Биография: силуэт на фоне humanities (Методология анализа биографии в социогуманитарном знании) Монография Одесса 2008


«Любовное созерцание» - этическая и методологическая установка биографического исследования



страница17/63
Дата30.12.2017
Размер1.87 Mb.
ТипБиография
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   63
3.6. «Любовное созерцание» - этическая и методологическая установка биографического исследования

По отношения к герою автор – носитель «дара», «милости», «любовного участия». И для того, чтобы осуществить эту позицию «вненаходимости», ему приходится принести «жертву» устранения себя из жизни героя, очищения всего поля своей жизни для героя и его бытия, своеобразной феноменологической редукции – вынесения себя за «скобки» жизни. В комментариях Л.А.Гоготишвили к «К философии поступка» подчеркивается, что бахтинский принцип («нравственный первопринцип») «себя-исключения» является концептуальным противовесом «отвлечения от себя», поскольку предполагается такое исключение, которое не только сохраняет участность Я в событии бытия, но и создает максимальную напряженность такой участности (См.: [6, с. 358-360]). Абсолютное выражение подобной стратегии автора М.Бахтин усматривает в обращении к Христу (отметим, что это обращение в данной работе имеет много других смыслов, мы выделяем лишь один, соответствующий решению поставленных в диссертационном исследовании задач). Именно в фигуре Христа, как указывает Бахтин, явлена в своем пределе «абсолютная жертва для себя и милость для другого» [13, с. 51].

М.Бахтин находит и форму пространственного, пластического выражения милующей и любовно-участной позиции автора – это объятие. «Только другого можно обнять, охватить со всех сторон, любовно осязать все границы его: хрупкая конечность, завершенность другого, его здесь-и-теперь-бытие внутренне постигаются мною и как бы оформляются объятием… только на другого можно возложить руки, активно подняться над ним, осеняя его сплошь всего, во всех моментах его бытия, его тело и в нем душу» [13, с. 39]. «Объятие» как телесно выраженное отношение я к Другому, автора к герою, в частности, как раз и демонстрирует невозможность занять подобную позицию по отношению к себе самому. Напомним, что со времен античной Греции «нарциссизм» был маркирован в культуре как морально неодобряемая и, более того, самоубийственная установка. Однако лазейка есть и здесь, она как раз и обнаруживается в автобиографических актах, где через разделение единой личности на героя повествования и автора «истории жизни» происходит своеобразная легитимация любовного «самообъятия», освобожденного от нарциссизма.

М.Бахтин пишет об особой роли «с детства формирующей человека извне любви матери» [13, с. 47], которая «оплотняет его внутреннее тело». Это еще один и, вероятно, самый фундаментальный вариант «объятия» в указанном нами выше смысле, где сливается этическое и эстетическое, экзистенциальное и нарративное. А если говорить с позиций эстетического оформления жизни на границах ее начала и конца, то следует указать вслед за Бахтиным, что изнутри жизни принципиально не могут быть пережиты события собственного рождения и смерти. Извне событие «рождения» авторски дано оформить именно матери. Глубокие замечания М.Бахтина, в «Авторе и герое…» брошенные лишь вскользь, могут служить еще одним объяснением «изобилия» материнского начала в биографических текстах современных авторов. При этом бахтинское объяснение вовсе не нуждается в отсылках к фрейдизму в том или ином его варианте, оно исходит из эстетического и повествовательного начала и говорит о матери с точки зрения любовно-участной позиции автора par excellence. Через «материнское начало» зона «нарративности» смыкается с «жизненным миром».

У Михаила Бахтина мы обнаруживаем своеобразное обоснование методологии на основе концепта любви (точнее, не концепта, а тона, интонации), на основе «любовного созерцания». В наиболее глубоких современных биографических исследованиях в качестве методологического и этического требования выдвигается любовное отношение к авторам «историй жизни», в частности у Н.Козловой – «любовь к непутевым героям» советской истории [40].

По Бахтину, ценностным центром «событийной архитектоники эстетического видения», «конкретной архитектоники видения» ([20, с. 58]) является человек как любовно утвержденная конкретная действительность. Он подчеркивает, что любовное отношение необходимо освободить от психологического значения и усматривать в нем «принцип эстетического видения». Позволим себе расширить рамки данного принципа, считая, что возможности такого расширения предполагаются М.Бахтиным. Речь может идти и о методологически нагруженном «принципе видения» гуманистические ориентированной гуманитаристики в целом.

В «К философии поступка» намечается возможность методологического прочтения принципа «любовного созерцания»: «ценностное многообразие бытия как человеческого (соотнесенного с человеком) может быть дано только любовному созерцанию, только любовь может удержать и закрепить это много- и разнообразие, не растеряв и не рассеяв его, не оставив только голый остов основных линий и смысловых моментов» [20, с. 59]. Требование бескорыстной заинтересованности (как предвосхищающего отношения автора к герою), а затем и бескорыстной любви, любовно заинтересованного внимания по принципу "не по хорошу мил, а по милу хорош" проходит и через другие произведения Бахтина, мы находим его, в частности, в «Авторе и герое…». Любовная интонация противопоставляется «равнодушной реакции», обедняющей, схематизирующей мир, игнорирующей единичный предмет, выполняющей в культуре функцию забвения. «Безлюбость, равнодушие никогда не разовьют достаточно сил, чтобы напряженно замедлить над предметом, закрепить, вылепить каждую мельчайшую подробность» [20, с. 59]. В этом фрагменте намечена взаимосвязь между противопоставлением «любовного созерцания», закрепляющего, сохраняющего мельчайшие подробности своего предмета и «безлюбости», равнодушной к «напряженному замедлению» над предметом, и проблематикой «памяти-забвения». Одна из траекторий этой проблематики задана П.Рикером (См.: [63]). Он подчеркивает, что культура жива постоянным состязанием памяти и забвения, Мнемозины и Леты. Биографическое повествование в этом состязании – явно на стороне памяти, хотя внутри самого рассказа скрыты и структуры забвения. Они могут отличаться по степени осознанности «забвения», такая установка может быть вполне осознанной в автобиографии - «хочу забыть». Поль Рикер использует различение между «рассказом проясняющим» и «затемняющим рассказом» (рассказ как сокрытие), имеющим смысл в рамках более фундаментального разделения «память – забвение» (См.: [63, с. 367]). (В разделе приложениия «Онтология детства: Павел Флоренский и Виктор Пелевин мы предлагаем собственную типологию автобиографического нарратива – „стирающий” и „собирающий” рассказ. В этом контексте „любовное отношение” – условие культурной памятливости и „собирающего” описания, а „безлюбость” – условие забвения и культурной амнезии. Однако мы не настаиваем на категоричности данного противопоставления, оно лишь одно из возможных. Ведь „стирание” как стратегия отношения к прошлому также может быть „любящим”, обусловленным стремлением избавить от публичного внимания следы жизни близкого человека – его дневники, письма, другие биографические подробности.

Вновь возвращаясь к «любовному созерцанию» как особой установке humanities, подчеркнем, что ее конкретному осуществлению более всего соответствует именно биографический жанр и биографический подход, где такую установку можно реализовать через тщательное и неспешное дескриптивное описание.

Российский философ В.Бибихин в автобиографических записках о А.Ф.Лосеве, вспоминает слова своего учителя (запись 1972 года): «знание становится любовью, как говорит апостол Павел» (на что Бибихин в примечаниях лишь вопрошает «Где?», не обнаружив этих слов у апостола – И.Г.). Любящий видит то, чего другой не видит. Любовь есть знание, а знание есть любовь» [26, с. 165]. Как нам представляется, здесь звучит не только общехристианский мотив на все времена, но некий призыв к представителям современного гуманитарного знания, созвучный бахтинскому обоснованию «любовного созерцания», созерцания «сохраняющего», как методологии гуманитаристики. И речь идет не лишь об углублении гуманистического смысла гуманитарного знания (определенной тавтологии избежать в этой фразе не удастся), но и о расширении его эвристических возможностей.

Перекликается с этим по контрасту замечание Ж.Деррида, касающееся феномена «структуралистского сознания» (в данном случае оно касается не только той или иной версии современного структурализма, а типа сознания, не любовно-сохраняющего, но расчленяющего живое до его структур, костяка, скелета). Оно названо французским философом «катастрофическим сознанием» [38, с. 11-12]. Оговоримся, что в наши задачи не входит противопоставление двух видов исследовательской стратегии, речь может идти о дополнительности, своеобразном симбиозе, балансе.


3.7. «Онтологическая нужда» в Другом и автобиография (в контексте «социальной онтологии»)

М.Бахтин говорит об «абсолютной эстетической нужде человека в другом», о необходимости в «видящей, помнящей, собирающей и объединяющей активности другого» [13, с. 34]. Личности не будет, если другой ее не создаст. Кроме эстетической составляющей, можно констатировать онтологическую «нужду» человека в другом, что и делает современная философия диалога, категориально и концептуально наполняя концепт «Другого». В отношении к автобиографическому дискурсу эта «нужда» приобретает особые очертания. В рассказе о себе человек становится тем самым Другим, которого он взыскует. Более того, составление своей жизненной истории - неотъемлемая часть самореализации и самостановления. В этом проявляется не только эстетическая, но и экзистенциальная потребность в Другом, в себе как Другом. И если быть более точным, в этой напряженной точке экзистенциальное и эстетическое сливаются в том требовательном смысле, на который указывал М.Бахтин, говоря о единстве жизни и произведения в единстве бытия-события.

Вместе с тем, позиция «Я как Другой», Я как автор противостоящий себе как герою – это позиция, которую чрезвычайно трудно занять. В предельном смысле она недостижима, она остается неким «незавершенным проектом», «горизонтом». Полному вычленению меня как автора своей собственной истории препятствует, как минимум, два обстоятельства, в другом контексте уже указанные выше. Во-первых, это сложность и даже невозможность занять позицию внешнего наблюдателя по отношению к себе. Это М.Бахтин отмечает, обращаясь к визуальному жанру автопортрета и говоря, что словесный автопортрет в данном смысле подобен живописному. «…Автопортрет всегда можно отличить от портрета по какому-то несколько призрачному характеру лица, оно как бы не обымает собою полного человека, всего до конца…» [13, с. 32]. Второе обстоятельство – Я как автор не могу завершить собственную историю, в свете события своей смерти, увидеть себя по другую сторону собственной кончины. И этот барьер непреодолим. Но искушение быть автором собственной истории в особых случаях бывает так велико, что человек режиссирует свою смерть и реализует этот сценарий (об этом, в частности, еще во времена античности писал Лукиан, изображая лжепророка и лжеучителя Перегирина, осуществившего торжественное самосожжение как режиссуру своей биографии (См. об этом нашу публикацию: [32]). Указание на это – еще один путь осмысления хайдеггеровского «бытия-к-смерти» и фрейдовского «мортидо», а также еще одна грань понимания феномена самоубийства. И в этом экзистенциально экстремальном варианте нужда в авторе и потребность самому быть полноценным «участно-вненаходимым» автором собственной истории все равно остается преимущественно эстетической, как бы ни было скрыто эстетическое за крайним выражением (проявлением) экзистенциального.

Говоря о «великой событийной привилегии – быть другим» [13, с. 175], М.Бахтин показывает и оборотную сторону взаимоотношения «автор-герой» и обращает внимание на проблему «фиктивного Другого». Это – «дутый, фиктивный продукт, замутняющий оптическую чистоту бытия», «душа без места», «участник без имени и без роли». В связке с таким «Другим» нет места этическому бытию-событию, есть лишь одержимость. Глазами такого Другого можно увидеть не истинный лик героя, но лишь его личину [13, с. 30]. Таким «фиктивным Другим» одержим человек, «привыкший конкретно мечтать о себе» [13, с. 54], болезненно дорожащий производимым им впечатлением, но не уверенный в нем. Недаром Л.Баткин свое исследование, посвященное Августину и его «Исповеди», назвал, цитируя апостола Павла, «Не мечтайте о себе…» [12]. Он вслед за Бахтиным увидел опасность одержимости Другим-Двойником, который врывается в мое самосознание, замутняет чистоту отношения к себе самому. Происходит «…возврат в себя для корыстного использования для себя своего бытия для другого…» [13, с. 54]. Перед нами - особый ракурс проблемы «двойничества» как фиктивного самоудвоения. Если обратится к биографии как форме жизни и социокультурной практики, то проблема «фиктивного Другого», явственно обнаруживается в различных вариантах саморепрезентации политиков и кумиров современной массовой культуры.

Вместе с тем, М.Бахтин подчеркивает, что в биографическом дискурсе «одержимость» Другим смягчена. Автор биографии – тот возможный Другой, присутствие которого легче всего переносится, с ним можно «непосредственно-наивно» прожить жизнь, хотя и здесь есть опасность того, что наш внутренний «автор биографии» может превратиться в «двойника-самозванца». Автор биографии как «одержащий меня другой» выступает в качестве ценностной инстанции социокультурного мира и, если я не отрываю себя от этого мира, я могу не вступать в конфликт с этим Другим и он «может вести рассказ о моей жизни при моем полном внутреннем согласии с ним» [13, с. 133]. Этот Другой не «сочинен» мной, в отличие от двойника-самозванца, а является авторитетной для меня силою, ценностно определяющей мою жизнь. В данном контексте можно говорить о характерных для каждой культуры «биографических формах», в которых принято изображать человеческую жизнь. Такая форма, надличностная по своей сути, может стать «одержащим меня Другим», ценностно оформляющим мою жизнь и ее вторжение, если человек принимает культурные правила «биографической игры» своего времени, не будет восприниматься как враждебное.
3.8. Биография и автобиография как смысловая история. Способность «ценностно помнить»

М.Бахтина развивает представление о биографии как о смысловой истории, что в дальнейшем будет специально проработано, в частности в феноменологической социологии (А.Щюц) и в культурной антропологии. Он пишет об «упорствующей самозаконной (необъяснимой эстетически) смысловой направленности поступающей жизни» [13, с.172], ее смысловой самозаконности. Он настаивает на том, что «смысл подчиняется ценности индивидуального бытия, смертной плоти переживания» [13, с.101]. Тезис о неком «упорстве» смысла коррелятивен мысли о том, что акт художественного оформления жизни встречает «упорствующую (упругую, непроницаемую) реальность, реальность ценностно-смысловой направленности жизни. «Упорство смысла» можно соотнести с «упорством» и силой сопротивления самой жизни. На это неоднократно указывал В.Дильтей. Среди всего многообразия проявлений жизненного опыта самыми важными он называл те, «которые ограничивают меня, производят на меня давление, которое я отстранить не могу, которые неожиданно и бесповоротным образом стесняют меня в моих намерениях» [39, с. 128].

Биографические/автобиографические тексты профессиональные литераторы часто рассматривают как сырой недооформленный материал, относясь к ним с долей пренебрежения. В определенном отношении, это тексты, не преодолевшие «упругости» смысла и жизни, о чем свидетельствует «излишний» осадок автобиографизма/биографизма. Но и модная ныне тенденция к имитации биографической формы, к стилизации «под автобиографию» как раз свидетельствует о том, что литературой осознана и востребована не только самозаконность, но и самоценность смысла, причем смысла, явленного в «смертной плоти» индивидуального переживания. Биография/автобиография оказывается наиболее адекватной формой такой явленности.

Итак, постулируется наличие «самозаконной» смысловой составляющей жизни, ее укорененность в индивидуальном поступающем бытии и представленность в переживании. Бахтин анализирует «смысловое целое» героя, которое в соединении с его «временным целым» образуется смысло-временное единство. Переживание не отходит в абсолютное прошлое, в безысходность, оно остается в «смысловом прошлом», которое, в свою очередь, связывается со «смысловым будущим». Сюда переносится окончательное этическое оправдание уже произошедшего и возможность совершения его в предстоящем. Таким образом «свершенное продолжается…». Именно так названа работа российского психолога В.Нурковой - одно из лучших современных исследований по психологии автобиографической памяти [56]. Однако, как нам представляется, здесь не только психология, но и некая онтология человеческой памяти, проецируемая затем на память историческую и социальную. Человек наделен возможностью «ценностно помнить»: воспроизводить в памяти переживание не со стороны его обособленно взятого наличного содержания, а со стороны его заданного смысла. «Переживание – это след смысла в бытии, это отблеск его на нем, изнутри себя самого оно живо не собою, а этим внележащим и уловляемым смыслом, ибо, когда оно не уловляет смысла, его вообще нет» [13, с. 101].

В этот контекст вводит М.Бахтин понятие ритма, часто использующееся в его размышлениях. В данном случае ритм предстает как форма «имманентизации» смысла самому переживанию [13, с. 103]. Ритмом преодолевается граница между прошлым и будущим, и преодолевается она в пользу прошлого, в котором растворяется «смысловое будущее». Оно также – не «голая временность», а смысловая категория. И смысл ей ритмически придается открытой ценностной возможностью свершиться и исполниться, в том числе в рассказе о пережитом, который одновременно является смысловым преображением прошлого в автобиографическом ракурсе.

М.Бахтин говорит об идеальной смысловой истории в контексте творческой биографии. По его мнению, история смыслопалаганий зафиксирована в произведениях творца, а никак не в его авторской исповеди и уж, тем более, не в его высказываниях о процессе самого творчества [13, с. 9]. В активных творческих переживаниях, - а именно они становятся событиями смысловой истории, «событиями бытия»,- переживается предмет, но не процесс творчества, «переживание не видит себя». И эта трудность подобна той, с которой сталкивается, к примеру, философия сознания, пытающаяся обнаружить структуры «чистого сознания», а не оставаться в плену «сознания о…». Здесь выявляется необходимость Другого, способного зафиксировать «чистое переживание». Может ли быть этим Другим сам герой биографии (в автобиографии, в авторской исповеди и т.д.), может ли он через акты самоописания и саморефлексии выйти к переживанию как таковому - одна из проблем методологии биографического анализа. Если такой выход в пределе невозможен, то, возможна, во всяком случае, соответствующая установка.

Как описывать героя жизнеописания в контексте «смысловой истории», уходя от стандартов подхода «герой – среда» и объективистсткого «аналогического детерминизма» (Р.Барт) [9, с. 271]? М.Бахтин предлагает «активное видение героя» как «целого, в структуре его образа, ритме его обнаружения, в интонативной структуре и в выборе смысловых моментов [13, с. 10]. Ритм, интонация, «смысловые моменты» - трудноуловимы для биографического исследования, ориентирующегося на передачу голых фактов. А между тем, следуя М.Бахтину, именно они составляют суть и основное содержание «моей жизни» воссозданной воспоминанием и воображением, неустранимым из биографического акта. Так в контексте биографического дискурса говорится о плодотворности «интерпретативного воображения» (См., в частности: [30]).

„Моя жизнь” как „история жизни” будет „полна законченными и неизгладимыми образами других людей во всей их внешне-воззрительной полноте…, но не будет между ними внешнего образа меня самого” [13, с. 55]. Моему Я будут соответствовать лишь «воспереживания чисто внутреннего счастья, страдания, раскаяния, желаний, стремлений, … то есть я буду вспоминать свои внутренние установки в определенных обстоятельствах жизни, но не свой внешний образ…», я вхожу в «историю своей жизни» как «…невидимый носитель окрашивающих этот мир эмоционально-волевых тонов, исходящих из моей единственной активной ценностной позиции» [13, с.55].

При этом М.Бахтин строго различает «эмоционально-волевые тона», пережитые героем «истории жизни» в момент ее свершения, и эстетическое оформление-окрашивание жизни, совершаемое автором «истории жизни». Он подчеркивает, что «изнутри переживания» жизнь не трагична, не комична, не прекрасна и не возвышенна. Лишь за ее пределами, в процессе оформления ее как целостного и завершенного произведения, «…жизнь загорится для меня трагическим светом, примет комическое выражение, станет прекрасной и возвышенной» [13, с. 63].

К эмоционально-волевым тонам, характеризующим автора, относится и «внутренний ценностный покой» - «внутренне мудрое знание смертности и смягченное доверием безнадежности познавательно-этической напряженности» [13, с. 178]. «Ценностный покой» - одна из тех характеристик, которые подобно ритму и интонации трудно уловить при анализе текста, в том числе «истории жизни». (Возможно, в рамках четырехчленной схемы анализа текста - субстанция содержания, форма содержания, форма выражения и субстанция выражения (См.: [31]) – «ценностный покой» можно характеризовать как субстанцию выражения). Однако именно «ответственный» покой, как полагает Бахтин, создает прочную основу для авторской позиции вненаходимости. Благодаря «покою» как ценностной установке сознания и оформляется уверенная, спокойная, незыблемая позиция вненаходимости. Тема «ценностного покоя» глубоко волновала ученого. В записках Л.В.Пумплянского о лекциях и выступлениях М.Бахтина в 1924-1925 г.г., среди тем его докладов обнаруживаем – «Проблема обоснованного покоя» [46, с. 234].





Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   63


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница