одной. Он применим, когда гипотезы уже есть.
Вот нулевая отметка сознания. Застрял. Нет ответа. Кирдык. Капут. Тебе жалко себя до слез. Теряешь время. Руки не оттуда растут. Не соображаешь, что делаешь. Постыдился бы себя. Отвез бы машину к настоящему механику, который такое умеет.
Тут обычно верх берет синдром страха-злости и тебя подмывает сбить эту крышку зубилом, молотком, если нужно. Чем дольше об этом думаешь, тем больше хочется затащить машину на высоченный мост и скинуть вниз. Подумать только, такая крохотная щелочка в головке винта—и начисто тебя раскатала.
Ты приперт к великому неизвестному, к пустоте всей западной мысли. Нужны идеи, гипотезы. Традиционный научный метод, к сожалению, так и не дошел до того, чтобы подсказывать, где именно брать эти гипотезы — и побольше. Традиционный научный метод всегда в лучшем случае идеально предсказывал то, что все и так увидели. С ним хорошо смотреть, где уже побывал. Им хорошо поверять истинность того, что, как тебе кажется, знаешь, но он не может сказать, куда надо идти, — если только то, куда тебе надо, не лежит там, где ты уже шел. Творчество, оригинальность, изобретательность, интуиция, воображение — иным словом, «незаедаемость» — полностью вне его сферы.
Спускаемся дальше по ущелью, мимо складок крутых склонов, откуда стекают широкие потоки. Замечаем, что с каждым новым ручьем река быстро набухает. Повороты здесь мягче, а прямые отрезки — длиннее. Я переключаюсь на высшую передачу.
Потом деревья редеют и мельчают, между ними — большие проплешины травы и кустарника. В куртке и свитере жарко, я останавливаюсь на обочине снять их.
Крису охота сходить по тропе наверх, и я его отпускаю, а сам отыскиваю тенек посидеть и отдохнуть. Мне сейчас спокойно и задумчиво.
На дорожном щите — извещение о пожаре, что был здесь много лет назад. Написано, что лес восстанавливается, но своего первоначального состояния достигнет лишь через много лет.
Хрустит гравий — Крис спускается. Ходил недалеко. Вернувшись, говорит:
— Поехали.
Мы перевязываем кладь — она немного скособочилась — и выезжаем на шоссе. После сидения на жаре пот быстро просыхает от ветра.
Нас по-прежнему заело на заевшем винте, и единственный способ его «разъесть» — бросить дальнейшее изучение винта по традиционному научному методу. Он не сработает. Нужно присмотреться к традиционному научному методу с точки зрения заевшего винта.
Мы смотрели на винт «объективно». Согласно доктрине «объективности», неотделимой от традиционного научного метода, то, что нам нравится или не нравится в этом винте, не имеет отношения к правильному мышлению. Не следует оценивать то, что мы видим. Ум наш должен быть чистой дощечкой, на которой нам пишет природа, а потом уже разум незаинтересованно выбирает что-то из наблюдаемых фактов.
Но когда мы притормаживаем и незаинтересованно думаем — через заевший винт, — становится видно, насколько глупо вообще наблюдать незаинтересованно. Ну и где эти факты? Чего нам незаинтересованно наблюдать? Сорванный шлиц? Не поддающуюся боковую крышку? Цвет краскопокрытия? Спидометр? Ручку для заднего седока? Как сказал бы Пуанкаре, у мотоцикла бесконечное множество фактов, и нужные отнюдь не расшаркиваются и не представляются сами. По-настоящему нужные факты не только пассивны — они дьявольски неуловимы, так что ж нам, просто сидеть и их «наблюдать»? Нет, придется лезть внутрь искать их, а то мы так долго просидим.
Вечно. Как указывал Пуанкаре, у нас должен быть подсознательный отбор фактов для наблюдения.
Разница между хорошим механиком и плохим — как разница между хорошим и плохим математиками: все дело в способности отбирать хорошие факты из плохих на основе качества. Хороший механик обязан быть неравнодушным/06 этой способности формальному традиционному научному методу сказать нечего. Давно уже пора присмотреться к этому качественному предварительному отбору фактов, который вроде бы так тщательно игнорировали те, кто делал из этих фактов слонов, сперва их «пронаблюдав». Сдается мне, еще поймут, что формальное признание роли Качества в научном процессе вовсе не уничтожает эмпирического видения. Оно его расширяет, укрепляет и подводит гораздо ближе к действительной научной практике.
Наверное, главный недостаток, лежащий в основе проблемы заедания, — то, что традиционная рациональность так упирает на «объективность», доктрину, утверждающую разделенную реальность субъекта и объекта. Истинная наука, дескать, начнется, лишь когда их строго разделят. «Ты механик. Вот мотоцикл. Вы навечно разделены. Ты с ним делаешь это. Ты с ним делаешь то. Будут такие-то результаты».
Этот извечно дуалистический субъекто-объектный подход к мотоциклу не режет нам слух, поскольку мы к нему привыкли. Но он неверен. Он всегда был искусственной интерпретацией, наложенной на реальность. А самой реальностью никогда не был. Когда такая дуальность принимается полностью, между механиком и мотоциклом стирается некое невысказанное пограничье — чувство мастера к своей работе. Если традиционная рациональность делит мир на субъекты и объекты, она исключает Качество, а когда застрял по-настояшему, только Качество, а вовсе не какие-то субъекты или объекты, подсказывает, куда идти.
Вновь обращаясь к Качеству, мы надеемся извлечь техническую работу из равнодушного дуализма субъекта-объекта и поместить ее обратно в самововлеченную реальность мастера, где проявятся факты, нужные нам, когда мы застреваем.
Мысленно я вижу огромный, длинный железнодорожный состав, эдакое 120-вагонное чудище, такие постоянно гоняют по прериям: с лесом и овощами — на восток, с автомобилями и другими промышленными товарами — на запад. Я хочу назвать этот состав «знанием» и подразделить его на две части: Классическое Знание и Романтическое Знание.
В этой аналогии Классическое Знание, то, которому учит Храм Разума, — тепловоз и вагоны. Все они и все, что в них. Если разделять состав на части, Романтического Знания нигде не найдешь. А будешь неосторожен — и вообще легко допустишь, будто в составе больше ничего нет. Не потому, что Романтического Знания не существует или оно не имеет значения. Просто пока определение этого железнодорожного состава статично и бесцельно. Вот о чем я пытался сказать еще в Южной Дакоте, когда речь зашла о двух цельных измерениях существования. Два цельных способа смотреть на этот состав.
Романтическое Качество в этой аналогии — не «часть» состава. Это ведущий край тепловоза, двумерная поверхность, сама по себе не имеющая значения, если не поймешь, что наш поезд — вовсе не статичная сущность. Поезд — никакой не поезд, если никуда не едет. Изучая поезд и подразделяя его на части, мы неумышленно остановили его, а потому изучаем, по сути, не поезд. Вот и застряли.
Настоящий поезд знания — не статичная сущность, которую можно остановить и разложить по полочкам. Он постоянно куда-то движется. По рельсам, называемым «Качество». И тепловоз наш со всеми 120 вагонами едет лишь туда, куда ведут его рельсы Качества; а влечет их по этим рельсам Романтическое Качество — ведущий край тепловоза.
Романтическая реальность — режущая кромка опыта. Весь состав удерживается на рельсах именно ведущим краем поезда знания. Традиционное знание — лишь коллективная память о том, где этот ведущий край уже побывал. На ведущем крае нет субъектов, нет объектов, есть только рельсы Качества впереди, и если у тебя нет формального способа оценки, если ты никак не можешь признать это Качество, весь поезд никак не узнает, куда ему ехать. У тебя нет чистого разума — есть только чистая неразбериха. Только на ведущем крае все и происходит. В нем содержатся все бесконечные возможности будущего. И вся история прошлого тоже в нем. Где ж еще?
Прошлое не может помнить прошлого. Будущее не способно вырабатывать будущего. Режущая кромка этого мгновения прямо здесь и прямо сейчас — не что иное, как общность всего сущего.
Ценность, ведущий край реальности, уже не выступает незначительным отпрыском структуры. Ценность — предшественник структуры. Ей дает начало доинтеллектуальная осознанность. Наша структурированная реальность подобрана заранее на основании ценности, и чтобы по-настоящему понять структурированную реальность, надо понять и ее ценностный источник.
Стало быть, рациональное понимание мотоцикла модифицируется с каждой минутой, что ты мотоцикл ремонтировал. И по ходу начинаешь видеть, что в новом и отличном от прежнего рациональном понимании больше Качества. За старые липучие идеи не цепляются — есть непосредственная рациональная основа для их отрицания. Реальность больше не статична. Это не набор идей, с которыми надо либо бороться, либо им подчиняться. Отчасти она составлена из тех идей, что будут расти вместе с тобой, со всеми нами, за веком век. С центральным неопределенным членом — Качеством — реальность по своей сути не статична, а динамична. А если по-настоящему понимаешь динамичную реальность, никогда не застрянешь. У нее есть формы, а формы способны меняться.
Конкретнее: если хочешь построить завод, или починить мотоцикл, или направить нацию по верному пути — и не застрять, — классическое, структурированное, дуалистическое, субъектно-объектное знание хотя и необходимо, но не достаточно. Ты не можешь быть равнодушен к качеству работы. Ты должен чувствовать, что хорошо. Вот что влечет вперед. С таким ощущением не просто рождаешься, хотя ты с ним рождаешься. Его еще можно развить. Это не просто «интуиция», не просто необъяснимое «умение» или «талант». Это прямой результат контакта с основной реальностью, с Качеством, которое дуалистический разум в прошлом скорее скрывал.
Все это звучит как-то запредельно и эзотерически, поэтому открытие шокирует: оказывается, перед нами — один из самых доморощенных, приземленных взглядов на реальность, что бывают на свете. Удивительное дело, в голову лезет Гарри Трумен — он как-то выразился о программах своей администрации: «Мы их попробуем... а если не получится... ну что ж, попробуем что-нибудь другое». Может, цитата и неточная, но по смыслу близко.
Реальность американского правительства не статична, сказал он, а динамична. Если нам не понравится, найдем что-нибудь получше. Американское правительство не собирается застревать на одном наборе форсовых доктринерских идей.
Ключевое слово здесь — «получше», Качество. Можно поспорить: дескать, внутреннюю форму американского правительства таки заедает, на самом цепе, она не способна меняться под воздействием Качества, но этот довод — мимо кассы. А в кассе — то, что и президент, и все прочие, от оголтелых радикалов до оголтелых реакционеров, считают, что правительству надлежит меняться под воздействием Качества, даже если правительство и не меняется. Федрово представление о меняющемся Качестве как реальности — настолько всемогущей, что целые правительства должны меняться, чтобы ей соответствовать, — вот во что мы всегда единодушно и бессловесно верили.
А сказанное Гарри Труменом ничем не отличалось от практического, прагматического подхода любого лабораторного ученого, любого инженера или механика, если в своей повседневной работе он не думает «объективно».
Я проповедую чистую теорию, но на выходе почему-то получается то, что все и так знают, фольклор. Ведь в каждой мастерской известно это Качество, это чувство к работе.
Теперь давай наконец вернемся к тому винту.
Переоценим ситуацию: допустим, наше заедание, ноль сознания — не худшее из всего, что могло случиться, а лучшее. В конце концов, именно к нему с таким прилежанием стремятся дзэн-буддисты: посредством коанов, глубокого дыхания, неподвижного сидения и тому подобного. Ум пуст, принимаешь «пусто-гибкое» отношение «ума новичка». Ты перед самым передним концом поезда знания, на рельсах самой реальности. Для разнообразия представь, что этого мгновения нужно не бояться, а наоборот — стремиться к нему. Если твой разум по-настоящему глубоко заело, может, гораздо лучше не перегружать его идеями.
Решение проблемы часто поначалу кажется незначительным или нежелательным, но при заедании его истинное значение постепенно проясняется. Оно казалось маленьким из-за того, что его сделала таким твоя прежняя жесткая оценка, и приведшая к заеданию.
Но вот прикинь: как бы ни держался за это заедание, оно неминуемо исчезнет. Твой ум естественно и свободно сдвинется к решению. Этого никак не предотвратить, если ты не ас заедания. Страх заедания излишен, ибо чем дольше не выкарабкиваешься, тем больше видишь Качество-реальность, которое всякий раз тебя «расстревает». На самом деле тебя заедало потому, что от заедания ты бежал по вагонам поезда знания, а решение все время неслось впереди поезда.
Заедания не нужно избегать. Оно психически предшествует настоящему пониманию. Беззаветное приятие заедания — ключ к пониманию Качества, как в механической работе, так и где угодно. Именно это понимание Качества, проявленное заеданием, так часто создает механиков-самоучек, которые превосходят людей с институтским образованием, выучивших, как справляться со всем, кроме новой ситуации.
Обычно винты так дешевы, малы и просты, что считаешь их незначительными. Но стоит окрепнуть осознанию Качества, ты уже представляешь себе, что этот один, отдельный, конкретный винт отнюдь не дешев, не мал и не незначителен. Сейчас этот винт стоит столько же, сколько весь мотоцикл, ибо у мотоцикла нет никакой ценности, пока не вытащишь этот винт. Вместе с этой переоценкой винта является и желание расширить знание о нем.
А с расширением знания, я бы решил, придет переоценка того, что на самом деле есть этот винт. Сосредоточишься на нем, подумаешь о нем, застрянешь на нем подольше — наверное, со временем и начнешь видеть, что винт — все меньше объект, типичный для своего класса, а все больше — объект, уникальный сам по себе. Потом сосредоточишься еще — и винт станет для тебя даже не объектом вообще, а собранием функций. Заедание постепенно стирает схемы традиционного разума.
В прошлом, навсегда разводя субъект и объект, ты думал о них негибко. Лепил класс, называемый «винт», и он казался нерушимым и реальнее самой реальности, на которую ты смотрел. И не мог придумать, как его «разъесть», поскольку вообще не мог придумать ничего нового — не видел ничего нового.
Теперь же вынимаешь винт — и тебя не интересует, что он такое. Что он такое — перестало быть категорией мышления, это длящийся непосредственный опыт. Он уже не в вагонах, он — впереди и может изменяться. Тебя интересует, что он делает и почему. Ты задаешь функциональные вопросы. А к ним подстегнется подсознательное различение Качества — то же, что привело Пуанкаре к фуксовым уравнениям.
Как именно ты решишь проблему — не важно, коль скоро в твоем решении есть Качество. Винт воплощает собой комбинацию жесткости и клейкости, имеет особую спиралевидную сцепку — тут естественно подумать о применении силы и растворителей. Таковы одни рельсы Качества. Другие могут привести в библиотеку, где ты посмотришь в каталог механических инструментов; в нем можно наткнуться на полезное устройство для извлечения сорванных болтов. Или позвать приятеля, который кое-что соображает в механике. Ну или просто высверлить этот винт, выжечь его горелкой. А то помедитируешь на него — и появится новый способ его извлечения, до какого никто никогда не додумывался, а он лучше прочих, и его можно запатентовать, и через пять лет станешь миллионером. Как тут предскажешь, что может случиться на рельсах Качества? Все решения просты — после того как их найдешь. Но они просты, лишь когда знаешь, каковы они.
Шоссе 13 бежит вдоль другого рукава нашей реки, но теперь уходит вверх по течению, мимо старых лесопильных городов и сонных пейзажей. Иногда, съезжая с федеральной трассы на шоссе штата, кажется, будто отлетел назад во времени, как вот сейчас. Симпатичные горы, симпатичная речка, ухабистая, но приятная асфальтовая дорога... старые здания, старые люди на крылечках... Странное дело: старые, уставшие дома, заводы и мельницы, техника вековой или полувековой давности всегда лучше на вид, чем новые. Там, где потрескался старый бетон, растут сорняки, трава и дикие цветы. Аккуратные, ровные, прямоугольные очертания прогибаются там и сям. Единые массы сплошного цвета свежей покраски обретают пеструю изношенную мягкость. У природы своя неевклидова геометрия, она как бы сглаживает преднамеренную объективность этих зданий некой случайной спонтанностью; архитекторам неплохо бы присмотреться.
Вскоре оставляем реку и старые сонные здания в стороне и взбираемся на сухое плато с лугами. На дороге так много бугров, ухабов и кочек, что надо сбросить скорость до пятидесяти. В асфальте попадаются подлые выбоины, внимательно смотрю на дорогу.
Мы уже привыкли к большим расстояниям. В Дакотах такие отрезки показались бы нам длинными, а тут они коротки и легки. На машине теперь естественней, чем без нее. Местность совсем не знакома — я раньше здесь не был, но все же не чужак.
Наверху, в Грейнджвилле, Айдахо, из губительной жары вступаем в ресторан с кондиционером. Там глубокая прохлада. Пока ждем шоколадных коктейлей, я вижу у стойки студента — он поглядывает на девушку рядом. Она роскошна, инея один это замечаю. Девушка за стойкой тоже наблюдает — со злостью, но думает, что больше никто не видит. Треугольник-с. Мы незримо проходим сквозь мгновения чужой жизни.
Снова — в жару, и почти сразу за Грейнджвиллом видим: сухое плато, которое поначалу выглядело прерией, вдруг обламывается в огромный каньон. Наша дорога спускается все ниже сотнями крутейших поворотов — во вздыбленную каменную пустыню. Хлопаю Криса по коленке и показываю на повороте, откуда все видно. Он вопит:
— Ниче себе!
На самой кромке переключаюсь на третью, потом закрываю дроссель. Двигатель ноет, чихая, — и вниз.
Когда мотоцикл достигает самого дна, позади у нас — высота в тысячи футов. Оглядываюсь и через плечо вижу муравьишки-машины далеко вверху. Теперь только вперед по этой сковородке, куда бы ни вела нас дорога.




25

Утром мы обсуждали, как решить проблему заедания, классической скверности, вызванной традиционным разумом. Пора перейти к ее романтической параллели — безобразию техники, которое этот разум породил.


Извиваясь, дорога перекатилась через нагие холмы в ниточку зелени вокруг городка Уайт-Берд, затем подошла к большой и быстрой реке Салмон, текущей меж высоких стен каньона. Жара тут зверская, а яркость белых скал слепит глаза. Мы петляем все дальше по дну узкого ущелья, нервничаем — машины здесь проворные, — а невыносимая жара гнетет.

Безобразие, от которого бежали Сазерленды, не свойственно технике. Им только так казалось, ибо очень трудно вычленить, что именно в технике безобразно. Однако техника — просто изготовление вещей, а оно по природе своей не может быть безобразным, иначе прекрасного не появится в искусстве, где вещи тоже изготовляются. На самом деле, предок слова «техника», technikos, первоначально и значил «искусство». Древние греки никогда не отделяли искусство от ручной работы и отдельных слов для них не завели.


Иногда еще говорят, что безобразие якобы присуще материалам современной техники. Но массово производимые пластики и синтетики сами по себе не плохи. На них просто навешали плохих ассоциаций. Тот, кто почти всю жизнь прожил в каменных стенах тюрьмы, скорее всего, считает камень от природы безобразным материалом, пусть из камня и высекают скульптуры; а тот, кто живет в тюрьме безобразной техники из пластика, начиная с детских игрушек и заканчивая мусорными потребтоварами, скорее всего, считает от природы безобразным этот материал. На самом деле безобразие современной техники не обнаруживается ни в материале, ни в форме, ни в действии, ни в продукте. Просто здесь, похоже, обитает низкое Качество. А мы привыкли присваивать Качество субъектам или объектам, создающим такое впечатление.
Подлинное безобразие не следует из самих объектов техники. И, согласно метафизике Федра, не производится субъектами техники — теми, кто ее производит или использует. Качество — или его отсутствие — не пребывает ни в субъекте, ни в объекте. Подлинное безобразие лежит в отношениях между людьми, которые производят технику, и тем, что они производят, а это выливается в сходные отношения между техникой и теми, кто ею пользуется.
Федр чувствовал: в миг восприятия чистого Качества — или даже не восприятия, а просто в миг чистого Качества — нет ни субъекта, ни объекта. Есть лишь ощущение Качества, из которого потом рождается осознание субъектов и объектов. В миг чистого Качества субъект и объект идентичны. Это истина Упанишад tattvam asi, но она отражена и в современном уличном жаргоне. «Тащиться», «врубаться», «оттягиваться» — все это сленговые отражения такого тождества. Именно оно — основа мастерства во всех технических искусствах. И как раз его не хватает современной, дуалистически задуманной технике. Ее создатель не чувствует никакого особого с ней сродства. Пользователь не чувствует никакого особого с ней сродства. Стало быть, по определению Федра, у нее нет Качества.
Та стена в Корее, что видел Федр, была актом техники. Она была прекрасна — но не из-за искусного интеллектуального проектирования, особо научного руководства работами или дополнительных затрат на «стилизацию». Она была прекрасна, ибо ее создатели смотрели вокруг так, что строили без оглядок. Не отделяли себя от работы — и потому выполнили ее прекрасно. Вот в чем суть.
Конфликт между человеческими ценностями и техническими нуждами решается не побегом от техники. Все равно не убежишь. Разрешение конфликта — в ломке барьеров дуалистической мысли, что предотвращают истинное понимание техники: не эксплуатация природы, а сплав природы и человеческого духа в новый вид создания, который больше их обоих. При каждом таком преодолении — аэроплан впервые перелетел океан, человек ступил на Луну — люди признают эту трансцендентную природу техники. Но преодоление, ведущее к превосходству, не помешает и на индивидуальном уровне, наличной основе, в собственной жизни — и с меньшей показухой.
Стены каньона совершенно вертикальны. Во многих местах дорогу приходилось из них выгрызать. Здесь нет других путей. Только туда, куда течет река. Может, я это себе воображаю, но, по-моему, река стала уже, чем час назад.
Лично преодолевать конфликты с техникой, разумеется, можно не только на примере мотоциклов. Что может быть проще — наточи кухонный нож, заштопай платье, почини сломанный стул. Внутренние проблемы те же. Все это можно сделать прекрасно, а можно безобразно, и чтобы нащупать высококачественный прекрасный способ, нужно и умение видеть то, что «хорошо выглядит», и способность понимать методы, лежащие в основе этого прихода к «благу». Сочетать классическое и романтическое понимания Качества.
Природа нашей культуры такова, что, если под любую задачу искать инструкцию, та выдаст лишь одно понимание Качества — классическое. Подскажет, как держать лезвие при заточке ножа, крутить швейную машинку или смешивать и намазывать клей — подразумевая, что, раз эти основные методы применены, «благо» воспоследует само собой. А о способности непосредственно видеть то, что «хорошо выглядит», — молчок.
Результат довольно типичен для современной техники: на что ни посмотри, внешний вид до того тосклив, что сверху надо лощить «стилем», чтоб стало приемлемо. А от этого любому, кто чувствителен к романтическому Качеству, только хуже. Не просто угнетающая тупость — еще и липа. Сложи вместе — выйдет вполне точное описание современной американской техники: стилизованные автомобили, стилизованные лодочные моторы, стилизованные пишущие машинки, стилизованная одежда. Стилизованные холодильники заполнены стилизованной едой в стилизованных кухнях стилизованных домов. Пластиковые стилизованные игрушки для стилизованных детей, которые на Рождество и в дни рождения стилизуются под своих стильных родителей. Ты сам должен быть до ужаса стильным, чтоб от всего этого периодически не тошнило. Досаждает именно стиль: техническое безобразие, политое сиропом романтической фальши в попытке родить и прекрасное, и выгоду, — это тщатся сделать люди, хоть и стильные, но без понятия, с чего начать, ибо никто никогда не рассказывал им, что в этом мире есть такая штука, Качество, и реальность — оно, а не стиль. Качество не навесишь на субъекты и объекты, как мишуру на елку. Подлинное Качество должно быть источником субъектов и объектов, шишкой, из которой эта елка вырастет.
Чтобы прийти к такому Качеству, нужна процедура, несколько отличная от инструкций «Шаг 1, Шаг 2, Шаг 3», под которые марширует дуалистическая техника; попробую сейчас этой процедурой и заняться.

* * *


После зигзагов каньона останавливаемся передохнуть в чахлой рощице меж скал. Трава под деревьями выгорела и побурела, валяется туристский мусор.
Я рушусь в тень и немного погодя, прищурившись, смотрю в небо; ни разу не взглянул на него по-настоящему с тех пор, как мы въехали в этот каньон. Оно там, над отвесными стенами, — прохладное, темно-синее и далекое.
Крис даже не идет смотреть реку, как обычно. Тоже устал, ему бы только посидеть под редкой тенью.
Потом говорит, что между нами и речкой — старая чугунная колонка, похоже, во всяком случае. Показывает, и я вижу. Подходит к ней, качает воду себе на руку, плещет в лицо. Я иду и качаю ему, чтоб умылся обеими руками, затем сам. Холодная вода освежает. Закончив, идем к мотоциклу, садимся и опять выезжаем на дорогу.
Теперь к решению. Пока у нас в шатокуа вся проблема технического безобразия рассматривалась главным образом отрицательно. Говорилось, что романтическое отношение к Качеству — как у Сазерлендов — само по себе безнадежно. Нельзя жить на одних оттяжных эмоциях. Нужно работать и с внутренней формой вселенной, с законами природы — если их понять, они могут облегчить задачу, извести болезни, а голод вырубить под самый корень. С другой стороны, техника, основанная на чистом дуалистическом разуме, тоже забракована, ибо добивается материальных преимуществ, превращая мир в стилизованную помойку. Пора прекратить огульно все браковать и наконец дать какие-то ответы.
Ответ здесь — утверждение Федра: классическое понимание не следует прикрывать романтической приятностью; классическое и романтическое понимания нужно объединять на уровне основ. В прошлом наша общая вселенная разума юлила — отрицала романтический, иррациональный мир доисторического человека. С досократовских времен необходимо было отрицать страсти, эмоции, дабы рациональный ум мог свободно постигать порядок природы, еще пока неизвестный. Теперь пришло время усугубить понимание порядка природы, приняв в себя те страсти, которых сначала бежали. Страсти, чувства, все эмоциональное царство человеческого сознания — тоже часть порядка природы. Центральная часть.
Нынче нас заметает иррациональный буран слепого собирания научных данных, ибо ни для какого понимания научного творчества нет рационального формата. Также нас погребло под толстым слоем стильности в искусствах — под разреженным искусством, — потому что во внутреннюю форму мало что ассимилируется или внедряется. Художники лишены научного знания, ученые — знания художественного, те и другие — вообще без никакого духовного чувства притяжения; и в результате все не просто плохо, а прямо-таки ужасает. Давно пора вновь по-настоящему объединить искусство и технику.
У ДеВизов я заговорил о душевном покое в технической работе, но меня высмеяли: я извлек его вне контекста, в котором он когда-то явился. Теперь, сдается мне, он в контексте — можно вернуться к душевному покою и посмотреть, о чем я толковал.
Душевный покой — вовсе не наносное в технической работе. В нем все дело. Производит его хорошая работа, а уничтожает — плохая. Спецификации, измерительные инструменты, контроль качества, окончательная проверка — все это средства достижения конечной цели: утоление душевного непокоя у того, кто отвечает за работу. В итоге имеет значение только это состояние, и больше ничего. Причина в том, что душевный покой — необходимое условие для восприятия Качества за пределами и романтического, и классического Качества, восприятия того Качества, что их объединяет, — и он должен сопутствовать работе. Уметь видеть то, что выглядит хорошо, понимать причины, почему оно хорошо выглядит, и сливаться воедино с этой хорошестью в работе, — значит воспитывать внутренний покой, умиротворение духа, тогда эта хорошесть и воссияет.
Я сказал «внутренний душевный покой». Он не связан с внешними обстоятельствами. Он может снизойти на монаха в медитации, на солдата в тяжелом бою или на токаря, срезающего последнюю десятитысячную дюйма. Он уничтожает любое смятение, любые оглядки и влечет за собой полное отождествление с обстоятельствами, а уже в нем одни уровни спокойствия открываются за другими, и они — как и более привычные уровни деятельности — глубоки и труднодостижимы. Вершины достижений — Качество, открытое лишь с одной стороны; сами по себе они относительно бессмысленны и часто недоступны, если штурмовать только их, забыв об океанских впадинах самоосознания (они с самосознанием — разные вещи), которое происходит из внутреннего душевного покоя.
Этот внутренний душевный покой приходит на трех уровнях понимания. Вероятно, физического спокойствия достичь проще всего, хоть и у него множество уровней, — это нам доказывает способность индусских мистиков жить погребенными много дней. Умственное спокойствие, при котором не возникает никаких случайных мыслей, похоже, труднее, но и оно достижимо. Самым же трудным выглядит спокойствие ценностей, при котором нет случайных желаний, а просто выполняются жизненные акты без желания.
Я порой думаю, что эта внутренняя умиротворенность, этот душевный покой сходен с тем успокоением, которого добиваешься иногда на рыбалке, если не идентичен ему. Отчего рыбалка и популярна. Просто сидишь, опустив леску в воду, не двигаясь, ни о чем особо не думая и ни о чем особо не заботясь, — вот вроде и снимает все внутренние напряги и фрустрации, что раньше не давали тебе решить проблемы и заражали твои мысли и действия безобразием и неуклюжестью.
Чтобы починить мотоцикл, на рыбалку, конечно, идти не требуется. Выпей кофе, погуляй вокруг дома, просто отложи работу на пять минут тишины — этого хватит. Сам тогда едва ли не почувствуешь, как дорастаешь до этого внутреннего душевного покоя, как все тебе открывается. Если отворачиваешься от этого внутреннего покоя и Качества, им проявленного, — выходит скверный уход за мотоциклом. Если поворачиваешься к нему — хороший. Формы обращения и отвращения бесконечны, но цель всегда одна.
По-моему, когда понятие душевного покоя вводится и ставится в центр любой технической работы, на базисном уровне практики происходит сплав классического и романтического Качества. Я говорил, что этот сплав можно увидеть в опытных механиках и слесарях определенного склада — и в их работе. Говорить, что они не художники, — значит неверно понимать природу искусства. У них есть терпение, неравнодушие и внимательность к тому, что они делают; больше того, есть еще некий внутренний душевный покой — это не напускное, оно прорастает из определенной гармонии с работой, в которой нет ведущего и ведомого. Материал и мысли мастера меняются вместе чередой гладких, ровных перемен, пока его разум не успокоится — в тот миг, когда материал готов.
У всех нас были такие мгновения — когда мы делали именно то, чего действительно хотели. Просто у нас, к несчастью, такие мгновения разлучились с работой. А механик, о котором я говорю, одно от другого не отделяет. О нем скажут: «заинтересован» в том, что делает, «увлечен» работой. Получается такая увлеченность потому, что на режущем краю сознания нет ни малейшего ощущения разъединенности субъекта и объекта. «Весь в деле», «прирожденный», «руки откуда надо растут» — есть куча речевых оборотов для того, что я называю отсутствием дуальности субъекта-объекта, ибо оно отлично понимается фольклором, здравым смыслом, повседневной практикой мастерской. Однако в языке науки редки слова для выражения этого отсутствия дуальности субъекта-объекта, потому что научные умы сами себя отгородили и не сознают такое понимание, ибо взяли на вооружение формальный дуалистический научный взгляд.
Дзэн-буддисты говорят: «просто сиди», — это практика медитации, при которой в сознании человека идея дуальности себя и объекта не превалирует. В уходе за мотоциклом я говорю: «просто чини», — здесь идея дуальности себя и объекта тоже не доминирует в сознании. Когда отъединенность от того, над чем работаешь, не давит, можно сказать, что ты «неравнодушен» к тому, что делаешь. Вот что такое неравнодушие: ощущение единства с тем, что делаешь. Если единство есть, видно и изнанку неравнодушия — само Качество.
Итак: работая с мотоциклом, как и выполняя любую другую задачу, нужно воспитывать, культивировать душевный покой, который не отделяет «я» от окружающего. Если удается, остальное следует само собой. Душевный покой производит правильные ценности, а те производят правильные мысли. Правильные мысли производят правильные действия, а те — работу, которая будет материальным отражением зримой безмятежности в центре всего. Вот что значила та стена в Корее. Она была материальным отражением духовной реальности.
Наверное, если мы хотим переделать мир, лучше приспособить его для жизни, делать это надо не разговорами об отношениях политического характера — они неизбежно дуалистичны, полны субъектов, объектов и отношений между ними; и не программами, где излагается, что надо делать другим. Думаю, при таком подходе начинают с конца, предполагая, что конец и есть начало. Программы политического характера — важные конечные продукты социального качества, они могут принести пользу, только если верна внутренняя структура общественных ценностей. А те верны, только если верны индивидуальные ценности. Улучшать мир нужно сначала в собственном сердце, голове и руках, а уж потом выбираться наружу. Пусть другие болтают о том, как устроить судьбу человечества. Я лучше поболтаю о том, как починить мотоцикл. Сдается мне, в этом больше вечной ценности.
Появляется городок под названием Риггинз, где один за другим вдоль трассы выстроились мотели, а за ним дорога отлипает от каньона и идет вдоль реки поменьше. Похоже — наверх, в лес.
Так и есть — и вскоре нас накрывают тенью высокие, прохладные сосны. Возникает вывеска базы отдыха. Забираемся все выше — здесь неожиданно приятные, прохладные зеленые луга среди сосняков. В городке Нью-Медоуз снова заправляемся и покупаем две банки масла; перемены вокруг по-прежнему удивительны.
Однако на выезде из Нью-Медоуз замечаю, что солнце уже низко и конец дня давит. В другое время суток эти горные луга освежили бы меня больше, но мы слишком далеко забрались. Проезжаем Тамарэк, дорога вновь спускается с зеленых лугов на сухие песчаники.
Вот, наверное, и все, что я хочу сегодня сказать в шатокуа. Долгая беседа была — и, наверное, самая важная. Завтра поговорим о том, что обращает к Качеству и отвращает от него, а также о ловушках и проблемах, которые при этом возникают.
Странно видеть оранжевый солнечный свет на этой песчаной сухой земле так далеко от дома. Интересно, Крису так же? Необъяснимая печаль, что спускается под конец каждого дня: новый день ушел навсегда, и впереди больше ничего, кроме растущей тьмы.
Оранжевый свет тускнеет до бронзового отлива и показывает то же, что и раньше, только нерадостно как-то. На сухих холмах, в домиках вдалеке — люди, они провели здесь весь день, хлопотали, работали, и теперь в этом чужом темнеющем пейзаже для них, в отличие от нас, ничего необычного нет. Наткнись мы на них пораньше, им бы, наверное, было любопытно, кто мы и зачем здесь. Но сейчас, вечером, им на нас плевать. Рабочий день окончен. Время для ужина, семьи, отдыха и взгляда в себя — дома. Мы проезжаем незамеченными по этому пустому шоссе через чужую местность, которую я никогда раньше не видел, и на меня наваливается тяжкая отъединенность и одиночество; настроение опускается вместе с солнцем.
Останавливаемся на заброшенном школьном дворе, и там, под огромным тополем, я меняю в мотоцикле масло. Крис раздражен и спрашивает, почему мы стоим так долго; наверное, и не понимает, что его раздражает время суток. Но я даю ему карту, пока меняю масло, а когда заканчиваю, мы рассматриваем карту вместе и решаем поужинать в ближайшем хорошем ресторане и остановиться на ближайшей хорошей стоянке. Это его приободряет.
В городке под названием Кембридж ужинаем, а когда заканчиваем, на улице уже темно. Едем по местной дороге в сторону Орегона вслед за лучом фары — к маленькому знаку «ЛАГЕРЬ БРАУНЛИ», он возникает в горной лощине. В темноте трудно сказать, что вокруг. Едем по грунтовке поддеревьями, мимо кустов к столам под навесом. Здесь, кажется, никого. Глушу мотор и, пока распаковываемся, слышу ручеек невдалеке. Кроме журчания и щебета какой-то птахи, ничего больше не слышно.
— Мне здесь нравится, — говорит Крис.
— Очень спокойно, — отвечаю я.
— Куда мы завтра поедем?
— В Орегон. — Даю ему фонарик посветить, пока разбираю вещи.
— А я там уже был?
— Может быть. Не уверен.
Я расстилаю спальники и кладу мешок Криса на стол. Новизна такого ночлега Крису нравится. Сегодня спать будет безмятежно. Вскоре уже сопит — заснул.
Знать бы, что ему сказать. Или что спросить. Временами кажется, он так близко, но вопросами или разговорами по-настоящему не сблизишься. А иногда он очень далеко и как бы наблюдает за мной с некой точки обзора, которой мне не видно. Иногда же он просто ребячлив, и никакой связи нет вообще.
Иногда мне приходит в голову, что открытость ума одного человека уму другого — просто разговорная иллюзия, фигура речи, допущение, от которого любой обмен между, по сути, чужими людьми выглядит правдоподобным, а на самом деле человеческие отношения непознаваемы. Пытаешься постичь, что в мозгу другого человека, — и все искажается. Наверное, я нащупываю такую ситуацию, где ничто не исказится. Но он такие вопросы задает, что даже не знаю.







Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница