3 Глава I. Литературная антиутопия как жанр



страница7/9
Дата09.01.2018
Размер0.71 Mb.
ТипЛитература
1   2   3   4   5   6   7   8   9
2.3. Роман Т. Толстой «Кысь» как ироническая антиутопия в национальном ключе
Выход романа «Кысь» в 2000г. становится литературным событием года. Писательница была удостоена книжного Оскара – премии XIV Международной книжной выставки-ярмарки. В 2001г. она получила премию «Триумф». Некоторые обозреватели полагают, что именно это событие не позволило Т.Толстой стать лауреатом премии Букера, хотя её роман «Кысь» и вошел в шорт-лист.

Сегодня Т.Толстая – один из самых читаемых и изучаемых авторов, появились посвященные её творчеству монографии, разделы в научных исследованиях и учебниках. Что обычно отмечают те, кто обращается к творчеству писательницы?

Содержанием своих книг Т.Толстая избирает окружающий её мир, не всегда обозначая конкретное (историческое) время действия. По отдельным деталям («морщинистый инвалид», карточки) можно понять, что чаще всего речь идет о послевоенном десятилетии [53, 355].

Роман «Кысь» начат ещё в 1986-м, но закончен и опубликован через 14 лет – в 2000 году. Многим, писавшим о «Кыси», вспомнилась формула «энциклопедия русской жизни» и не только потому, что главы романа обозначены буквами старорусской азбуки, но и потому, что «Татьяна Толстая написала – создала – самую настоящую модель русской истории и культуры. Работающую модель. Микрокосм» [30, 472].

Впрочем, далеко не у всех книга Толстой вызвала аналогичный энтузиазм. Андрей Немзер наиболее отчетливо выразил точку зрения оппонентов «Кыси» в своей рецензии, увидев в романе только коктейль из «мастеровитой имитации Ремизова и Замятина», перепевов Стругацких, «сорокинского смакования мерзостей» и газетного «стеба». А. К. Степанян, противопоставляя «Кысь» рассказам Толстой, утверждает, что в романе «точка зрения автора переместилась: она стала наблюдать своих героев снаружи, они стали для неё объектом, объектом иронии. Отсюда и «головное» построение её антиутопии (и по замыслу, и по структуре), и холодная издёвка над узнаваемыми или типизированными личностями, ситуациями, образами отечественной истории, и бесцветный, лишь иногда сверкающий блёстками-напоминаниями о прежнем великолепии, язык» [39, 472]. Из довольно банального сюжетного пространства роман, по мнению Латыниной, «уводит язык, сама словесная ткань, всепронизывающий комизм, точнее — едкий сарказм» [29, 8]. Почему же книга Толстой вызвала столь противоречивые реакции?

Причина видится в том, что «Кысь», несмотря на броскую цитатность, деконструирует центральный миф русской культурной традиции – ожидание от книги (а шире: культуры) высшего и спасительного знания о жизни. Однако в отличие от иных оппонентов «литературоцентризма», Толстая далека от цинического восторга разрушения: для неё (и её героя) то, что неуклюже называется «литературоцентризмом», составляет смысл, радость и неотъемлемую красоту существования. Испытание этой идеи не может не быть мучительно драматичным [30, 472].

Сюжетной завязкой романа отчасти послужил Чернобыльский взрыв. Толстая решила показать «наше вечное настоящее» [58, 426]. «Когда пишешь антиутопию, она как-то неизбежно воспринимается как политическая сатира, а мне этого не хотелось. Мне хотелось про жизнь и про народ. Про загадочный русский народ» [58, 424]. Главным последствием же описанной в романе катастрофы Т.Толстая считает «мутацию языка».

В «Кыси» разворачивается та же, что и в рассказах Толстой, трансформация авторитетных мифов культуры в сказочную игру с этими мифами. Ту отстраняющую роль, которую в рассказах играло детское сознание, в романе сыграл некий Взрыв – всех (или почти всех) превративший в детей, отбросив в первобытное состояние (в романе буквально недавно было заново изобретено колесо). Именно Взрыв создаёт мотивировку, позволяющую всю прошлую, настоящую и, возможно, будущую историю, культуру и литературу России представить как одномоментно существующие в едином, постисторическом пространстве – после катастрофы, уничтожившей всю предыдущую цивилизацию и оставившей одни Последствия. С другой стороны, сами эти Последствия выглядят не столько страшно, сколько баснословно, точнее, сказочно: летающие зайцы и курицы, ядовитые яйца, охота на мышей и неведомых агнцев, кошачьи когти у Главного Санитара и его семейства, женитьба героя на принцессе, оказавшейся оборотнем, присутствие на заднем плане страшной и невидимой Кыси, а главное – сказочная интонация повествования; всё это представляет собой масштабную экспликацию сказочных мотивов, знакомых по новеллистике Толстой.

Однако в отличие от рассказов, в центре которых всегда невидимо возвышалась фигура творца – сочинителя реальностей, «Кысь» помещает в центр сюжета Бенедикта, абсолютного читателя, с равным пылом поглощающего всё подряд, от «Колобка» до «Гигиены ног в походе», от Пастернака до «Таблиц Брандеса». Этот сдвиг очень показателен, поскольку Толстую интересует именно воздействие Слова на «малых сил». Спасает ли Слово – а шире: культура и её мифы – или только соблазняет и обманывает? Любовь к Слову, к букве, – напоминающая безусловно о гоголевском Башмачнике – приводит героя «Кыси», переписчика Бенедикта, к Санитарам, главным гонителям книги, делает его пособником тестя Главного Санитара, захватывающего место Набольшего Мурзы, но неясно, отдаёт ли себе Бенедикт отчёт в том, во что он впутался: начав читать, он вполуха слышит и вполглаза видит всё, что не принадлежит пространству печатного слова. И при этом ни в библиотеке, ни во власти не находит бедняга высшей истины, а проще – смысла, а лишь умножает ощущение пустоты и бессмыслицы, лишь нагружает душу тягостным знанием об отсутствии: «Внутри – смотри, – и внутри нет его [слова, смысла], – уже всего вывернуло наизнанку, нет там ничего! Кишки одни! Голодно мне! Мука мне!» [57, 368].

Толстая не прогнозирует будущее, считают Н. Лейдерман и М. Липовецкий, (поэтому «Кысь» никакая не антиутопия), а блистательно передаёт сегодняшний кризис языка, посткоммунистический распад иерархических отношений в культуре, когда культурные порядки советской цивилизации рухнули, погребая заодно и альтернативные, скрытые внутри антисоветские культурные иерархии. В сознании героя романа Бенедикта нет истории, а оттого всё есть последняя новинка. Недаром, кстати, у Толстой едят мышей, приговаривая «мышь – наше богатство», «мышь – наша опора». Она-то, филолог-классик по образованию, знает, что в античной мифологии мышь была символом забвения, и всё, к чему мышь прикасалась, исчезало из памяти.

Тема забвения как формы культурной преемственности уже возникала в русском постмодернизме в самом начале исторического цикла, в конце 1960 – начале 1970-х годов, в «Пушкинском доме» Битова и в «Школе для дураков» Саши Соколова. Но Толстая впервые придаёт этой теме такое весёлое звучание.

Так, Бенедикт расставляет книги в библиотеке своего тестя по смешному ассоциативному принципу, который по идее ничем не хуже и не лучше принципа алфавитного и с той же мерой условности имитирует способность охватить необъятную пестроту всего и вся: «Маринина, «Маринады и соления», «Художники-маринисты», «Маринетти – идеолог фашизма», «Инструментальный падеж в марийском языке». Или: «Гамлет – Принц датский», «Ташкент – город хлебный», «Хлеб – имя существительное», «Уренгой – земля юности», «Козодой – птица вешняя», «Уругвай – древняя страна», «Кустанай – край степной», «Чесотка – болезнь грязных рук» [57, 248].

Примитивное, но взыскующее истины сознание Бенедикта обнаруживает способность остранять известное, открывая поистине бездонную глубину в банальном. «Погиб колобок. Весёлый такой колобок. Всё песенки пел. Жизни радовался. И вот – не стало его. За что?» [57, 52] – вопрошает Бенедикт, дочитав сказку, и мы не знаем, смеяться ли над идиотом или вместе с ним увидеть в детском сюжете всеобъемлющую метафору жизни и смерти человеческой.

Но этот же хаос псевдоорганизации представляет собой и максимальное выражение «литературоцентризма», когда литература образует материал и материю существования.

«Кысь» местами действительно уморительна именно благодаря разрывам в культурной памяти – фиксируемым нами, не героем. Но эта весёлость наводит на крамольную мысль о продуктивности забвения. В этом смысле Толстая создаёт русский вариант деконструкции, переводит (ясное дело, не специально; её неприязнь к постструктурализму хорошо известна) Деррида на звучный язык русского сказа и русской сказки. В сущности, так всегда Россия усваивала западные абстракции, находя для них эмоциональные и эстетические эквиваленты, которые оказывались одновременно формой диалога и критики авторитетных концепций [30, 474].

Парадокс романа Толстой состоит в том, что насыщенный, с одной стороны, богатейший литературной цитатностью (книги, которые читает Бенедикт, в пределе представляет всю мировую литературу – весь логос), а с другой стороны, роскошным квазипростонародным сказом, новой первобытной мифологией и сказочностью – он тем не менее оказывается блистательно острой книгой о культурной немоте и слове, немотой и забвением рождённом: «Как же нет? А чем же ты говоришь, чем плачешь, какими словами боишься, какими кричишь во сне... Вот же оно, слово, – не узнал? – вот же оно корячится в тебе, рвётся вон! Это оно! Это твоё! Так из дерева, из камня, из коряги силится, тщится наружу глухой, желудочный, нутряной мык и нык, – извивающийся обрубок языка, раздуты в муке вырванные ноздри» [57, 369].

Это слово есть след существующей культуры: непонимание Бенедиктом того, что он читает, и в то же время его жажда подражать и повторять то, что он прочитал, его нелепые потуги жить по книге и трагикомические результаты этих попыток, его фатальное непонимание Прежних (ничуть не проходящее и после того, как им прочитана вся библиотека тестя) – всё это знаки забвения, но одновременно и того, что Деррида называет differánce – различАние (или разлишение – в другом переводе). Эта центральная (и почти неуловимая) категория философии Деррида определяет принципиальное исчезновение трансцендентального «означаемого», или же – высшего знания, объективной истины, главной правды о мире, и более того – первоначала, реального объекта. Всё движение культуры создаётся игрой означающих – слов, букв, знаков, символов. И именно непонимание, забвение и смещение прежних смыслов создаёт след и различание, без которого нет движения культуры. Особенность русской культуры, не Толстой первой замеченная, но ею остро прочувствованная, состоит в том, что след в ней всегда стремится начисто стереть предыдущий знак и начертать что-то новое, по смыслу противоположное, поверх чего будет нарисовано ещё что-то и ещё, и ещё...

Вот почему у Толстой власть какого-нибудь очередного Набольшего Мурзы есть в первую очередь трансформация авторитета «властителя дум», написавшего все книги на свете. Но эта власть алогичным образом одновременно предполагает тотальный запрет на книги. Вот почему любовь к чтению приводит Бенедикта в ряды инквизиторов, наказывающих и убивающих за книги [30, 475]. А захват власти тестем Кудеяр Кудеярычем (любителем и знатоком книг) ведёт к изгнанию Бенедикта из терема-библиотеки и «репрессиям» против Прежних, хранителей огня не только в переносном, но и в самом что ни на есть буквальном смысле... Эта логика ведёт к кульминации романа Толстой, когда Бенедикта, начитавшегося книг, ошалевшего от них, но так и не нашедшего среди них «главную-то, где сказано, как жить», вдруг называют Кысью: «А кто же? Пушкин, что ли? Ты! Ты и есть... А ты в воду-то посмотрись, в воду-то... Хе-хе-хе... Самая ты Кысь и есть... Бояться-то не надо... Не надо бояться... Свои все, свои...» [57, 365]. «Пойдёт человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! И хребтину зубами: хрусь!, а когтем главную жилочку нащупает и перервёт, а весь разум из человека и выйдет. Вернётся такой назад, а он уже не тот, и глаза не те, и идёт не разбирая дороги, как бывает, к примеру, когда люди ходят во сне под луной, вытянувши руки, и пальцами шевелят; сами спят, а сами ходят» [57, 7-8].

Б.Парамонов высказал предположение, что кысь, перекусывающая «главную жилочку» и превращающая человека в «сомнамбулу в тумане», – это метафора России и русской судьбы («кысь – брысь – рысь – Русь») [45, 4]. Но – добавим – и русской завороженности словом, книгой, идеей – причём не рациональной, а поэтической, обязательно не от мира сего! И о чём же ещё вся русская литература, как не о Руси, не о её загадке? Русь – Кысь – это и есть «трансцендентальное означаемое» русской культуры. Но его-то и нет. Его всегда нет, и всегда нет слова для того, чтобы назвать его, а вместе с ним ухватить высший смысл существования, а один только «мык и нык», чтобы сказать о нём. Точнее, Русь каждый раз создаётся заново из слов и знаков, из «означающих», всегда немотствующих, всегда мучительно неадекватных страшной «неведомой зверушке». Смысл этой аллегории (барочной, без сомнения) очевиден: Русь – Кысь рождается из умножения непонимания/забвения на прошлые слова, письмена, традиции и мифы.

Превращение русского мальчика, жадного читателя, ищущего в книжке высшее знание, в страшную Кысь, смертоносную и невидимую, и есть знак трансформации «мыка», следа забытых смыслов и значений, в новое слово, в знак разрешения немоты. Разрешения трагического во всех отношениях. Однако Толстая не решается додумать эту мысль до конца. Где-то в середине романа противоречие между лирической (авторской) экзистенциальной зависимостью от Слова и насмешливым отношением к «литературоцентристской» мифологии становится неразрешимым – в результате возникает пробуксовка сюжетного движения. Патетический финал романа с вознесением Прежних и попыткой приподнять Бенедикта до статуса хранителя памяти возникает внезапно, ниоткуда, а точнее – из желания разрубить гордиев узел неразрешимых противоречий. Однако весь роман Толстой противоречит этому финалу, ибо доказывает, что забвение и непонимание, превращающие великие мифы в забавные и абсурдные сказки, есть единственный путь движения культуры – убийственный для тех, кто сохраняет память, но, увы, неизбежный для обновления, то есть жизни, культуры [30, 476].

Каково же место романа Толстой в культурном контексте русского постмодернизма? Читательская популярность «Кыси» (к 2002 году было продано 80000 экземпляров) ставит книгу толстой рядом с бестселлерами Пелевина и Б.Акунина. Таким образом, «Кысь» может быть понята как одна из удачных попыток русского постмодернизма перекрыть разрыв между массовой и «высокой» литературой – задача, которая в западном постмодернизме была осознана как таковая ещё в конце 1960-х (Л.Фидлер), а практически решалась главным образом в 1980-е годы (У.Эко, М.Павич в литературе, К.Тарантино в кинематографе). Сказочность «Кыси» в таком контексте выступает в качестве кода, резонирующего с устойчивыми архетипами российской культуры.

Все основные черты антиутопии представлены в романе ярко и выпукло, будто Т.Толстая писала его по заранее размеченной парадигме.

Действие «Кыси» происходит после Взрыва – точки отсчёта антиутопической действительности. Связь даты Чернобыльской катастрофы и начала работы Толстой над романом совершенно очевидна. Можно было бы предположить, что это постъядерная антиутопия. Действительно, после Взрыва человек в своём развитии отброшен назад, в какое-то средневековое время в русском пространстве. Люди превратились в мутантов – всякий испытывает на себе Последствия (Толстая пишет с большой буквы, придавая им судьбоносное значение – вроде Рока). У одних по всему телу растут петушиные гребешки или уши; у других на руках не по пять пальцев, а по десять, а то и пятнадцать, извивающихся, будто щупальца. Кошки приобрели голые хвосты (вероятно, мутировали в сторону крыс) и длинный нос-хоботок; куры сделались перелётными и несут чёрные мраморные яйца, которые нельзя есть, но зато можно из них что-то типа самогонки делать; чёрные зайцы живут на деревьях, а главным полезным ископаемым-добываемым является ржавь – нечто пригодное и для изготовления пьянящего напитка, и чернил, и для курения, и для покрытия крыши, и для растопки печи, и для окраски ниток. Мутировал не только внешний облик людей и животных. Судя по возрасту Прежних (как бы застывших в точке взрыва людей, ставших нестареющими, бессмертными; их можно только убить), с момента катастрофы прошло триста лет. Значит, родилось и умерло несколько поколений. Но мир не развивается. Цивилизация так далеко отодвинулась назад, что люди не знают коромысла, колесо только недавно «открыто» благодетелем Фёдором Кузьмичом, понятия морали перевёрнуты или находятся на какой-то дообщинной стадии. Конец Истории уже произошёл, теперь формируется Постистория или Пред(новая)история.

Согласно антиутопической парадигме, пространство «Кыси» локализовано. Это город Фёдор-Кузьмичск, который раньше «звался» Иван-Порфирьичск, а ещё до того – Сергей-Сергеичск, а прежде имя ему было Южные Скалы, а совсем прежде – Москва. Не без иронии Т. Толстая отразила ставшую уже ментальной охоту к перемене названий, обуревающую каждого нового правителя.

Если в рассказах Т. Толстой пространство безгранично, беспредельно, что отвечает идее всеединства мира, то в романе пределы города замыкаются: «На севере – дремучие леса, бурелом. На юг нельзя. Там чеченцы. На запад тоже не ходи» [57, 9]. Вроде и не закрыта дорога на запад, и тянет туда, но не пускает какая-то почти мистическая преграда: «Вдруг, говорят, как встанешь. И стоишь. И думаешь: куда же я иду-то? Чего мне там надо? Чего я там не видел? Нешто там лучше?» [57, 12]. Вероятно, Т. Толстая говорит о ностальгии – чисто русском чувстве, которое и не даёт уйти на Запад. Побольше простора открывается на востоке, что знаменательно в современном политическом контексте. Там и леса светлые, и некие вкусные огнецы (огненные агнцы?) – то ли плоды, то ли зверюшки – растут на деревьях, и ветерок тёплый. Но и здесь пространство ограничено Голубыми горами. Отсутствие пространственной перспективы приобретает метафорический характер. Развиваться вширь невозможно, если есть какая-то перспектива, то только ввысь, только перспектива духовного роста. Но в романе и эта возможность закрыта.

Авторы монографии «Русская антиутопия ХХ века» отмечают, что анализируемому жанру свойственна «квазиноминация» (Глава I) – переназвание как проявление власти. Яркий пример находим в «Кыси»: «А зовется наш город, родная сторонка, – Федор-Кузьмичск, а до того... звался Иван-Порфирьичск, а еще до того – Сергей-Сергеичск…» [57, 20]. В финале, когда Главный санитар совершает государственный переворот, все происходит по старой схеме: Кудеяр-Кудеярычск – новое название города.

В антиутопическом пространстве донос становится нормальной структурной единицей. В Федор-Кузьмичске существует доносчик Васюк Ушастый, которого боятся и в его присутствии не обсуждают определенные темы, так как «…он подслушивает, все знают. Так уж положено. А ушей у него видимо-невидимо: и на голове, и под головой, и на коленках, и под коленками, и в валенках – уши» [57, 39].

Герои антиутопии живут по законам «аттракциона». Этот признак карнавала «оказывается эффективным как средство сюжетосложения именно потому, что в силу экстремальности создаваемой ситуации заставляет раскрываться характеры на пределе своих духовных возможностей, в самых потаенных человеческих глубинах, о которых сами герои могли даже и не подозревать» [48, 3].

Аттракционом становится казнь, суд, построенные по ритуальным нормам. В тексте реализуется как спровоцированная намеренно «ситуация необычная, ломающая рамки признанного нормальным, обычным, с тем, чтобы оказать психологическое воздействие на окружающих» [28, 133]. В «Кыси» аттракционными являются сцены похорон Анны Петровны и казни Никиты Иваныча. Для Бенедикта изначально похороны Прежних представляют зрелище: «А даже интересно посмотреть, как это у них все не по-людски делается» [57, 151]. Главный герой в недоумении: «Камушки на глаза не кладут. Внутренностей не вынимают, ржавью не набивают… С покойником в гроб ни свечки, ни мышки, ни посудины какой…» [57, 151]. Чего стоит список предполагаемого имущества умершей. Ценность для государства представляет все: партийный билет, микроволновая печь, квитанция на перерасчет, инструкция на мясорубку со сменными насадками и т.д. Казнь изначально является аттракционом. В «Кыси» это сожжение с помощью «пинзина». Интересен спор о месте казни: «Никита Иваныч соглашался гореть на столбе «Никитские ворота», но семья даже слушать не захотела. Пущай горит на пушкине» [57, 372]. О финале казни можно только догадываться.

«– Слушайте, Левушка, бросьте все это, а давайте отрешимся, давайте воспарим?

– Давайте!

Прежние согнули коленки, взялись за руки и стали подниматься в воздух…

– Вы чего не сгорели-то?

– А неохота! Не-о-хо-та-а!..

– Так вы не умерли, что ли? А?.. Или умерли?

– А понимай как знаешь!..» [57, 378-379]. Мы интерпретируем финал этой казни как пародию библейских мотивов (Воскрешение Иисуса Христа). Это очевидно и потому, что Никита Иваныч, будучи сожженным, призывает к началу новой жизни, к той, которая после смерти [48, 3].

Антиутопия включает в себя различные вставные жанры [48, 5]. Так, по структуре роман «Кысь» представляет собой сложное образование, в котором соединяются элементы притчи, сказки, былички, анекдота, памфлета, фельетона, утопической легенды, сатирического произведения. А слой поэтического текста представляют многочисленные прямые цитаты поэтов XIX и XX веков.

Также для антиутопии характерно «изображение необычных, ненормальных морально-психологических состояний человека – безумий всякого рода, раздвоения личности, необузданной мечтательности, необычных снов, страстей, граничащих с безумием, самоубийств и т.п.» [48, 5]. Именно эти состояния заставляют героя утратить завершенность, перестать совпадать с самим собой, что становится важным для исследуемого жанра.

Следующая характерная черта, выделенная Б.А. Ланиным и М.М. Боришанской, – ритуализация жизни. Сюжетный конфликт возникает тогда, когда личность отказывается подчиняться существующим общественным правилам, т.е. ритуализации, и предпочитает свой собственный путь развития. О. Славникова отмечает, что в романе Т. Толстой «не прописаны механизмы осуществления тоталитарной власти» [55, 181]. Однако читатель получает полное представление о тех, кто ею обладает. Автор использует различные приемы сатирического изображения, что способствует более полному и яркому раскрытию образов в антиутопическом пространстве.

«Кысь» – антиутопия особого рода. Время Чернобыльской аварии совпало с началом социально-политических перемен, с горбачёвско-ельцынским временем, что отозвалось самым непосредственным образом в романе [40, 138]. Взрыв круто повернул жизнь. Социальное равенство – фетиш всякой утопии – здесь разрушено полностью. Изуверившись в возможности лелеемого с библейских времён уравнивания в положении и правах, антиутопия обращается к альтернативе счастья в узаконенном и резко выраженном феодальном неравенстве. Голубчики (именно так называются обитатели Фёдор-Кузьмичска) несут государственную службу, ими управляют мурзы, а над всеми стоит Набольший Мурза, «и академик, и герой, и мореплаватель, и плотник» [57, 9]. В его руках находится главное сокровище, с помощью которого он может управлять голубчиками, – книги. Впервые в антиутопии возникает система управления, основанная на логоцентричности.

В романе «Кысь» книга становится главным орудием управления, власти. Перо приравнивается к штыку – если раньше власть держалась на оружии, то теперь «оружия любимейшего род» – книга. Все (или почти все сохранившиеся печатные книги) принадлежат карлику Фёдору Кузьмичу. Он, благодетель, запретил голубчикам иметь старопечатные книги. То, что Набольший Мурза посчитает нужным, будет рукописным путём размножено, выдано за плод ума Фёдора Кузьмича и только тогда попадёт к жителям. Печатные книги запрещено читать, ибо это чревато Болезнью, некоей заразой, против которой борются бдительные Санитары с крюками. Когда-то, сразу после взрыва, книги отбирались у людей, так как были источником радиации. Но по прошествии трёхсот лет они стали в этом отношении безвредными. Однако «всякий правитель знает, что книги рождают способность думать, а это очень опасно для власти» [40, 139]. Поэтому миф о Болезни, которую несут книги, поддерживается и всячески раздувается. Если у кого-то находят книгу, то её отбирают, а человек исчезает (нет человека – нет проблем!).

Власть в антиутопии (и не только) всегда стоит на двух китах – обещании счастливого будущего (мифический пряник) и страхе, который поддерживается системой подавления (реальный кнут).

Голубчикам Т. Толстой уже и посулы не нужны – была бы ржавь! Деградация общества такова, что все, говоря словами Маяковского, «взглядом упираются в своё корыто» [40, 140]. Масса способна воспринимать только внешнюю сторону книг, не понимая их смысла. Незнание порождает народную мифологию, первобытное сознание населяет мир мифологическими образами (Кысь, Птица Паулин, рыба-вертизубка). Миф о конце света приобретает сказочный, причём национально (русски) окрашенный характер: «Будто лежит на юге лазоревое море, а на море том – остров, а на острове – терем, а стоит в нём золотая лежанка. На лежанке девушка, один волос золотой, другой серебряный, один золотой, другой серебряный. Вот она косу расплетает, всё расплетает, а как расплетёт – тут и миру конец» [57, 10]. Знания Прежних голубчиками не принимаются, от них просто отмахиваться. Проще воспринять сказку, чем попытаться понять истину. Поэтому зима бывает оттого, что куры на юг улетают, солнце встаёт, когда рыба–голубое перо плывёт в одну сторону, а садится, когда оно обратно идёт.

Страх в романе «Кысь» поддерживается Санитарами. Они, как опричники Ивана Грозного проносятся по городу, и «забирают и лечат, и люди после этого лечения не возвращаются. Никто ещё не вернулся. И страшно об этом подумать. А по улице идёшь, и вдруг посвист и гиканье: Красные сани несутся, а в них шестёрка перерожденцев запряжена. И вот ты как есть, тулуп ли на тебе, зипун ли, летом рубаха, – бросишься в сторону, в сугроб али в придорожную грязь, голову руками закроешь, сожмёшься: господи, пронеси!.. Обереги!.. Вдавиться бы в землю, в глину уйти, слепым червырём стать – только бы не меня! Не меня, не меня, не меня, не меня!.. Я не болен, я не болен, нет, нет, нет. Не надо, не надо санитарам приезжать, нет, нет, нет. Боже упаси, боже упаси, нет, нет, нет» [57, 54].

Согласно антиутопии, «правильная» организация общества предполагает единомыслие его членов, упразднение личности и установление централизованного контроля над каждым. Но лучшее единомыслие – это без-мыслие, полное отсутствие даже способности к рассуждениям обо всём, кроме хлеба насущного (в «Кыси» это мыши и ржавь). Т.Толстая не лишает русского человека тяги к книге, напротив, голубчики выстраиваются в очередь за дозволенными рукописными книгами, способны даже целую связку мышей (главное платёжное средство и пища Фёдор-Кузьмичска) отдать за книжку с «сужетом». Но в том-то и беда, что они читать не умеют, а способны только сюжет воспринимать. В книге «Мир как воля и представление» Шопенгауэра, по недомыслию (или лукавству) разрешённой Набольшим Мурзой, даже более других начитанный герой романа Бенедикт ищет, «кто куда пошёл, да кого увидел, да с кем шуры-муры крутил, да кого убил?» [57, 43].

Неразвитое сознание любое философское произведение низводит до уровня бульварщины: «мир как воля и представление; хорошее название, зазывное. Всегда ведь чего-нибудь в голове представляется, особенно когда спать ложишься... То вот Оленьку представишь нарядную, белую, неподвижную, аж под ложечкой засосёт; то представишь, как с бабой заигрываешь али с девушкой какой хорошей, ты её хвать, а она – ну визжать, а обоим и весело; то будто на улице идёшь и чего ценное нашёл: кошелёк с бляшками али корзину с едой...» [57, 117].

В романе Т.Толстой проводится мысль о том, что развитие возможно только на основе преемственности. Разрыв связи времён чреват духовной и материальной деградацией, когда приходится каждый раз изобретать колесо (что в романе показано отнюдь не в переносном смысле). Книга и есть то связующее звено, которое обеспечивает эволюцию. Всякий взрыв (революция) неизбежно отбрасывает человечество назад, восстановить утраченное хотя бы отчасти можно только по книгам. Потому-то такую ценность представляет для Прежних всякое печатное слово, даже инструкция к мясорубке: ведь по ней можно воспроизвести сам предмет: «Главное же – сберечь духовное наследие! Предмета как такового нет, но есть инструкция к пользованию, духовное, не побоюсь этого слова, завещание, весточка из прошлого!» [57, 228].

Оказывается, абстрагированная от предмета инструкция может приобрести символическое значение, из конкретного текста превратиться в полисемичный, дающий возможность различных толкований. Она становится постмодернистским произведением.

Антиутопия всегда направлена на разоблачение абсолютизации – идеи, власти, метода. Абсолютизация книги превращает её в фетиш, в идола, который требует жертв. Бенедикт – тип культурного героя, он испытывает истинную страсть к книгам. Но для него это трудно перевариваемая духовная пища, это не столько способ развития ума, сколько процесс поглощения написанного, захватывающий своей механикой [40, 142]. Он абсолютизирует книгу как средство избежать нашествия Кыси – извечной русской тоски. Перефразируя латинское выражение «пока дышу – надеюсь», можно сказать, что Бенедикт пока читает – дышит. Чтобы не иссякал запас книг, он готов даже убить того, у кого обнаружилась печатная книга. Бенедикт не злой человек, он не испытывает ни ненависти к кому бы то ни было, ни идейного фанатизма, заставляющего расправляться с инакомыслящими. Но он берёт крюк и убивает голубчиков, ибо книга становится его пищей (реализуется ставшая расхожей метафора «духовная пища»), а когда пища заканчивается, голодный человек способен на жуткие поступки, в нём поднимается самое низменное. Вопрос, над которым сотни лет бьётся литература, что бы вынес ты из горящего дома, для Бенедикта имеет единственный ответ: ни человек, ни что другое не имеет ценности, равной книге. «Ты, Книга, чистое моё, светлое моё, золото певучее, обещание, мечта, зов дальний... Ты, Книга! Ты одна не обманешь, не ударишь, не обидишь, не покинешь! Тихая – а смеёшься, кричишь, поешь; покорная – изумляешь, дразнишь, заманиваешь; малая – а в тебе народы без числа; пригоршня буковок, только-то, а захочешь – вскружишь голову, запутаешь, завертишь, затуманишь, слёзы вспузырятся, дыхание захолонет, вся-то душа, как полотно на ветру, взволнуется, волнами восстанет, крылами взмахнёт!» [57, 263-264].

В традиционной антиутопии идеальное устройство общества предполагает унификацию всех его членов. Только одинаковость, неразличимость может быть основой всеобщего равенства. На первый взгляд кажется, что в романе Толстой этот принцип нарушается: «Все люди разные», – замечает Бенедикт. Действительно, и живут по-разному – кто беднее, кто богаче, кто вовсе богат. Социальное неравенство так и выпирает: и холопы есть в Фёдор-Кузьмичске, и малые мурзы – купцы, и мурзы поважнее, и перерожденцы – эти вроде и люди, но бегают на четырёх конечностях, и используют их, запрягая в сани. Последствия у всех тоже разные (у одних телесные аномалии, другие голубчиков насквозь видят, кто-то может огонь изрыгать). Но всё это только внешние различия. Всех же объединяет перевёрнутость нравственных понятий, отсутствие того самого нравственного закона внутри, который ещё сохранился только в Прежних. Поэтому все голубчики равны в отсутствии морали, все лишены собственного «я», что и характерно для антиутопии.

В любой антиутопии главный герой – интеллектуал, так или иначе причастный Слову. Недаром большинство антиутопий по форме представляют записки, дневник, книгу, которые создаёт сам Герой. В процессе творчества инерция его существования нарушается, и он испытывает расщепление личности. Появляется какая-то неудовлетворённость, начинаются поиски утраченной гармонии, которая видится в обращении к старому, доутопическому миру.

В «Кыси» Бенедикт на фоне остальных тоже интеллектуал. Будучи переписчиком книг, он так или иначе приобщается к художественному слову, причём к слову доутопическому. Что-то он запоминает, не понимая, что-то толкует в меру своего разумения.

Бенедикт пытается обрести гармонический синтез противоположных полюсов. В бинарной оппозиции «Мужчина-Женщина» женская ипостась реализуется в браке с Оленькой. Обычно в антиутопии «свободная и естественная связь с Героиней становится вызовом режиму, разумеется, обречённым на поражение» [40, 146]. Оленька не является оппозиционной по отношению к власти Фёдора Кузьмича, но, вводя Бенедикта в семью Кудеяра Кудеярыча, она косвенно подталкивает его к свержению правящего карлы Фёдора Кузьмича. Женское воплощено и в другом персонаже романа - Варваре Лукинишне. Именно она замечает, что очень уж разные произведения приходится переписывать, вроде разным людям принадлежащие. А это заставляет Бенедикта задуматься, а затем критически отнестись к авторству Набольшего Мурзы. Отсюда до оппозиции – один шаг.

В антиутопии Герою противостоит Правитель. У Толстой правитель Фёдор Кузьмич – образ гротескный. Набольший Мурза очень маленького роста, он карлик. «Ростом Фёдор Кузьмич не больше Коти, едва-едва Бенедикту по колено. Только у Коти ручонки махонькие, пальчики розовенькие, а у Фёдора Кузьмича ручищи, как печные заслонки, и пошевеливаются, всё пошевеливаются» [57, 75]. Обычно правитель является носителем утопической идеи, которую в примитивном виде внедряет в массы, делая главной государственной идеей. Располагая знаниями, недоступными другим, он цинично пользуется ими для обоснования порядка, сложившегося после События. Фёдор Кузьмич владеет книгами. Дозируя, он кое-что позволяет переписывать, выдавая за плоды своего ума. В принципе он почти безвреден, даже праздники один за другим утверждает, чтобы народу жить было веселей. Вот только ограничил голубчиков в Слове, но зато разрешил ржавь частным путём добывать.

Образ Правителя в антиутопии имеет интеллектуального двойника – Провокатора. В «Кыси» это Кудеяр Кудеярыч. Сначала он Главный Санитар, держащий весь народ в страхе. Как и Фёдор Кузьмич, он владеет книгами. Кроме того, он обладает свойством (Последствием) пускать из глаз пучок света, просвечивать. Именно он провоцирует Бенедикта свергнуть Набольшего Мурзу, демагогически рассуждая о спасении искусства.

В социальной антиутопии бунт всегда обречён. У Т. Толстой бунт вроде свершается: Фёдор Кузьмич свергнут, убит. Его место занимают дурно пахнущий Генеральный Санитар Кудеяр Кудеярыч. Сам же Бенедикт терпит поражение, система подминает его. Герой испытывает разъединение только обретённого единства полярностей. Бенедикт отказывается от живой женщины ради буквы. Книги заменяют Бенедикту жизнь. Бенедикт пытается жизнь делать по книге, а надо бы книгу писать по жизни. Он «понял. Это выбор. Ну-с, кого спасём из горящего дома? Он выбрал сразу» [57, 256]. Сомнений быть не может: Герой выбирает книги, предпочитая их человеку. Поражение его очевидно, как и должно быть в антиутопии.

Как утверждает Г. Нефагина, роман «Кысь» – это антиутопия особого рода, не социальная и не постъядерная, а скорее национальная. Русский логоцентризм образует главный нерв романа. Всё с начала до конца крутится вокруг Слова. Бенедикт хочет Слово понять, Книгу прочесть, по Слову жизнь строить. Всё в романе русское: городской пейзаж (деревянные чёрные избы, крытые соломой, с окнами, медвежьим пузырём заделанными; сани, запряжённые тройкой; дозорная башня и Красный Терем, окружённый тройным частоколом; русские поля вокруг, леса бескрайние, степь да степь кругом); в семье властвуют русские домостроевские принципы; идеал женской красоты соответствует русскому средневековью («глаза тёмные, коса русая, щёки – как вечерняя заря...» [57, 28]; сам герой – красавец с русской бородой, мастер на все руки: и избу срубить, и печь сложить, и баньку спроводить, и зайца поймать, и шапку из него сшить. Всё пронизано русским духом, только нет ещё скрепляющей нацию веры, поэтому и верят во всяких леших, русалок, Кысь какую-то.

Одна из черт русской ментальности – это постоянная переменчивость. И не Взрыв тут виной, он лишь обнажил то, что не всегда бросалось в глаза. «Отчего это у нас всё мутирует, ну всё! Ладно люди, но язык, понятия, смысл! А? Россия! Всё вывернуто!» [57, 347]. Действительно, в романе всё постоянно изменяется, нет ничего основательного, устойчивого. Меняется власть, мутируют сознание, дух, язык.

Главы названы буквами русского алфавита, от аза до ижицы. Слова иноязычного происхождения приобрели народную форму (калидор, каклета, канпот, тубарет). Т. Толстая создаёт неологизмы (отсюда – антиутопическая квазиноминация), описывающие мутировавшую среду (деревья клель и дубельт, съедобные растения хлебеда и грибыши, универсальная ржавь, червыри). Многие слова изменили семантику: люди вместе и порознь стали называться голубчики, деньги - бляшки, чиновники – мурзы, голуби – блядуницы. И надо всем этим властвует Кысь. Что это? Или кто это? Животное, неведомое существо, каким представляет её себе Бенедикт? Состояние души, которую мучает непонятная тоска, изводит кручина? Изнуряющий животный страх? Тесть говорит, что Бенедикт и есть Кысь, но чего не скажешь в порыве гнева! Наверное, внутри каждого русского сидит кысь, терзающая душу ностальгией. Ведь говорят, что никакому другому народу это чувство не присуще. Значит, Кысь – тоже примета национальной самобытности.

Н. Лейдерман и М. Липовецкий считают, что Т.Толстая написала не антиутопию, а пародию на неё. Роман же, как показывает анализ, соответствует всем параметрам классической антиутопии. Если это и пародия, то не на литературу, а на жизнь. В нём постоянно просвечивают аллюзии на действительность. Ковтун Н.В. называет «Кысь» «ретроантиутопией» [22, 43]. Общество после будущего демонстрирует парадокс эволюции, фиаско прогресса, когда ускоренное движение вперёд оборачивается в итоге провалом в доисторическое, архаику, «бессознательное».

Роман строится из чужого слова – художественных произведений, указов, народно-поэтического творчества. В «Кыси» «демифологизируются» национальная идея и национальные святыни, переосмысливается национальная история и патриархальной Руси, которую идеализируют почвенники, и новейшего времени, на которую делают ставку западники. В целом роман «Кысь» – это ироническая антиутопия в национальном ключе.





Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9


База данных защищена авторским правом ©znate.ru 2017
обратиться к администрации

    Главная страница