Борис горзев четыре книги о странниках и их женщинах



страница1/4
Дата22.08.2018
Размер2.8 Mb.
ТипКнига
  1   2   3   4


БОРИС ГОРЗЕВ

ЧЕТЫРЕ КНИГИ О СТРАННИКАХ И ИХ ЖЕНЩИНАХ
Священно число «четыре». Душа есть странствующее число,

переходящее из одной оболочки в другую.

(Из заповедей пифагорейства, VI век до н.э.)


СОДЕРЖАНИЕ
Книга первая. Ведьмица

Книга вторая. Армуш и Антанта

Книга третья. Морфозы

Книга четвертая. На горе

Тут и происходят события, о которых знают немногие,



а верят в них и вовсе единицы. Если они не правы,

то гореть им в костре инквизиции.

(«Армуш и Антанта»)
книга первая

ВЕДЬМИЦА

ЧАСТЬ 1
Этим летом выбрался наконец Кир в Кяндиму.

Давно мечтал, собственно все годы, с тех пор как был там в последний раз, шесть лет тому. Вскоре после той поездки женился, появился сын, а с ним - дача под Москвой, однажды даже вывозил семейство к южному морю, потом еще мотался по всяким, уже не богоугодным делам - и где уж там север!

А не думал, что так сложится. И странно, и хорошо складывалось, а все-таки, пожалуй, не столь ожиданно. Потому и оставил там, в Кяндиме у старика Савкина, свою лодку; действительно, что ж таскать ее туда-сюда всякий раз! А растянулся этот "раз" на шесть лет. Ну да выбрался наконец всё же.

Один поехал, один. Нагрузил продуктами рюкзак, поохал, его примеривая, и так, поохав, осознал опять же, что хоть в Кяндиму, да - с ярмарки. А это значит, после сорока пяти.

Вагон был купейный, мешали мало, большую часть времени Кир пролеживал на своей верхней полке и глядел в окно. Проплыла Волга с Ярославлем, потом Данилов - всё в привычных цветах и оттенках, - а за Вологдой, уже в вечеру, небесный свет будто остановился, облака сначала разбухли, утеряв добродушную курчавость и почти взаправдашнюю кремовую сладость мороженого торта, а потом и налились, плоско раздутые, лиловатым капризом как предостережением. Еще проехали с час и еще - свет не уходил, закатное зарево так и стояло нетронутое, отчего пошел в цветах разнобой, золотистое мешалось с розовым, лиловым, а то и вовсе серо-черным; всё это набивалось гуще, растягивалось и вновь перемешивалось - под светом, шедшим с северо-запада, наискосок к которому, в этой прелюдии к белой ночи, мчался скорый беломорский поезд. Утром, в холодном молоке тумана, была Вонгуда; там Кир и сошел, чтобы пересесть на местный поезд, до Онеги. Ждал часа полтора; за это время туман стаял, открылось чистое, с голубоватой подсветкой небо, под ним всё было прозрачным, будто умытым и затем начищенным, и с небольшой возвышенности перед вокзалом, откуда Кир глядел, лесистый горизонт виделся столь далеким и четким, что воскрешал старую сказку о плоской форме Земли. Только тут жил не конец света, а его начало.

От Вонгуды до Онеги еще пара часов. Проехали все три Поста, и вот мелькнул густо-синим залив Беломорья - Онежская губа с портом, белыми лесовозами и лесогрузами, - казалось, выжатая из неведомого тюбика краска и затем растекшаяся каплей среди зелени и рыжеватых скал.

Теперь Кир мыкался со своим огромным рюкзаком по битком набитым автобусам, отчего сразу вспотел, а потом и устал. День выдался жарким, "пазик" еле тащился, петляя сначала по задворкам Онеги, а за ними по растянутым один за другим прибрежным лесопильным поселкам. В раскрытое окно тянуло то морским, то древесным духом; одинокое облако недвижно повисло на полпути к горизонту, и прямо под этим облаком, точно указательным знаком на невидимой проволоке, уже виднелся, когда автобус забирался на очередную береговую возвышенность, островок в дымчатых лесах. Звался он коротко Выг, или полностью Выг-остров, и до него от Кяндимы, от деда Савкина, было два-два с половиной часа плаву... да, что-то около того - по идеально, конечно, спокойной воде и в одиночку... а в прошлые разы Кир шел туда и оттуда вдвоем со старым своим приятелем, и они укладывались в полтора... Берег постоянно округлялся, забирая к северу; островок был центральной точкой пространства, и автобус на берегу двигался вокруг нее, будто связанный с ней нитью.

Так длилось до белого вечера, когда, вынырнув из леска, вкатили в плоскую, сваливающуюся камнями в бесцветную уже воду Кяндиму.


Перво-наперво, лишь сойдя с автобуса, следовало заглянуть в местную контору и отметиться у пограничников - тем более что это к дому деда Савкина по пути. Сей ритуал совершался всегда, дабы не рисковать попусту.

Кир навьючил рюкзак и пошел. Толкнул калитку, по мелкой траве обогнул почерневшего дерева дом, в задах которого, отдельным крыльцом, обитали военные. Дверь, однако, оказалась запертой, а на стук не откликнулись. Потом все-таки заскрипели половицы, сбросилась внутри щеколда, и предстал некто, совсем еще молодой, лет двадцати двух-двадцати трех, в майке, армейских брюках и тапках на босу ногу. Аккуратная стрижечка, блондин, а к щекам бритва, верно, еще не прикасалась.

Кир объяснил. Тот пожал плечами, о чем-то поразмыслил, вздохнул, потом молвил "ладно" и пропустил. Ничего не изменилось: две комнатушки - одна служебная, другая жилая.

- А где ж капитан? - поинтересовался Кир, в том числе намекая на свою причастность к данной службе, когда блондин, натянув на себя форменную рубашку с погонами старлея, сел напротив.

- А, бывший! Сменил акваторию. Теперь я тут. С полгода назад... - И спохватился: - Ну а вы-то кто? И откуда? Бывали, что ль, здесь? Давайте посмотрим, что у вас. Документы то есть.

Так Киру была завидна его откровенная молодость с этим напуском строгости, что обошелся он без иронии. Рассказал, предъявил паспорт.

- Москва, значит! - констатировал старлей со вздохом, явно не без сожаленья, что сам не оттуда. - А по профессии кто?

- Шпион.

- Ну, это вторая профессия. А первая?

- Нет, это и первая, и вторая. - Кир протянул удостоверение.

Тот раскрыл, покивал, сказал: "Ишь ты!", потом, все еще изучая, буркнул: "Что-то не помню" - и наконец вернул.

- Ладно, живи! - позволил, неожиданно перейдя на "ты". - А у кого, у кого, как ты сказал?.. У деда Савкина?.. Савкина, говоришь... - И задумался. - Нет, не помню такого. Всех здесь вроде помню, а Савкина - нет.

Пришлось объяснять, где тут дом деда. Старлей слушал, кивал и повторял свое "нет". Потом как отрезал:

- Ладно, посмотрим!.. Ладно-ладно, - вздохнул затем привычно, казалось, подумав о чем-то своем. И вдруг вскинул голову: - И на Выг, небось, пойдешь? Да, самостийное плавание на остров тут не поощрялось, тем более пришлым. Бывший капитан, однако, на подобное закрывал глаза, за что регулярно получал презент. Хотя, может, и наоборот: потому и закрывал, что изначально получал.

- На Выг? Не пойду, пожалуй... Это ж какой воды дождаться надо!.. Вряд ли.

Старлей кивнул, вздохнув опять же:

- Ну-ну. И не надо, верно... - И вновь уплыл куда-то мыслями, а вернувшись, соорудил, могло бы показаться, не к месту, вопросец: - Так что, у тебя всё?

Кир, бросив на ходу: "Сейчас!", направился к рюкзаку, оставленному в сенцах. Вернулся, протянул:

- Держи!

- Не надо, что вы! - покраснел тот.

- Да что ты то "вы", то "ты"? - И вышло это у Кира добро и строго. - Держи, говорю! Презент. Так уж заведено: сюда и деду. Традиция. Был капитан, теперь - ты. Или не пьешь?

- Пью, - еще более смутился старлей, принимая. - Ну, иногда, - поправился. - Ладно, спасибо тебе.

Он поднялся из-за стола, чтобы проводить, и уже в сенцах вдруг засуетился:

- Так погоди!.. Так давай, что ли, тогда? Вот, пойдем в мою комнату и это, значит... ну, раздавим?.. Или ты... ну, с дороги, то есть устал, конечно?.. Так, значит, ты-то сам как?

Кир понял:

- Нет. Пей без меня. Тут у вас с этим ведь туго?

- Туго, - подтвердил старлей. - Не то слово!

- Ну вот и пей... Это спирт, кстати.

- А! - звякнуло обрадованно. - И сколько?

- Девяносто шесть. Как разводить, знаешь?

- Водой! - сдурил тот.

- Да не чем, а как! Два к трем, понял. А не чайник на чайник.

Тут старлей рассмеялся и принялся рассказывать, как разводили они в военном училище и на чём настаивали. Беседа завязалась профессиональная, но свернула она вдруг в тупик безысходного старлеева одиночества, здесь, в этой задрипанной Кяндиме, вот невезуха, куда закинули, а перед выпуском он, оказалось, женился, по глупости, теперь ясно, потому что жена - девятнадцать всего-то! - с ним сюда из Воронежа не поехала: пообещала, что вскоре, следом, а уж полгода, и не пишет почти... В общем, тоска... и, скорее всего, не приедет она вовсе - ну, какая же, скажи, молодая да красивая приедет сюда, да не на две недели, как вот ты, Кир Николаич, а черт его знает на сколько - может, годков на десяток, как у капитана бывшего тут натикало!

Так они стояли в сенцах, Кир с молодым старлеем, и тот всЁ говорил, говорил, и то себя ругал, то юную супругу, с которой и медового месяца-то не отлежали, не успели, а она у него - первая (ну, и он у нее, понятно, - добавил с мальчиковой гордостью, но так, к слову), и ей - что ж? - этих четырех или пяти раз хватило, так что ль?.. а ему-то нет, хоть реви, честное слово, а баб тут молодых, прости, Кир Николаич, днем с огнем, одна есть, да и та ведьмица, а остальные - старухи, за сорок и при мужиках все почти... Ну, и что остается: попивать, когда завоз случается, и курлыкать на эту белую ночь, пропади она пропадом, вот еще несчастье, а уж о зиме тутошней и речи нет, просто выть тянет, ты здесь бывал зимой-то хоть раз, а, Кир Николаич?.. Ты вот тогда, тогда приедь - без спирта забалдеешь и драпанешь в свою столицу!

- А мне, мне драпать-то некуда, - завершил он свой монолог, а Кир сделал вывод, что, слава Богу, пить с ним не пришлось и впредь не следует, поскольку в подпитии речам этим не будет конца. И дальше поймал себя на том, что нет, не жалеет мальчишку. Так уж жизнь сложилась, столько всего выпало в ней Киру, что не жаль ему этого мальчика, нет...

Распрощались ("Ладно, заходи", - вздохнул тот напоследок), и Кир пошел. Но лишь обогнул контору, расслышал шаги сзади и окрик:

- Погоди! Сбрось рюкзак, погоди, я сейчас!

Куда-то старлей поспешил, а минуты через три возник в тишине урчащий звук мотора, и вот перед калиткой, вывернув с другого угла, тормознул маленький военный "уазик".

- Садись, Москва! Я тебя до твоего деда, коль он тут существует, сам докачу.

Кир усмехнулся и, поблагодарив, сел. «Но бди!» - прочел он в прозрачных, как этот белый вечер, глазах старлея...

Поехали - по выбеленной сыпучей дороге с валунами на обочинах, мимо дворов с высокими, нарочито приподнятыми над этой северной землей домами в один или два этажа, хлевами и сараями. Вскоре начался спуск, будто овражек, и в самом его низу, на пересечении с проулком, Кир попросил остановиться. Проулок - шагов в триста, узкий, зажатый разными дворами - шел от дома деда Савкина прямо к морю, и прежде, особенно поздними вечерами, приятно было, встав от дедова стола и подойдя к калитке, глядеть, будто сквозь прицел, сквозь этот проулок на кусочек белесого моря и такое же небо над ним, в дальних далях которого стоял, до утра не исчезая, яркий прощальный росчерк зашедшего солнца. В общем, славный был проулок, и теперь, выбравшись из машины, Кир привычно посмотрел направо, где море, а затем, удовлетворенно кивнув, налево, где дом, и тут остолбенел: не было дома деда Савкина - пустота, словно его и не существовало.

Рядом встал старлей и вдруг протянул высоко:

- А!.. Ну вот сейчас ясно! Ясно, почему я его не помню! Так, значит, ты к нему?.. Сгорел этот дом, сгорел, года два назад, мне говорили.

Не могло этого быть. Савкин дом в Кяндиме, как и сама Кяндима и, конечно, сам дед, были частью прожитой жизни - и не только прожитой, но и настоящей, будущей - всей.

- Как - сгорел?

- Ну как ! Ты что, не знаешь, как это бывает?.. Да все по пьяни, небось!

- А дед? Савкин? - И внутри всё сжалось, похолодело.

- И он тоже. Вместе с домом, сгорел. Ну, так мне рассказывали. - Старлей отмахнулся, как от давно не значащего в его, да и всеобщей уже судьбе и двинулся к своему "уазику". - Я ж говорю, по пьяни, по пьяни, точно! - затянул на ходу.

Кир глянул ему вслед волком и пошел вверх, к дому - верней, к месту. Сам двор, обнесенный слегами, выглядел по-старому, если не считать исчезновения калитки, и справа в углу так же угрюмо чернел неуклюжий дедов сарай, в коем, кстати, шесть лет назад была оставлена лодка; еще помнилось, как тогда вдвоем с дедом укладывали ее в мешковину и заталкивали среди всяческой рухляди на полку повыше... Да, вот лодка, подумалось вяло, лодка... если и цела, так что в ней нынче толку! Всё кончилось, всё... Теперь он стоял над уже поросшими травою останками. Несколько обугленных бревен, провал в земле, верно, от погреба. И ни тени, ни звука: был дед - смурной, малахольный, пьянчужка, говорун, до жизни охочий, - был дед и - вышел, царствие ему небесное, и без него на Кировой земле тоже образовался провал, вот как от того погреба. Дед Савкин... А не полагал, что эта смерть так потрясет. Всего-то летний знакомец, казалось. Уютный, а главное - удобный. Приехал, погостил и - пока: там моя жизнь, в Москве, там; здесь лишь отметина, промельк... Выходит, любил его. Любил не любя, так бывает. То есть не думал, что любит. Это проистекало вне разума - как с временем и пространством, куда поселен: вечные, привычные координаты, а убери хоть одну, и всё рассыпается, всё, покуда не отыщешь новую подпорку и не восстановишь... Ах, дед! Да не в тебе уже дело - во мне...

Опять возник старлей.

- Слышь, Кир Николаич! - крикнул от слег. - Слышь, иди-ка сюда!

И лишь он крикнул, вспомнилось, что рюкзак остался в машине, а затем и то, что пора решать, где переспать, уж ночь, хоть и белая, а автобус последний давно отбыл... да, вот завтра поутру придется отбывать тоже, всё к черту, в тартарары, не оставаться же здесь, на пепелище, на дедовом прахе, кончилась эта глава, этот островок в белой ночи жизни... может, отыщется когда-нибудь другой, да вряд ли... вряд ли потому, что планы были - ах, какие планы! - именно в этот раз, там, на Выге, в одиночку, сладко так сесть при керосиновой лампе и писать, писать - наконец-то! главную книгу! - ведь сложилось, услышалось, призвал шепот небесный... и вот, на тебе: сгорел дед, и всё вместе с ним сгорело, обратилось в прах!

- Так вот, - заговорил старлей, когда они встали рядом.- Знаешь, такое дело. - И понизил голос, будто их кто подслушивает. - Вон там соседний дом, - указал глазами, - там заночевать бы тебе... вполне можно.

Кир пожал плечами. Всё равно - где. Тут они во взаимном нежелании делить кров сходились.

- Пойдем, кликнем ее, - продолжил тот, почти воодушивившись, и двинулся первым. - Там женщина... или девка, не знаю, как назвать. Короче, баба. Одна живет, мать недавно померла. С придурью малость, какая-то ошалелая к мужикам... то есть наоборот: не подойди, зашибет!.. Но ты уж пожилой почти, так что, думаю, пустит. - И добавил, перед тем как толкнуть калитку, и, показалось, со злостью: - Ведьмица!

Пересекли двор, старлей направился поначалу не к крыльцу на высоких ступеньках, а к окну, поискал мелкий камушек и бросил. Дернулась цветастая занавеска, и только через минуту, верно, загремел засов.

- Анастасией ее звать, - быстро шепнул старлей и следом крикнул в тьму раскрываемой двери: - Настасья, выдь, пожалуйста, тут мы до тебя! Человек из Москвы то есть, пожилой! Тут, понимаешь... - И замолк, как только она вырисовалась на фоне провала и встала там вверху, при дверях на крыльце: черный взгляд вниз и руки в боки.

Подсознательно, профессионально, Кир схватывал внешность людей сразу и запоминал надолго. Краткого мига хватало, а дальше возникал образ, характер, и хотя нельзя сказать, чтобы последующее общение, коли оно выпадало, никогда не разрушало первичного, однако ошибки были скорее исключением, а не правилом.

С этой женщиной, Настасьей, ничего подобного не складывалось. Она явилась какой-то, показалось, вовсе несопоставимой, будто не один это человек, а несколько, но всё же как-то сопоставленные. На вид лет тридцать (хотя угадать возраст женщины тут всегда сложно), белая, почти светящаяся, несмотря на легкий сумрак, кожа лица, и на этой белизне - черные, огромные глаза под прямыми бровями, точно тьмы колодцев или, если по-другому, не по-северному, вобравшие в себя пряный южный мрак всей тысячи и одной ночи; такие же черные волосы - прядями в обе стороны из-под платка, - густые, нездешние, аж глянцевые. Это, значит, лицо - не то что некрасивое, скорее дикое, странное и все-таки притягивающее взгляд. Но главное открывалось дальше, если следовать вниз: до талии это было одно тело - худое, по-девичьи хрупкое, узкое, - а ниже - огромное, явно другого размера, другой, давно раздавшейся бабы... да и не раздавшейся даже, а изначально какой-то неестественно широкобедрой, толстоногой, но не короткой, а приличного роста и размера стопы. Верно, создатель что-то напутал: ну ладно, не лобзиком выпиливал, а вырубал топором, но, следуя сверху вниз, дошел до талии и дальше отвлекся, что ль, или подоспело время вкушать плоды и соки неземные, но крепкие, - короче, дальше пошла иная тема, явно не здравого исполнения, а забраковать то ли рука не поднялась, то ли отвлекли опять же. Так, прости господи, появилась Анастасия... ведьмица, промелькнуло где-то в сознании Кира старлеево словцо-определение, - и следом послышался ее голос, негромкий, но ломаный, тоже из двух тембров вперемежку составленный:

- А вас я помню (Это Киру, высоким). А вы что тут опять? (Это старлею, низким).

- Человек вот из Москвы, Настасья, - заоправдывался тот. - Вишь, к деду сгоревшему приехал, а... Сама понимаешь. А куда, уже ночь. Пусти до утра.

- Никого не пускаю, знаете! - И то походило почти на орган.

- Да знаю! - мотнул старлей белой головой.

- А вас я помню, - опять услышал Кир высокое и даже благозвучное.

- Откуда?

- А у Савкина вы живали тут летом, давно, с приятелем еще. Я молодой была, потому и не запомнили. Двадцать мне было.

- Не запомнил, - сознался Кир, хотя и успел удивиться: такой-то брак Божий чтоб мелькнул перед глазами, и не запомнить - как?

- Ну, не странно, - будто заперла она на ключик это удивление. И дальше спросила, сходя на контральто: - А деда жаль?

- Да, жаль,- выдавилось всего-то.

- Ну-ну... А рассказать?

- Что?


- Как дело вышло. Как погорел.

Кир подумал, глянул под ноги.

- Нет,не стоит. Теперь – зачем?

Настасья подождала, когда он вновь поднимет голову, и затем уперлась в него чернотою глаз.

- Я расскажу. Ему не больно было, потому и расскажу.

Говорила она высоким, чистым голосом, и, конечно, о том можно было и самому догадаться. Перепил дед Савкин как-то лютой зимой, перепил, а печка его и всегда-то барахлила, стал подтапливать на ночь, как любил, чтоб кости прогрело, а после в погреб домашний зачем-то полез, завозился там, а сверху уже заполыхало, и то ли вход завалило, то ли ослаб дед пьяненький в погребе от угару, - в общем, не сгорел он, а насмерть там угорел, и после, когда всё выгорело с полами вместе, нашли его, почти целого, огнем в земляном погребе не тронутого, лишь одежда протлела.

- Ладно, - дорисовал Кир с этих слов свою картину, - довольно.

- Вот, а сарай его остался, - продолжала Настасья, указывая на соседний участок. - Там барахла еще всякого, а ключ от сарая при мне. Когда же, - вдруг обернулась к старлею, и тут будто побежала неведомая рука вниз по клавиатуре, - когда же вы наконец освободите меня? Или сарай курочьте, или ключ сами храните! Сколько говорить!

- Ты знаешь ведь, это к председателю, председателю, я-то при чем! - отмахнулся тот от привычного, верно, наскока.

- А там в сарае моя лодка должна лежать, - отчего-то вставил Кир.

- Во, видишь! - отчего-то обрадовался старлей.

Настасья помолчала, а затем решила почти грозно:

- А вот пошли, посмотрим! - И скрылась за ненавистным ключом.

Двинулись гуськом, с Настасьей во главе. Кир шел следом и не мог заставить себя оторвать взгляд от ее огромных ягодиц, которые, подпрыгивая, переваливались при каждом шаге; ноги же она ставила чуть враскорячку, поскольку из-за толщины не могла их свести в бедрах, и оттого походка напоминала утиную. Однако, стоило поднять глаза и увидеть стройную, с мягким выгибом спину, легкие девичьи плечи, а выше - тонкую, прямо-таки взвивающуюся, словно стебель из вазы, шею, - стоило увидеть это, как опять сплетался в душе клубок разноречивых чувств: и удивленье, и сожаленье, и даже некоторое брезгливое содроганье, господи прости!..

Между тем, вот и сарай. Настасья неудачно повозилась с замком, после чего за дело взялся старлей, и наконец дверь отворилась. Лодку Кир увидел сразу, на том же месте. Стащил ее с полки, выпачкавшись, развязал узел на холщине. Цела вроде. Погрузил в мешок руку и пошарил там в разных местах, ощупывая. Да, цела. Старлей тоже заглянул, покивал.

- Будешь забирать? - спросил.

- Куда?! Нет, один не дотащу, с рюкзаком-то... - Подумал, вспомнил деда, свои еще вчерашние мечты - и махнул рукой. - Нет, не буду. Потом как-нибудь... посмотрим.

Настасья молчала, потом вышла. Старлей замкнул замок, отдал ей ключ. - Так что? - обратился к ней почти нежно. - Уж поздно, прими гостя на ночь, а то неудобно как-то, честное слово.

- Ладно стыдить-то! - огрызнулась она почти на басах. И Киру, повыше: - Ладно, ладно, до утра, только у меня не гостиница, без белья и вообще. - И опять перешла в прежнюю, предназначавшуюся старлею тональность: - А вы едьте, едьте, службу нести пора.

Кир пошел с ним к машине, взял рюкзак. Стали прощаться.

- Во стерва! Ведьмица, я ж говорил!.. Ну ничего, у нее чисто, а завтра - гляди. - И, развернувшись, уехал...

Настасьи в доме не оказалось; где-то она гремела поблизости, верно, в хлеву. Кир оставил рюкзак в сенях, разулся и сквозь ситцевые гардины пробрался в небольшую комнату. Действительно, чисто. Крашеный пол, половичок узкой дорожкой, стол, комод, диван, бок печи. Дальше, за занавеской в проеме двери, была, судя по всему, вторая комната, большая, где хозяйка топила и готовила, но туда Кир не стал заглядывать. Сначала, решил он, надо умыться, а после, перекусив, лечь - и поскорее. Извлек из рюкзака полотенце с мылом, вышел во двор, но рукомойника не обнаружил. Откуда-то возник высокий Настасьин голос: "В сенях, в сенях ведро, берите и на траве тут и обмойтесь!" За этим занятием облепили голое до пояса тело комары - пришлось быстро заканчивать, а вытираться уже в сенях.

Дальше Кир переправил из рюкзака на стол в комнате банку тушенки, бутылку со спиртом и московский еще хлеб. Сел, начал делать своим ножом бутерброды, налил в кружку спирта и тут вспомнил, что надо сходить за водой в сени, чтоб развести. А неохота вставать уже, почувствовал: устал с дороги и от всех этих дел, устал. И решил выпить неразведенного, бог с ним. Тут появилась Настасья, глянула косо.

- Что это вы?

- Деда помянуть. Садитесь.

- Нет, не пью. А вы помяните, ладно, - позволила, но не строго, и скрылась за занавеской. Вернулась с холодными картошками в тарелке и миской капусты. - Закусите, так лучше, чем ваши консервы.

Кир выпил. Обожгло с непривычки, но он быстро заел сочной капустой. "Сейчас отпустит, - подумал.- Еще раз выпить - и отпустит, а потом сразу, пока хмель не уплыл, спать, спать!" Настасья присела напротив и, видимо, от нечего делать мелко зажевала, выхватывая пальцами из миски длинные капустные полоски. Говорить не хотелось; Кир ел и думал о деде.

- Сейчас я лягу, - предупредил на случай, чтобы она его не отвлекала. - Ешьте, я не мешаю, - будто поняла она.

Он выпил вторично. Сейчас отпустит, убеждал себя, словно кого-то другого, и ждал. Не отпускало. Хмель имел место, а не отпускало, нет. "Это из-за нее, - пришло вдруг на ум. - Села напротив - будто чего-то ждет, сторожит". И вправду: когда она изредка выстреливала черным взглядом, как из засады в два ствола, неуютно делалось, настороженно. Или казалось. Кир не понимал ее, верней, не чувствовал: привычный профессионализм почему-то не срабатывал. И не отпускало по-прежнему.

Он уж изготовился подняться, как Настасья спросила, растягивая слова: - А чем же вы заняты?

Он сразу не уразумел:

- В каком смысле?

Она покачала головой и даже ухмыльнулась: дескать, непонятливый!

- Чем живете то есть!

А! Странный вопросец. Чем живете... Разве скажешь - и не ей даже, себе. Чем живете... Ведь не "на что" спросила, хитрюга, а именно - чем... Ну, чем? Может, травою, птицами, детским лепетом, памятью о родителях... чем-то, конечно, еще, да сейчас, на хмельную-то голову, разве упомнишь всё, определишь? Хотя и на трезвую подобное не удавалось.

Потому и промолчал.

- Ладно! - послышалось, как грех отпускающее. И опять ухмылка. А дальше: - Вы можете меня на "ты".

- Хорошо, - принял Кир вяло и добавил зачем-то: - Спасибо.

- Вы, небось, в отцы мне годитесь. Вон, совсем седой, и борода, как у Деда Мороза. Сколько вам? - И когда получила ответ, кивнула: - Ну, точно. Двадцать лет разницы.

- Зачем это вам... то есть тебе? - Он почувствовал вдруг, что злится, и скосился на кружку со спиртом.

Настасья повернулась к окну и сказала туда, будто прогудела:

- Да вот думаю, умнее ли вы на столько. - Вскинула густые брови, отчего лоб наморщился неприятно, а после произнесла и вовсе что-то странное: - Кто знает, где планочка-то?

Кир пододвинул к себе кружку. Что пил - что не пил.

- А ты сама-то знаешь? - выговорил с трудом, закусывая.

- Про себя - зачем, про прочих – да, - прозвучал ответ из-за спины.

"Ведьмица!" - вспомнилось снова... Посмотрел внимательно: вот так за столом, скрывающим ее нижнюю половину, выглядела она вовсе не уродливой, а только диковато-странной...

- Про прочих - всех? - усмехнулся.

- Нет. Кого приметить надо.

- И про... деда Савкина знала?

- Да, - ответила она тут же и повернулась к нему лицом.

- Ладно, - поморщился он. - А про себя я не буду узнавать, не жди.

- Боитесь?

- Или не верю.

- Боитесь! - пропела она высоко. - Зря.

- Почему?

- Вам знать надо.

- Мне? Почему?

- Всем надо. А вам первому.

Те времена прошли, когда тянуло к мистическому. Теперь хотелось точности, не правды даже, а истины, потому что правда у всякого своя, а истина - одна и всем. Настасья же будто звала в оставленные годы, а там, как виделось отсюда, было скучно... "Блаженная, что ли? - мелькнуло без особого уже раздражения. - Занесла же нелегкая!.. Ладно, завтра обратно". И чтобы сменить тему, поинтересовался - будто с высоты своих лет:

- А что ты одна? Без никого?

Долгой была пауза, и лицо Настасьи ничего не выражало. Ответ же вышел категоричным:

- Грех это. Я христова невеста. - И вдруг низкий смех.

Кир поежился.

- Это - не грех.

- Вы не знаете, о чем я. Грех, грех!

- Ну ладно... Спасибо за стол. - И он встал.

Она поглядела на него снизу вверх, что-то сменила в лице - почти улыбнулась.

- Вы пьете и никак не разбудитесь. Вот завтра утром и разбудитесь.

- Ну, хорошо. - Подумалось, она пила, а не он.

- Разбудитесь. Пора.

Он почувствовал, что она имеет в виду нечто другое, но докапываться не хотелось.

- Ладно, - согласился делано, - так тому и быть.

- Вы ж писатель, - услышал далее и тут действительно удивился.

- Откуда это ты?..

- А дед сказывал. Ваш Савкин.

Господи, и всего-то! А о чем только не подумалось за секунду!

- Ладно, - сказал опять. - Писатель, да.

- А я вас искала в библиотеке, в городе, а - нет, - без сожаленья, лишь как факт, выговорила она.

- На части рвут, вот и нет,- сыронизировал.

Она будто не услышала и продолжила:

- Но я достала, прочла.

- Да? И конкретно - что?

Она назвала две вещи. Да, были такие. Ясно... А спросить, как в прошлые годы: ну и как? - желанья сейчас не возникло. С некоторых пор это перестало интересовать. Всё, что нужно, Кир знал и сам - про удачное и неудачное, высокое и не слишком, - всё знал, и лучше других.

- И не интересует? - то ли догадалась, то ли просто заиграла Настасья. Но ответить не дала. - Это оттого, что главного вы не написали.

- Еще или уже? - впервые, кажется, спросил он всерьез.

Но тут она встала, развернулась по-кошачьи мягко, несмотря на огромные свои чресла, и пошла к сеням.

- Ложитесь, - прогудела оттуда. - Устали, утром вставать рано. Ложитесь, спите, я потом со стола, потом соберу…

Кир нес к дивану остатки своего хмеля, боясь, что по пути они перетекут в эфир.

Проснулся в седьмом часу утра, внезапно - почудилось даже, кто-то разбудил. Но нет, в доме пусто...

Первым делом, по привычке, встал к окну и глянул в небо. Серовато. Однако это не облачность, скорее всего, а туман; скоро растянет. С моря доносились редкие вскрики чаек, да где-то вдали монотонно гудела лесопилка... Надо собираться, решил. Натянул джинсы, прошел в сени за ведром с черпаком и на дворе, в зябком еще холоду, принялся за умыванье. Сразу пропала вялость, и вспомнилось всё вчерашнее, а затем и ночь - то есть то, что было во сне. Поначалу казалось, кто-то ходил рядом (ну, кто? наверно, Настасья эта странная со стола прибирала), а потом было сновиденье, тоже какое-то странное, и, верно, приснилось это под утро, потому что уж больно хорошо запомнилось.

Да, странное, опять заключил Кир, умываясь. Будто сидит он в своей лодке, один, среди белого неба и моря, спокойно всё, обездвиженно, полный штиль, ни облачка в небе, ни островка в море, пустота и тишина, и непонятно даже - то ли это белая ночь, то ли белый день, и так всё вокруг замкнуто пустотой с тишиною, что полное ощущенье, словно сидишь внутри огромного белого шара.

Да, но главное даже не в этом, а в том, что в лодке нет весел. Будто вовсе не предусмотрена такая деталь. И значит, некуда плыть... впрочем, не некуда, а просто нет возможности плыть, и можно лишь надеяться на течение, коль оно тут есть... Но вот что удивительно: такая несуразица (что нет у него весел) почему-то не волнует, не тревожит... и сидит он в лодке, лишь посматривая по сторонам и ощущая это странное отсутствие тревоги. А вокруг так спокойна белая вода, что приходит мысль (опять же мысль странная, но в то же время какая-то улыбчатая), что стоит сойти с лодки - и пойдешь по этой воде, как по тверди, - ну что Господь по морю Галилейскому. Да, полное ощущение подобного, и уж тянет перебросить через борт ноги, но вот, та самая улыбчатая мысль и останавливает: не удавался сей номер больше никому и никогда... если вообще удавался кому-то. И потому продолжает он сидеть в лодке, один, без весел, среди моря и неба, и хорошо ему, будто именно так и должно с ним быть.

Такой вот сон. И, вспоминая его, прокручивая по которому разу, вернулся Кир в дом и увидел на столе кринку с молоком и белый хлеб нарезанными ломтями. И тут же появилась Настасья, по-утиному переваливаясь.

- Пейте, только надоила, - пропела, да так высоко, что подумалось, будто, как в сказке, ходила эта огромная баба к кузнецу, и тот ей голос на почти детский переделал.

- Спасибо. - И, сев, с удовольствием выпил, а потом зажевал.

Куда-то она вышла, но скоро вернулась и положила перед ним на стол еще пять хлебов серыми кирпичами.

- Это что - мне? - не понял.

- Вам, - выговорила, уже низко, строго.

- Зачем?

- Вы ж сейчас на Выг. Как без хлебов!

"Дурья башка! Я в Москву!" - хотел он сказать, но смолчал, и даже не приличья ради, а потому что удивился. Да, тлело где-то в подсознании такое, тлело, теперь ясно. С утра, как встал, как посмотрел в окно. Тлело, баба несуразная, ведьмица, откуда она что вызнает!

- Я в Москву, - повторил, теперь вслух.

- Нет, вы на Выг, - прозвучало, как о решенном. - Еще не услышалось до конца, сейчас услышится. Пока собирайтесь.

Оставался последний шанс:

- А вода? Знаешь, какая вода должна мне быть!

Настасья только кивнула, рассыпав жгучие черные волосы на лоб.

- Знаю. Такая и есть.

- Ты видела?

- Знаю. Еще вчера знала. Не вода - молоко. Так до полудня будет, успеете. После ветер небольшой поднимется с губы. И волна.

- Всё-то ты знаешь! - усмехнулся Кир.

- Не всё. Что надо! - был резкий ответ. И после уже спокойно, по-деловому: - Собирайтесь. Успеете. Сейчас семь, в девять выйдете, в одиннадцать будете там, в южной бухте. - И ушла.

Кир посидел еще с пяток минут, послушал разные мысли, сплавал в свой сон без весел в лодке и затем поднялся, вздохнув. На его рюкзаке в сенях, куда он выглянул, лежал ключ от дедова сарая...

Дальше дело двигалось споро. Ну не то что азарт, как бывало в молодости, а все-таки что-то оттаяло. Лодку из сарая он перенес в мешке на плечах по проулку к самому берегу и там, выбрав место с камнями поглаже, стал собирать. Было еще прохладно и всё по-прежнему в дымке, остров даже не угадывался, но вода, действительно, стояла тихо, без намека на рябь. Собирать лодку в одиночку оказалось не просто, однако вскоре на помощь пришел местный мальчишка лет пятнадцати, и вдвоем они управились минут за сорок. Кир заладил, скрепив лопасти, одну пару весел, а вторую, в разобранном виде, засунул в багажный отсек - на всякий случай (помнил о сне все-таки!). Потом они разулись, сняли штаны и по холодным камням понесли лодку к воде. Там, уже обжигаясь холодом, зашли поглубже и поставили ее. Мальчишка уселся, качнув бортами, обещал никуда не отплывать, а Кир заспешил в дом за рюкзаком.

Настасьи тут не было, хотя дверь осталась незапертой. Рядом с рюкзаком в сенях стояла сумка с утренними хлебами, а еще и литровая банка с капустой. Презент, понял, и стало ему неловко, что отблагодарить нечем: кроме тушенки и спирта, к коим Настасья относилась, кажется, презрительно, ничего для нее особенного в рюкзаке не лежало. Впрочем, и попрощаться не удалось: хозяйка не появлялась - Кир оставил ключ от сарая в тех же сенях, поплотнее прикрыл дверь на крыльце и пошел, сгибаясь под рюкзаком да с сумкой в руке, к морю. На берегу принялся засовывать продукты в капроновые мешки, чтобы потом уложить их в лодку по бортам для большей устойчивости. Покончил с этим, одел на шерстяную рубашку старую свою штормовку и, нагруженный, в трусах, двинулся к лодке. Ноги застыли, и, уже усевшись, когда мальчишка освободил место и сошел в воду, насухо вытер их, натянул носки, ботинки, а напоследок еще продел через голову резиновую юбку, чтоб не лило на ноги и сиденье... Вот и всё; глянул отсюда, с воды, через проулок на то место, где был когда-то дедов дом, и показалось, будто там кто-то стоит у слег: может, подумал, Настасья, а может, и нет - не разобрать. Мальчишка толкнул лодку, упершись в корму, Кир тихонько гребанул пару раз и, почувствовав большую воду, поплыл. Тут же развиднелось, заголубело, и Выг сквозь легкую уже пелену поприветствовал своим проявлением на свет Божий. Кир уставил туда нос лодки и заработал веслом. Было, как и предрекала Настасья, ровно девять.

В южную бухту Выга, на возвышенном берегу которого стояла защищенная лесами от северных ветров изба, Кир вплыл не через два часа, а через два с половиной, то есть в половине двенадцатого, - тут Настасья ошиблась. Недоглядела, выходит, малость.

Поначалу всё шло гладко, но было понятно, вскоре он устанет, нальются тяжестью руки, заноет спина. И что ж удивительного: шесть лет не сидел в лодке, не греб, а за эти шесть лет, именно за них, что-то переменилось в теле, завяло, потеряло упругость; и поседел именно тогда, белым стал - Дед Мороз, правда.

Значит, работал веслом, нарочито в низком темпе, но равномерно, и дал себе зарок так грести хотя бы с полчаса, а после, еще до прихода той самой тяжкой усталости, - отдохнуть, покурить, как-то освоиться. Ну, так и вышло. Натек первый пот, стало поламывать в пояснице - Кир глянул на часы: точно, тридцать минут на плаву. Положил весло поперек бортов и откинулся на спинку сиденья. Потом закурил - первую тут сигарету, потому что, почти не балуясь этим в Москве, любил брать с собой в путешествия несколько пачек и получать какое-то неизъяснимое удовольствие именно на воде, во время передышек.

Курил и посматривал. Было по-прежнему тихо, только чайки сзади, с берега, покрикивали изредка да еще недавно побурчал-побурчал долгим проходом из губы на Кяндиму какой-то невидимый отсюда катерок... Истекли минуты, и Кир взялся за весло. Сначала вновь медленно, но вскоре, кажется, поймал нужный ритм и пошел. Еще через какое-то время, почувствовав темп, остановился на минуту, снял из-под штормовки шерстяную рубашку, а потом даже перчатки, хотя весло оставалось таким же холодным. Да, распарился от движений, а тут и солнце стало заметно греть, и капли от весельного плеска, когда ударяли в лицо, уже не обжигали холодом, как прежде. В общем, плыл, о времени теперь не думая, загребая не слишком часто, но с усиленной оттяжкой, раскачиваясь в пояснице, отчего лодка шла заметно быстрей. Остров приближался, вскоре на сизоватом фоне уже различались отдельные деревья, а когда стал заметно нарастать возвышенный берег, обозначилась и сама бухта. Было около половины двенадцатого. До полудня, значит, до предвещенного Настасьей ветра с последующей волной, успел.

Через десять минут он уже подплыл к берегу. Разулся в лодке, снял джинсы и, сойдя в воду, повел лодку вдоль свай полуразрушенного причала. Приткнулся к береговым камням, стал разгружаться. Потом оделся и закурил. Блаженство, подумал. Впрочем, еще одно блаженство ждало где-то через полчаса: перетаскать вещи наверх в избу, вынести на камни и перевернуть лодку - и искупаться наконец, смыть пот!

Изба встретила сухим древесным духом. Всё по-старому, будто и не уезжал отсюда. В подполе обнаружилась, конечно, пачка соли, спички, свеча, пара почерневших кастрюль и сковородок, ведро, да еще мешочек с черными сухарями. Во дворе под широким навесом, прилаженным к крыше, так же стоял очаг, где обычно готовили или просто сидели, покуривая и глядя в белые дали; сбоку от него, дополнительно перекрытая мешковиной, - канистра с керосином и кучка сосновых дров, аккуратно напиленных. То же самое предстояло Киру сделать перед отъездом отсюда - для последующих пришельцев, искателей уединения, или изредка заплывающих сюда кяндимских любителей порыбачить.

Вторая половина того дня прошла в делах. Перетаскал снизу вещи, разложил их где надо по избе, опять спустился, с трудом перенес на берег пустую уже лодку, перевернул, отнес под навес весла, вновь сошел, искупался (а ветер, и верно, поднялся, погнав мелкую волну!), потом отправился в лес за дровами, чтобы впрок подсохли под навесом на случай дождя, потом, еще через час, наверное, сходил к ручью в небольшом распадке и притащил полное ведро хрустальной водицы, потом принялся за готовку и только около шести вечера, как выяснилось, сел наконец есть.

Еще в Москве, сладко предвкушая, составил себе на этот первый вечер меню: овощной суп из прихваченной в банке заготовки со специями, на второе - отварная картошка с мясом, а в качестве закусочного лакомства - маслины и парочка хрустящих соленых огурцов. Вот оттого и был слишком тяжел рюкзак, что тащил в нем ради гастрономических утех много лишнего для нормального похода. Ну да ненормальным складывался поход, если не забывать про вчерашнее, - ненормальным, теперь это ясно; так что, и вправду, всё одно к одному.

Он выпил сразу полкружки загодя разведенного хрустальной водицей спирта и захрустел огурцом. И тут же - полминуты не прошло - отпустило. Вчера, когда сидел с той самой странной Настасьей, не отпускало вовсе, а сейчас - будто какую кнопку нажали. Чуть поплыла голова... да дело не в ней, голове дурной, алкоголем прирученной, а в том, что душу отпустило. Ну, подошли, расстегнули, сняли ошейник и сказали: пасись, дух из тебя вон! Травка зеленая, облачка белые, небо шелковым парашютиком, в синем море волны плещут, всё верно, - и беги, куда хочешь, или плыви, куда сможешь, - одна твоя воля, твоя...

Потом Кир долго, медленно ел, выпил еще пару раз, а том числе опять в память деда Савкина, потом, насытившись, курил, усевшись под навесом с видом на море, а потом еще долго пил чай, а некто спущенный с поводка, со свободной шеей, бегал по траве, подлетал в белесые уже белоночные небеса, затем плюхался в белесое утихшее море и плыл куда-то к горизонту, где лежали шлейфы золотистых и розовых огненных полос, а вернувшись, кричал нечеловеческим голосом: "Тишь-то какая, царица небесная!" - и Кир буркал ему: "Да не ори ты, сам слышу!", а тот продолжал: "А красота-то какая вокруг, глянь!" - и опять Кир морщился: "Да не вокруг и не красота, балда, а сам я это и есть, я. Куда ж глядеть-то, брысь!.."

Шла ночь, в избе, когда он отправился спать, плавал свет, без спросу вваливаясь в окна, от нар исходил сосновый дух - всё жило, действовало, и потому подумалось, уже в спальнике на нарах, что лучшее в языке - глагол, ибо, по сути, он единственный не только отражает, но и, должно быть, определяет саму жизнь, какую-то вечную тайну ее истока и дальнейшего постоянства, действия... вот только не всегда он, этот нужный и самый верный, отыскивается... вот знаешь будто, что есть нечто главное, им определяемое, но не можешь его найти, и лишь чувствуешь, чувствуешь, мучась, ждешь - этот самый глагол и то, что таится за ним. Уж не истина ли, а?..

ЧАСТЬ 2
А было это в самой середине лета конца очередного тысячелетия от рождения Христова, а можно и сказать, ближе к концу года очередного тысячелетия от сотворения мира.

Что-то где-то происходило, разрушалось и возникало, а на острове в белом море тысячелетия катились легко, на вид ничего не изменяя. И прежде не раз казалось, что есть некий круг, и этот остров - его центр, главная точка пространства, столь малая, что время, обтекая ее, здесь не существует; казалось, тут некое "всегда", бесконечное, которое невозможно измерить, и, значит, бессмертное.

Оттого и тянуло сюда, с возрастом всё осознанней: не просто отдохнуть от сует бытия, а именно причаститься. Думалось: сначала было это, и перед тем, как сотворить всё остальное, Он здесь отдыхал. Думалось: здесь живут невидимые следы. Место, где Его следы, и есть храм. К чему храм ставить? Храм - то, что Им оставлено, разве не ясно!

Значит, здесь и писать, здесь. Не потому, что покойно, а - услышать можно. Ведь как угадала баба эта несносная, Настасья, ведьмица, сказав: "Главного вы не написали!" А он еще спросил, что-то в ее верных словах страшное почуяв: "Еще или уже?" - и она не ответила, чертовка, не ответила... Так еще или уже? Ведь за этим еще и ехал. А гляди, что-то рушиться взялось с самого начала: дед помер, дома его не стало. Ну да вывезла все-таки на остров кривая. Настасья то есть. Она ведь вывезла, она! Впрочем, теперь, оказавшись на острове, Кир о Настасье не думал: всё это промелькнуло первой ночью в отуманенной голове и вместе со сном сгинуло. Пора было садиться и писать, но странно - откладывалось и откладывалось, день, второй, третий.

Следующий после приезда день прошел все-таки в хлопотах, хоть и приятных: устраивался, напилил еще дров впрок, аж на неделю. Назавтра захотелось прогуляться по острову, далеко, вглубь, - и так разохотился, что проскочил его до конца, до узкой северной оконечности, а это, если от избы, около семи километров, да не по ровной дорожке, а через лес, по камням. Там, выйдя на высокий острый мыс, стоял под напором ветра и глядел в отливающее сталью море, бесконечное, скатывающееся откуда-то с полюса; шли легкие волны, кое-где вспениваясь, и эти белые кляксы тут же еще и вспыхивали под солнцем, а через секунду-другую исчезали. В глазах рябило - от игры цветов, ветра, промелька легких дымчатых облаков. Всё было движеньем - движеньем неодушевленного, вечного, чему не дано стариться и умирать... Что это? - в очередной раз поразился Кир. Или мне, наделенному душою, такое вовсе не дано понять? Лишь чувствовать?..

Дома же, в южной бухте, ветра почти не ощущалось, стояла белая тишь, и каждый новый день походил на предыдущий. С утра туманило, разобрать, где небо, где море, было невозможно, потом туман таял, все голубело, наливалось ярким светом, после полудня море оживало рябью, а следом - легкой волной, прибегавшей с северной оконечности, но к вечеру стихало, устанавливался покой, уходили за горизонт последние облака, и вот воцарялась белая ночь, беззвучная, бесцветная, но светная, и этот шедший с небес свет отражался от белесого зеркала воды и плавал, не остывая.

В третью, кажется, по счету такую ночь Кир решил выйти в море. Захватил спиннинг, поставив вместо блесны обычный крючок, стащил лодку в воду и поплыл. Дошел до конца бухты и там долго сидел недвижно. Падала с поперек лежащего весла редкая капля, и этот краткий звук был единственным напоминанием о реальности мира... Потом, тихо загребая, двинулся к себе, в середине бухты опять встал, забросил в воду крючок с наживкой, и минут через пять, действительно, клюнуло - какая-то дуреха, граммов на триста, черт знает, как ее звать, похожая на сельдь. Кир полюбовался голубоватым наливом ее чешуи и, осторожно высвободив крючок, бросил в воду. Он чувствовал, что еще через день-два явится настоящее желанье порыбачить (да и стол разнообразить тоже будет пора), и вот тогда он наловится всласть и уж никого не отпустит.

А чтоб сесть к ночи за стол в избе (при керосиновой лампе, как мечтал) - никак не получалось. Не то что руки не доходили - душа. Всякий раз откладывал, находя разные занятия, и радовался, что вот, дело все-таки есть. Понимал, что обманывает себя, но смирялся. То опять дрова таскал и рубил, то рыбачил подолгу и готовил уху по всем правилам, в три перемены, то еще что-то по мелочам. Так истекли дни, и однажды Кир обнаружил, глянув в окошечко календаря на часах, что завершилась первая неделя его робинзонады. Это неожиданно взволновало - он завалился на нары и, положив руки за голову, стал думать. Припомнил давние свои сюжеты, в том числе один заветный, ради которого и ехал сюда, - припомнил, просмотрел, как кино, прослушал - и вдруг заключил, что нет, не то это всё: плоско, темно, вяло. Для него, не для кого-то. Кто-то примет, конечно, даже, не исключено, похвалит, но это - для кого-то, не для него. Ему надо иное: главную, вечную вещь. Другое уже не интересно, это пройдено, прожито, и в том прожитом - что ж поделаешь! - не оказалось, не случилось, не услышалось главного, нет... Значит, как: опять ждать? Ну да, ждать: не писать же, повторяясь!.. Да, если протянуть еще годков пять-десять, то услышится, придет. Да-да, лишь бы протянуть!..

Так вот подумал - и расстроился поначалу (что пустым вернется), а затем и обрадовался (что насиловать себя уже не надо: ведь душа-то противилась, теперь ясно, а он всё не понимал, почему). И вот в сей момент - когда обрадовался - расслышал вдруг какой-то звук, равномерный, хлюпающий. Прислушался еще, всё лежа, и понял: весла! кто-то гребет!

Было это около десяти вечера, в наступившей уже обездвиженности и тиши. Выйдя из избы, Кир ясно различил медленно приближающуюся лодку, точней, небольшой рыбацкий баркас, из тех, которыми пользовались местные на побережье. В лодке сидел кто-то один (хоть так - слава богу, подумалось), но минут через десять это относительное "хоть так" обернулось поминанием черта: сидела там Настасья, баба дурная, принесла же нелегкая, только ее не хватало!

Кир сошел к берегу, услышал ее высокое: "А вот я, не ждали?", ответил, что не ждал, и помог вытащить баркас на камни. "Далеко не надо, - упредила она, - завтра уплыву". Он молча вынул из уключин весла и понес их наверх, опережая Настасью, чтоб не видеть ее огромного зада и толстых неуклюжих ног. - Ужинать будешь? - спросил из вежливости, уже у избы.

- А что у вас?

Он показал на остатки того, что готовил.

- Ладно, перекушу, - кивнула. - А очаг не взгревайте! - остановила его. - Я сама, дело нехитрое. Вы отдыхайте, отдыхайте.

- Наотдыхался! - буркнул он, но все-таки взялся за костер. - Чаю попью, - поймал ее протестующее движенье и добавил, чтобы сгладить впечатление от такого своего гостеприимства: - С тобой... за компанию.

Потом компания молча перекусывала и пила. Настасья дула в кружку и при том, кажется, усмехалась. Черные ее волосы совсем пали на лоб и образовали с бровями и глазами единую тьму, в то время как вторая половина лица матово светилась. Так сидели долго, с час, должно быть, пока она вдруг не подала голос, баснув утвердительно:

- Не пишется.

Он вздрогнул от неожиданности, раздражился этим ее всеведеньем и сказал неопределенно:

- Посмотрим... - Затем поежился (стало действительно прохладно): - В избу пойду, спать, пожалуй... Ты в спальник мой ляг, я тебе постелю, а сам в куртке, она теплая.

Его желаньем было, чтобы Настасья посидела тут еще, но она поднялась, прошла с ним в избу, отыскала в подполе свечку, пока он готовил ей нары напротив, зажгла ее и поставила на стол, между ними. В избе от свечного света стало как-то глуше, даже темнее, свет из окон поблек, отступил, качнулись легкие тени.

- Зачем это ты? - начал Кир недовольно, но Настасья тут же перебила, запричитав:

- Ах да, ах да, свечку запалила к чему-то, а ночь и так белая, ну да я сейчас, скоро, а вы ложитесь, ложитесь! - И после короткой паузы заключила так же высоко: - Только вы не хотите спать-то! - Глаз ее было не различить - один черный провал. - Не хотите, - повторила. - А обманываете.

Он разозлился, хотел возразить, даже одернуть ее, но кое-как с собой справился.

- Не слишком хочу. Какая разница!

- Правда-неправда - разница, - прозвучало назидательно. - И что пишется - не пишется, тоже обманываете!

Странно: противиться вдруг более не захотелось. Куда-то подевалось раздражение - сгинуло враз, будто и не было. Какую-то струнку задела она, баба эта чертова, - самую тонкую, тайную.

- Да, ты права: не пишется. Правда. - И уж прямо потянуло добавить, почему, но все-таки хватило сил сдержаться.

Впрочем, она и досказала - только по-своему:

- Это потому, что ты не имеешь глаголы вечной жизни.

Он даже не обратил вниманья на это "ты", а весь напрягся, почувствовав, что ей удалось выразить главное. Хотя и что-то знакомое послышалось в ее словах.

- Ты не имеешь глаголы вечной жизни, - возникло еще раз, но теперь не как приговор, а с сожаленьем.

- Откуда ты это вытащила... эти слова? - Он не любил, когда его жалеют, и добавил в голос яду.

Она вдруг рассмеялась:

- А от Петра, Петра! Святого, апостола. Только у него было наоборот: «Ты имеешь глаголы вечной жизни», сказал он.

- Кому?


- А ты не знаешь, поди? - И опять обдала высоким смехом. - Грех, грех! Кому же такое сказать-то можно? Одному!

- А, вот как! - с ехидцей протянул Кир. - Так что ж ты тогда удивляешься, что я эти глаголы не имею, я?

- А хочешь? - Она вдруг посерьезнела, да так внезапно, что он почти испугался. (Лишь бы не пошла шизофрения, подумал. Хотя не похоже.) - Ну, ты хочешь? - повторила она почти уже шепотом. - Ты ведь думал об этом, думал, а я - могу.

- Ты?! Ты хочешь сказать, что - знаешь? Знаешь то, что, как только что утверждала, имел один Он?

Настасья тряхнула головой, отчего волосы ее разлетелись, засверкав под свечным светом желтоватым глянцем, и в черных зрачках повисли, закачавшись отражениями, такие же желтые огоньки. "Кошка! Или ведьма, да!" - пролетела мысль.

- Там, в Кяндиме, когда ты сидел у меня со своей водкой...

- Спиртом, - поправил он, перебив.

- Ну, спиртом… я подумала: он старше на двадцать лет; умнее ли на столько?

- И что же решила?

- Тогда не решила - сейчас.

- И что?

- А времени-то ма-а-ло! - опять возвысила она голос.

- Да, припоминаю: что-то ты говорила - про сроки, про то, что знаешь, у кого какой. И про мой, конечно.

- Знаю.


- Ну и храни это при себе, если не лень! - почти огрызнулся он. Но затем смягчился: - Потому что это грех, как ты часто повторяешь. Грех, понимаешь? Человеку это нельзя знать! Он такой груз не выдерживает.

- Человек человеку рознь.

- Да, конечно, но... но существует нечто общее. Всечеловеческое!

- Ты - другой.

- Ой, брось! - Кир даже сморщился. - Ты что-то надумала обо мне. Я мутно-прозрачен, как бутылочное стекло. Да, я хочу дойти, но не дойду. Я только чувствую, что они есть, эти... как ты сказала?.. эти глаголы вечной жизни. Только чувствую, но не знаю, не слышу их, нет!

- Услышишь, - утвердила она спокойно, как само собой разумеющееся. И повторила, заполняя его молчанье: - Услышишь. Ты - услышишь. Только поторопись.

Кир закурил. Настасья поднялась, прошлась по избе, запряталась куда-то в угол, во тьму ("Да, темно-то как стало!" - отметил он вдруг удивленно), и, невидимая, оттуда еще проговорила:

- Ты услышишь! Здесь, на острове. Еще здесь всякое будет! Услышишь. А напишешь или нет... ну, поглядим.

- Ты где? - позвал он, вглядываясь.

- Тут, тут... Я хлебов привезла тебе, кстати. Те-то, небось, съел?

- Один остался.

- Ну, хорошо, вот еще будут. Поживи, поживи на моих хлебах! - И вернулась к столу, но не села.

- Ты что-то надумала обо мне, - принялся он за свое - и искренне. - Я стал сдавать. Может, ты и права, что впереди немного. Глухонемею потихоньку. Она опустила на стол локти и приблизила к нему лицо. Огоньки в зрачках качнулись, налились яркостью.

- Это потому, что на тебя давно не глядели влюбленными глазами.

Кир медленно кивнул.

- И ты многое забыл, - продолжила она.

- Пожалуй, - согласился он опять.

- На тебя давно не глядели влюбленными глазами, - прозвучало снова. Или так показалось?

- Ну вот ты и погляди, - расслышал Кир собственный голос и удивился. Он увидел, как Настасья вскинула брови, потом закачалась на месте, потом повернулась, пошла к нарам, так же покачиваясь и на ходу стягивая через голову свитерок, потом села там к нему лицом, выставив на свет небольшие упругие груди, и наконец поманила его легкой рукой:

- Ладно, иди, ладно, попробуем, ладно, давай...

А наврала, наврала Настасья, что христова невеста. Уж если и была она чьей невестой, то определенно другого...

Была у нее удивительно гладкая, упругая кожа - и верно, как атлас, - к подобному он никогда не прикасался. К тому же эта кожа прямо-таки светилась, на ее фоне чего волосы будто образовывали черные провалы. Тело же вело себя в полном соответствии со своей невесть как сопоставимой двойственностью: нижняя часть двигалась жадно, неостановимо, а верхняя явно принадлежала другой - и впрямь, девушке еще, тихой, нежной, почти воздушной. И пока ноги выделывали черт знает что, руки этой девушки мягко скользили по Кировой спине, плечам, голове, вплетались пальцами в его волосы, а губы все время вышептывали что-то, тоже нежное, тихое, и в один из моментов, прислушавшись, он догадался, что это молитва, только какая и кому, не понял.

Длилось долго, но вот кончилось - она тут же повернула его на спину, прижалась боком, положила голову ему на грудь и принялась гладить, шепча: "Совсем седой, белый - везде..." Нет, не поверил бы Кир, будь он ясным, что это у нее в первый раз!..

После он начал задремывать. Настасья же поднялась и, светясь телом, вышла. Вернулась с влажным полотенцем и стала обтирать. Кир тихо постанывал от удовольствия, а она будто баюкала: "Ну вот и хорошо, хорошо, а теперь спать, спать!" - "А ты?" - через силу подал он голос. "Спать, спать!" - послышалось то же, и он поплыл, поплыл - на ватном облаке, к каким-то дальним горизонтам, в вечное никуда... И вдруг проснулся.

- Симон, а Симон! - позвал кто-то женским голосом.

Кир резко сел на нарах и опять удивился, что так темно... Сентябрь уже, что ли? - занедоумевал. Так тут бывает в сентябре, в конце...

- Настасья! - шепнул, а после еще раз, громко: - Настя, ты где? Свеча была потушена, а спички куда-то запропастились. Он чертыхнулся и зашарил вокруг. Ни спичек, ни Настасьиной одежды, валявшейся прежде на табурете... Не уплыла же она обратно! - решил. И тут расслышал ее голос издали - ее и какие-то еще голоса, будто девичьи. Казалось, вели беседу, но кто и где?

Он натянул джинсы, оказавшиеся, спасибо, на месте, и подошел к окну. Черно, точно южная ночь, лишь какие-то всполохи метались сбоку, там, где под навесом был очаг. И оттуда же доносились прежние речи... Не иначе, понял, пока он спал, приплыл еще кто-то, и Настасья их кормит. Только как же они приплыли по такой-то тьме?

Надел куртку и, осторожно приоткрыв дверь, скользнул наружу. Сразу обдало холодом - сыроватым, с запахом морской воды. Обошел избу и, встав за углом, выглянул. Перед ярко горящим очагом сидели в кружок трое, Настасья и две совсем еще юные девицы, все голые. О чем-то они вели беседу вполголоса, Кир не разбирал, да и не пытался, потому что обомлел.

Настасья им что-то внушала, а те покачивали головами и изредка отвечали на высоких нотках. Одна из этих молоденьких была пухлой и грудастой, явно на вид дуреха, а вторая, напротив, худая, плоская, по-мальчишески еще угловатая, но с длинными пышными волосами. Всполохи огня пробегали по их лицам (Настасьиного видно не было, только затылок), по голым телам, выхватывая из тьмы то одно, то другое.

Он простоял в оцепенении минут пять, наверное, а очнувшись, стал перебирать варианты. Ни один не проходил, если опираться на логику. Приплыть сюда ночью эти юные созданья не могли; на острове, он знал, больше никто не живет и других изб тут нет - значит, и прийти сюда просто неоткуда. Что остается? Уже вне логики: то ли с неба, то ли из моря. Мистика... И голые. Почему? А ведь холодно: вон, сам он в куртке, в штанах - и то зубы стучат! Зубы действительно стучали. Кир подергал головой, пытаясь избавиться от наважденья, и тихо, боясь привлечь к себе вниманье, прокрался обратно в избу. Там сел на нары и почувствовал, что его знобит. Одел свитер и лег, завернувшись в спальник. По-прежнему доносились приглушенные голоса. Озноб не проходил; Кир сжался, как мог, и укутал голову. Теперь голоса пропали... Встать бы и выпить аспирину, подумал: простудился некстати!.. Так лежал и всё уговаривал себя подняться, но сил не было. Сколько прошло, неизвестно, и он уснул. Потом объявилась Настасья - шумно, разбудив, - присела к нему на нары, потрогала голову.

- Заболел! Ну ясно, началось! - вздохнула, но почему-то без сожаленья. - Ладно, ладно... - И тут будто заиграла: - Так и знала, что нельзя тебе!

- Что - нельзя? - не понял он и придержал холодную ее ладонь на своем лбу.

- Что? - усмехнулась. - Так напрягаться на девушке-то!

- Ну что ж ты дуришь, Настасья! Разве тебе нехорошо было?

- Хорошо, хорошо, - закивала она. - Правда, хорошо, ты молодец еще, ты пестун, из немногих.

- Кто-кто? - И он даже рассмеялся.

- Пестун, - четко выговорила она. - От глагола пестовать, понял? Тебе женщину пестовать дано, а не просто так.

- Да откуда тебе что известно? - изобразил он удивленье, но с какой-то уже легкостью, даже довольством, потому что чувствовал, как постепенно уходит из тела жар. - Ты ведь говоришь, что до этой ночи...

Она взяла его руку, спрятала в своих маленьких, сильных ладонях.

- Я до этой ночи жизнь прожила. Долго жила - тебе и не снилось, сколько.

- И сколько ж?

- Тебя тогда на свете не было. Тебя - такого - когда еще только задумывали, я уже долго жила и про всё знала. И про любовь людскую с этой вашей постельной гимнастикой, и про то, о чем ты думаешь всё последнее время, над чем мучишься... про глаголы эти твои, тебе покуда не известные. - Да-да! - вспомнилось ему тут же. - Глаголы вечной жизни, которых я не имею. Так?

- Так, так, мой старенький! - кивнула Настасья, рассыпав по лицу и плечам тьму волос. - Ты спи, спи, еще услышится, поимеешь. Тебя таким задумывали, я помню, знаю... Тебя, полагаешь, что, ко мне случайность завела? - И хохотнула. - Ты к деду зачастил, а с ним лишь зелье хлестал, да сюда на Выг-остров жировать с дружком катался! А тебе гоже ли? Не-е-ет, ошибочку твою исправить надо было!

Кир с трудом высвободил руку, которую Настасья все еще сжимала в своих маленьких ладонях, и сел на нарах.

- Ты хочешь сказать, - заговорил ей прямо в глаза, - что... что это ты деда Савкина уморила? Ты?

- Ой, грех! - дернула она головой. - Что городишь-то, грех! Не умаривала, нет, только зелье ему носила. Много зелья. Остальное, знала, он сам. Печка-то его завсегда барахлила. Так и вышло. А я-то при чем?

- Ведьма! - простонал Кир и откинулся на спину. - Ты понимаешь, что натворила! Ты понимаешь, что это, получается, из-за меня!

- Из-за тебя, старенький мой, из-за тебя! - утвердила она низкой нотой. - Тебя задумывали не таким, и вроде раньше с тобой всё по-задуманному шло... да-да, вон куда тебя сплавляли, и ты выдерживал, молодец, хоть и натерпелся, но ведь не просто так, а для чего-то! И что ж потом? Заглох, заглох, стал жиром сочиться, а за то платить, платить надо. А как же! - поддала голосом жару. - Вот и дед Савкин на тебе. На тебе - ну не на мне же! Я что, я волю исполняю... - И вздохнула затем: - Да, подневольная я!.. Хотя, вишь, - уже усмехнулась довольно, - и с радостями: ты люб мне, люб, ты пестун, хорошо было, хорошо это, оказывается, и не думала... Ладно, спи! - приказала, опять вздохнув. - У тебя важное впереди, а у меня - свое. Спи, сейчас совсем легко станет, погорело малость, так надо... сойдет хворь - и без твоего аспирину. Спи!

- Господи, Настя, что ж ты наделала! - простонал он, закрывая глаза. И вправду, натек легкий сон, и, сваливаясь в него, Кир с усильем проговорил:

- А с кем это ты общалась, беседовала? Там, у очага?

И услышал ее тоже почти сонное, сквозь зевоту:

- А! Да утопленницы то были две молодые! Одна из-за мужика - что на нее супротив ее желанья лег, а вторая - из-за родителей чумных, крадущих... от стыда за них то есть. Вот и разбирайся с ними теперь, препровождай!.. Ладно, старенький мой, все, спи!..

Явилось, как ни в чем не бывало, утро, и Кир встал здоровым - будто и не трясло его ночью. Оделся, выглянул из избы: Настасьин баркас отсутствовал, а в море, сколь охватывал глаз, стыла привычная белесая пустота. Уплыла, значит.

Он обошел свое хозяйство и понял, что она не перекусывала и даже чаю не пила. Ну, пусть так, решил и занялся обычными делами... Ел, пил чай и всё думал, что же произошло. Казалось, это было не с ним... да и вообще - было ли? А было, не сомневался. Ну, не спятил ведь он: подобного за ним не водилось... В общем, сидел и перебирал в памяти, что помнилось. Глаголы вечной жизни, глаголы вечной жизни...

К полудню это облеклось уже в некое потрясенье. Чего-то ждал. Прислушивался. Выстраивал про себя диалоги - то с Настасьей, то с кем-то еще, а кто этот "кто-то", сам не представлял. Потом залег на нары и уставился в черный бревенчатый потолок. Заново просмотрел, как кино, свои сюжеты. Нет, пусто, пусто и вяло, заключил опять. Всё то же: только чувствую - не знаю. Не имею - как сказала бы Настасья, повторяя за апостолом этим... как его?.. Петром, да... А, черт! - озарился внезапно и даже привскочил. Так не его ли звала она ночью к своим девчонкам-утопленницам? Тогда, когда послышалось: "Симон, а Симон!"

Тем не менее через некоторое время он попривык и постепенно отделил от себя случившееся. Оно еще будто существовало, но где-то в сторонке. Сам же занялся обычной своей жизнью, прикинув, что побытует тут еще день-два - как раз под десять дней наберется, вполне достаточно.

К вечеру решил выйти в бухту - посидеть в тиши, закинуть пару раз спиннинг. Оделся потеплей, пошел под навес за веслом и - не обнаружил. Нахмурился и, уже предчувствуя недоброе, стал искать его в разных местах, хотя и знал, что больше нигде оно быть не может. "Зараза! - выругался. - А, что напридумала!" Но тут хмыкнул ехидно, прошептал: "Во тебе!" - и заспешил в избу, где рядом с рюкзаком лежала запасная, несобранная пара весел.

Там не было... Пошарил еще, слазил даже в подпол, потом сел на нары. Всё, понял, искать бессмысленно. Увезла. Ведьма! Когда захочет, тогда привезет. Если захочет. А если захочет - когда?.. День-два! - вспомнил свои планы. И расхохотался...

Ближе к ночи (белой - будто вчерашняя тьма сюда и не заглядывала!) приготовил себе обильный ужин и, заедая им, обильно выпил. Опьянев, долго полемизировал вслух с Настасьей, но оставшись при своих (то есть сорока градусах), побрел спать. Провалился - и ни в каких сновидениях ролей не исполнял. А утром проснулся с мыслью, что сдаваться и быть в зависимости от придури своей ведьмицы не намерен. И после завтрака отправился в лес искать подходящий ствол - для весла.

Конструировал он его в голове долго, в результате чего сделал заключение, что сборный вариант не годится - только цельный, из единого дерева. Выточить с концов лопасти, а между - утончить ствол, соблюдая, главное, разумный предел: и чтоб не тяжелым был, и чтоб не слишком тонким, дабы не треснул от нагрузки при гребке.

Ходил, выбирал, охватывал, постукивал, пробовал, сколь влажен или сух ствол. Нашел, кажется, подходящий, спилил, приволок к себе, отмахнул ветви с сучьями, сточил кору и затем стал аккуратно вырубать.

Ювелирная эта работа оказалась долгой и тяжкой. К вечеру, когда пора было все-таки прерваться для готовки, он продвинулся только наполовину, и сделанное напоминало скорее болванку, хотя контуры уже проглядывались. В целом, однако, можно было испытать некое подобие удовлетворенья, а главное - подпитать явившуюся утром надежду. Подпитывалась она разведенным по всем правилам спиртом, то есть два к трем. Затем, уже сыто-пьяно, подлился ставший традиционным диалог с Настасьей, в рамках которого Кир позволил себе многое высказать; Настасья же в основном кивала и ничего грандиозного не сообщила. Ну а заключительный акт ознаменовался тем, что весло - верней, болванка - отправилась ночевать вместе с хозяином в избу. Во избежании драматических случайностей, так сказать.

С утра, лишь позавтракав, господин Робинзон, как стал обращаться к себе Кир вслух, принялся за весло снова, да так увлекся, перейдя в середине дня с топора уже на нож, что пропустил шестичасовой свой обед и завершил дело только к восьми. Завершил, поднял, полюбовался, затем поимитировал гребки, растянув руки пошире в плечах, и гордо отметил, что получилось совсем-совсем неплохо, даже с хитринкой - то есть нарочито укорочено, чтобы уменьшить риск надлома: ничего, что придется пораскачиваться в пояснице, зато надежности больше; правда, лодка бортовой качкой заиграет, но полной гармонии не бывает, как известно.

Наскоро сготовил бутерброды, вскипятил воду в котелке, выпил разведенного, закусил, наглотался чаю, пообщался с невидимой Настасьей и, прихватив с собой гладкое, ошкуренное весло, пошел спать. А утром, открыв глаза, обнаружил, что весло исчезло.

В ту секунду он услышал в себе зверя. Медведя, конкретно. Медведь, ревя, шел напролом по лесу, почему-то на задних лапах, а передними сшибал направо-налево попадавшиеся стволы. Шел он к Настасье, сидящей на валуне, сжавшейся от испуга, и оба они уже знали, что сейчас он изорвет ее в клочья - ничего не оставит, ничего!

Как был босой и в трусах, Кир выскочил из избы и закричал. Грохнуло в ответ эхо, растянуто возвращая ему собственную ругань: "Сука-а-а!.. Зараза-а-а!.. Жопа-а-а чертова-а-а!.." И еще, после передышки: "Ведьма-а-а! Ведьма-а-а! Ведьма-а-а!"

Потом эхо иссякло - Кир опустился на лежащее возле очага бревно и охватил голову руками. Так сидел некоторое время, вышептывая прежний набор определений, пока не почувствовал, что окончательно замерзли голые ступни. Встал, побрел в избу, оделся, обулся, вышел, вновь сел. И вроде бы успокоился, стал думать.

Где-то она тут, решил, где-то на острове. Не уплыла после той ночи, а отошла на пару километров и причалила... Да-да, вспомнил, именно в двух километрах отсюда, если плыть вдоль восточного берега, небольшая бухта, там всегда еще клев был отличный, туда нередко плавали на вечерок. Вот там она, стерва, небось и остановилась... да, там, поскольку других удобных мест тут больше не сыщешь: скалы, обрывы. И пошел туда скорым шагом.

Пошел по лесу еле приметной тропкой вдоль берега, перескакивая с валуна на валун. Через полчаса выбрался на скалу, откуда хорошо проглядывалась та самая бухточка, но ничего там не увидел: ни баркаса, ни других признаков посещения. Пошукал еще вокруг - и то же.

Других разумных вариантов не существовало. Конечно, могла она, ведьма, схорониться и в каком-нибудь ином месте, да иди-свищи: этот Выг-остров хоть и не огромен, а все-таки семь в длину и где полтора, где два в поперечнике. Бесполезно!..

Ладно! - отмахнулся. Ладно, подумаем: что она хочет? Просто погубить? Погубить, как до того деда Савкина? Глупо: зачем? Или чтоб он сидел тут и что-то слушал, ждал? Писал? А если ему не пишется? Верней, не то что не пишется, а нечего, нечего ему писать!.. "Вот такой расклад, слышишь, стерва?.. Слышишь! - закричал опять, встав. - Я только чувствую это, но не знаю!"

Загудело эхо, продублировало его слова - растягивая, будто смакуя. "Вот именно. Именно так!" - произнес Кир уже спокойно и принялся за костер, вспомнив, что даже и не позавтракал. Но есть не хотелось: поковырял кашу и бросил ложку. "Надо выпить, - сказал себе. - Выпить и завалиться. К черту всё, надоело, устал!"

Так и сделал. Развел - специально покрепче, погрубее, "чайник на чайник", - выпил всю кружку в два захода, закусил капустой (Настасьиной, кстати) и хлебом (ее же, подвезенным). Охмелел как-то тяжело, будто по голове стукнули, но за минуту до того, пока еще соображал, вдруг наткнулся на мысль: потому и отбирают у него весла, что не с чем ему плыть ко всем, не с чем возвращаться. Не с чем и, значит, незачем... Что ж выходит? - явилась мысль следующая, но теперь в вопросительном обличии. Выходит, там, где все, нужно от него что-то другое, новое? А кем он был и есть - это уже так, пшик?.. "Ну, спасибо, сестры и братья, - усмехнулся уже пьяно, - спасибо!.." Потом мысли разлетелись, обнажив серую пустоту. Осталась, правда, одна, плавающая по кругу, как на карусели: "А сон тот помнишь? У Настасьи, в ее доме еще? Как сидишь в лодке без весел посреди моря - и будто хорошо тебе. Помнишь? Помнишь?"

Вскоре он побрел на неверных ногах в избу, разделся и закутался в спальник. Кажется, познабливало малость, но сон уже засасывал в свою черную воронку. За избой же стоял день, и море с небом играли в золотистый пинг-понг.

Затем он все-таки заболел. "Это Наська, Наська хворь на меня наслала, проклятая!" - подумал, очнувшись ночью. И позвал тихо, со стоном: "Настасья, где ты, жарко, положи руку на лоб!"

Никто не ответил, не пришел. Кир скинул спальник, подставил тело прохладе, чтоб высох липкий пот... Под сорок температура, не иначе! - определил, а следом протянулась вялая мысль: «Ну вот и помру тут - и ладно!»

Через час или два (хотя Бог знает, через сколько: время будто остановилось) опять затряс озноб, а вскоре измочило проливным потом, после чего, однако, стало чуть легче. Охая, Кир присел, спустил ноги с нар и нашарил полотенце, чтоб обтереться. И только тут до него дошло, что вокруг - темь, глухая, какая-то завершенная, абсолютная, будто белых ночей и вовсе не существовало... А, ну вот опять, опять, закачал головой. Наська, ее проделки!.. И постанывая, отвалился на нарах... Полотенце бы мокрое кто принес! И аспирину выпить бы все-таки...

Никто ничего не приносил. Снова нашел жар, за ним проливной пот, и так повторялось несколько раз. Кир то ли спал, то ли пребывал в неясной полудреме, проносились какие-то виденья, с кем-то он говорил, кому-то отвечал. Потом показалось, что будто бы свет (утро уже, что ли? - удивился), потом вновь тьма, и сколько времени истекло - день, два? - разобрать было невозможно, да он и не пытался, потому что такая возможность ему не представлялась. Один раз вроде он пил - жадно, большими глотками, - но откуда появилась эта кружка с солоноватой почему-то водой, Бог знает, а может, только прибредилось: уж больно измучила жажда. "Наська!" - зазывал, но ответа не было.

В какой-то момент, обильно пропотев и почувствовав затем облегченье, вспомнил прошлую такую же черную ночь и кликнул на всякий случай:

- Симон, а Симон! - А потом уже себе, безысходно: - Господи, тут человек помирает, а они все как вымерли!

Тот уселся напротив, лысый, в хламиде, свечку зажег, протянул кружку. - Попей, попей!

Кир приподнялся, выпил, обливаясь, и затем привалился спиной к бревенчатой стене. И вдруг заговорил злобно, ясным голосом:

- Дурак ты, Симон. Я давно хотел сказать тебе это, да случая не было, а ты все мотаешься Бог знает где!

Тот поглядел молча, качнул лысиной и после долгой паузы изрек наконец - тихо, без укоризны:

- А тебя, писатель, задумывали не таким.

- А тебя - таким? - огрызнулся Кир.

Тот опять кивнул:

- И меня. Но меня и не задумывали - в том смысле, как это я разумею. - А, брось! Софистом ты был, им и остался. Глупым софистом! - Кир перевел дух и продолжил: - Ты дурак, говорю я тебе, потому что ты ничего не понимал, а ходил рядом, в очи заглядывал, уши распахивал!.. Ты ни-че-го не понял!

- А ты бы понял? - улыбнулся тот, но тут же вскинул руку, как бы забирая свой вопрос обратно. - Не то я сказал, верно, так нельзя: из одного мира в другой переселять человека и ждать пониманья... Да, ты прав: я не понял - тогда, но тогда никто не понял, ибо еще невозможно было понять. В человеках - тех! - дух еще не вызрел, чтобы проникнуться и принять. И разве достойно поэтому всех представлять дураками, писатель?

Кир уже несколько раз пытался его перебить, поскольку всё заранее понял:

- Я ж говорю: ты - софист! Вы все софисты, действительно, он был прав... Ты, что, со всеми с твоими на иной планете жил? Да вокруг - и среди вас! - мир разумный существовал: цивилизации, эпохи! Две тысячи лет всего-то!.. Тебе, что, назвать имена тех, кто и тогда, и до того сотворил такое, что вошло в музей человеческий?

- Я не из тех.

- А из кого, кого?

- Из толпы. Я рыбарём был, и мыслью моей было, как наловить больше рыбы, писатель. Но явился Он, и призвал меня, и мой подвиг состоял в том, что я... как, кстати, и ты, писатель: ты ведь часто лишь коришь себя за то... в том состоял подвиг мой, повторяю, что я почувствовал Его. Не понял поначалу - да. Но дал Бог - и почувствовал. И не глуп я был, как ты зря полагаешь, а - предуготовлен... А тебя, - он опять улыбнулся, - тебя, такого именно, как ты теперь, там не могло быть. А был бы там, так тем же, кто и мы (да и был там один такой похожий), и, дал бы Бог, ходил бы ты за Ним, и в глаза Его глядел бы, и ловил бы каждое слово Его - то есть, как ты странно выразился, уши распахивал. И ничего не изменил бы, потому что ничего изменить было нельзя.

- О! - усмехнулся Кир и даже заерзал на нарах. - Это мы слышали!.. Глупости! - крикнул. - И изменить можно было, если б вы... не как послушное стадо. Да, и изменить (Он ведь вас просил, просил почти, а вы не услышали, дурни!)... и изменить, и вникнуть, понять! Понять не только, как (это Он оставил), а для чего! Что за этим! Для чего мы, я, например, я - смертный! - Ты бессмертный, - качнул лысиной Симон.

- О господи! - простонал Кир, откидываясь на нары. - Жар опять, кажется... Дай попить!.. - И позвал: - Настасья!

- Нет ее, не зови, - услышал.

- Где она?

- У Него, другого.

- А, знаю... Что ж долго-то так?

- Потерпи.

Кир опять застонал, а Симон встал, поднес ему воду.

- Почему соленая? - удивился Кир. - Морская?

- Пей, пей, - вздохнул тот, потом принял кружку, а остатки воды вылил Киру на грудь. - Потерпи, скоро легче будет. Кровь перемоется, перегорит и перемоется. С тобой иначе уже нельзя было.

- А все-таки ты дурак, Симон! - еле прошелестели Кировы жаркие губы. - Ладно.

- Дурак! Недаром Он тебя Петром нарек. И сам об себя спотыкаешься, и об тебя же другие.

- Думай так, ладно.

- И глаголы - вечные, помнишь?

- Помню.

- Ты-то их слышал? Глаголы вечной жизни.

- Слышал. Но Он их имел.

- Ну так скажи!

- Потом. Перегорит, перемоется... потом.

- Когда же потом? Ты, поди, опять по свету замотаешься!

- А ты восстанешь и сам, сам! - тихо сказал тот и отошел.

- Настя! - позвал Кир.

- Ее нет, потерпи, - донеслось.

- Ах да! У Него, другого!.. Ладно. Стерва!.. Послушай, Симон, ты еще здесь?.. Так вот... Да где ты?.. Так вот: тебе не показалось... ну, тогда... то есть именно тогда... тебе не показалось, что Он... ну, как бы тебе сказать? ты ж дураком был, ничего не видел!.. Что Он... Симон, ты здесь?.. - Кир приподнялся на локтях, но уперся лишь в тьму: ни свечи, ни этого лысого в хламиде. - О господи! - вздохнул и отвалился. - Ты знаешь, Симон, скажу я тебе по секрету... Мне давно уж кажется, что Он... Да нет, не скажу: тебе всё равно не понять, только выпучишься... Так вот, давай о другом, действительно важном. Знаешь, Симон, я вообще стал думать, что это надо понимать теперь иначе. Разумеешь? Две тысячи лет... ты же сам признал. Мы уходим - кто вперед, кто вбок. Надо догонять и объединять. Не ждать нового пришествия, это сказка для слабых, а догонять, то есть достраивать, додумывать, дописывать - ты разумеешь? Симон!.. Вот отчего я мучусь, жду эти самые глаголы! Ведь есть они, есть. Потому что всё - всегда, но это "всё-всегда" - движется, ты понимаешь! Нужна уже не сверхценная идея для всех, а каждому - идея, но ценная, а цена, в конце концов, одна - добро. Не совесть, а - добро, потому что совесть - рычаг, чтобы поднимать человека из грязи, а добро - когда грязи нет вовсе. Ты слышишь, каких глаголов я жду! И это не утопия, а - религия. То есть не устройство всех, а только - каждого! Чтобы всякий мой грех разъять и объяснить - почему. Может, это и не грех вовсе? Понимаешь? Надо не отделять, а объединять. Белую власть и черную. А до того - в человеке белое и черное. Да и не черное даже - потому что это не черное, а сущее, такое же мое! Надо признать, что черное - такое же мое, не греховное, а - мучительное. Мученическое! Оно имеет право жить с человеком. И потому надо дописать так, чтобы объединить. Всё, всё принять и так повести дальше! Ты слышишь, Симо-о-он? Ты подумай, подумай. Не окончательно же ты дурак вообще-то...

Наползла прохлада - Кир накрылся спальником и положил поверху голые руки... Легче, кажется, почувствовал. Жар спадает вроде... И вспомнил Симоново: "Ты бессмертен". Это как понимать?.. Да, везло прежде, случалось. Выскочил однажды из-под пуль, в другой раз чудом уцелел в землетрясении и, голодный-оборванный, четыре дня в одиночку брал снежный перевал - и выжил, хотя и обморозился, и не говорил потом две недели, когда его подобрали, и плакал, когда наконец оказался дома и сын запел, и жена говорила потом, что в этот момент, плача, он и поседел: жена села за инструмент, заиграла "Ave Maria" Каччини, а сын запел тонюсеньким чистым голосом (он значился тогда подготовишкой в хоровом училище) - и вот тут Кир заплакал и поседел... и до того был с проседью, а тут - как лунь.

Да, везло прежде, случалось - выживал, хотя, кстати, мелькала пару раз мысль, что это как чудо, что будто кто выводит, подсказывает, помогает... сначала для чего-то забросит на очередную бойню, а потом помогает: то шепнет "ложись! голову не поднимай!", то, наоборот, "беги! в окно прямо! сейчас рухнет!", то в голодном пути каравай хлеба подкинет, а после, уже на краю истощения-замерзания, человека подставит, который обогреет и накормит... Да, думал об этом, думал, что неспроста такое везенье, неспроста. И вот теперь - то же? Выживу, значит? И дальше? И - страшно подумать! - что, вообще? Симон, за что?!

Горела опять свечка, выхватывая из тьмы дощатый стол и часть стены напротив. Кир очнулся, спустил ноги на пол. Долгим был сон, спокойным - уже здоровым. А время уплыло куда-то, остановилось: часы, когда глянул на них, не шли, и в окошечке календаря ничего не значилось - пустота... Батарейка села, решил привычно, а следом и уразумел, что - выздоровел, выздоровел, всё прошло, всё!

Вот только тьма та же - странно. И ни звука. Будто изба эта выпала не только из времени, но и привычного пространства... А может, подумал, и вправду, уже сентябрь? Сентябрь, ночь - осенняя, не белая? Поди разберись!.. И почувствовал голод. А похудел-то как! - ахнул, разглядев обвисшую вдоль рук кожу и прямо-таки впавший живот. Да, согнал жирок, согнал, как давно уже мечтал... Натянул джинсы, свитер и принялся шарить в углу, где стояли консервные банки. Нашел, прихватил хлеб (не зачерствел, смотри-ка!), нож, банку с подарочной капустой и начал есть - жадно, похрустывая. Напротив уселась Настасья и протянула кулек с кусками сахара. Он вздрогнул от неожиданности, сглотнул, чуть не поперхнувшись.

- Ты что так... как с луны, черт бы тебя побрал! Заикой сделаться можно!

- А что, я сюда стучаться должна? - хохотнула она, блеснув зубами. - Ладно, кушай, миленький! - сменила контральто на сопрано. - Кушай, не отвлекайся.

- Мерси! - съязвил он, но беззлобно, и опять принялся за еду. - А где тебя носило, между прочим? Я тут чуть... А всё ты, ты, конечно, накликала! - А исхудал-то как, миленький! - запричитала она, не обратив вниманья на его слова. Подперла подбородок руками и закачала головой. – Исхудал, кожа - ну прямо висит! Скулы выперли! - Она смотрела ему в глаза, и, хоть не посмеивалась больше, он был уверен, что все это лукавство.

- Ведьма ты, Наська! Старлей прав. Ты и на него, не сомневаюсь, порчу напускала.

- А чтоб не приставал, кобеляка! У него еще молочко, наверно, там, а в душе даже не завязь. Да ладно - тьфу на него! Вот ты - другое дело... Приболел ты, приболел, - принялась опять за свое, - исхудал, ругался зачем-то, человека обидел.

- Постой! Ты...

- Ладно уж, шучу, шучу! Не обидел, это я так. Другой бы обиделся, да что ж на тебя обижаться-то ясновидящему. Чего-то ты намолол в бреду, а он и задумался - смехота! Они, знаешь, как вот и ты: все думают, думают!.. - И поднялась вдруг, подмигнув: - Ты вот что. Ты наедайся давай побыстрей. А то нам пора.

- Куда? - насторожился он. - Ты и я? Ночью - куда?

- Давай, заканчивай, - будто не расслышала она и добавила уже серьезно, скрываясь за дверь: - Так я тебя жду!

Ждет, значит. А зачем, куда? Отобрала весла, а сейчас что, отдаст? Ночью? Ах, ведьма: не иначе, задумала какую-нибудь новую пакость! Странно лишь, что не страшно. Почему?

И опять вспомнил тот сон - еще у нее дома. Как сидит посреди моря в лодке без весел - и хорошо ему... Да, это она, она, Наська, тот сон ему наслала! А до того, вечером за столом, что-то намекала про планочку, про то, что у всякого свой срок и она про всякий срок знает. Да, так, а он, балда самоуверенная, принял за мистику, не внял, не понял, и ладно не понял - даже не почувствовал! А ведь Симона ругал, называл дураком, хотя сам еще хуже оказался: тот ведь все-таки свое почувствовал, а он, Кир, - нет. А что до понимания, так о том вообще лучше не говорить... Вот так, Симон, хмыкнул зло, мы с тобой стали бессмертными, что не поняли ничего в нужный момент! Ты в свой и я в свой. Глупцы!

- Настасья! - позвал, выйдя в ночь.

Откуда-то она прокричала снизу тонким голосом, и Кир стал осторожно спускаться по камням к берегу.

- Ну, идешь, старенький мой? - улыбнулась, когда увидела его уже вблизи.

- А что ты тут делаешь?

- Да тебя жду. Давай лодку вертать - и на воду.

- Ты с ума сошла? В такую темь?

- Давай, давай! - помыкнула она грубовато и взялась за корму. - Заходи, вертай!

- А весло, весло-то где?

Она не ответила, и Кир различил с трудом, как корма поднялась в ее руках, зависла. Он взялся за нос, и следом лодка плавно перевернулась.

- Заноси бортом и ставь! - скомандовала Настасья. - Я разулась, в воду зайду, а ты сядешь потом.

Он пару раз оскользнулся на влажных камнях и скорее по слуху, чем зрением, определил, что берег кончился. Лодка тихо плюхнула днищем о воду и застыла.

- Там свая старая, помнишь? - послышался Настасьин голос. - Вот с нее и сойдешь, я подплыву.

Сумасшедшая! - подумал. Зачем?.. Но выполнил, как она сказала, зашел на сваю, не совсем ловко спрыгнул и тут же уселся, схватившись за борта, потому что лодку резко качнуло. Затем, перегнувшись, взялся одной рукой за эту сваю, с которой только что спрыгнул, охватил ее всю и подтянул к ней лодку, с собой и Настасьей.

Ничего не было видно: что море, что небо - всё черно. И ни звезды, тьма. Лишь кожа Настасьиного лица слабо подсвечивала. И тихо: вода стояла не шевелясь. Он всё еще обнимал свою сваю, боясь ее отпустить. Вся связь с прошлым и настоящим заключалась теперь в этом. Настасья же покачивала головой и усмехалась. Потом ей это надоело, и она сказала:

- Да сколько ж тебе костыль будет нужен, а? Ну, брось, брось!

- Ты соображаешь, Настя? Без весла?!

- Брось, - повторила она, но не строго уже, а почти ласково. - Порви пуповинку, порви! Не бойсь: это взаправду хорошо.

- Да? - поверил он слабо.

- Да, миленький. Да.

Кир разжал пальцы, а потом опустил руку. И вдруг сильно, как мог, оттолкнулся от сваи, продолжив движенье резким наклоном спины. Лодка дернулась и плавно скользнула, захлюпав передними бортами.

- Вот! - произнес он потрясенно. - Всё?

- Ну, зачем "всё"? - пропела Настасья. - А может, всегда?..

То ли они плыли, то ли стояли - не понять. Нет, наверное, все-таки плыли, потому что, когда Кир изредка опускал руку в воду (теплую почему-то), чувствовалось легкое сопротивление. По-прежнему ничего не было видно, точно внутри огромного черного шара. Даже Настасьино лицо поблекло, сравнялась с тьмой. Лишь оттуда, где она сидела, слышалось ровное сильное дыханье да изредка привычная усмешечка.

- Куда мы, Настя? - позвал Кир, но она не ответила, и он вопросов больше не задавал. Действительно, зачем?

Так сидели - то ли плыли, то ли нет, Настасья замурлыкала какой-то неясный мотив, пробуя разные тональности, Кир закурил и вдруг поймал это: отпустило. Без спирта, без прочего. Отпустило. И хорошо… Потом - минут через десять (или Бог знает, через сколько) - вдруг рассмеялся.

- Ты что? - откликнулась спереди Настасья.

- Знаешь, - все еще смеясь заговорил он, - задницу я отсидел!

- Что-что? - не расслышала она.

- Задницу отсидел, говорю! Сколько мы тут с тобой - сидя? А я под нее ничего не подложил, как делаю обычно в лодке. Вот и ноет. Отсидел!

Настасья расхохоталась - сначала тихо, а затем в голос, высоко, низко, снова высоко, - и Кир - тоже, откидываясь, причитая:

- Так... тут - так!.. а я... задницу! - выдавливал по слову и в конце даже смахнул набежавшую слезу.

- А ты - выдь, походи! - тоже еще давясь, булькнула Настасья.

- Куда? Туда?

- Выдь, выдь! - повторила она, отсмеиваясь, но, кажется, уже серьезно. - Выдь, разомнись!

- Да ты соображаешь? Ты что? Я же...

Но она перебила - мягко, вкрадчиво:

- Не бойсь, старенький мой миленький. Я ж истинно. И ты так же. Ты ведь столько про нее, истину, думал-говорил, а? Ну, давай! Может, теперь тебе это будет не так сложно - дойти. Посмотрим, авось получится.

- Настя!.. - начал он, холодея.

И она ответила:

- Да! Да! - И тут же осветила его вспыхнувшими на мгновенье зрачками. Странно: Кир почти успокоился. Глубоко вдохнул, задержал дыханье, подтянул к животу ноги, а затем перебросил их через борт. Настасья спереди протянула руку.

- Вот, обопрись на нее, - зашептала, - и толкнись. Не бойся, вперед! - Да? - спросил он напоследок, уже ощущая ее узкую сильную кисть. И услышал:

- Да, миленький! Да!


книга вторая

АРМУШ И АНТАНТА

Павлу Черносвитову

Всё смешалось в этом богоугодном мире, чего совсем не предвидел Владыка, да простим ему.

Люди - как птицы: в осеннее безвременье, почувствовав беспокойство, они мигрируют в поиске очередной своей вечности. Кто с юга на север, кто, напротив, с севера на юг. А некоторые влекомы не по меридианальным указкам, а исключительно вдоль параллелей. Хотя есть и такие, в жизненном коде которых не записано строгое направление; их судьба - подчиняться всесильному числу "четыре": в одну эпоху - на се вер или запад, в другую - на юг или восток.

А кто они? Ну да, пифагорейцы! Это их души переселяются туда-обратно, что и получило название «метемпсихоз». Красиво, но верно, как и многое у античных греков, тем более среди почитателей чисел. Теперь они редки, но всегда среди остальных прочих. Они слышат гармонию сфер, и число "четыре" для них есть призыв к поиску своей вечности. Это - магический треугольник, и надо только его найти, где "четыре" - одна из сторон, но определяющая. Тогда и построится треугольник прямоугольный (три-четыре-пять). Тогда и отыщешь необходимое: куда лететь-спешить, где кого-что искать. Сие есть знаковое место в нашем повествовании.

Край, который решил дебютировать в нашем повествовании как некая преамбула, теперь выхолаживается рано, и уже в середине сентября набирает силу большой перелет. Вдоль Онеги, Двины, Мезени и других тугих северных рек, к их верховьям и дальше на юг, тянутся стаи журавлей, красавок, аистов, уток и прочих пернатых, а им навстречу, в Приполярье, тяжело волоча на крыльях вату туманов и мелкую изморозь облаков, отмахиваются от земного притяжения большие серые гуси; эти последние уже преодолели большую часть пути, начавшегося из Африки, или Ближнего Востока, или Средиземноморья, и теперь их, усталых, оголодавших, тех, кто выдержал тяжкое странствие, ничто не сможет отвернуть от цели, от вечности.

Они летят навстречу друг другу на разных высотах, и значит, никак не пересекаются. Одни на юг, другие на север. Это непересекающееся переселение птиц, эта строгая геометрия их маршрутов (все-таки скорее стереометрия), еще в юности заставила Армика, тогда жителя Архангела, задуматься о главном.


Каталог: download
download -> Материальная культура и быт средневекового населения пермского предуралья
download -> Основы паблик рилейшнз
download -> Э. Дюркгейм: Метод социологии
download -> Концепция социальной солидарности Эмиля Дюркгейна
download -> Учебно-методический комплекс по дисциплине «социология права» Для специальности 030501
download -> Учебно-методический комплекс по дисциплине «социология права» Для направления 521400
download -> Лекция «Предмет и метод философии науки»
download -> Методология и методика психолого-педагогических исследований
download -> Матричная модель анализа урока: возможности и перспективы Е. Коротаева


Поделитесь с Вашими друзьями:
  1   2   3   4


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница