Андрей фурсов колокола истории



страница33/78
Дата10.05.2018
Размер5.14 Mb.
ТипКнига
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   78
XXXIV

Субстанциализированный быт современного Запада, проявляющийся постоянно и разнообразно (от камня и железа — до запаха вкусной еды и духов в магазинах и на улицах, сгущающего даже воздух до субстанции), такая — стремящаяся к роскоши — повседневность, повторю, есть одна из несущих конструкций и исторических опор капитализма, его уникальный и оригинальный «цивилизационный» вклад в историю.

Я не случайно взял в кавычки слово цивилизационный. Капитализм не создал своей особой, капиталистической цивилизации. Конечно, метафорически, в нестрогом, максимально широком смысле можно говорить о некой «капиталистической цивилизации». Но это явление принципиально, сущностно отлично от того, что понимается под «цнвилизационностью», когда речь идет, например, о китайской, индийской, мусульманской или европейской цивилизациях. И не только потому, что капитализм — это часть Европейской цивилизации, ее фаза. А потому — подробно здесь нет места говорить об этом, — что капитализм устраняет противоречие между такими двумя качествами, измерениями исторического субъекта как формационность (неприемлющие марксистскую лексику могут подобрать любой эквивалент из либеральной интеллектуальной традиции) и цивилизационность. В этом смысле капитализму цивилизационность как внутреннее качество не нужна — он питается не только от иных формаций, но и от цивилизаций, включая Европейскую. Это — положительное, а не отрицательное качество капитализма», Не случайно, как справедливо заметил Х.Зедльмайер, капитализм не создал своей особой цивилизации, довольствуясь либо повторением прошлого, либо эклектикой, либо отрицанием цивилизационных форм (модерн Великой Функциональной эпохи).

И действительно, вершина Европейской цивилизации — барокко — пришлась именно на тот период, когда феодализм уже умер, а капитализм не встал на ноги. В (меж)формационное безвременье цивилизационность вышла на первый план почти что в чистом виде. Как знать, не был ли это последний парад Европейской цивилизации, которая затем, уже со второй половины XVIII в., начала мельчать, приобретать камерный характер, уходить в себя — «ококоизироваться, а затем, уже в начале XIX в., плавно перетекать (как верно заметил все тот же Зедльмайер) из монументальности в простоту и удобство буржуазного уюта, т. е. буржуазной повседневности. Повседневность сменила высокую цивилизацию.

Но не только уютная повседневность заняла в Капиталистической Системе нишу, эквивалентную цивилизационности. Капитализм создал себе еще две уникальные опоры, не имеющие аналогов за его пределами: политику и идеологию.

Идеология — явление капиталистической эпохи, причем эпохи зрелого капитализма. Это — та необходимая роскошь, которую должно было позволить себе буржуазное общество после устранения Старого Порядка, окончания Великой французской революции и ухода с исторической сцены великого могильщика обоих этих явлений — Наполеона. Протоидеологией было Просвещение, Но «прото», как и «почти» или «чуть-чуть», не считается. Не случайно, например, во французском языке первое употребление слова «идеология» датируется 1796 г., не раньше.

«Политика — европейская роскошь?» — так афористически назвал свою статью П.Вебер-Шефер (см. 36). Да — роскошь. Да — европейская, если, конечно же, не отождествлять политику с властью и управлением вообще, а определять ее как взаимодействие лиц, не связанных друг с другом отношениями господства-подчинения, т. е. формально равных лиц, субъектов, агентов гражданского общества, общества, которое не обусловлено той или иной формой коллективной собственности, коллективного присвоения природы. С точки зрения любого небуржуазного общества, будь то «восточный деспотизм» или «советский коммунизм», политика — это роскошь, это то, что (как минимум) не является необходимым.

Зачем это?

В таком вопросе с позиций небуржуазных социумов и воплощающих их общественное содержание индивидов, не знающих ни гражданского общества, ни политики, есть своя социальная правда: зачем это, если общественная регуляция возможна без политики? Например, с помощью янычаров или «телефонного права». Это — непозволительная роскошь. Для капитализма же эта роскошь необходима — как и роскошь идеологии.

Политика, повседневность и идеология образуют некий узел или треугольник (пронизанный правом), который, заменяя для капитализма цивилизацию или будучи «капиталистической цивилизацией», должен придавать историко-культурную устойчивость капитализму как социально-экономической системе. Политизированная и идеологизированная («западный образ жизни») повседневность; повседневная политическая жизнь, ставшая благодаря газетам и телевидению частью быта — все это сцеплено в некую форму, которая на капиталистическом Западе заняла «нишу», в других обществах принадлежащую цивилизации. Так оно и было в течение последних двухсот с небольшим лет. А что же ныне?

Ныне Капиталистическая Система действительно вступает в постидеологический век, как бы (но только как бы) оказываясь в эпохе до Великой французской революции или, в лучшем случае, в хронологической зоне между 1789 и 1848 гг. Но, подчеркиваю, это — в лучшем случае. Что касается политики, которая есть святая святых публичной жизни буржуазного общества, то и здесь не все так просто и не все так гладко. Нет, политика, в отличие от идеологии, еще не отмерла. У нее более сильный пульс, чем у государства. И все же есть ряд тенденций и явлений, которые в перспективе могут угрожать политике как искусству самоуправления, основанному на рациональных принципах.

Это отступление рациональных теорий и ценностей, универсалистских схем и принципов, вытеснение их этнокультурными, фундаменталистскими формами. Это и активный выход на политическую арену различных меньшинств, от сексуальных до этнических, воспринимающих политику просто как власть. Показателен термин, который Ференц Фехер и Агнес Хеллер употребили для характеристики политики в США, — «биополитика». Центральными вопросами политической жизни США стали раса, гендерные отношения и здоровье. Иными словами, происходит «биологизация» политической борьбы, ее объектами становятся не столько социальные, сколько биологические характеристики. А если добавить сюда экологистов — то и природные. Ясно, что уже наличие и хотя бы какой-то успех, не говоря о победе, движений меньшинств разрушает структуры повседневности, т. е. объективно работает на «серые зоны», на «зону неправа». На асоциала.

Пока все эти явления кажутся, особенно из России, из «вне-Запада», случайными, маргинальными, преходящими. Но ведь именно так характеризовали ослабление государства как института в начале 70-х годов. А сейчас некоторые уже пишут об упадке этого института. Так, может, довольно смеяться над Марксом, каким бы лично неприятным ни оказался и ни был на самом деле этот Бородач из Трира? Ведь он оказался прав — во многом. В том числе и насчет отмирания государства. Вообще смеяться над великими мыслителями — дело неблагодарное. Они, как правило, редко ошибаются. Сказал, например, Шпенглер: «Закат Европы». И ведь оказался прав. Та Европа — закатилась. Но это — к слову.

Конечно, при всех потрясениях устойчивой остается повседневность, буржуазный быт, тяготеющий к роскоши. Эта субстанция. Но сохранится ли этот быт в таком своем виде в случае ухудшения положения значительной части среднего класса? Едва ли. Есть ли у буржуазной, имитирующей роскошь повседневности смертельный, заклятый враг, ее потенциальный могильщик? Есть. Это — асоциал, о котором уже говорилось. То, что Э.Баладюр назвал «зоной неправа», можно назвать также «зоной неполитики» (а просто — власти, силы, насилия), «зоной неидеологии» и, главное, «зоной не повседневности» — в смысле безбытности, В асоциальной зоне повседневная жизнь сведена к минимуму существования. Ничего, кроме этого, нет. Нет буржуазного, социально организующего быта как слоя роскоши над повседневностью. Зона неправа — это повседневность без роскоши, без политики, без идеальных ценностей.

А потому пленка, которая отделяет человека от зверя, социальность — от антисоциальности или. даже зоосоциальности, здесь весьма и весьма тонкая и непрочная. И законом становится то, что с социальной точки зрения есть беззаконие — делинквентность и коррупция. Единственная «политика» таких зон — это, как верно заметил Ж.Ф.Байяр, «политика живота»; само наполнение живота становится делом жизни и смерти (а, например, не элементарного заработка). Отсюда — вытеснение политики организованным насилием и клиентелизмом. Примеров — сколько угодно: от Бразилии и Заира до Таджикистана и Явы. То, что Э.Бэнфилд в свое время на примере Сицилии назвал «аморальном фамильизмом» «посткрестьянских обществ», то, что составляет мир самовоспроизводящегося насилия — «Виоленсии» — в Латинской Америке (описано социологами, а также в романе и рассказах Х.Рульфо), — все это цветочки по сравнению с «культурой» и «структурой» повседневности асоциала. Колумбия медельинского картеля, с одной стороны, полпотовская Кампучия — с другой. Вот два капиталистический и антикапиталистический — варианта реализации и институциализации власти асоциала. Они наглядно демонстрируют, что «асоциализм» снимает противоречия между капитализмом и коммунизмом. Вот как оборачивается в реальности розовая мечта о конвергенции. А если еще учесть, что в асоциале снимается противоречие между Историей и Природой. о чем мечтали Маркс и Энгельс, то картина становится еще более интересной (и страшной).

Экономисты ныне много пишут о неформальном секторе, особенно в крупнейших городах мира, как о «параллельной экономике», «контрэкономике». Но это лишь экономический аспект более широкого общественного целого — параллельного социума, контробщества с «повседневностью на грани социальных и зоологических форм — с терпимостью ко многим проявлениям психопатологического поведения, с «культурой бедности» (О.Льюис) и, что не менее важно, с отсутствием устойчивого минимума «вещественной роскоши», в которой воплощены труд, собственность (а следовательно, время), организация и ценности и которая заставляет изо всех сил сопротивляться выпадению в параллельный мир асоциальности.

Как это ни парадоксально, но именно структуры буржуазной повседневности, особенно в условиях упадка идеологии, ослабления государства и политических институтов, способны стать дополнительным балансиром капиталистического общества. Те самые структуры и формы, которые многие мыслители, ученые и писатели — прежде всего на самом Западе — бичевали как филистерские, мещанские, мелкобуржуазные. Правильно бичевали. Все это так. Тупой и сытый бюргер, тщательно поливающий цветочки на балконе на какой-нибудь Блюменштрассе в каком-нибудь маленьком городке на Рейне, — это малопривлекательно. Но асоциал из Байшада Флуминенсе в Рио-де-Жанейро, трущоб Мехико, Нью-Йорка или Марселя, «плавающих бараков» Гонконга — это намного хуже и опаснее. Что еще важнее, нудный, высмеянный Дюренматтом, Фришем, Гессе, Апдайком и другими среднестатистический европеец или американец — «ограниченный», «занудный», «бездуховный», «заземленный на буржуазную повседневность», ее персонификатор — это барьер на пути асоциала. Именно повседневность, организованный быт оказывается — и с упадком идеологии, политики и государства окажется в еще большей степени — валом на пути новых варваров, последней преградой на пути асоциала с его безбытностью. Последним рубежом не только буржуазной, но и европейской субстанции.

То, что говорилось выше об асоциале, демонстрировалось главным образом на примере мегаполисов периферии и полупериферии Капиталистической Системы — Калькутты и Мехико, Лагоса и Манилы. Можно почитать, например, Гарсиа Маркеса и Салмана Рушди и увидеть те же явления и в небольших городах Латинской Америки, Азии. Да и Африки тоже. Но те же явления социологи и журналисты фиксируют и в городах Европы и Северной Америки, особенно там, откуда уходит промышленность, где идет деиндустриализация.

Конечно, в цивилизационном, «белом» ядре мощь и плотность капиталистической субстанции многократно усилены наличием всей субстанции, накопленной западной цивилизацией; здесь у капиталистической субстанции глубокие, разветвленные и прочные корни. Но и в этом ядре растет численность выходцев с Юга, несущих с собой код иных этнокультурных форм, иную повседневность и часто пополняющих неформальный сектор и «зону неправа», а потому самой логикой бытия выталкиваемых в асоциум, в противостояние социально организованному населению. Конечно, по крайней мере на ближайшие два поколения у европейско-буржуазной субстанции хватит и сил, и социального иммунитета. И все же лучше знать об опасности: кто предупрежден, тот вооружен.

XXXV

Но, может, безбытность, безбытная, бессемейная повседневность, неорганизованный или принципиально, дезорганизованный быт — не такое уж опасное явление? К сожалению, это не так. История России конца XIX — начала XX в. — красноречивое тому свидетельство. А.С.Изгоев в блестящей статье «Об интеллигентной молодежи», опубликованной в сборнике «Вехи», на примере значительной части русской интеллигенции, прежде всего студенчества, показал общественную опасность социально неустроенных слоев населения, вся жизнь которых есть не что иное, как сознательное воспроизводство этого неустройства — будь то быт, работа, семья, воспитание детей и т. д. «Выходя из… своеобразной младенческой культуры, — пишет Изгоева, — русский интеллигент ни в какую другую культуру не попадает и остается в пустом пространстве» (5, с. 109). Буржуазную сферу он презирает, для народа он чужой; его сфера — безбытность, «невозможная смесь разврата и пьянства с красивыми словами о несчастном народе, о борьбе с произволом и т д.» (5, с. 107). Результат — отсутствие любви к жизни. Я бы сказал: к нормальной, организованной жизни. Изгоев очень уместно вспоминает мысль В.В.Розанова, сравнившего русское студенчество с казачеством, бесспорным носителем многих асоциальных черт. Другое дело, что находившаяся на подъеме самодержавная Россия в XVII–XVIII вв. смогла сломать хребет асоциалу тех времен и переварить его, а Россия эпохи Смуты конца XIX — начала XX в. этого сделать не смогла, подавилась; новый асоциал взял верх. Это было тем более легко, что, с одной стороны, вещественная субстанция вообще и тем более буржуазная были слишком слабы в России и не могли служить барьером на пути асоциальной лавины, а с другой — были слишком очевидны, чтобы возбудить социальную зависть и жажду черного передела. Но передела посредством захвата главной для Русской Системы субстанции. Таковой была Власть, и поэтому прежде всего именно ее, а не «вещественные факторы производства» и собственность стремились захватить те, кто победил в Русской Смуте 1861–1929 гг.

С этой точки зрения коммунизм смог прорваться там, где была слаба буржуазная повседневность, где не было организованных бытовых структур буржуазного типа; где слабой буржуазной повседневности, хороню и смачно описанной, например, Алексеем Толстым в «Сестрах», противостояли три враждебных мира — посадско-артельский, революционный и асоциальный, миры детства Алеши Пешкова, а также буревестников и челкашей Максима Горького. Купеческое варварство, головной футуризм и российское хулиганство — во всем этом Ф.Степун не случайно находил «скрытый большевизм» (13, с. 475).

Повседневность, стремящаяся не к роскоши, а от нее, не к умножению субстанции, а к ее растранжириванию, проеданию — будь то русскими купцами конца XIX в. или «новыми русскими» конца века XX, уничтожающими больше субстанции, чем создающими ее, — вот что мы постоянно встречаем в Русской истории. Да был ли вообще в истории России период организованной повседневности, максимально (для Русской Системы) приближенной к буржуазному, западному и, самое главное, массовой или приближающейся к массовой, охватывающей значительное, а по русским масштабам — огромное по численности население? Такой период был. И кончился он совсем недавно. Это период между 1955/60 и 1980/85 гг. Великолепная четверть века. Именно за эти 25 лет впервые (и, возможно, в последний раз) значительной части населения страны, а не узкому слою, как на рубеже XIX–XX вв., был обеспечен массово высокий, а для Русской Системы, возможно, максимальный уровень жизни.

Отдельные квартиры. Пусть в хрущобах, пусть потолки — 2,50, пусть ванна и санузел совмещены (на Западе это, кстати, тоже бывает), а свои, персональные.

Личные автомобили. «Не фонтан», конечно, по международным стандартам, но для наших условий вполне — «Москвичи», «Запорожцы», потом — «Жигули».

Дачные участки. Пусть шесть соток, а яблоньку-смородинку-клубничку посадить можно, да и отдохнуть есть где.

Поездки на Юг или Прибалтику. Пусть в санатории-пансионате семь рыл на четыре койки — ничего, в тесноте, да не в обиде; зато море, дюны, солнце, шашлык, павлин-мавлин. И так далее. Как поется в песне группы «Любэ», «кто сказал, что мы плохо жили?» Достаточно взглянуть на 50, 60 и 70-е годы и сравнить эти десятилетия между собой. Кто-то скажет: будущее свое и своих детей проедали. Правильно. Но на это я отвечу: коммунизм, по определению, был помимо прочего, системой проедания будущего. Это — данность. Кто-то скажет: жили за счет нефти. Да. Но не мы одни. Часть Третьего мира тоже. Да и Великобритания.

Короче, в 1950/55–1970/75 гг. неплохо было всем в мире. XX в. был веком нарастания массового благосостояния. Потому-то он и стал веком масс, социалистическим веком — будь то в форме коммунизма как интернационал-социализма, национал-социализма или welfare state. Разумеется, на «демократическом Западе» век стал «социал-демократическим» не просто так, а во многом как реакция на коммунизм и фашизм, на этих «первопроходцев XX в.». Но это дела не меняет — важен результат. По-видимому, за всю историю человечества не было (и скорее всего — больше не будет) отрезка времени, подобного XX столетию, особенно послевоенного его периода, по такому показателю, как доля мирового населения, испытывающая благосостояние. Ну а если говорить о том, какие надежды и иллюзии породило это благосостояние, то XX в. не знает равных. Тем горше разочарование и отрезвление. Бесплатных пирожных не бывает. За все надо платить. Сейчас по счетам своих дедов и отцов придется платить очень большой части населения земного шара, которую логика развития современного мира отталкивает от общественного пирога, выталкивает за рамки среднего класса — в социальный низ. Это происходило и происходит повсюду, начиная с 80-х годов: в Индии и СССР/России, в Югославии и США, в Мексике и даже в тихой Голландии, где, как заметил один историк из Амстердама, молодежи 90-х годов будет значительно труднее в борьбе за место под солнцем, чем их отцам, а ее детям — еще труднее, чем ей самой. Потому что и солнца, и места под ним становится меньше. Один и тот же процесс идет в разной форме, по-разному, с разной степенью социально-экономической брутальности. У кого-то есть «социальный жир», кто-то накопил за последние 100–150 лет больше богатств, чем другие, — у них, следовательно, больший запас для проедания и больше времени — проедания и жизни. Они могут хорошо провести последние дни недели — «субботу и воскресенье истории», так сказать «исторический уик-энд» нынешней социальной системы. Ну а дураки и бедняки умирают по пятницам. Уик-энды — не для них.

XXXVI

Кстати, об уик-эндах. На наших глазах утрачивает свое массовое социальное и культурно-психологическое значение то, что заполняло в течение короткого (1917–1991) XX в уик-энды для широких масс населения. Что было наградой конца недели массовому человеку эпохи функционального капитализма? Что было важнейшими элементами структур повседневности досуга, расслабления, отдыха? Кино и коллективный игровой спорт (прежде всего — футбол и хоккей). Они были квинтэссенцией массовости, ее отражением и выражением. Разумеется, XX в. дал несколько «политико-идеологических» моделей спорта, несколько форм «социальной антропологии тела»: либеральную, фашистскую, коммунистическую. Но при всем различии у них было существенно важное общее: ориентация на массового человека и функционирование в качестве одной из важнейших структур досуга.

С середины 70-х годов кино и футбол (а за ним и хоккей), по мнению одних, вступают в полосу кризиса, по мнению других, — и вовсе приходят в упадок. И дело не просто в исчерпанности жанров в кино или форм и техники в спорте, не просто в том, например, что именно на рубеже 60–70-х годов возникла наиболее адекватная массовому обществу тактика «тотального футбола», по видимости, исчерпывающая тактико-организационные возможности футбольной игры — неважно, в англо-голландской или советской(«система Лобановского») форме. Дело в том, что сломалась — и в кино, и в футболе — «система звезд». И это — самое главное.

«Звезда», как и вождь — будь то дуче, фюрер или «учитель всех трудящихся» (хотя между Сталиным, с одной стороны, и дуче и фюрером — с другой, есть качественное различие в содержании организации и реализации роли вождя), возможна только в массовом обществе, в эпоху масс. Ни до, ни после они не нужны. Звезда — это квинтэссенция массового человека; это — усредненный маленький человек, выросший до огромных размеров. Или накачанный до таких размеров насосом рекламы и пропаганды, этих двух функциональных сестер Великой функциональной эпохи. Не случайно век родился с маленьким человеком Чарли Чаплина. (Вообще почти вся Современность прошла под знаком двух Чарли — большого, бородатого — из Трира и маленького, с усиками — с киноэкрана).

«Звезда» — это массовое общество, сжатое до индивида. Индивид-масса — вот что такое «звезда». Человек толпы, выросший до огромных размеров и высящийся над толпой, оставаясь в то же время человеком толпы. Или — иначе: «звезда» есть массовое общество, количественно сведенное к единице и в таком виде вынесенное за собственные рамки. Система «звезд» есть нарциссизм массового общества; «звездность» — единственная форма, в которой индивидуальность может существовать в массовом обществе. Как социально значимая для последнего.

И вот в 70-е годы система «звезд» — блестящий французский социолог Эдгар Морэн показал это в специальном исследовании «Звезды» на примере Голливуда (см. 26) начала ломаться и сломалась. Первые симптомы надлома, однако, проявились уже в 60-е годы, когда из кинофильмов стал постепенно уходить happy end и произошла смена центрального «мифологического героя». На смену малорефлексирующим рубахам-парням без проблем пришли «нервные», с надломом герои Пола Ньюмена и Марлона Брандо» (Э.Морэн). Кстати, и в советском кино в 60-е годы произошла аналогичная смена героев. На место Л.Харитонова («Солдат Иван Бровкин») и Н.Рыбникова («Высота») и нескольких других актеров такого типа, занявших в послевоенный период возрастную нишу, которую в довоенный период занимали герои П.Алейникова и Н.Крючкова, казалось бы, внезапно пришли их нервные рефлексирующие герои А.Баталова и И.Смоктуновского. Пришли великие крупные актеры. Но «звезды» — в смысле 40–50-х годов — кончились, погасли, Л.Харитонов и Н.Рыбников попали под колесо истории. Похожие примеры можно найти и в Америке. В частности, Э.Морэн пишет о Джейн Фонда, которая явно шла на роль новой «звезды» массового кино, но — не повезло со временем. «Кино звезд» к тому времени кончилось. Отсюда — поиски других форм (аэробика — не от хорошей жизни — у Джейн Фонда и т. д.). Система «звезд» лишь отразила изменения в обществе или даже в чем-то упредила их. Даже количественно «звезды кино» и по их роли в обществе как символа резко отличаются в периоды, скажем, 55–75 и 75–95 гг.

Но ведь аналогичным образом обстоит дело и в футболе! Сколько настоящих футбольных «звезд» зажглось между 1975 и 1995 гг.? Марадона, Платини. Кто еще? С натяжкой можно добавить голландца Крёйфа (у нас его фамилию часто произносят как Круифф), хотя в 1974 г. он в последний раз выступал на чемпионате мира. Но не будем жадничать. В 1955–1975. гг. «звезд» того уровня, которому соответствуют Марадона, Платини, Крёйф, можно насчитать около двадцати. То же самое с хоккеем, как энхаэловским, канадо-американским, так и советским.

Короче, на примере системы массовых зрелищ, которые суть не только плоть от плоти, но квинтэссенция массового общества, структур его досуга, видно, как это общество в 70-е–80-е годы начинает умирать. Как и его атрибуты. Думаю, правы те специалисты, которые не видят значительных социальных перспектив у кино и футбола.[9]

По-видимому, эти формы уже никогда не будут играть той роли, какую они играли прежде. Это и не значит, что завтра они исчезнут. Нет. Но их вытесняют немассовые зрелищные формы, кстати, тесно связанные с НТР, Таким образом, НТР стала Терминатором не только функционального капитализма и коммунизма, но и их любимых чад — кино и футбола. Расцвет последних совпадает с расцветом функционального капитализма и коммунизма, массового общества в 50–70-е годы. Именно тогда окончательно оформились понятия и концепции «советского образа жизни» и «западного», или «американского образа жизни». И хотя их противопоставляли друг другу — и справедливо, между ними было и некое сходство. Два массовых идеала двух массовых обществ. Но обществ — с разными знаками. К тому же одно из них было функционально-субстанциональным, а второе — функциональным, а потому оказалось более хрупким. Кино и коллективный игровой спорт были двумя проекциями, измерениями этих обществ. Более того, прав П.Вайль, который пишет, что весь XX в. прошел под знаком кино. И уходят они вместе. На смену массовому досугу идут камерные приватизирующе-приватизированные формы. Видеомагнитофоны с ориентированной на них кинопродукцией, с одной стороны, персональные компьютеры и «видеошлемы», способные создать то, что называют «виртуальным миром» (или киберпространством), в котором актер как таковой, его мастерство не требуются, не говоря уже о «звезде», — с другой. Все это — индивидуализированные или, точнее, приватные формы, рассчитанные на индивидуальное, а не массовое (хотя и максимально широкое) потребление.

Все активнее заявляют о себе более «камерные» виды спорта. И даже шоу-бизнес, если не индивидуализируется, то приватизируется, дробится, сегментируется на много разных, почти камерных ниш, на микроаудитории, исключающие возможность общенациональных массовых кумиров, «возлюбленных всей Америки» и т. д. Равно как и возможность массовой мечты всей нации — американской или советской. Все мечты остались в XX в. Это XX в. был веком мечтателей — из Кремля, Рейхсканцелярии, Белого дома и других мест.

Нужно признать: в это тридцатилетие расцвета XX в. советский образ жизни тянулся к западному — причем тянулся, повторю, в массовом порядке. И казалось, разрыв, по крайней мере материальный, сокращается. И чем дальше, тем будет лучше и больше. Вместо шести соток — двенадцать, вместо «Москвича» — «Жигули»; вместо хрущобы — что-то получше; вместо дома отдыха в Мисхоре — пансионат в Дагомысе. Знай наших. Наших — не узнали. По крайней мере в большинстве случаев. Счастья, в том числе и социального, не бывает ни слишком много, ни слишком долго.

На рубеже 70–80-х годов и тем более к середине 80-х стало ясно: коммунизм как система не может сохранить уровень благополучия и социальных гарантий и связанную с ними повседневность в таком объеме и в такой массе. Или иначе: «сделочная позиция» господствующих групп коммунистического режима по отношению к населению будет ухудшаться при сохранении тех массовых структур повседневности, которые оформились за позднехрущевское и главным образом брежневское время, когда казалось, что субстанция безбрежна.

Но это была иллюзия. Субстанции было не так много. Коммунизм — функциональная система, перераспределяющая субстанцию, оставшуюся от прошлого, в том числе и раннекоммунистического, и поступающую извне. В 60–80-е годы проедалось, во-первых, то, что было накоплено на народной крови в 30–50-е годы и «экспроприировано» в захваченной части Европы во второй половине 40-х — начале 50-х годов; во-вторых, то, что можно было выкачать сначала из мира, переживающего экономический подъем (кондратьевская фаза «А» — 1945–1968/73 гг.), а затем уже на фазе «Б» — за счет продажи нефти. Но на рубеже 70–80-х годов «А упало. Б пропало». На трубе остался голый коммунизм, согнувшийся от «чувства глубокого удовлетворения».

Субстанция начала сжиматься. И господствующим группам понадобился черный передел Субстанции. И провели они это под лозунгами почти что «земля и воля». С волей более или менее получилось (хотя нередко «я пришел дать вам волю» оборачивалось «я пришел дать вам вволю» — Баку, Тбилиси, далее почти везде). С землей вышло хуже — субстанция. Это не демократия, не перестройка и не гласность. Это — вещественное и конкретное.

По-видимому, одно из существенных различий между капитализмом и коммунизмом (а также Капиталистической Системой и Русской Системой) заключается в том, что субстанция как вещественность, как накопленный труд, как социальное время, как собственность играет принципиально различную роль в этих системах. Если Капиталистическую Систему накопление вещественной субстанции укрепляет, упрочивает, то при коммунизме (и в Русской Системе в целом) дело обстоит иначе. Создается впечатление — по крайней мере об этом свидетельствует исторический опыт, — что, упрочивая систему в краткосрочной перспективе (одного поколения), в среднесрочной перспективе накопление субстанции свыше некоего социального передела или подрывает систему, точнее, ее конкретную историческую структуру, или грозит ей и ее господствующим группам социальной смертью. Начинается передел субстанции, в ходе которой ломаются структуры повседневности, и наступает Смута.

И это неудивительно. Господствующая субстанция Русской Системы — Власть. Повышение удельного веса другой субстанции — вещественной, даже если она и не отливается в собственность, а принимает форму организованного быта (именно последний был в коммунистическом порядке эквивалентом частной собственности и защищал индивида от хаоса этого порядка, становясь контрпорядком,[10] бросал вызов господствующей субстанции, а с какого-то момента — начинал угрожать ей. Собственник — всегда угроза для Власти и ее персонификатор. Реагируя на угрозу, система наносит ответный удар — по вещественной субстанции. При отсутствии или слабом распространении частной собственности такой субстанцией может быть только организованная повседневность. В Русской Системе может быть только одна Субстанция — Власть. Иная (вещественная) субстанция могла быть субстанцией только с маленькой буквы и существовать в определенных границах. Как только она их перерастала и достигала такого уровня, который угрожал двоевластием субстанций (собственность — власть, вещество — энергия), начинался передел. Сверху ли, снизу ли; с кровью ли, в виде жульничества ли, но. — начинался. Наступал великий час субъективных материалистов. Ну а их сменяли терминаторы в пыльных шлемах и кожанках, которые вообще по ту сторону материализма и идеализма, объективного и субъективного. Они разрешали ситуации Русской Смуты, т. е. ситуации двух относительно разнозначимых субстанций. Русская Смута: смущение, замутнение. Норма — это ясность одного субъекта, одной Субстанции — Власти. Эту ясность и осуществляли терминаторы Русской истории — опричники, гвардейцы Петра, большевики, «новые русские» (бандиты + бизнесмены, т. е. бандмены или биздиты). Но за всеми ними — Власть, централизованная или приватизированная.

Иными словами, если Капиталистическую Систему в средне- и долгосрочной перспективе накопление субстанции как вещества и времени укрепляет, то с коммунизмом и, по-видимому, с Русской Системой дело обстоит диаметрально противоположно. Здесь хорошо идет накопление субстанции только в форме Власти и Пространства. Получается совсем как в поговорке: что русскому хорошо, то немцу смерть; что немцу хорошо, то русскому смерть. Короче, избыточная, сверх некой меры материальная субстанция, избыточная, а потому могущая быть более или менее широко распределенной, массовой (а следовательно, угрожающей Власти) — это Кощеева смерть Русской Системы.

Но это же делает Русскую Систему и значительно более уязвимой, чем Капиталистическая. В последней субстанция на уровне структур повседневности может стать дополнительным резервом сопротивления. Русская Система на такую субстанциональную повседневность рассчитывать не может, у нее такой нет. И это — одна из причин того, почему падение политического гегемона, т. е. «главного властителя» капиталистической Системы не ведет к упадку системы, а вот в Русской Системе упадок Власти означает и падение конкретной исторической структуры. Ведь иной Субстанции — ни в форме собственности, ни в форме повседневности нет. Более того, поскольку избыточная массовая субстанция в виде организованных структур повседневности способна и подорвать Систему, то ситуация еще более осложняется.

Десятилетие 1985–1995 г. подорвало структуры повседневности, структуры максимально для России отлаженного быта, сломало их как явление массовое. Выталкивание в underclass, отсечение от общественного пирога прежде всего реализуется и ощущается на уровне повседневности, в быту, в том, что человек себе может позволить — купить, подарить, съесть; куда поехать. Структуры быта сжались до сингулярной точки ваучера. Возьми его, мальчик, и ни в чем себе не отказывай. Ваучер — это тот самый чудный колпачок, который, как внушили постсоветскому Буратино нововластные лисы Алисы и коты Базилио, он может продать за четыре золотых. Ищи дурака. Дурака — нашли, и в этом — победа «перестройки: кто кричал «ура», а кто — «дурак!»». Но победа эта может оказаться пирровой, поскольку ваучер очень смахивает на «черную метку» асоциала. Да, сломана повседневность, единственная массовая западно- или даже буржуазно-подобная повседневность в истории Русской Системы. Сломан забор, вал, стена. Из нее несут «по кирпичику» — на особняки — вон их сколько заторчало под Москвой, по всей России. А кто — там, за забором, за стеной?

А вот об этом раньше надо было думать.

За забором-то асоциал, новый варвар из бандформирований, бригад, а то и просто неорганизованный. Или прячущийся под маской госслужащего. Который очень просто может, подобно герою одной из песен Галича, «как в подъезде кирпичом». Не надо смеяться над Жириновским. Это в таком виде корчится, лицедействует и юродствует от социальной боли, от самого себя и своей жизни — как бесконечного тупика — асоциал. Так часто бывает: разрушают то, что считают опасным или злом, а приходит нечто еще более злое. Рухнула Римская империя и оказалось: варварские королевства-то хуже, они более жестокие, дикие, кровавые, менее предсказуемы. Рухнуло самодержавие — и погребло под своими обломками не только своих защитников, но и своих критиков и оппонентов. Свержение самодержавия и финальная — кровавая — фаза Русской Смуты оказались той самой «славной охотой», битвой серых волков и рыжих собак, о которой старый мудрый Каа сказал бы, что по ее окончании не останется ни человека, ни детеныша волка, ни старого удава, а будут валяться только голые кости. Так и вышло. Остались хозяева «корабля, с которого сбежали все, даже крысы» (Г.Уэллс).

Рухнули коммунизм и СССР — и что теперь? Какие уроки можно извлечь из этого — извлечь не только России, но, может быть, и всему миру в целом, Капиталистической Системе. Ведь умные должны учиться на чужих ошибках. И никогда не спрашивать, по ком звонит колокол.



СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Анисимов К. Россия без Петра. — СПб.: Лениздат, 1994. — 496 с.

2. Гронский Н. Юридическая природа СССР. // Сборник, посвященный памяти П.Б.Струве. — Прага, 1925. — С. 175–183.

3. Зедльмайер Г. Утрата середины / Реферат Бибихина В.В. // Общество. Культура. Философия; Реф. сб. — М: ИНИОН, 1983. — С. 56–102.

4. Зиновьев А. Желтый дом. — Lausanne: L'Age d'Homme, 1980. — T. 1–2.

5. Изгоев А. Об интеллигентной молодежи (Заметки о ее быте и настроениях) // Вехи. Из глубины. — М.: Правда, 1991. — С. 97–121.

6. Крылов В.В. О логическом развертывании понятия «капитал» в понятие «многоукладной структуры капиталистической системы». — М., 1972. — 8 с. — Не опубл. рукопись.

7. Маркс К. Экономические рукописи 1857–1861 гг. — М.: Изд-во полит, лит., 1970. — Ч. 1. — XXVI,546c.

8. Пивоваров Ю.С., Фурсов А.И. Русская Система // Рубежи. — М., 1995. — № 1–5 и след.

9. Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из Хаоса. — М.: Прогресс, 1986. — 431 с.

10. Пригожий И., Стенгерс И. Время, Хаос, Квант. — М.: Прогресс, 1994. — 431 с.

11. Совершенно секретно. — М., 1994. — № 10. — С. 4–5.

12. Тихомиров Л. Воспоминания Льва Тихомирова, — М; Л., 1927. — XL,516 с.

13. Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. — М.: Прогресс-литера; СПб.: Алетейя, 1995. — 651с.

14. Фуко М. Слова и вещи. — М.: Прогресс, 1977. — 488 с.

15. Фурсов А.И. Капитализм в рамках антиномии «Восток — Запад»: Проблемы теории // Капитализм и Восток во второй половине XX в. — М., Наука, 1995. — С. 16–133; 597–599.

16. Эко У. Заметки на полях «Имя Розы» // Иностр. лит. — М., 1988. — N 10. — С. 97–106.

17. Bahro R. From red to green: Interviews with «New left rev». — L.: Verso, 1984. — 239 p.

18. Braudel F. Civilization materielle, economique el capitalismе, XV–XVIII siеcles. — P.: Colin, 1979. — Vol. 2: Les jeux de I'echange. — 855 p.

19. Certeau, M.de. L'invention du quotidien. — P.: Gallimard, 1990. — Vol. 1: Arts de faire. — 350p.

20. Furet F. La Revolution francaise. — P.: Hachetle, 1988. — Vol. 1: De Turgot a Napoleon. — 544 p.

21. Gimpel J. Cathedral builders. — L.: Russel, 1980, — 236 p.

22. Gimpel J. The medieval machine: The industrial revolution of the Middle Ages. — Aldershot: Wildwood house, 1988. — 294 p.

23. Jameson F. Postmodernism, or, cultural logic of late capitalism. — Durham, Duke Univ. press, 1991. — XXII.,438 p.

24. Laulan I.-M. La planète balcanizée. — P.: Hachеtte, 1993. — 365 p.

25. Minc A. Le nouveau Moyen Age. — P.: Gallimard, 1993. — 251 p.

26. Morin E. Les stars. — P.: Seuil, 1972. — 190 p.

27. Nandy A. The shadow state // Illustrated weekly of India. — Bombay, 1985, Fеbr.24 — March 2. — P. 20–23.

28. Pocock J.G.A. Modernity and antimordemity in the anglophone political tradition // Patterns of modernity. — N.Y., 1987. — Vol. 1 — P. 44–59.

29. Priestly J.B. The Edvardians. — N.Y. etc.: Harper a. Row, 1970. — 302 p.

30. Rufin J.-C. L'empire et les nouveaux barbares: Rupture Nord. — Sud. — P.: Lattes, 1991. — 255 p.

31. Schumpeter J. Capitalism, Socialism, Democracy. — N.Y. etc.: Harper a. Row. 19. —XIV,431 p.

32. Symons J. Bloody murder: The classic crime fiction reference fully revised and uptaded. — L. etc.: Pan Books, 1992. — 365 p.

33. Tolkien J.R.R. The Lord of the rings. — L.: Harper Collins, 1992. — Vol. 1: The fellowship of the ring. — 427 p.

34. Wallerstein I. The bourgeois(ie) as concept and reality // New left rev. — L., 1988. — N 167. — P. 91–105.

35. Wallerstein I. The Cold War and the Third world: The good Old Days / Fernand Braudel Center for the study of economies, historical systems, a. civilizations. — N.Y., 1990. — 20 p

36. Weber-Shafer P. Politics: A European luxury // Culture and politics / Ed. by Crauston M., Barlevi L.S. — Boston; N.Y.: De Gruyter, 1988. — Р. 120–129.

37. Wiener M.J. English culture and the decline of industrial spirit, 1850–1980. — Cambridge etc.: Cambridge univ. press, 1981. — XI,217 p.

38. Jantsch E. The self-organizing Universe: Sci. a. human implications of the emerging paradigm of evolution. — Oxford etc.: Pergamon press, 1980. — XVI,343 p.




Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   29   30   31   32   33   34   35   36   ...   78


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница